Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он сунул ноги в сапоги, Расс ободряюще улыбнулся Фрэнсис. Судя по виду, она злилась за то, что по его милости вынуждена терпеть, но когда Клайд вышел из трейлера и повел Расса по песчаной дороге, она последовала за ними.

Короткая дорога оканчивалась каменистым утесом, смотрящим на разоренную равнину. Над угольным разрезом по-прежнему клубилась пыль, на близлежащих склонах ни листика, ни деревца – безводные, обглоданные дочиста. Клайд стоял у самого края утеса, у Расса от волнения сосало под ложечкой.

– Когда я на это смотрю, – сказал Клайд, – у меня такое чувство, будто я вижу, как белые насилуют мою мать.

– Да, жаль, – согласился Расс.

– Это священная земля, но в ней полно угля. Видишь дым? – Клайд указал на север. – Это электричество для ваших городов. Не для нас: на месе нет электричества.

– Вам нужно электричество?

Клайд оглянулся через плечо на Расса.

– Я не идиот.

– Я всего лишь пытаюсь понять. Что вам не нравится – угольный разрез или то, что у вас нет электричества?

– Мне не нравится совет племени. Твой друг считает, эта дыра – хорошее дело. Современная экономика, чувак. Надо договариваться с билагаана, это неизбежно, нам без них не прожить. Вот что говорит твой друг.

– Кит заботится о племени. То, что я здесь вижу, мне нравится не больше, чем вам, думаю, Киту оно тоже не нравится. Но надо же откуда-то брать деньги.

– Кит на это не смотрит. Он внизу, в Мэни-Фармс.

– Вы же знаете, ему нездоровится. На прошлой неделе он перенес инсульт.

Клайд пожал плечами.

– Пусть другие его жалеют. Он облапошил мою семью, и не только нас. Он отдал нашу землю в аренду на дерьмовых условиях. Нам причиталось вдвое, если не втрое больше денег. А рабочие места? Мои друзья сейчас вон там, глотают угольную пыль. Вот тебе новые навахо – мудаки из угольной компании “Пибоди”.

Фрэнсис слабо покачивала головой, и лицо ее не выражало ни страха, ни злости – лишь рассеянность, точно здесь очередная дверь, за которую ей заглядывать не хотелось, однако пришлось.

– Что Кит сделал вашей семье? – спросил Расс.

– У него было разрешение пасти скот на этом склоне. А у его жены было разрешение пасти скот на другой стороне холма. Та сторона никудышная – ты, наверное, и сам видел, когда ехал сюда, и мы это знали. Но эта сторона еще на что-то годилась. Кит уехал отсюда, продал разрешение нам, а через год – бац! – совет подписал договор с “Пибоди”. Он знал, что так будет, мы нет. У нас были здоровые стада, максимальное разрешенное поголовье, и посмотри теперь. Ты видишь здесь скотину?

Вокруг не было ни одного животного, ни даже ворона. Из угольного разреза доносился приглушенный гул.

– Шахта высасывает воду, – продолжал Клайд. – Даже если “Пибоди” ее завтра закроет, вода вернется только через двадцать лет. Думаешь, Кит этого не знал? Он читал договоры, а в договорах указаны права на воду. Он прекрасно понимал, что делает.

Рассу не хотелось в это верить: наверняка происходящему есть и другое объяснение. Но, если вдуматься, что он знает о Ките Дьюроки? Расс помнил, что восхищался Китом, помнил, как радовался, когда тот его принял, помнил, как гордился тем, что дружит с чистокровным навахо. Однако сейчас, под столбом пыли из шахты, он, как ни старался, не припоминал, чтобы Кит относился к нему с теплом, искренне интересовался им, питал к нему хоть какие-то чувства.

– Вот он, твой друг, – с горечью произнес Клайд. – Вот он, твой совет племени.

– Я сочувствую вам, – ответил Расс.

– Неужели? Знаешь “Сьерра-Клаб”[61]? Это те чокнутые билагаана, которые не дали властям затопить Большой каньон. Мы поехали к ним, чтобы они остановили эту разработку. Мы сказали, нам не нужна электростанция на священной земле, а они нам ответили то же, что и ты. Они сказали: “Мы вам сочувствуем”. И не сделали для нас ни черта. Они берегут только земли белых.

– И что прикажете нам делать? – неожиданно вмешалась Фрэнсис.

Клайд так удивился, точно не ожидал, что у нее есть право голоса.

– Если мы такие плохие, – продолжала она, – и все, что мы делаем, по умолчанию плохо, если вы так о нас думаете, зачем нам вообще пытаться что-то делать?

– Не лезьте к нам, и все, – ответил Клайд. – Большего от вас не требуется.

– А вы и дальше будете нас ненавидеть, – парировала Фрэнсис. – Вы и дальше будете считать себя лучше белых. И если к вам приедет такой, как Расс – хороший, кому не наплевать, кто готов вас выслушать, – это испортит вам всю картину.

– Кто такой Расс?

– Я, – ответил Расс.

– У меня нет ненависти к вашему парню, – сказал Клайд Фрэнсис. – Он хотя бы приехал сюда, и за это я его уважаю.

– Но все равно нам лучше убраться, – произнесла Фрэнсис. – Я правильно понимаю?

Клайду явно неловко было разговаривать с женщиной. Он пнул камешки с утеса.

– Мне все равно, что вы делаете. Хотите, оставайтесь на неделю.

– Нет, – возразил Расс. – Этого мало. Я хочу, чтобы вы приехали к нам и пообщались с группой. Можно сегодня вечером, и привозите друзей.

– Вы указываете мне, что делать?

– Это ничего не изменит. Кошмар на месе никуда не денется, от нашего разговора ничего не изменится. Мне больно оттого, что это происходит. Но если вы так злитесь на нас, что решились нас обокрасть, мы имеем право услышать, за что вы злитесь на нас. Я обещаю, дети вас выслушают.

– Посмотрят на говорящего навахо.

– Да. И это тоже, не отрицаю. Но и вы узнаете, какие мы на самом деле.

Клайд рассмеялся.

– Грош цена вашим обещаниям. Потому что вы никогда не говорите нам всей правды.

– Чушь, – сказал Расс. – Вы просто любите себя жалеть, вот и городите чушь. Если вас все время обманывают, надо быть умнее. И если в конце концов вам покажется, будто мы обманули вас, скажите нам об этом, мы поймем. Но хватит ли у вас смелости для откровенного разговора, вот в чем вопрос. Насколько я могу судить, вы только и умеете, что говорить “проваливайте” и уходить. Будет жаль, если окажется, что вы просто хам и вор.

Слова ли придали выразительности чувству, или же они вызвали это чувство? Сказанное открыло Рассу, что в сердце его любовь, и эта любовь связана с Клемом; Клайд несмело оскалился, и Расс догадался, что слова его подействовали. Но как именно – неизвестно. Заботиться и сочувствовать – привилегия белых, очередное оружие в их арсенале. Их силы не равны, и от этого никуда не деться.

– Извините, – добавил Расс. – Вы не обязаны с нами общаться.

– Думаете, я боюсь вас?

– Нет. Я думаю, вы злитесь и имеете на то веские причины. Вы вовсе не обязаны деликатничать с нами и сдерживать злость.

Теперь каждое его слово, казалось, усугубляло неравновесие сил. Пора проглотить свою любовь и заткнуться.

– Спасибо, что отдали гитары, – добавил он.

Расс махнул Фрэнсис, чтобы шла впереди него к соснам. Он направился за ней, оглянулся и увидел непонятную улыбку.

– Проваливайте, – сказал Клайд.

Расс засмеялся и пошел дальше. На полдороге Фрэнсис остановилась и обняла его.

– Ты чудо, – сказала она.

– Сомневаюсь.

– Господи, я тобой восхищаюсь. Ты это знаешь? Ты знаешь, как я тобой восхищаюсь?

Она крепко обняла его, и он ощутил радость. После долгих лет мрака ему вновь воссияла радость.

Вернувшись в лагерь, они взяли гитары, положили в кузов пикапа Рут. Белое солнце заливало ослепительным светом дорогу вниз по обратной стороне хребта. (Когда Расс жил у Кита, та сторона считалась “передней”.) У ветрового стекла висел пластмассовый Снупи, но это вовсе не значило, что Рут обожает “Мелочь пузатую”. В резервации попадалась всякая случайная всячина.

– Извини меня за утро, – сказала Фрэнсис.

– Да ладно тебе. Молодец, что вообще поехала.

– На меня порой накатывает так, что не сдержаться. Наверное, из-за Бобби, из-за того, как он погиб. Раньше я такой трусихой не была.

– Главное, что ты это сделала. Ты боялась, теперь не боишься.

– Можно я еще что-то скажу?

Расс кивнул, рассчитывая в ответ получить похвалу.

– Я очень хочу писать.

В каньоне ни кустика, спрятаться негде, но до старой фермы оставалось совсем чуть-чуть. Расс прибавил газу, машину трясло, Фрэнсис ерзала. Он заехал на бывший двор Кита и не успел затормозить, как она уже распахнула дверь. Фрэнсис поковыляла за остов дома, Расс пристроился отлить за тополем. Глядя на ствол, темнеющий от мочи, Расс представлял, как темнеет голая земля от мочи Фрэнсис, которая сидит на корточках, спустив джинсы на щиколотки. От солнца и разреженного воздуха у него закружилась голова.

Вернувшись к пикапу, он увидел, что Фрэнсис сидит в доме без крыши, и присоединился к ней. Стена комнаты уцелела, но дверь и дверной косяк отсутствовали, пол занесло песком. Почти тридцать лет минуло с тех пор, как Расс лежал в этой комнате и представлял плясунью-навахо. Сейчас ему хватало сознательности осуждать страсть белого мужчины к пятнадцатилетней индианке, и все равно при воспоминании о ней Расс почувствовал возбуждение.

– Не знаю, что и думать, – признался он Фрэнсис.

– О чем?

– Обо всем. О Ките. Мне больно при мысли, что он намеренно обманул семью Клайда. Но такова особенность других культур: чужак никогда до конца не поймет их.

– Для этого у тебя есть собственная культура, – заметила Фрэнсис. – Для этого у тебя есть я. Меня легко понять.

– Сомневаюсь.

– Спорим?

Она в два быстрых шага пересекла комнату и прижалась к нему. Скользнула руками под дубленку, потянулась к нему губами, дожидаясь поцелуя. Он робко поцеловал ее.

Она же не робела. Фрэнсис подпрыгнула, и он поднял ее на руки. Целовалась она решительно, и губы ее были жестче, чем губы Мэрион, настойчивее, вдобавок ему приходилось держать ее на руках. Как же резок оказался разрыв между мечтой и действительностью! Как смутил его переход от неопределенности желания к ее манере целоваться, к ста с лишним фунтам веса, оттягивавшим ему руки. Он поставил ее на пол, она попятилась к стене, потянула его за собой. Бедра ее были так же настойчивы, как ее рот, джинсы терлись о джинсы, и Расс подумал о кардиохирурге. Подумал о квартире в высотке окнами на озеро, в которой (теперь он в этом не сомневался) она проделывала с хирургом в точности то же самое, что сейчас с ним. Но эта мысль ничуть его не смутила – напротив, помогла ее понять. Она вдова, хочет секса, искусна в нем и недавно им занималась.

Фрэнсис остановилась, посмотрела на него.

– Все в порядке?

Она словно боялась, что он ответит отрицательно. И за это Расс любил ее еще больше.

– Да-да-да, – сказал он.

– На дворе же семидесятые?

– Да-да-да.

Она со вздохом закрыла глаза и положила руку ему между ног. Опустила плечи, точно от прикосновения к его пенису ее клонило в сон.

– Ну вот.

Настала, быть может, самая необычная минута в его жизни.

– Но нам пора возвращаться, – сказала Фрэнсис. – Как считаешь? Они, наверное, уже беспокоятся, что с нами случилось.

Она была права. Но теперь, когда она прикоснулась к нему, он лишился рассудка. Он накрыл ее губы своими, расстегнул ее куртку, вытянул рубашку из джинсов, скользнул под нее рукой. Грудь Фрэнсис оказалась необычно маленькой по сравнению с грудью Мэрион. Необычным было все – он лишился рассудка, она не отталкивает его. Не говорит, что пора возвращаться. Солнце пекло ему голову, от нагретой стены пахло впитавшимся дымом, но звуки были другие. По дороге уже не катили машины. Даже ворон не каркал – известие о действительности значительнее их обоих. В безумии своем, царапая руку расстегнутой молнией, он решился коснуться волос в ее промежности. Фрэнсис напряглась и сказала:

– О боже.

Безумие придало ему смелости.

– Ты не против?

– Нет. Но… ох. Не пора ли нам возвращаться?

Им действительно было пора возвращаться, но он ласкал вагину Фрэнсис Котрелл в считаных шагах от того места, в котором вошел в мир осознанного удовольствия, и устоять было невозможно. Он расстегнул свои джинсы.

– А… ладно. – Она посмотрела на то, что прижималось к ее животу, потом на дыру в стене, где некогда было окно. – Может, не сейчас?

Он ответил не своим голосом, уже не владея собой:

– Я больше не могу ждать.

– Правда. Я заставила тебя подождать.

– Ты меня мучила-мучила.

Она кивнула, словно признав его правоту, и он попытался снять с нее джинсы. Она встревоженно огляделась.

– Сейчас?

– Да.

– Вот не знала, что ты такой.

– Я влюблен в тебя по уши. Неужели ты не догадывалась?

– Да, пожалуй, догадывалась.

Он снова попытался стянуть с нее джинсы, и она мягко оттолкнула его.

– Давай хотя бы отойдем, а то нас видно.

За те мгновения, что он отвел ее в бывшую спальню, снял свою дубленку и расстелил на полу, безумие его несколько изменилось – теперь источником его было не тело, а скорее рассудок. Он сосредоточился на происходящем и на его практических вопросах. Она села на дубленку, сняла ботинки, джинсы.

– Если что, я пью таблетки, – сказала она.

Ему хотелось спросить, действительно ли она хочет того же, чего и он, но существовала вероятность, что она ответит без должного воодушевления, вероятность, что завяжется разговор. Было довольно прохладно, Фрэнсис осталась в куртке. Расс скользнул по ней взглядом – сверху куртка, ниже пояса ничего, – и от возбуждения его едва не стошнило. И, пока она не опомнилась, пока он не утратил безумного намерения исполнить задуманное, пока не засомневался, что и время, и место далеко не самые подходящие, он сорвал с себя джинсы и опустился на колени меж ее бедер.

– Боже мой, преподобный Хильдебрандт. Какой вы большой.

Если “большой” означало “сравнительно большой\", то Расса впервые с кем-то сравнили. Оттого, что его погладили (до чего же двусмысленный термин придумал Эмброуз!), он стал еще больше. К его удивлению, оказалось, что это проблема.

– Извини, – сказала она. – Ты большой, а я… зажалась.

Яснее ясного, что он совершает ошибку. Чем дальше, тем сильнее она зажмется. Но он уже не мог ждать. Он поцеловал ее и коснулся с неторопливой лаской, точно время было предметом, который можно взять в руки и подчинить своей воле. Отклик ее можно было истолковать и так, и этак – то ли возбуждение, то ли зажатость. Как бы то ни было, настойчивости след простыл.

– Мы можем подождать, – согласился он.

– Нет, попробуй еще раз. Просто двигайся медленнее. Сама не знаю, почему я так зажалась.

Стоило избавиться от одежды, и вот уже они, как ни в чем не бывало, обсуждают то, о чем прежде немыслимо было заикнуться. Точно вдруг перенеслись на другую планету. Ему казалось, что за этот час он понял о Фрэнсис больше, чем за полгода. К счастью, его сердце по-прежнему узнавало ее, его запас сострадания никуда не делся. Его умиляло, что у женщины, столь уверенной в своей желанности, не получается расслабиться для него. Она была не просто женщина со своими уникальными чертами характера, милая несовершенная женщина, на которую он возлагает такие надежды и к которой чувствует такое влечение: она была не Мэрион, а ему необходимо было хоть раз проникнуть в женщину, которая не Мэрион. До чего нелепая необходимость, до чего забавны и по-человечески понятны препятствия, мешающие ему добиться своего (полдюйма вперед – четверть дюйма назад), и какая-то шишка на дубленке, натершая ему локоть. Ему так и не удалось войти в нее целиком, и удовлетворение его оказалось неполным. Но в том счете, который он вел, помоги ему Бог, это, бесспорно, считалось. Избавившись наконец от груза своей ущербности, он сердцем вернулся к Фрэнсис. И вздрогнул от благодарности к женщине, чье милосердие спасло его.

– Во-первых, – сказала она, – я опять хочу писать. Во-вторых, нам точно пора возвращаться.

Она прижалась влажными губами к его губам, и наслаждение поцелуя усилилось от их единения: казалось, их рты – точные копии или уполномоченные прочих влажных органов. Ему не хотелось выходить из нее. Не хотелось думать, что он получил явно больше удовольствия, чем она. Ему хотелось удовлетворить ее. Но желание, загоревшееся в нем после укрощения Клайда, теперь погасло. Она встала, надела джинсы. Две минуты спустя они уже сидели в машине.

– Ну, – сказал он.

– Ну.

– Я люблю тебя. Что скрывать.

– Я это ценю.

Он завел машину, некоторое время они ехали молча. Повторять, что он ее любит, не было смысла – он и так уже дважды сказал об этом.

– Странно, – наконец проговорила она. – Мне нравится в тебе ровно то же самое, из-за чего мне не следует тебя хотеть.

– Не такой уж я хороший. Кажется, я тебе уже говорил.

– Нет, ты хороший. Ты красивый. Я совсем запуталась.

– Ты жалеешь о том, что мы сделали?

– Нет. Пока нет. Просто запуталась.

– А я сказочно счастлив, – признался он. – И ни о чем не жалею.

Дело близилось к полудню, Расс гнал во весь дух, и даже если Фрэнсис хотела что-то добавить, он слишком сосредоточился на полной опасностей дороге, чтобы поддерживать разговор. Вот так и получилось, что, когда он подъехал к общему дому и увидел большой пикап “шевроле” и фигуру в красной куртке, Ванду, а рядом с ней Теда Джернигана и еще одного мужчину, Рика Эмброуза, который впился взглядом в Расса и Фрэнсис, заметил их виноватое опоздание, явно дожидался их, чтобы сообщить единственную весть, которая могла привести его на месу, дурную весть, – вот так и получилось, что последние произнесенные Рассом слова были “я ни о чем не жалею”.



В начале была лишь точка темной материи в космосе света, мушка, плавающая в глазу Бога. Именно мушкам перед глазами Перри обязан был совершенным в детстве открытием, что зрение, оказывается, вовсе не прямое разоблачение мира, но производное двух сферических органов в его голове. Он лежал, глядя в ясное синее небо, стараясь сосредоточиться на мушке, стараясь определить особенности ее размера и формы, но терял ее из виду и вновь замечал уже в другой стороне. Чтобы точно определить ее местоположение, он тренировал глаза одновременно смотреть на нее, но мушка в одном глазу оказывалась ipso facto[62] невидимой для другого; Перри напоминал себе собаку, которая гоняется за собственным хвостом. То же и с точкой темной материи. Она ускользала, но никуда не девалась. Порой он замечал ее даже ночью, потому что ее темнота была на порядок глубже обычной оптической темноты. Точка существовала в его сознании, а сознание его теперь круглосуточно светилось рациональностью.

На верхней койке откашлялся Ларри Котрелл. Достоинство Мэни-Фармс заключалось в том, что группа спала в разных комнатах в общежитии, а не в одной большой общей комнате, где любой из сорока человек мог заметить, что Перри уходит. Недостаток же воплотился в его соседе. Ларри обожал Перри, близоруко льстил ему и был полезен в том смысле, что его общество позволяло избегать тех, кто мог бы выказать недовольство кипучей энергией Перри, но спал Ларри исключительно чутко. Прошлой ночью, вернувшись в два часа в комнату и обнаружив, что Ларри бодрствует, Перри пояснил, что от съеденного за ужином жареного хлеба его пучило и он тихонько перебрался на диван в комнате отдыха, дабы избавить друга от вони кишечных газов. Сегодня такая ложь тоже пригодится, но сперва надо уйти незамеченным, а Ларри все откашливался в темноте на верхней койке. Можно было удавить Ларри (в тот миг эта мысль показалась Перри заманчивой, однако чреватой осложнениями), можно было нагло подняться, заявить, что его опять мучат газы, и удалиться в комнату отдыха (достоинство этого варианта заключалось в последовательности, изъян в том, что Ларри мог увязаться за ним); можно было просто дождаться, пока Ларри, который целый день соскабливал краску и наверняка вымотался, сморит сон. Надо было как-то убить час, но Перри терпеть не мог занимать голову всякими мелочами. Всевидящая рациональность его пылала неутомимо, и проблема Ларри заставила его осознать цену этого неугасимого огня, потребность тела в стимуляторе. В кармане его штанов лежала та алюминиевая баночка из-под пленки, в которой оставалось меньше, чем во второй. Перри мог бы бесшумно втереть рацион в десны, но его мучила неизвестность: например, заглушит ли спальный мешок звук открываемой крышки. Сумеет ли он ощупью открыть баночку, не просыпав ни крошки. (Недопустимо было просыпать даже микрограмм.) Разумно ли вообще лезть в полупустую баночку. Не дождаться ли момента, когда он сумеет назально употребить большую дозу. И так ли уж, если вдуматься, плоха идея удавить человека, чьи нескончаемые откашливания стоят между ним и стимулятором…

Ох уж это тело и его “если, если, если” тайной сделки с порошком. В сознании его, независимо от тела, даже сейчас сияла разгадка тысячелетий бесплодных размышлений. Так уж вышло, что недавно, менее недели назад, он разгадал, почему человечество непрестанно разговаривает с Богом. Тайна заключалась в том, что он, Перри, и есть бог. Это открытие испугало его, но за этим последовало второе открытие: если даже преступный, пристрастившийся к наркотикам десятиклассник средней школы Нью-Проспекта – бог, значит, богом может быть кто угодно. Поразительная разгадка. Его действительно поразило, что он не сообразил раньше. Она маячила перед ним все прошлое лето, когда он повычеркивал все слова “Бог” в клерикальном журнале Преподобного и заменил их на “Стив”. И как он в тот же день не дошел до этой изысканно-простой мысли? Разгадка заключалась в том, что Стив может быть богом. Как и любой Том, Дик или Гарри – достаточно лишь заметить свою божественную природу. Едва человек осознает поистине безграничные возможности собственного разума, существование Божье уже не кажется ему абсурдным. Оно становится абсурдно очевидным.

Откровение снизошло на него на Мейпл-авеню, через считаные минуты после того, как он снял две тысячи восемьсот двадцать пять долларов со сберегательного счета брата в банке округа Кук. Кассирша пересчитала купюры, потом еще раз, вслух, две тысячи семьсот, две тысячи восемьсот, двадцать и пять, и убрала в щегольской коричневый конверт. В душе его взметнулось такое колоссальное счастье, что, должно быть, достигло небес. Знание столь совершенное присуще разве что Богу, и коль скоро он, Перри, обладает этим знанием, следовательно, кто он? Ранее, наблюдая за банком в обеденный час, он убедился, что старшей седовласой кассирши, с которой ему уже доводилось общаться, в четверть первого еще нет. Вместо нее за окном виднелась пышноволосая мадемуазель, еще щеголявшая скобками на зубах, следовательно (в этом нет никакого сомнения!) в банке недавно и не знакома с Клемом. Рука с алыми ногтями, державшая его сберегательную книжку, была на диво неумелой.

– Это крупная сумма. Быть может, я все-таки выпишу вам чек?

– Я покупаю яхту.

– Ух ты. Здорово.

– Она такая красивая. Я копил на нее три года.

– Будьте добры, покажите удостоверение личности.

Более предвиденного вопроса она задать не могла. Перри предвидел все: снять точную сумму, не вызывающую подозрений, явиться в банк в старомодной вязаной кофте на пуговицах и в новых очках, меняющих его лицо, не только изготовить точную копию студенческого билета Иллинойсского университета и закатать ее в пластик, но тщательно обработать ее углем и пилочкой для ногтей, дабы придать потрепанный вид, и все это в каком-нибудь футе от спящего крепко братишки, при содействии порошка, который также помогал сосредоточиться и усиливал ловкость рук. Перри инвестировал в свой небольшой проект немало доз стимулятора, но инвестиция эта меркнет по сравнению с лавиной дивидендов, которую он так безупречно предугадал. И когда железноротая кассирша вернула студенческий билет, толком не взглянув на него, инвестиция уже окупилась сторицей. Если из времени, потраченного на изготовление билета и подделку подписи Клема, вычесть сопутствующие траты на наркотики, получается, он заработал двести тридцать шесть долларов двадцать пять центов за каждый час. Недурно. Но куда меньше, чем он заработает – даже если прибавить сюда дополнительные часы работы в Аризоне и сумму, которую нужно будет вернуть Клему, – если его операции осуществятся по плану.

В Чикаго нет пейота, ни единого бутона.

Тысячи чикагских хиппи мечтают его попробовать.

И лишь один человек в мире понял их потребность и готов ее удовлетворить.

Развитием этой логики он обязан тому, что осознал чуть раньше: три года он лечил не тот недуг. Он верил, что болен его мозг, нуждающийся в химическом паллиативе, а проблема оказалась соматической. В поддержке нуждалось именно тело, мышцы с их небезграничной силой, раздраженные нервы, а вовсе не мозг. Как только тот чувак познакомил его с декседрином и Перри осознал, зачем на самом деле нужен метаквалон (чтобы дать отдых телу), в его жизни начался новый период, беспрецедентно прекрасный и безмятежный. Каждый день мир представлялся ему пинболом в замедленном движении. Движения флипперов он выверил до миллисекунды и мог набрать сколь угодно большое количество очков. Он точно знал, когда нужно остановиться, выпить метаквалон, дать шарику опуститься. Все, что он делал в январе, было настолько правильным, что управляло миром вокруг. Например: в тот же день, когда он истощил запасы декса, в тот же день на его сберегательном счету появились три тысячи долларов – подарок сестры. Например: его банк не требовал подписей от родителей. Например: его чувак не только оказался дома и не только более-менее compos mentis[63], но согласился расстаться с содержимым банки из-под арахиса. У Перри мелькнула мысль, что он переплачивает, но цена, о которой они сговорились, составляла малую часть от трех тысяч долларов, и чувак накинулся на его двадцатидолларовые купюры с такой трогательной жадностью, что поневоле заподозришь: он давно сидит без гроша. Перри шагал по Феликс-стрит, жевал пилюли, и жизнь казалась ему еще более правильной. Деньги осчастливили и чувака, и его самого. Их сделка, в которой расходы одной стороны равнялись прибыли другой, почему-то удваивала ценность денег.

Какое-то время все было правильнее правильного, но когда Медведь сообщил ему решение о спидах, Перри готов был его услышать. Запас таблеток, в момент покупки казавшийся неисчерпаемым, неожиданно быстро закончился, и хотя действовали они на тело, Перри ощущал далеко не здоровые для психики побочные эффекты. В частности, его нестерпимо раздражал Джей, жить с ним в одной комнате стало невыносимо. Так же его раздражали нежные материнские прикосновения. Так же его раздражали любые упражнения в “Перекрестках”, подразумевавшие телесный контакт. Медлительность мира скорее ярила, нежели ободряла, а тело твердило: “Еще, пожалуйста”. Тело его подводило. Перри его ненавидел за посягательство на тающие запасы, ненавидел за то, что оно стало бременем для полета разума. Издергавшись окончательно, он вернулся в домик на Феликс-стрит, и на этот раз никакая собака его не встретила и не завыла. Крыльцо устилали траченные дождем рекламные листовки. К двери было прилеплено ярко-желтое предупреждение от шерифа, но Перри не отважился подойти ближе и прочитать его.

– Неудивительно, – сказал Медведь. – Эта штука – сущее зло.

То, что Перри нравился Медведь, не имело значения. То, что Медведю нравился Перри и он не возражал против его визитов, было благословением, знаменовавшим начало новой стадии правильности. Медведь, у которого покупал и Ансель Родер, разительно отличался от чувака с Феликс-стрит. Кряжистый, добродушный, явно не боящийся полиции, он был знаком кое с кем из бывших участников “Перекрестков” (с той же Лорой Добрински), и это успокаивало Перри. Дом Медведя, в получасе ходьбы от Сраного Дома, принадлежал его бабушке, доживавшей дни в интернате для престарелых. У Перри бабушек не было, но он опознал бабушкин дух, въевшийся в стены, бабушкину руку в вышитых прозрачных занавесках в гостиной, где Медведь днем пил “Лёвенброй” и читал (он выписывал массу журналов). Чтобы торговать долго, нужно быть как Медведь. Он продавал исключительно вещества растительного происхождения, в основном траву и гашиш, но порой, после того как Перри объяснил ему свои энергетические потребности, и грамм-другой кокаина, в качестве любезности клиентам из числа музыкантов.

В первый визит Перри ушел с сорокадолларовой порцией. Бывает ли любовь с первой понюшки? Он вернулся через два дня. На этот раз Медведь оказался не один, у него была миловидная гостья в кожаной мини-юбке, гостья тоже пила “Лёвенброй”, и Перри испугался, что пришел не вовремя. Но Медведь как всегда был добродушен, а его подружка, узнав, что нужно Перри, просияла, словно вспомнила, что сегодня праздник. Прошло всего два дня, а Перри уже казалось, что каждый, кто даже случайно познакомился с кокаином, должен всякую минуту гадать, нельзя ли раздобыть еще: как вообще эта девушка могла не думать об этом? Медведь радушно угостил обоих, и сердце Перри колотилось сильнее не только от кокаина, но и от приятного осознания собственной уникальности (если кто-то еще из старшеклассников Нью-Проспекта и употреблял мифический наркотик Кейси Джонса[64], Перри об этом не знал), и оттого, что два умудренных опытом человека двадцати с лишним лет общаются с ним как с ровней. Они оживленно обсуждали, помимо прочего, самые интересные наркотики, которые им доводилось пробовать, наркотики, которые им больше всего хотелось попробовать (пейот, признался Медведь), счастливую звезду, которую Перри следовало благодарить за то, что его не ограбил урод, сидящий на игле, мягкие по сравнению с синтетическими наркотиками алкалоиды растительного происхождения, не превращающие своих потребителей в параноидальных безумцев, эксперименты доктора Зигмунда Фрейда, лицемерное различие между наркотиками, которые продают по рецепту, и нелегальными, слухи о воссоединении Beatles и раздражающую напыщенность Grand Funk Railroad. Перри было очень весело, и даже веселость способствовала его недреманной рациональности. В первую очередь ему необходимо заслужить расположение и доверие Медведя. Во вторую – отвлечь внимание от бросающейся в глаза разницы между ним и Медведем, заключающейся в том, что Медведь добродушен. Медведь с одной понюшки становился еще счастливее и во второй не нуждался. Перри, ходячая противоположность добродушия, причем в энной степени, отчаянно старался контролировать глаза, не в силах отвести их от кокаина.

Выяснилось, что за добродушием Медведя скрывается непреклонная воля. Кокаином он приторговывал от случая к случаю, поскольку не всегда получалось раздобыть оптовую партию, и прочие его клиенты, пусть малочисленные и редкие, хранили ему верность. Перри как новичку полагалось всего полграмма. Он предложил надбавку, если ему продадут больше, но Медведь притворился, будто не слышит. Медведь действовал нерационально: для Перри было утомительно и небезопасно приходить к нему за наркотиками так часто, – но Перри, движимый рациональностью, решил выждать несколько недель, чтобы их отношения укрепились, и уж тогда предложил Медведю новую сделку.

Медведь присвистнул.

– Это ж дофига сколько.

– Я с готовностью заплачу авансом за хлопоты.

– Дело не в деньгах.

– Общаться с вами – одно удовольствие, но, на мой взгляд, лучше нам видеться реже. Вам так не кажется?

– Честно? Я думаю, ты употребишь все, что получишь, и вернешься через неделю.

– Неправда!

– Не нравится мне, к чему это все идет.

– Но… вот увидите… все… все хорошо. Просто дайте мне шанс.

Видимо, двадцать пятидесятидолларовых банкнот – хрустящие, только что со станка, такие приятные на ощупь – решили дело в пользу Перри. Медведь сердито взял деньги, вручил ему практически невесомый паек и отослал его прочь. В следующие две недели Перри нанес ему еще два визита, так и не исчерпав уплаченной тысячи долларов. Неужели правда настал вечер, когда он устремил всю мощь своего воображения на то, чтобы вызвать из небытия – сделать явью — порошок, существовавший так недавно и так бело, теперь же из-за предательской расточительности тела исчезнувший без следа? Потом настал еще один такой же вечер. И неужели настал день, когда Медведь открыл ему дверь и протянул лишь клочок бумаги?

– Его зовут Эдди. Заберешь у него то, за что заплатил.

– Можно войти?

– Нет. Извини. Ты славный парень, но лучше нам не встречаться.

Дверь закрылась. Перри залился слезами – по многим причинам, главная из которых, вероятно, заключалась в телесном изнеможении. Не тогда ли впервые явилась точка темной материи? Перри почувствовал, что любит Медведя больше всех на свете, пусть они и знакомы недолго. Утрата его расположения стала ударом столь сокрушительным, что Перри начисто позабыл о белом порошке. И лишь вернувшись домой, выговорившись и нарыдавшись, Перри вспомнил, что означают семь цифр на клочке бумаги. Мозг его взорвался, словно он разом вдохнул всю дозу.

Эдди ему не понравился, он не понравился Эдди. Первая их встреча напомнила Перри о Феликс-стрит, а единственная последующая сделка, более чем довершившая растрату средств, перечисленных ему Бекки, внушила Перри жгучую ненависть к Эдди, который, вне всяких сомнений, его обманул. И лишь позже он вспомнил, какую чертову прорву наркотика (даже если учесть, что его обманули) получил. Три плотно закрытых баночки из-под пленки – это уже что-то. Впредь ему никогда (или как минимум очень долго) не придется страдать из-за неимения.

Три баночки – замечательно, но насколько же лучше шесть баночек. Или двенадцать. Или двадцать четыре. Хватит ли множества из трех элементов белизны, чтобы успокоить его мятущийся разум? Темная точка, ментальная мушка, тут как тут. Перри уже не казалось, что потраченные деньги принесли двойную выгоду. Что потрачено, того не воротишь. В его сберегательной книжке, угрожающе-незащищенной от любопытных родительских глаз, значилась жалкая цифра 188,85, и даже гении не всесильны. Перри понятия не имел, как сто восемьдесят девять долларов можно быстро превратить в три с половиной тысячи…

Ларри храпел. Звук этот так гармонировал с платонической идеей храпа, что Перри подумал: наверное, Ларри притворяется. Но тот лежал смирно, а храп становился громче. Время от времени храп прерывался захлебывающимся вздохом, и Ларри шумно ворочался. Потом храп слабел: в его подлинности не оставалось сомнений. Перри отважился – главное начать, пощекотать нервы, – открыл баночку и запустил туда смоченный слюной палец. Постучал пальцем о кромку банки, очень осторожно, и сунул в рот. Снова окунул палец в банку, потом затолкнул его поглубже в ноздрю, достал и глубоко вдохнул, потом облизал палец дочиста и языком, как тряпкой, провел по деснам. Локальное онемение метонимически свидетельствовало о том, что нервная система в целом прекратила атаковать мозг. И хотя приход в последнее время бывал слабоват, по крайней мере, Перри примирился с собой. Он закрыл баночку и медленно сел на койке. Его ботинки стояли у двери, в носке одного из них были спрятаны деньги, он все идеально предусмотрел. Оглушающий стук его сердца наверняка оглушал и Ларри, иначе быть не могло: ведь это стук сердца самого Бога. Говорят, стук материнского сердца успокаивает младенца в утробе, так и Его космическое сердцебиение усыпляет всех Его детей до единого. О, как Он их любит! Сейчас Ему казалось, что усилием воли Он способен как спасти их, так и убить, до того громко стучало Его сердце под кокаином, пока Он медленно открывал дверь комнаты.

В темноте коридора светилась табличка “выход”. Из комнаты отдыха в дальнем конце слабо сочился флуоресцентный свет. Трудно вернуться к человеческой хронологии и разобрать, что говорят наручные часы, но Перри понял, что у него осталось тридцать пять минут. Он сунул деньги в карман, обулся и прокрался мимо комнат, захваченных “Перекрестками”. Из одной донесся приглушенный писк девичьих голосов: не спят, вот досада. Что с ними делать, он знал и без объяснений, поскольку, кажется, уже в следующее мгновение обнаружил себя в туалетной кабинке, где втягивал в носовые пазухи неряшливую горку порошка с основания большого пальца. Все это было очень любопытно. Как вышло, что всевидящее существо сидит на унитазе и недоумевает, как здесь оказалось? Окинув мысленным взором предшествующие моменты, он обнаружил помеху. Точка темной материи казалась больше, ее уже нельзя назвать мушкой, точнее было бы описать ее как тревожащую полупрозрачность, каплю с нечетко прорисованными границами. Он не в силах был уловить ее, чтобы рассмотреть хорошенько, однако ощущал ее вредоносную насыщенность знанием, противоречащим его опыту. Невероятно! Невероятно, что даже у Бога мушка в глазу! Бог очень-очень разгневался. И гнев Его, не имея иного выхода, принял форму трех больших доз, которые Он вдохнул одну за другой. Если буйная невоздержанность убьет Его тело, быть по сему.

Он вовремя спустил штаны. Тело не умерло, но извергло из себя кал, точно из перевернутого вулкана. В этой вони, посреди вспышек инородных огней и апокалиптического стука в груди, на него снизошло блаженно-рациональное озарение: вот что бывает, если злоупотреблять. Однако, если вдуматься, эта мысль неуместна. Злоупотребление раздробило его блестящую рациональность на множество осколков, в каждом из которых заключалось озарение, не связанное с другими, и в каждом на миг отражалась раскаленная, как звезда, белизна, пылающая в его желудке: он думал, его вырвет. Но вместо этого вновь испражнился, причем и то, и другое оказалось непредвиденным. Если где и таилось предвидение его в высшей степени неприятного туалетного отклонения, то в туманной капле темной материи, а никак не в уме.

Вытерев задницу в тесной туалетной кабинке навахо, в оковах спущенных штанов, растерявшийся из-за блеска тысяч осколков и удушающего прилива крови к сонной артерии, он не уследил за местонахождением банки. А вспомнив о ней, с уверенностью предположил, что наверняка закрыл ее крышкой и отставил в сторонку. Но нет. О нет, нет, нет, нет, нет. Он опрокинул ее на пол. Ее рассыпавшееся содержимое жадно впитывало струйку воды из подтекающего уплотнения унитаза. На полу образовалась жижица, и ему ничего не оставалось, как собрать ее пальцем обратно в банку, рискуя вымочить оставшийся порошок. Все вдруг утратило смысл. Воплощенное ясновидение, кравшееся по коридору, дабы исполнить свой гениальный замысел, теперь обрывками туалетной бумаги вытирало белесую алкалоидную размазню, зараженную фекалиями и, возможно, туберкулезными бактериями, унижая себя размышлениями, получится ли потом протереть этой же бумагой десны, не наглотавшись патогенов, и не лучше ли (хотя его по-прежнему подташнивало) вылизать пол, дабы не упустить ни миллиграмма.

Рвотный рефлекс убедил его, что лизать пол не стоит. Он утрамбовал намокшую туалетную бумагу в банку и закрыл крышкой. И в этот миг, когда его накрыла волна экстаза, существующая в энных измерениях, накатил всеклеточный оргазм, он вспомнил, что его гениальный замысел призван был обеспечить избыток наркотика, измеряющийся не в миллиграммах, а в килограммах. И тогда он вырвался из угрожающей жизни зоны турбулентности в плавнейший из самых высотных полетов, и все вновь обрело смысл. Как он мог усомниться в правильности своих действий? Почему вообразил, будто злоупотребил? Бог не ошибается! Он великолепен! Великолепен! Он прорвался сквозь ограничения тела в высшие сферы бытия. Точка темной материи съежилась, того и гляди исчезнет, стала такой крошечной, что Бог опять ее полюбил, – милая, безобидная, совсем ничего не знает, или знает самую малость…

теперь ты видел не лучше ли было б не займет и минуты

Перри понял, что говорит точка – быть может, сегодня настанет миг, когда он покажется сам себе чуть менее великолепным, а этого допустить нельзя, – он прокрался по коридору, юркнул обратно в комнату. Вторая баночка, полная и совершенно сухая, лежала в свернутом носке в его вещевом мешке. Он не собирался ее открывать. И взял ее лишь потому, что перед самым отъездом им овладела паранойя, казалось бы, иррациональный страх оставить весь свой резерв в подвале дома, надежно припрятанный за отопительным котлом, но все-таки без присмотра. Теперь он понимал, что им двигал вовсе не иррациональный страх. А безупречная предусмотрительность. – Перри?

Голос в темноте походил на голос Ларри, но это не значит, что Ларри проснулся. Став Богом, слышишь голоса мыслей Своих детей. До сих пор голоса говорили тихо и неразборчиво. Походили на гул Юнион-стейшн. Он извлек из скатанных носков замечательно-тяжеленькую банку и сунул в карман холщовых штанов. Сладко-жгучие алкалоидные соки по-прежнему проникали за его носовую перегородку.

– Что ты делаешь?

Если бы зрение Перри было поистине безупречно, если бы его не пятнали темные мушки, пожалуй, ему удалось бы уничтожить Ларри. Ведь боги могут убивать силой мысли. Но в его могуществе был изъян, точно клякса на объективе бесконечно мощного телескопа.

– Перри?

– Спи.

– Что ты делаешь?

– Я иду в комнату отдыха. Загляни в туалет, если мне не веришь.

– У меня-то наоборот. Запор.

Перри встал и направился к двери. Он уже казался себе чуть менее великолепным.

– Давай поговорим минутку?

– Нет, – ответил Перри.

– Почему ты не хочешь со мной разговаривать?

– Я только и делаю, что с тобой разговариваю. Мы же все время вместе.

– Да, но… – Ларри сел на койке. – У меня такое чувство, будто ты не со мной. А где-то… в другом месте. Понимаешь, о чем я? С тех пор как мы здесь, ты даже ни разу не мылся.

Если Ларри не осознает всю нелепость мытья и, в отличие от божества, не питает глубокого отвращения к этому занятию, объяснять нет смысла.

– Я пытаюсь быть с тобой искренним, – продолжал Ларри. – Говорю, что вижу. И я думаю, тебе правда пора помыться.

– Понял. Спокойной ночи.

– Дело не только во мне. Ребята думают, ты ведешь себя странно.

Перри почуял общность между Ларри и точкой темной материи: и тот, и другая обладали знанием, противоречащим его опыту.

– Почему ты не хочешь рассказать мне, что с тобой происходит? – спросил Ларри. – Я же твой друг, мы вместе с тобой в “Перекрестках”. Ты можешь сказать мне все, что думаешь.

– Я думаю, что ты плохой, – ответил Перри и поразился правильности этого суждения. – Я думаю, в тебя вселились силы зла.

Ларри ахнул.

– Ты ведь пошутил, правда?

– Вовсе нет. Я думаю, ты мечтаешь трахнуть свою мать.

– Боже, Перри.

– Мой отец такой же, я точно знаю. А ты не лезь не в свое дело. Вы все не мешайте мне. Неужели это так трудно?

Повисло молчание, лишь вдалеке протарахтел драндулет навахо. Лицо Ларри белело наверху, точно череп. Перри подумал, что бесконечная власть бесконечно тяжела. Как Богу хватает сил все время карать грешников? С бесконечной властью приходит бесконечное сострадание.

Ларри свесил ноги с койки.

– Я приведу Кевина.

– Нет. Я… Это просто неудачная шутка. Извини.

– Ты меня правда пугаешь.

– Не надо Кевина. Давай ляжем спать. Если я пообещаю вымыться, ты ляжешь спать?

– Я не засну. Я боюсь за тебя.

Как бы он ни решил уничтожить Ларри, прибить ли тупым предметом или придушить, наверняка поднимется шум, и его услышат.

– Мне надо в туалет. Живот крутит. Прямо газовый завод. А ты побудь здесь, хорошо? Я сейчас вернусь.

Не дожидаясь ответа, он выбежал из комнаты и на крыльях силы пронесся по коридору. И, точно спрыгнув со скалы, обрел невозможную скорость, прежде чем твердь земная в виде коронарных ограничений, от низкого уровня содержания кислорода в атмосфере делавшихся лишь строже, прервала его полет. Задыхаясь, он обернулся посмотреть, не вышел ли дурной человек из комнаты. Ни звука!

На ночь двери общежития запирали, но из окна общей комнаты до земли всего пять футов – можно спрыгнуть или спуститься по стенке (как и получилось). На стылом воздухе он остановился, нащупал деньги в кармане куртки, баночки в кармане штанов. Быстро вдохнуть еще одну дозу: разумно ли? Он еще не испытывал такого кайфа, но холод был лютый. В горле стоял металлический привкус крови, по-прежнему накатывала тошнота. Вперед, сэр. Вперед.

Молодые навахо, с которыми он подружился накануне вечером, дожидались его на безымянной бензоколонке неподалеку от общежития. Они бросали мяч в корзину под рекламой гостиницы “Бест вестерн каньон де Челли”, свет от рекламы падал и на кольцо, и на грубо сколоченный щит, прикрепленный к одному из столбов с рекламой. У младшего навахо от переносицы до подбородка тянулся глубокий неровный шрам. Старший, длинноволосый, в вельветовых клешах на ремне с массивной серебряной пряжкой, больше нравился Перри. Уступив уговорам навахо, он продемонстрировал жалкое отсутствие баскетбольных навыков и, покорствуя их насмешкам, тоже посмеялся над собой, чем завоевал их доверие. Когда Перри заговорил о главном, их смех достиг новых высот.

– Я не шучу, – сказал Перри.

Их веселье не прекращалось.

– Ты хочешь попробовать пейот!

– Нет, – ответил он. – Это… не обижайтесь, но это не для меня. Но мне нужно большое количество. Может, фунт или больше. Деньги у меня есть.

Из всего сказанного это, видимо, показалось навахо самым забавным: они едва не обмочились от смеха. Предусмотрительность допускала, что придется не раз забросить удочку, прежде чем кто-то да клюнет, и Перри рассудил, что настала пора поискать другой пруд. Он направился прочь.

– Эй, ты куда?

– Рад был познакомиться.

– Ты сказал: деньги. Что у тебя за деньги?

– Вы имеете в виду, настоящие или нет?

– Сколько у тебя? Двадцать?

Он обиженно повернулся к ним.

– Фунт пейота за двадцать долларов? У меня в сто пятьдесят раз больше.

Это признание положило конец потехе. Тот навахо, который нравился ему больше, хмуро спросил, что Перри знает о пейоте.

– Я знаю, что это сильный галлюциноген, который навахо используют в своих ритуалах.

– Неправильно. Пейот не навахо.

Ни одно слово в мире не ранило его так, как “неправильно”. От этого слова Перри всю жизнь хотелось расплакаться.

– Жаль, – ответил он.

– Пейот не для нас, – сказал тот, который посимпатичнее. – Он только для тех, кто в церкви[65].

– Они его принимают и потеют, – добавил его приятель.

– Он здесь не растет. Он в Техасе.

– Ясно, – сказал Перри.

Из открывшегося ему несовершенства знания возникла усталость, копившаяся неделями бессонных ночей, усталость столь безграничная, что Перри подумал: ее не победить никакими стимуляторами. Он закрыл глаза и вновь увидел во мраке опущенных век убертемную точку. Навахо переговаривались, и он был мучительно близко к тому, чтобы понять каждое слово. Лакуна между незнанием ни одного слова на их языке и знанием всех слов навахо была не шире микрона. И если бы не темная точка и не усталость, он без труда преодолел бы ее.

– В общем, есть один парень, – сказал тот, что посимпатичнее, – звать Флинт.

– Флинт, точно. – Младший явно обрадовался, что вспомнил. – Флинт Стоун.

– Он в Нью-Мексико, сразу за границей штата.

– Сразу за границей штата. Я знаю где.

– Кто такой Флинт? – спросил Перри.

– Тот самый. У него есть, что тебе нужно. Он возит пейот из Техаса.

– Он навахо?

– А я о чем? Он из церкви и все такое. – Тот, который посимпатичнее, обернулся к своему другу со шрамом. – Помнишь, как мы в тот раз ездили туда?

– Ага! Как мы в тот раз ездили туда.

– У него в сарае мешок бутонов. Пятифунтовый мешок из-под кофе, но там чистый пейот.

– Так это был не кофе?

– Нет. Я сам видел. Он открыл мешок, показал мне. Целый мешок пейота. Ему в церкви дают.

Флинт Стоун – так звали героя мультфильма. Рассказ вызвал у Перри сомнения, и серьезные: источником их была темная точка. Суть точки сводилась к тому, что надежды нет, а он смертельно устал. На миг в отраженном свете рекламы его еще сильнее охватила усталость. Но потом – о маловерный! – рациональность воссияла с новой силой. Усталость его – сама по себе доказательство, что он больше не может, что у него уже нет сил расспрашивать других навахо. А если он больше не может, следовательно, он по определению достиг логического конца. В свете безупречной логики мешок, доверху набитый пейотом, оказывался бесспорно реален. Доказательством служил тот факт, что у него на счету оставалось тринадцать долларов восемьдесят пять центов, у Клема немногим больше. И единственный способ пополнить оба счета, получив прибыль, которой вдобавок хватит, чтобы удовлетворить его потребность в наркотиках, – купить пейот оптом и перепродать в Чикаго впятеро дороже. Следовательно, человек с невероятным именем Флинт Стоун просто обязан существовать, он просто обязан продать Перри пейот по сниженной цене, действующей в резервации, и первые же навахо, с кем свел знакомство Перри, обязаны его знать. Обязаны! Иначе и быть не может, ведь у Бога всего один план.

Взволнованный Перри, не чуя под собой ног от логичности происходящего, договорился с навахо, что вернется через двадцать четыре часа. В маленькой вечности этих часов мешок пейота казался еще реальнее, настолько реальным, что Перри ощущал его тяжесть, его грибной земляной дух. Вес и запах подпитывали его силы, когда он утром соскабливал краску со стены дома собраний племени, днем проповедовал Ларри атомистическое строение материи, возникновение материи в результате Большого взрыва, который по-прежнему движет Вселенной, ведущую роль цефеид в открытии этого расширения, то немыслимо-провиденциальное обстоятельство (иначе и быть не могло), что период изменения блеска у цефеид пропорционален их абсолютной светимости, и это позволило с точностью высчитать межгалактические расстояния, которые всевидящий разум способен пересечь усилием воли, приблизить их, дабы рассмотреть квазары и туманности тварного мира, исследовать темные внешние границы материального существования…

Вдоль пустынной дороги к бензоколонке горели ртутные фонари – слабее тех, что в Нью-Проспекте, точно бедность навахо распространялась и на силу тока. Воняло горелым мазутом, тепло сияло лишь в сознании Перри. Он гадал, не совершил ли ошибки, не надев кальсоны и второй свитер, но отмел эту возможность как несовместимую с безупречной предусмотрительностью. Нос и рот онемели, и он заметил, что из носа течет, лишь когда сопля побежала по подбородку. Он втянул ее в рот, смакуя неистребимую свежесть растворившегося в ней вещества, полученного натуральным способом. Видимо, он вдохнул не полграмма, а больше…

Бензоколонка была закрыта. У темной ее конторы стоял парень со шрамом и какой-то незнакомец с сигаретой. Я так полагаю, вы и есть мистер Стоун! Незнакомец оказался намного моложе, чем Перри представлял себе Флинта.

– Это мой кузен, – сказал тот, что со шрамом. – Он поведет машину.

Крепкошеий кузен излучал скудоумие. Такие типы обычно околачиваются в школьных раздевалках.

– А где ваш второй друг? – поинтересовался Перри.

– Он не придет.

– Жаль.

Кузен отшвырнул сигарету к бензонасосу, точно рассчитывал, что тот вспыхнет (глупость), и направился к запыленному “универсалу”, припаркованному в тени. Перри увидел, что машина той же модели и марки, что у Преподобного, и такая же развалюха, и у него побежали мурашки. Охватившее его ощущение правильности и благодати смыло остатки сомнений, подпитываемых темной точкой. У кузена “плимут фьюри”: иначе и быть не могло. Что было в начале, то будет и присно, и во веки веков!

Ему и в голову не приходило, что “фьюри” способен развить такую скорость. Когда они выбрались на шоссе, Перри с заднего сиденья заметил, что стрелка спидометра приблизилась к отметкам, напоминавшим его злоупотребление в туалете. Но в скорости не было злоупотребления, и кузен был не дурак. Напротив, его водительская сметка заслуживала похвал. Одинокие фонари мелькали, точно галактики, на которые, приблизив, взирает Господь. Сверхъестественно-невидимые, за двумя индейскими головами, горбатые очертания которых напоминали пустынные пласты горных пород в свете фар, Перри запустил палец в оскверненную баночку, потер им десны и ноздри. Втянул сладковатый воздух и несколько раз чихнул.

– Вы можете мне полностью доверять, – сказал он. – Мне более чем безразличны подробности бутонного провенанса. Меня ничуть не заботит законность каждого из звеньев цепи его владельцев. Бесспорно, я мог бы заметить, что воровство, как деяние незаконное, сопряжено с риском, сопоставимым с тяжким трудом, и труд этот так же достоин награды, как всякий другой.

Он захихикал, божественно довольный собой.

– На это можно возразить, что воровство лишает вторую сторону плодов ее тяжкого труда, из чего следует любопытный экономический вопрос – как создается и как теряется стоимость. Если мы располагаем временем, а вы – познаниями в основах алгебры, можем разобрать арифметику воровства: действительно ли сумма равна нулю или же существует некий икс, который мы не учитываем, неизвестный нам дефицит обворованной стороны. Опять же, в том, что касается узких целей нашей сделки, меня это не заботит. Аналогичным образом, коль скоро в цепи есть хотя бы одно звено, которое вам не нужно…

– Что ты говоришь?

– Я говорю, неважно, насколько законно или незаконно…

– Почему ты болтаешь? Заткнись.

Ох уж этот его лучший друг со шрамом! Перри рассмеялся оттого, какую колоссальную любовь чувствовал к нему. Богу угодно удостоить милости изуродованного навахо, чье образование, вероятно, завершилось в восьмом классе: все ангелы небесные смеются вместе с Ним.

– Что смешного? Чего смеешься?

– Хватит смеяться, – сказал кузен. – Заткнись.

Перри все смеялся, но на частоте, неуловимой для уха, телепатической или радиочастоте, что проникает в каждое сердце в мире, во сне ли, наяву, и приносит покой, необъяснимый человеческим разумом. В ушах его звучали тысячи голосов, бормочущих в унисон слова благодарности и счастья. Один голос, громче других, произнес: “Это горшок”.

Раздавшийся предательски близко голос прервал его беззвучный смех. Похожий голос у Рика Эмброуза, и мысль показалась Перри странной. Горшок чего? Бывает горшок ночной, бывает с маслом.

– Точно не с маслом, – пояснил голос. И добавил – так и подмывало сказать “прорычал” – какую-то фразу на незнакомом языке (навахо?), которую вполне можно было бы понять, говори он помедленнее. Услышать в своей голове незнакомый голос не менее страшно, чем осознать свою божественную природу, но тут ему пришла успокоительная мысль: разум, способный говорить на всех человеческих языках, не изучая их, может принадлежать лишь Богу. Quod erat demonstrandum.

Точно противоположность злоупотребления, плавный полет “фьюри” по шоссе сменился турбулентностью, от которой хрустел позвоночник. В свете фар на узкой дороге маячили чернильные кратеры, но кузен держал скорость, заставляющую усомниться в его сметке. Приходилось держаться обеими руками, и понадобились бы еще три руки, чтобы банки из-под пленки и сложенный конверт с наличными не вывалились из карманов штанов. Салон полнился меловой на вкус пылью, дорога все не кончалась и не кончалась. Оставалось лишь надеяться, что они спешат на встречу с нетерпеливо дожидающимся их в условленный час торговцем и обратно поедут уже не так быстро. Под болью телесной – удары о подголовник, о дверь, собственные трясущиеся конечности– зарождалась боль иная, сильнейшая, но резкие ускорения и торможения предугадать невозможно, нечего и мечтать открыть баночку…

“Фьюри” остановился.

Тот, который со шрамом, уже не лучший друг Перри, развернулся и облокотился о спинку кресла.

– Давай деньги и жди здесь.

– Если не возражаете, я хотел бы пойти с вами.