Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джойс Кэрол Оутс

Блондинка

Joyce Carol Oates

BLONDE

Copyright © 2009 by The Ontario Review

Published by arrangement with Ecco, an imprint of HarperCollins Publishers

All rights reserved

Перевод с английского Наталии Рейн

Оформление обложки Вадима Пожидаева

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».





Серия «Большой роман»



© Н. В. Рейн (наследник), перевод, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021

Издательство ИНОСТРАНКА®

* * *

Посвящается Элинор Бергстин и Майклу Голдману


От автора

«Блондинка» – это рафинированная выжимка из «жизни», поданная в форме художественного произведения. Несмотря на внушительный объем романа, образы его построены на синекдохе[1], по принципу обобщения. Так, к примеру, вместо многочисленных домов, где некогда жила и воспитывалась ребенком Норма Джин, в «Блондинке» описан лишь один, вымышленный. Вместо многочисленных любовников, проблем со здоровьем, абортов, попыток самоубийства, ролей в кино в «Блондинке» упоминаются лишь некоторые, самые знаменательные.

Реальная Мэрилин Монро действительно вела нечто вроде дневника и действительно писала стихи, точнее – фрагменты, отрывки в стихотворной форме. Из них в последнюю главу включены лишь две строчки; все остальные стихотворения сочинила автор романа. Некоторые фразы в главе «Собрание сочинений Мэрилин Монро» взяты из реальных интервью, другие вымышлены; строки, приведенные в конце этой главы, завершают труд Чарльза Дарвина «Происхождение видов». Факты биографии Мэрилин Монро следует искать не в «Блондинке» (ибо эта книга не является историческим документом), но в соответствующих трудах биографов. (Автор, к примеру, пользовалась следующей литературой: «Легенда: жизнь и смерть Мэрилин Монро» Фреда Гайлза, 1985; «Богиня: тайны жизни и смерти Мэрилин Монро» Энтони Саммерса, 1986, и «Мэрилин Монро: жизнь актрисы» Карла Э. Роллисона-младшего, 1986. Есть и более субъективные книги, посвященные мифическому аспекту личности Мэрилин Монро: «Мэрилин Монро» Грэма Макканна, 1987, и «Мэрилин» Нормана Мейлера, 1973.) Из книг, описывающих политическую жизнь Америки и особенно Голливуда в сороковые и пятидесятые, наиболее полезной оказалась «Называя по именам» Виктора Наваски. Автор также цитирует подлинные труды по актерскому мастерству: например, «Думающее тело» Мэйбл Тодд, «Путь актера» Михаила Чехова, а также «Работа актера над собой» и «Моя жизнь в искусстве» Константина Станиславского. А вот «Настольная книга актера и жизнь актера» и «Парадокс актерского мастерства» – работы вымышленные. «Книга американского патриота» также является плодом авторского воображения. Дважды цитируется в «Блондинке» отрывок из эпилога Г. Дж. Уэллса к роману «Машина времени» (в главах «Колибри», «И все мы ушли в мир света»). Строки из работ Эмили Дикинсон появляются в главах под названиями «Ванна», «Сирота», «Пора замуж». Отрывок из Артура Шопенгауэра «Мир как воля и представление» цитируется в главе «Смерть Румпельштильцхена». Отрывок из труда Зигмунда Фрейда «Недовольство культурой» приводится в перефразированном виде в главе «Снайпер». Выдержки из «Мыслей» Блеза Паскаля цитируются в «Розлин. 1961».

Стоит очутиться в световом кругу при полной темноте, и тотчас почувствуешь себя изолированным от всех. Там, в световом кругу… забываешь о том, что из темноты со всех сторон наблюдает за твоей жизнью много посторонних глаз… то состояние, которое вы испытываете… называется… «публичное одиночество». На спектакле, на глазах тысячной толпы, вы всегда можете замкнуться в одиночество, как улитка в раковину. Вы можете носить с собой малый круг внимания не только на сцене, но и в самой жизни. Константин Станиславский. Работа актера над собой
Сцена действия – место священное… Здесь актер умереть не может. Майкл Голдман. Свобода актера
Гений – это вовсе не дар. Это выход, который изобретает человек в отчаянном положении. Жан Поль Сартр


Пролог

3 августа 1962 г.

Курьерская доставка

В сумерках цвета сепии на бульвар явилась Смерть.

Смерть была на невзрачном курьерском велосипеде. Тот скрипел, дребезжал, но колеса его крутились исправно, и Смерть неслась к своей цели, словно персонаж детского мультфильма.

Смерть была неумолима. Смерть точно знала, зачем явилась на этот бульвар. Смерть торопилась и потому изо всех сил давила на педали. За сиденьем у Смерти была прочная проволочная корзинка, а в ней лежала посылка с надписью «КУРЬЕРСКАЯ ДОСТАВКА, ОБРАЩАТЬСЯ С ОСТОРОЖНОСТЬЮ».

Смерть стремительно и ловко пробиралась между автомобилями на перекрестке Уилшир и Ла-Бреи, где из-за дорожно-ремонтных работ две уилширские полосы, ведущие на запад, слились в одну. Водители, мужчины среднего возраста, гудели в гудки, но Смерть лишь показывала им нос, смеялась: «Да пошли вы все, друзья сердечные!» – и мчалась мимо лакированных крыльев дорогих современных автомобилей, словно Багз Банни.

Смерть не смущал ни душный лос-анджелесский смог, ни теплый радиоактивный воздух Южной Калифорнии. Неудивительно, ведь это были ее родные места.

Да, я видела Смерть, видела ее во сне прошлой ночью. Смерть снилась мне уже много раз, и мне не было страшно.

Смерть явилась прозаично – сгорбившись над ржавым рулем своего некрасивого, но надежного велосипеда. Смерть была в калтеховской футболке, выстиранных, но неглаженых шортах цвета хаки, в кедах, но без носков. У Смерти были мускулистые икры, черные волосы на ногах, искривленный костистый позвоночник, юная прыщеватая физиономия и колючий «ежик» на голове. Соображала Смерть уже неважно: солнечные блики на ветровых стеклах и хромированном металле иссекли ей глаза, словно ятаганом.

Сие пышное появление сопровождалось дружным воем гудков и клаксонов у Смерти за спиной. Смерть же невозмутимо жевала жвачку.

Смерть работала по обычному графику – доставка посылок из рук в руки, пять дней в неделю, выходные за дополнительную плату. «Курьерская доставка Голливуда».

И вот, когда ее совсем не ждали, Смерть явилась в Брентвуд! Смерть мчалась по узким улочкам жилого района, где в августе почти никого не было. Деловито, не сбавляя хода, проезжала мимо трогательных двориков, ухоженных с бессмысленным старанием. Альта-Виста, Кампо, Джакумба, Брайдман, Лос-Оливос, и вот он, нужный тупичок: Пятая Хелена-драйв. Пальмы, бугенвиллеи, красные плетистые розы. Зловоние гниющих цветков. Аромат выгоревшей на солнце травы. Сады, обнесенные стенами. Глицинии. Круглые подъездные дорожки. Шторы на окнах плотно задернуты, чтобы укрыться от солнца.

Смерть привезла посылку без обратного адреса. На коробке был лишь адрес получателя:

ПОМЕСТЬЕ «ММ»12305, ПЯТАЯ ХЕЛЕНА-ДРАЙВБРЕНТВУД, КАЛИФОРНИЯСШАПЛАНЕТА ЗЕМЛЯ

Оказавшись на нужной улице, Смерть замедлила ход и начала поглядывать на номера домов. Адрес у посылки был странный, но Смерть и не подумала рассмотреть ее получше – эту коробочку в полосатой бело-розовой обертке с блестками. Судя по виду, оберткой этой пользовались не впервые. Украшал коробочку белый атласный бант. Купленный уже в готовом виде, он был приклеен к обертке прозрачным скотчем.

Посылка была размером восемь на восемь на десять дюймов, но весила каких-то несколько унций. Может, пустая? Или набита оберточной бумагой?

Нет. Если потрясти, сразу становится ясно – там, внутри, что-то есть. Что-то мягкое. Возможно, некий предмет, сделанный из ткани.

Ранним вечером 3 августа 1962 года Смерть позвонила в звонок дома 12305 на Пятой Хелена-драйв. Отерла вспотевший лоб бейсболкой, не переставая старательно жевать свою жвачку. Шагов внутри слышно не было. Но нельзя же оставить эту чертову посылку на ступеньках. Надо, чтобы получатель за нее расписался.

Из-за двери доносился лишь приглушенный шум кондиционера. А может, радио? Домик был небольшой, одноэтажный, асьенда в мексиканском стиле – стены под необожженный кирпич, ярко-оранжевая черепичная крыша, окна с опущенными жалюзи, повсюду сероватая пыль. Миниатюрный, компактный, точно кукольный. Ничего особенного – конечно, с поправкой на район. Смерть настойчиво позвонила снова. На сей раз дверь отворилась.

Из рук Смерти я приняла этот дар. Пожалуй, я знала, что в коробке и кто ее прислал. Увидев имя и адрес, я залилась смехом и немедленно расписалась в получении.

Девочка

1932–1938

Поцелуй

Этот фильм я смотрю всю жизнь, но ни разу не досмотрела его до конца.

Лучше бы сразу сказала: «Этот фильм и есть моя жизнь!»

Первый раз мать взяла ее в кино, когда ей было года два или три. Первое воспоминание, и такое яркое! «Египетский театр» Граумана[2] на Голливудском бульваре. Лишь через несколько лет она в общих чертах поняла, о чем этот фильм. В первый же раз девочка была просто очарована беспрерывным плавным движением на огромном экране, смотреть на который приходилось, запрокинув голову. Тогда она не могла еще сказать фразу «То была сама вселенная, куда проецируются бесчисленные и безымянные формы жизни».

Сколько раз в безрадостном детстве, а потом в отрочестве с трепетом пересматривала она этот фильм, и всегда он назывался по-разному, но многие актеры оставались прежними, и она их тут же узнавала. Потому что в фильме непременно была Принцесса-Блондинка и Темный Принц. Вихрь самых разнообразных событий то сводил их вместе, то разлучал. Снова сводил и снова разлучал, а потом, ближе к концу фильма, гремела драматичная музыка, и оба появлялись на экране, чтобы слиться в жарких объятиях.

Или не слиться, тут уж не угадаешь. Конец фильма не всегда бывал счастливым. Порой один из героев опускался на колени пред смертным одром второго и возвещал о финале жизни прощальным поцелуем. Даже если Принцесса переживала возлюбленного Принца (или наоборот), зрителю ясно было, что отныне жизнь ее не будет иметь никакого смысла.

Ибо жизнь имеет смысл лишь в кино.

А кино существует лишь в темном зале кинотеатра.

Однако как же досадно ни разу не увидеть конец фильма!

Потому что вечно что-то мешало. То в зале поднимался шум и зажигался свет. Громко верещала пожарная сирена (но без огня? был ли огонь? однажды ей показалось, что пахнет дымом), и всех просили покинуть зал. Или же она куда-то опаздывала, и приходилось уйти, так и не досмотрев до конца; или же просто засыпала в кресле, пропускала конец и просыпалась, рассеянно щурясь от яркого света, а незнакомые люди вокруг вставали с мест и начинали расходиться.

Как, фильм уже закончился? Не может такого быть!

И, даже став взрослой женщиной, она продолжала искать тот самый фильм. Проскальзывала в кинотеатры, расположенные в сомнительных районах города или даже в незнакомых городах. Она страдала бессонницей, а потому то и дело покупала билет на ночной сеанс. Или же на самый первый, поздним утром. Не то чтобы она искала отдохновения от собственной жизни (хотя жизнь ее изрядно потрепала, как треплет любого взрослого). В ее жизни кино скорее было интермедией – так ребенок пытается силой остановить бег времени, схватившись за стрелки часов.

Итак, она входила в темный зал (где зачастую стоял запах лежалого попкорна, чужой парфюмерии, дезинфицирующего средства), волнуясь, словно малое дитя, и жадно глядела на экран, где – о, снова! вот она! – раз за разом появлялась роскошная блондинка, над которой, казалось, не властно время. Блондинка из плоти и крови, но изящная, как ни одна женщина на свете. И глаза ее, и сама кожа лучились мощным сиянием. Ибо кожа моя – это моя душа, и другой души у меня нет. Я всего лишь проекция людских желаний. Итак, она проскальзывала в зал, выбирала кресло в первых рядах, поближе к экрану, и целиком погружалась в фильм, а тот казался одновременно знакомым и незнакомым – как часто повторяющийся сон, что никак не удается запомнить. Костюмы актеров, их прически, даже лица и голоса со временем менялись. В голове у нее проносились смутные обрывки детских воспоминаний. Одиночество, что она тогда чувствовала, от которого лишь частично могло избавить марево экрана. Другой мир, в котором можно жить? Какой?

В один прекрасный день – или даже час – она вдруг поняла, что Принцесса, которая прекрасна просто потому, что прекрасна и зовется Принцессой, обречена вечно искать в глазах смотрящих подтверждение своему существованию. Ибо нельзя узнать, кто ты есть, пока тебе об этом не скажут. Разве не так?

Взрослая женщина. Беспокойство и нарастающий страх.

Сюжет фильма страшно запутан и сложен, хотя и знаком. Или почти знаком. Возможно, пленку склеили небрежной рукой. Или же нарочно так сделали, чтобы пробудить в зрителе интерес. Возможно, настоящее перемежается в этом сюжете с обрывками прошлого. Или даже будущего! Крупные планы Принцессы, они чересчур интимны. Мы ведь предпочитаем оставаться снаружи, не влезать в шкуру других. Если б я только могла сказать: Вот она! Это я! Эта женщина, это существо на экране, вот кто я! Но ведь никогда не знаешь, чем все кончится. Она ни разу не видела ни заключительной сцены, ни титров. А ведь именно в них, если не считать финального поцелуя, и был ключ к тайне фильма, она это твердо знала. Как органы человека при вскрытии являются ключом к загадкам его жизни.

Но обязательно настанет время, возможно даже сегодня вечером, когда она, слегка запыхавшись, усядется в кресло с протертой и засаленной плюшевой обивкой, где-нибудь во втором ряду старого кинотеатра в богом забытом районе; и пол изогнется под ее ногами, как земной шар, и покажется неровным и липким под подошвами дорогих туфель. И народу в зале совсем немного, и почти все они сидят поодиночке; и она рада этому обстоятельству и тому, что за маскировкой – плащ, темные очки, красивый парик – ее никто не узнает; и никто из знакомых никогда не подумает, что она здесь, даже не догадается, где она сейчас.

Ну уж на сей раз я досмотрю до конца. На сей раз! Но почему, почему именно сейчас? Она понятия не имеет. Вообще-то, ее ждут в совершенно другом месте, она опаздывает уже на несколько часов; возможно, ее ждет машина, чтобы отвезти в аэропорт. А может, она опаздывает уже на несколько дней, недель, поскольку, став взрослой, перестала считаться со временем? Ибо время есть то, чего ожидают от нас другие люди. Но необязательно играть в эту игру.

А еще она заметила, что Принцесса тоже запуталась во времени. Запуталась в сюжете фильма. Ведь реплики для нее придумывают другие люди. Что, если на этот раз реплик не будет? В этом фильме Принцесса уже немного не та, что прежде. Уже не в том ослепительном расцвете молодости и красоты. Хотя, конечно, все еще очень красива. И на экране она такая белокожая и вся сияет, когда выходит из такси на ветреную улицу. Она замаскировала свою внешность, надев темные очки, гладкий каштановый парик, туго затянув плащ на талии. Камера неотступно следит за ней, пока она взбегает по ступенькам, входит в кинотеатр и покупает билет, проскальзывает в темный зал и садится в кресло во втором ряду. И хотя она Принцесса, другие люди в зале скользят по ней взглядом, но не узнают. Принимают за обычную женщину, пусть даже очень красивую, но им незнакомую. Фильм только что начался. Через секунду она растворяется в происходящем и снимает темные очки. Голова ее запрокинута, глаза прикованы к светящемуся экрану, в них читается по-детски благоговейный трепет. Все происходящее на этом экране отражается на ее лице, словно на водной глади. Она с головой уходит в восхищенное созерцание и не видит Принца. Не замечает, что он вошел в кинотеатр следом за ней.

Вот на несколько напряженных минут он попадает в объектив камеры, стоит за потертыми бархатными шторами у бокового прохода. Красивое лицо в тени, выражение лица нетерпеливое. На Принце темный костюм без галстука, мягкая фетровая шляпа сдвинута на лоб. Звучит музыкальная тема Принца, он быстро подходит и наклоняется к ней, к одинокой женщине во втором ряду. Что-то шепчет ей на ухо, она вздрагивает, оборачивается. Похоже, она искренне удивлена, хотя сценарий ей известен. По крайней мере, до этого момента. И еще немножко из того, что будет дальше.

Моя любовь! Это ты!

Всегда только ты, и никто другой!

На лицах влюбленных мерцает отражение гигантского экрана, и лица эти исполнены смысла, возвещая о былом величии. Словно теперь, такие маленькие и смертные, Принц и Принцесса должны сыграть все ту же сцену. Что ж, они ее сыграют. Он впивается пальцами ей в шею, чтобы успокоить, удержать, заявить на нее свои права, владеть ею. Как сильны его пальцы и как холодны. Да они просто ледяные! Как странно, стеклянно, блестят его глаза. Так близко она их еще ни разу не видела.

И она, вздохнув, поднимает безупречно красивое лицо навстречу поцелую Принца.

Ванна

Прирожденный актер проявляется в раннем детстве. Поскольку только в самом раннем детстве мир воспринимается как великая Тайна. В истоках любой актерской игры лежит не что иное, как импровизация перед лицом Тайны. «Парадокс актерского мастерства»
1

– Видишь? Этот человек – твой отец.

В тот день Норме Джин исполнилось шесть. Первый день июня 1932 года. И утро этого дня в Венис-Бич, что в штате Калифорния, выдалось волшебным, ослепительно-светлым и воздушным. С Тихого океана тянуло свежим и прохладным ветерком и еще чем-то вяжущим на вкус, и запах гниющих на пляже отбросов и водорослей был сегодня едва заметен. И принесенная, казалось, самим этим ветерком, вдруг появилась Мать. Мать, с худым, немного вытянутым лицом, соблазнительно-алыми губами, подведенными черным карандашом бровями, приехала за Нормой Джин, жившей с бабушкой и дедушкой. Жившей на бульваре Венис, в рябой развалюхе с бежевыми оштукатуренными стенами.

– Норма Джин, иди-ка сюда!

И Норма Джин побежала, побежала к Матери! Ее маленькая пухлая ручка утонула в узкой изящной ладони, и прикосновение к черной сетчатой перчатке показалось таким необычным, новым, странным и волшебным. Ибо у бабушки руки были старые, загрубелые и шершавые, и пахло от бабушки старостью, а от мамы… от мамы пахло так сладко, так чудесно, как от разогретой дольки лимона с сахаром, и от аромата этого голова шла кругом.

– Норма Джин, любовь моя, иди же сюда!

Ибо Мать звали Глэдис, и Глэдис была настоящей мамой Нормы Джин. Когда, конечно, сама того хотела. Когда находила в себе достаточно сил. Когда позволял распорядок Студии. Поскольку жизнь Глэдис проходила «в трех измерениях на грани четвертого». Ее жизнь не была «плоской, точно доска для игры в парчизи»[3], а ведь именно такой, плоской жизнью живет большинство людей. Невзирая на встревоженные и неодобрительные возгласы бабушки Деллы, мама торжествующе увела Норму Джин с собой, из квартиры на третьем этаже, провонявшей луком, щелочным мылом, мозольной мазью и дедушкиной курительной трубкой, а бабушка тем временем надрывалась, словно комик по радио:

– Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, не в себе? Ты пьяная, что ли? Когда вернешь мне внучку? Черт бы тебя побрал! Да погоди ты, дай хоть туфли надеть! Я тоже спускаюсь! Глэдис!

А Мать лишь спокойно откликнулась своим сводящим с ума сопрано:

– Qué será, será![4]

И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся взрослые, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горного склона, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на бульвар Венис, скорее к непредсказуемой машине Глэдис (страх как интересно, на чем она сегодня приехала), стоящей у тротуара. В то ослепительно-яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатым «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На правом боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она так редко прикасалась к Норме Джин, а сегодня обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Опля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку чертова колеса на пирсе в Санта-Монике и аттракцион должен был унести восхищенную Норму Джин прямо в небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был древний страх, страх Матери за Дочь. Что, если во время побега дверца вдруг распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, нет человека, пропала Дочь!)

Потом она уселась на водительское место, за руль – с тем же видом, с каким забирался Линдберг в кабинку своего моноплана под названием «Дух Сент-Луиса»[5]. И взревела мотором, и переключила рукоятку скоростей, и влилась в поток движения. А бедная бабушка Делла, полная рябая женщина в линялом ситцевом халате, спущенных эластичных чулках и старушьих шлепанцах, только выбегала в это время из дома. Вид у нее был до смешного ошалелый, точь-в-точь как у Маленького Бродяги в исполнении Чарли Чаплина.

– Подожди! Вот сумасшедшая. Идиотка, пьянь! Я тебе запрещаю! Я позвоню в по-ли-цию! Да подожди ты!..

Но ждать ее никто не стал, о нет.

Даже дышать было некогда!

– Не обращай внимания на бабушку, дорогая. Она еще немое кино, а мы с тобой – уже новое, звуковое.

Ибо Глэдис, настоящую маму Нормы, в этот особенный день просто распирало от Материнской Любви. Она наконец «почувствовала в себе достаточно сил» и к тому же сэкономила несколько баксов и потому смогла исполнить свою клятву и приехать к Норме Джин в день ее рождения (сколько ей? уже шесть? о господи, как же летит время, вот ужас-то!). И в тот момент вполне могла бы поклясться: «В солнце и в дождь, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас, клянусь!» Даже разлом Сан-Андреас[6] не смог бы остановить Глэдис, когда она пребывала в таком настроении. «Ты моя. Ты на меня похожа. И никто не отнимет тебя у меня, Норма Джин, – так, как отняли других моих дочерей».

Но тех ликующих и вместе с тем ужасных слов Норма Джин не услышала, нет, ибо их унесло порывом ветра.

Шестой день рождения будет первым в жизни Нормы Джин, который она запомнит во всех подробностях. Тот замечательный день с Глэдис, которая иногда становилась Матерью, или с Матерью, которая иногда была Глэдис. Стройной и быстрой в движениях женщиной-птичкой с цепким рыскающим взглядом и, как она сама выражалась, «хищной улыбкой». И острыми локотками, которыми всегда могла ткнуть под ребра, если ты слишком нарывался. А когда она выпускала белый табачный дым из ноздрей, отчего становилась похожей на слона с двумя изогнутыми бивнями, просто невозможно было назвать ее никаким словом, и уж тем более «мамочкой» или «мамулечкой» – всеми этими сопливыми словечками, на которые Глэдис давным-давно наложила запрет. Даже рассмотреть ее как следует было невозможно. «Нечего на меня пялиться, слышишь? Никаких крупных планов, пока я не готова!» В такие моменты скрипучий смешок Глэдис напоминал звук, с которым колют лед для коктейля.

Этот день откровения Норма Джин будет вспоминать всю свою жизнь, на протяжении тридцати шести лет и шестидесяти трех дней. Глэдис переживет свою дочь, словно матрешка, спрятанная в другой матрешке, побольше. Нужно ли мне было другое счастье? Нет, ничего не нужно, только бы быть с ней. Ну, разве что приласкаться немножко и поспать в ее постели, если она, конечно, пустит. Я так ее любила! Вообще-то, существуют доказательства, что Норма Джин проводила с матерью и другие дни рождения. Первый уж точно, однако сама Норма Джин помнила о нем лишь по фотографиям – НОРМЕ ДЖИН 1 ГОД. СЧАСТЛИВОГО ДНЯ РОЖДЕНИЯ, ДЕТКА! – эта надпись, сделанная вручную, украшала бумажную ленту, накинутую через плечо, как это бывает на конкурсах красоты, на девочку-младенца с херувимским личиком-луной. Влажно блестящие глаза, ямочки на щечках, атласные ленты, вплетенные в темно-русые локоны; словно старые сны, снимки эти были смазанные, выцветшие, и сделал их, по всей очевидности, приятель матери. На них же была очень молодая и весьма миловидная, хоть и явно взбудораженная Глэдис с перманентом, мелко взбитыми кудряшками, и пухлыми красными губами – точь-в-точь как у Клары Боу. На коленях у нее сидел годовалый пупс по имени Норма Джин, и Глэдис крепко держала дочку, как держат что-то очень хрупкое и драгоценное, если не с радостью, то с благоговением, если не с любовью, то с гордостью. А на обратной стороне этих нескольких снимков была нацарапана дата: 1 июня 1927 года. Однако шестилетняя Норма Джин помнила об этом событии не больше чем о самом факте своего рождения. И еще ей все время хотелось спросить Глэдис или бабушку: «А как рождаются, сами по себе?» Спросить мать, на долю которой выпали двадцать два часа «сущего ада» (именно так обычно Глэдис называла это испытание), проведенные в бесплатном родильном отделении лос-анджелесской окружной больницы, и которая таскала ее в «специальном мешке» под сердцем на протяжении восьми месяцев и одиннадцати дней. Ну откуда такое помнить!

Однако Норма Джин с замиранием сердца вглядывалась в эти снимки, когда на Глэдис находило соответствующее настроение и она вдруг вываливала их на кровать в какой-нибудь очередной съемной квартирке. Норма ни разу не усомнилась в том, что этот пухлый пупс – она сама. Точно всю свою жизнь я буду узнавать о себе через свидетельства других людей. Как Иисус в Евангелии, которого видели, обсуждали и описывали лишь со стороны. Я обречена знать о своей жизни и ее ценности только по впечатлениям других людей, которым, в отличие от собственных, могу доверять.

Глэдис поглядывала на дочь, которую не видела… ну, пожалуй, уже несколько месяцев. Резко одергивала ее:

– Ну что ты вся изнервничалась! Нечего коситься на меня, словно я вот-вот разобью машину, иначе докосишься до того, что тебе пропишут очки, а очки – это последнее дело! И не извивайся, как змейка, которой приспичило в туалет. Разве я учила тебя таким плохим манерам? И я не собираюсь разбивать машину, если именно это тебя беспокоит, как твою ненормальную бабулю. Обещаю! – И Глэдис снова посмотрела на дочь краем глаза, и взгляд ее был ребячливым и одновременно притягательным, ибо именно такова была по сути своей Глэдис: она то отталкивала, то притягивала тебя; а теперь говорила низким хрипловатым голосом: – Знаешь, на день рождения мама приготовила тебе сюрприз. Наберись терпения, скоро увидишь.

– С-сюрприз?..

Втянув щеки, Глэдис с загадочной улыбкой продолжала вести машину.

– А к-куда мы едем, м-мама?

Ощущение счастья было столь острым, что обернулось во рту Нормы Джин осколками стекла.

Даже в теплую и влажную погоду Глэдис носила стильные черные сетчатые перчатки, чтобы защитить чувствительную кожу. Она весело хлопнула обеими руками в перчатках по баранке:

– Куда едем? Нет, вы слышали? Будто ты никогда не была у мамы в голливудской резиденции.

Норма Джин смущенно улыбнулась. И попыталась вспомнить. Неужели была? Получалось, будто она, Норма Джин, забыла что-то очень важное. Это было почти как предательство. Но ведь Глэдис очень часто переезжала. Иногда уведомляла об этом Деллу, иногда – нет. Жизнь ее была очень сложной и таинственной. Вечно возникали проблемы с домовладельцами и соседями по дому; бывали «денежные» проблемы и проблемы «хозяйственные». Прошлой зимой короткое, но мощное землетрясение в том районе Голливуда, где проживала Глэдис, на целых две недели лишило ее крова. Вынудило поселиться у друзей, и на какое-то время связь ее с Деллой полностью оборвалась.

Тем не менее Глэдис всегда жила только в Голливуде. Или Западном Голливуде. Этого требовала работа на Студии. Потому что она находилась «на контракте» (Студия была самой крупной кинокомпанией в Голливуде, а следовательно – и во всем мире. Считалось, что звезд, работающих по контракту, у них «было больше, чем во всех небесных созвездиях»). Ее собственная жизнь ей не принадлежала – «ну, как католическим монахиням, которые являются невестами Христа». А потому Глэдис была просто вынуждена отдать Норму Джин на воспитание, когда девочке исполнилось всего двенадцать дней от роду. Бо́льшую часть времени Норма проводила с бабушкой – за пять долларов в неделю плюс дополнительные расходы; жизнь так чертовски тяжела, так изнурительна, так глупа, но другого выхода у Глэдис просто не было, ведь она, точно проклятая, часами вкалывала на Студии, иногда даже в две смены, была у начальника на побегушках. Так разве могла она взять на себя столь непосильную ношу – заботиться еще и о малом ребенке?

– И пусть хоть кто-то попробует осудить меня за это! Ну разве что он в моей шкуре. Вернее, она. Да, именно она!

Глэдис говорила с непостижимой горячностью. Наверное, продолжала вести вечный спор с Деллой, своей матерью.

Когда они ссорились, Делла называла Глэдис ненормальной – или наркоманкой? – и Глэдис тут же начинала кричать, что это наглая ложь и грязные слухи; да она в жизни своей не то что не курила – ни разу даже не нюхала дыма марихуаны. «А уж что касается опиума, так тем более! Никогда!» Просто Делла наслушалась нелепых и ничем не обоснованных сплетен о людях, работающих в кино. Да, верно, Глэдис иногда заводилась. Прямо как огонь какой жжет изнутри. Здорово! Что правда, то правда, иногда Глэдис была подвержена приступам меланхолии, «впадала во мрак», «доходила до ручки». А душа точно превратилась в расплавленный свинец, вытекла и затвердела. Тем не менее Глэдис была молодой и привлекательной, и у нее было полно друзей – мужского пола, и эти друзья выбивали ее из душевного равновесия. «Если б парни оставили меня в покое, Глэдис была бы в полном порядке». Но этого не происходило, и потому Глэдис сидела на таблетках. Какие-то лекарства ей прописывали доктора. Другие, наверное, приносили все те же парни. Нет, она признавала, что часто принимает байеровский аспирин и даже успела приобрести к нему высокую толерантность: сыпала таблетки в черный кофе, словно крошечные кубики рафинада, – «И никакого привкуса!».

В то утро Норма Джин сразу заметила, что Глэдис «в ударе»: рассеянная, взвинченная, веселая, непредсказуемая, как пламя свечи на сквозняке. От бледно-восковой кожи, казалось, исходят волны жара, как от нагретого летним солнцем асфальта, а глаза, эти глаза!.. Игривые, стреляющие по сторонам, с расширенными зрачками. Эти глаза я очень любила. Не было сил в них смотреть. Глэдис и машину вела рассеянно, но очень быстро. Ехать в машине с Глэдис – это все равно что кататься на автодроме, держись покрепче. Они ехали в другую сторону от Венис-Бич и океана. К северу, по бульвару к Ла-Синега, и наконец оказались на бульваре Сансет – Норма Джин узнала его, ибо они с мамой здесь уже проезжали. А горбатый «нэш», погромыхивая, мчался все быстрее, и Глэдис пришпоривала его, не снимая ноги с педали газа. Их трясло, когда машина переезжала трамвайные пути, в последнюю секунду тормозили они на красный свет, и зубы у Нормы Джин стучали, а сама она нервно хихикала. Иногда машина Глэдис врывалась на перекресток, прямо как в кино, сопровождаемая возмущенным хором гудков, криками и гневными жестами водителей. В том случае, конечно, если водители эти не были мужчинами, сидевшими в машинах в одиночестве, тогда гудки были не такими уж возмущенными. И Глэдис не раз игнорировала свисток полицейского и мчалась дальше – «Да что я такого сделала! Не собираюсь я идти на поводу у этих наглецов!».

Делла в присущей ей шутливо-сердитой манере часто ворчала, что Глэдис «посеяла» свои водительские права, что значило… Но что бы это значило? Просто потеряла, как люди теряют всякие другие вещи? Куда-то сунула и не может найти? Или же какой-то полицейский отобрал эти права, чтобы наказать Глэдис, когда Нормы Джин не было рядом?

Одно Норма Джин знала точно: она никогда не осмелится спросить об этом у Глэдис.

Они свернули с Сансет-бульвара на боковую улицу, затем еще раз свернули и наконец оказались на Ла-Меса, узкой неприглядной улочке, застроенной маленькими офисами, закусочными, коктейль-барами и жилыми многоквартирными домами. Глэдис сказала, что это ее «новый район, пока что я его осваиваю, но здесь мне очень по душе». Кроме того, от дома до Студии «всего шесть минут езды». К тому же имеются и некие «личные причины» жить именно здесь, но все это слишком сложно и объяснять не хочется. Норма Джин, однако, все сама увидит – «это часть того сюрприза, что я для тебя приготовила». Глэдис припарковала машину перед дешевеньким оштукатуренным домом в мексиканском стиле, с рассыпающимся зеленым навесом у входа и кривыми пожарными лестницами. «АСЬЕНДА, КОМНАТЫ С УДОБСТВАМИ, СДАЮТСЯ НА НЕДЕЛЮ И МЕСЯЦ. СПРОСИТЬ ВНУТРИ». На доме был номер: 387. Норма Джин смотрела, стараясь запомнить все, что видит; она обратилась в фотоаппарат, делающий снимок за снимком; может, однажды она потеряется, и придется добираться самой до этого дома, которого она прежде никогда не видела. Но когда ты с Глэдис, не очень-то поглазеешь. С Глэдис время летело стрелой, все было срочно, спешно, наэлектризовано и загадочно, отчего сердце начинало биться быстро-быстро, пульс учащался, будто ты приняла таблетку. Как амфетаминовый приход, вот на что это было похоже. Словно всю мою жизнь я должна искать этот дом. Пробираться по ночам, точно лунатик, из моей жизни обратно, на улицу Ла-Меса, к асьенде и к тому дому на Хайленд-авеню, где я снова ребенок, снова в полной ее власти, под ее чарами, и кошмара еще не было.

Глэдис заметила выражение на лице Нормы Джин – сама девочка его, разумеется, не видела – и рассмеялась:

– С днем рождения, милая! Шесть лет бывает лишь раз в жизни. До семи можешь и не дожить, глупышка. Пошли!

Ладошки у Нормы Джин вспотели, и Глэдис отказалась брать ее за руку. Вместо этого, подталкивая девочку в спину кулачком в сетчатой перчатке – само собой, легонько, игриво, – направила ее вверх, по ступенькам, к входу. И вот они оказались внутри, в жарком, словно печь, подъезде; наверх вела выщербленная, покрытая линолеумом лестница. «Нас там кое-кто ждет, и, боюсь, он уже теряет терпение. Пошли. Быстрее». И они пошли. Побежали. Помчались вверх по лестнице. Глэдис, в модных туфлях на высоченных каблуках, вдруг запаниковала – или притворилась, что запаниковала? Может, разыгрывала очередную сцену? Наверху обе, и мать и дочь, едва дышали. И вот наконец Глэдис отперла дверь в свою «резиденцию», которая, как оказалось, мало чем отличалась от прежней. Правда, Норма Джин помнила прежнюю квартиру смутно. Три тесные комнатки с грязными обоями и потолком в разводах; узкие окна, линолеум, пузырящийся на дощатом полу, пара мексиканских половиков, подтекающий (судя по запаху) холодильник, плита с двумя горелками, тарелки, сваленные в раковину. И блестящие черные, похожие на арбузные семечки, тараканы, что с шорохом начали разбегаться в разные стороны при их появлении. Стены в кухне украшали афиши фильмов, в создании которых довелось принимать участие Глэдис, чем она страшно гордилась, – «Кики» с Мэри Пикфорд, «На Западном фронте без перемен» с Лью Эйрсом, «Огни большого города» с Чарли Чаплином, в чьи печальные глаза Норма Джин была готова смотреть до бесконечности, уверенная, что Чарли тоже ее видит. Не совсем понятно было, какое отношение к этим знаменитым фильмам имеет Глэдис, но Норму Джин заворожили лица актеров. Вот это был настоящий дом! Его я прекрасно запомнила! Знакомой была и жаркая духота в квартире, ибо Глэдис, уходя, никогда не оставляла окна открытыми, даже на самую маленькую щелочку. И пахло здесь тоже очень знакомо, резко: едой, молотым кофе, окурками, духа́ми, чем-то паленым. И еще чем-то загадочным, резким, химическим, и Глэдис никак не удавалось избавиться от этого въедливого запаха, сколько она ни старалась, сколько ни мыла, ни терла, ни скребла руки калиевым мылом, растирая их до мяса, до крови. Однако эти запахи оказывали на Норму Джин умиротворяющее действие, ибо означали: Я дома. Там, где живет Мать.

Но эта новая квартира! Она была еще более тесной, еще более захламленной и чужой, чем прежние. Или просто Норма Джин стала старше и научилась замечать такие вещи? Только оказалась внутри, и вся так и замираешь – ужасный момент, сравнимый разве что с первым содроганием земной коры, за которым следует повторный толчок, еще более мощный и неумолимый. И ты, затаив дыхание, ждешь. Сколько же здесь вскрытых, но неразобранных коробок со штампом: СОБСТВЕННОСТЬ СТУДИИ. Горы одежды на кухонном столе, одежда на проволочных плечиках, развешанных на веревке, кое-как привязанной под самым потолком. На первый взгляд казалось, что в кухне полно народу, женщин в «костюмах» (Норма Джин знала, что «костюмы» – это совсем не то же, что «одежда», хотя не могла бы толком объяснить, в чем разница). Некоторые из этих костюмов были очень эффектные и нарядные – легкомысленные прозрачные платьица с крошечными юбочками и на тоненьких бретельках. Имелись тут и более строгие наряды с длинными, как хвосты, рукавами. На веревке также были аккуратно развешаны для просушки выстиранные трусики, лифчики и чулки. Глэдис увидела, как Норма Джин, разинув рот, глазеет на все эти тряпки у себя над головой, заметила растерянное выражение ее лица и рассмеялась:

– Ну? Что теперь не так? Что тебе не нравится? Тебе или Делле? Она что, прислала тебя шпионить? Ладно, хватит. Пошли сюда. Пошли!

И она подтолкнула Норму Джин острым локотком, и та вошла в соседнюю комнату, в спальню. То была тесная комнатушка с потолком в ужасных разводах, одним-единственным окошком, полуприкрытым старыми растрескавшимися и грязными жалюзи. Там же стояли знакомая кровать с блестящей, хоть и слегка потускневшей медной спинкой, с горой подушек из гусиного пера; сосновое трюмо, тумбочка, заваленная журналами, пузырьками с лекарствами и книжками в мягких обложках. На журнале «Светский Голливуд» примостилась пепельница, доверху набитая окурками; повсюду разбросана одежда; на полу еще несколько вскрытых, но неразобранных коробок; на стене возле кровати – репродукция с шикарным кадром из фильма «Голливудское ревю 1929 года»: Мари Дресслер в воздушном белом платье. Глэдис возбуждена, дышит часто и следит за Нормой Джин, нервно озирающейся по сторонам, – где же «человек-сюрприз»? Спрятался? Но где? Может, под кроватью? Или в чулане? (Но в комнате нет никакого чулана, лишь тяжелый гардероб из ДСП, придвинутый к стене.) Жужжала одинокая муха. В единственном окошке был виден край глухой грязной стены соседнего здания. А Норма Джин продолжала гадать: Где же, где? И кто это? Глэдис, легонько ткнув ее локтем между лопатками, пожурила:

– Нет. Норма Джин, ей-богу, ты, наверное, у меня полуслепая, да и тупенькая! Неужели не видишь? Протри глаза и смотри! Этот мужчина – твой отец.

Наконец Норма Джин увидела, куда указывает Глэдис.

Это был вовсе не мужчина. Это была фотография мужчины, висевшая на стене, рядом с зеркалом трюмо.

2

Впервые я увидела его лицо в день рождения, когда мне исполнилось шесть.

До этого дня я и не знала, что у меня есть отец. Отец, как и у всех других детей.

Всегда почему-то думала, что в том, что у меня его нет, виновата я сама. Что-то со мной не так, раз его у меня нет.

Неужели никто не говорил мне о нем прежде? Ни мама, ни бабушка, ни дедушка? Никто.

Мне так и не удастся увидеть его лицо не на снимке, а в жизни. И умру я раньше, чем он.

3

– Ну, скажи, разве он не красавец, твой отец? А, Норма Джин?

И голос Глэдис, обычно такой пресный, ровный, немного насмешливый, трепетал, как у молоденькой девушки.

Норма Джин, лишившись дара речи, смотрела на мужчину, который оказался ее отцом. Мужчину на фотографии. Мужчину на стене, рядом с зеркалом трюмо. Отец?.. В теле жгло и дрожало что-то. Так бывает, когда порежешь палец.

– Да, такие вот дела. Нет-нет, только не трогать грязными лапками!

Глэдис покраснела немного и сняла снимок в рамочке со стены. Теперь Норма Джин видела – это настоящая фотокарточка, глянцевая, не какая-нибудь там афишка или вырезка из журнала.

Глэдис бережно взяла фото в рамочке обеими руками в шикарных сетчатых перчатках и опустила до уровня глаз Нормы Джин, но так, чтобы девочка не могла с легкостью до него дотянуться. Как будто в такой момент Норме Джин захочется его потрогать! Из прошлого опыта она уже знала, что к личным вещам Глэдис лучше не прикасаться.

– Он… он мой п-папа?

– Ну да, конечно! У тебя его глаза. Такие же голубые и обалденные.

– Но… но где…

– Ш-ш! Смотри.

Прямо как сцена из кинофильма. Норме Джин даже показалось, что она слышит напряженную, тревожную музыку.

И как же долго смотрели на него мать и дочь! Разглядывали в благоговейном молчании мужчину в рамочке, мужчину на фотографии, мужчину, который был отцом Нормы Джин. Мужчину, красивого суровой мужской красотой. Мужчину с густыми черными волосами, гладкими и блестящими, будто смазанными маслом, зализанными на висках. Мужчину с карандашными усиками над верхней губой, мужчину с бледными, слегка набрякшими веками. Мужчину с сочными губами, готовыми вот-вот улыбнуться, мужчину, который игриво отвел глаза, отказываясь встречаться с их взглядами, мужчину с круто выступающим подбородком, гордым ястребиным носом и крошечной впадинкой на левой щеке, которая вполне могла оказаться ямочкой, как у Нормы Джин. Или шрамом.

Он был старше Глэдис, но ненамного. Лет тридцать пять. Типичное лицо актера, с напускной самоуверенностью позирующего перед камерой. Гордо вздернутая голова, игриво сдвинутая набекрень фетровая шляпа, и еще на нем была белая рубашка с мягким и широким отложным воротником. Казалось, что это костюм для какого-то исторического фильма. Норме Джин почудилось, что он вот-вот заговорит с ней, – но нет, он молчал. А я вся обратилась в слух. Но мне казалось, я оглохла.

Сердце у Нормы Джин билось часто-часто и мелко-мелко, как крылышки у птички колибри. И так шумно, что шум этот заполнял всю комнату. Но Глэдис того не замечала и не ругала ее. Она восторженно и жадно всматривалась в лицо мужчины на снимке. И говорила голосом исступленным и прочувственным, словно не говорила, а пела:

– Твой отец. И у него красивое имя, но он такой важный человек, что я не имею права называть его имени. Даже Делла не знает, как его зовут. Думает, что знает, а не знает. И не должна узнать! Не должна знать даже того, что ты видела эту фотографию, слышишь? Жизнь у нас обоих сложилась непросто. Когда ты родилась, отца рядом не было; он и сейчас далеко-далеко, и я очень за него беспокоюсь. У него страсть к путешествиям, в другую эпоху он непременно стал бы воином. Вообще-то, он уже не раз рисковал жизнью в борьбе за демократию. Мы с ним обвенчаны, в наших сердцах… мы муж и жена. Хотя и презираем условности, и не желаем их соблюдать. «Я люблю тебя и нашу дочь и как-нибудь обязательно вернусь в Лос-Анджелес и заберу вас обеих». Так обещал твой отец, Норма Джин. Обещал нам обеим. – Тут Глэдис умолкла и облизнула губы.

И хотя обращалась она к Норме Джин, но, казалось, вовсе не видела ее, не сводила глаз с фотографии, от которой словно исходило некое притягательное сияние. Щеки ее раскраснелись, губы под алой помадой опухли, словно искусанные; рука, затянутая в перчатку, слегка дрожала. Норма Джин изо всех сил пыталась сосредоточиться на том, что говорит ей мать, – несмотря на ревущий шум в ушах, сердцебиение и неприятное ощущение внизу живота, какое бывает, когда тебе срочно надо в туалет, но ты не можешь набраться храбрости, чтобы заговорить или двинуться с места.

– Когда мы познакомились с отцом, у него был контракт со Студией… произошло это восемь лет назад, в понедельник после Вербного воскресенья, никогда не забуду тот день! И он был одним из самых многообещающих молодых актеров, но… несмотря на весь свой природный талант и фотогеничную внешность – «второй Валентино», так называл его сам мистер Тальберг, – был слишком непослушен, слишком нетерпелив и бесшабашен для актерской карьеры. Внешности, стиля и характера мало, Норма Джин, надо еще быть послушным. Надо уметь смиряться. Надо уметь забыть о своей гордыне и пахать как вол. Женщины справляются с этим легче. Я ведь тоже была на контракте, ну, какое-то время. Когда была еще начинающей актрисой. А потом ушла в другую сферу – по своей воле! Потому что поняла, там мне ничего не светит. А он был по натуре своей бунтарь. Какое-то время работал дублером Честера Морриса и Дональда Рида. А потом все бросил. «Выбирая между карьерой и душой, я предпочел выбрать душу» – так он тогда сказал.

Разволновавшись, Глэдис закашлялась. Когда она кашляла, от нее еще сильнее пахло духами с примесью слабого лимонно-кислого химического запаха, который, казалось, впитался ей в кожу.

Норма Джин спросила, где сейчас ее отец.

Глэдис раздраженно фыркнула:

– Уехал, глупенькая! Я же тебе сказала!

Тут настроение Глэдис резко переменилось. Так случалось с ней довольно часто. И музыка из кино тоже стала другой. Теперь она была как зазубренная пила, то нарастала, то стихала, как шум огромных валов, накатывающих на берег, где по утоптанному песку гуляла иногда с Нормой Джин, задыхаясь от «давления», ворчливая Делла – для «моциона», как она выражалась.

Я так и не спросила почему. Почему мне до сих пор ничего о нем не говорили.

Глэдис повесила снимок на прежнее место. Но теперь гвоздик, вбитый в гипсокартон, расшатался и держался плохо. Одинокая муха продолжала жужжать, настойчиво и не теряя надежды, билась о стекло.

– Чертова муха, жужжала, когда я умерла, – таинственно заметила Глэдис.

В присутствии дочери она, бывало, выражалась весьма непонятно, хотя эти слова совсем не обязательно адресовались именно Норме Джин. Нет, скорее всего, Норма Джин была лишь свидетелем, неким особо привилегированным наблюдателем, зрителем в зале, чьего присутствия основные актеры притворяются, что не замечают – или действительно не замечают. Гвоздик поправили, вдавили в стенку поглубже. Теперь он вроде бы держался и не должен был выпасть, и настал черед рамочки – ее тоже поправили, чтобы висела ровно. В таких домашних мелочах Глэдис была аккуратисткой, бранила Норму Джин, когда видела, что полотенца на крючке висят у нее вкривь и вкось и книги на полке расставлены как попало. Когда фотография с мужчиной благополучно вернулась на свое место, на стенку у зеркала, Глэдис отступила на шаг и слегка расслабилась. Норма Джин продолжала глазеть на фото, точно завороженная. «Твой отец, так и запомни. Но только это наш секрет, Норма Джин. Пока что его с нами нет – вот и все, что ты должна знать. Но в один прекрасный день он обязательно вернется в Лос-Анджелес. Он обещал».

4

Обо мне обязательно скажут, что ребенком я была несчастна, что детство мое было тяжелым. Но позвольте сказать вам, что я никогда не была несчастлива. Пока у меня была мама, я никогда не чувствовала себя несчастной, и в один прекрасный день у меня появился отец, которого я тоже стала любить.

И еще, конечно же, у Нормы Джин была бабушка Делла! Мамина мама.

Крепкая женщина с оливковой кожей, густыми кустистыми бровями и едва заметными усиками над верхней губой. Делла имела привычку стоять в дверях или на ступеньках у дома, уперев руки в боки, и напоминала при этом античную амфору. Бакалейщики опасались ее острого глаза и меткого языка. Она была поклонницей Уильяма С. Харта, эталонного ковбоя-забияки; была поклонницей Чарли Чаплина, этого мастера перевоплощения; хвасталась своим происхождением «из настоящих американцев, пионеров, первопроходцев». Родилась в Канзасе, затем переехала в Неваду, потом – в Южную Калифорнию, где познакомилась с будущим своим мужем, отцом Глэдис, и вышла за него. А в 1918-м он попал под газовую атаку во Франции, в Мойзе-Аргонне. «По крайней мере, хоть живой остался, – говорила Делла. – Есть за что благодарить правительство США, верно?»

Итак, имелся еще и дедушка Монро, муж Деллы. Он жил вместе с ними, и Норма Джин знала, что дедушка ее недолюбливает, – но по большому счету, что он был, что его не было. А когда кто-нибудь спрашивал Деллу о муже, она лишь пожимала плечами и говорила: «По крайней мере, хоть живой остался».

Бабушка Делла! Женщина с характером, местная достопримечательность.

Все, что Норма Джин знала о Глэдис – или казалось, что знала, – рассказала ей бабушка Делла.

Сама суть Глэдис и ее главная тайна была вот в чем: Глэдис не могла быть настоящей матерью Норме Джин. Во всяком случае, в настоящее время.

Но почему нет?

– Вот только не нужно меня осуждать! – возбужденно говорила Глэдис, прикуривая сигарету. – Меня и без того Бог наказал!

Наказал? Как это?

Если Норма Джин осмеливалась задать подобный вопрос, Глэдис лишь моргала красивыми синевато-серыми глазами, покрасневшими и всегда немного влажными.

– Не надо. После всего, что Бог со мной сотворил. Ясно?

Норма Джин улыбалась. Не потому, что понимала этот ответ. Потому, что была рада не понять его.

И еще. Вроде было известно, что у Глэдис имелись и «другие маленькие девочки». Точнее – «две маленькие девочки», еще до Нормы Джин. Но куда же тогда подевались ее сестренки?

– Не смейте меня ни в чем упрекать, слышите? Черт бы вас всех побрал!

Кстати говоря, никто не отрицал, что Глэдис, выглядевшая невероятно молодо в свой тридцать один год, уже два раза побывала замужем.

Это действительно был факт, и Глэдис весело признавала (похоже, это было у нее чем-то вроде комичной привычки или причуды киноперсонажа), что часто меняла фамилию.

Делла рассказывала историю, одну из своих скорбных материнских историй. О том, как в 1902-м, в Хоторне, округ Лос-Анджелес, родила она дочь, нареченную при крещении Глэдис Перл Монро. В семнадцать Глэдис выскочила замуж (против желания Деллы) за какого-то мужчину по фамилии Бейкер и стала миссис Глэдис Бейкер. Но (разумеется!) брак не продержался и года, и они развелись; и дочь снова вышла замуж «за контролера счетчиков Мортенсена» (отца двух старших сестренок, исчезнувших неведомо куда?); но и этот брак тоже развалился (чего и следовало ожидать!); и Мортенсен исчез из жизни Глэдис, и скатертью дорожка. Однако в некоторых документах, которые она не успела поменять, Глэдис до сих пор значилась под фамилией Мортенсен. Впрочем, она и не собиралась их менять: ее почему-то страшило все связанное с регистрациями, записями и разными формальностями. И разумеется, Мортенсен не являлся отцом Нормы Джин, но, когда та родилась, фамилия Глэдис была Мортенсен. Как ни странно, но этот факт почему-то больше всего раздражал бабушку Деллу, казался ей просто вопиющим – фамилия Нормы Джин была Бейкер, а не Мортенсен.

– И знаете почему? – спрашивала Делла соседей или кого угодно, кто выслушивал ее разглагольствования. – Потому что этот самый Бейкер, видите ли, был мужчиной, которого моя ненормальная дочь «ненавидела меньше других»! – И Делла, накручивая себя до предела, продолжала рассказ: – Ночи напролет я лежала без сна, жалела бедное дитя, у нее ведь все так запуталось. Я должна была удочерить эту несчастную девочку, дать ей нормальную, приличную фамилию – Монро.

– Никаких удочерений, – тут же взвивалась Глэдис, – до тех пор, пока я жива!

Жива. Норма Джин уже поняла, как это важно – оставаться живой.

В общем, вышло так, что по документам Норма Джин носила фамилию Бейкер. В возрасте семи месяцев ее крестила известная проповедница евангелистской церкви по имени Эйми Семпл Макферсон, крестила в храме Ангелов Международной церкви четырехстороннего Евангелия (к которой в ту пору принадлежала Делла). И она так и осталась жить с этой фамилией – до самого того момента, когда мужчина, взяв Норму Джин в жены, настоял на том, что фамилию надо изменить. Да и полное ее имя в итоге изменилось по решению мужчин. Я сделала то, что от меня требовалось. А от меня прежде всего требовалось выжить.

Во время редких приступов материнской любви Глэдис объясняла Норме Джин, что имя у нее особенное. Норма – это в честь великой Нормы Толмадж, а Джин – это в честь… Ну кого же еще, как не Джин Харлоу?[7] Имена эти ничего не говорили девочке, но она видела, что Глэдис произносит их с благоговейным трепетом. «Да, Норма Джин, тебя назвали в их честь. А значит, ты возьмешь от них самое лучшее, и судьба тебя ждет особенная».

5

– Ну вот, Норма Джин! Теперь ты все знаешь.

То была новость, слепящая, словно солнце. Всеобъемлющая и безжалостная, как длань бичующего. И намазанные алой помадой губы Глэдис улыбались, что случалось крайне редко. А дыхание у нее было частым-частым, точно она долго бежала куда-то и вдруг остановилась.

– Теперь ты видела его лицо. Он твой настоящий отец, и фамилия его не Бейкер. Но ты никому не должна говорить, слышишь? Никому, даже Делле.

– Д-да, мама.

Между тонкими, подведенными карандашом бровями Глэдис прорезалась морщинка.

– Что, Норма Джин?

– Да, мама.

– Ну вот, теперь другое дело!

Заикание Нормы Джин никуда не делось. Просто переместилось с языка в маленькое, как у колибри, сердечко, где его никто не заметит.

На кухне Глэдис сняла одну из своих шикарных перчаток и набросила ее на шею Норме Джин, и это было приятно и щекотно.

О, что за день! Счастье обволакивало Норму Джин со всех сторон, точно теплый и влажный городской туман. Счастье ощущалось в каждом вдохе.

– С днем рождения, Норма Джин, – промурлыкала Глэдис. А потом: – Ну, что я говорила, Норма Джин? Этот день и впрямь для тебя особенный.

Зазвонил телефон. Но Глэдис, улыбаясь себе под нос, не стала снимать трубку.

Жалюзи на окнах были старательно опущены до самого подоконника. Глэдис сказала что-то насчет «чересчур любопытных» соседей.

Сняла она только левую перчатку, правую оставила. Похоже, просто забыла ее снять. Норма Джин заметила, что слегка покрасневшая кожа на левой руке Глэдис покрыта ромбовидной мелкой сеточкой – остался отпечаток от слишком тесной перчатки. На Глэдис было темно-бордовое платье из крепа, туго облегающее талию, с высоким воротничком-стойкой и пышной широкой юбкой, которая чуть слышно шуршала при каждом движении. Этого платья Норма Джин прежде никогда не видела.

Каждая секунда была наполнена особым значением. Каждый миг, как каждый удар сердца, был предупреждающим сигналом.

Схватив две кофейные чашки с щербатыми краями, Глэдис уселась за столик в кухонной нише и налила Норме Джин виноградный сок, а себе – прозрачную «лечебную водичку» с резким запахом. Тут Норму Джин ждал еще один сюрприз – праздничный бисквитный торт! Пышный ванильный крем, шесть крохотных розовых свечек и надпись, выведенная сладкой малиновой глазурью:

С ДНЕМ РАЖДЕНЬЯНОРМАДЖИН!

От одного вида этого торта, от его чудесного запаха у Нормы Джин слюнки потекли. А Глэдис вся так и кипела от возмущения:

– Чертов кондитер! Вот болван! Неправильно написал «рождения» и твое имя. Я же ему говорила!

Не без труда, поскольку руки у нее дрожали – то ли комната вибрировала от уличного шума, то ли содрогались глубокие пласты земли (в Калифорнии никогда не знаешь, сама дрожишь или это настоящее землетрясение), – Глэдис все же удалось зажечь шесть маленьких свечек. Теперь Норме Джин предстояло задуть бледные, нервно трепещущие язычки пламени.

– А сейчас ты должна загадать желание, Норма Джин, – сказала Глэдис и подалась вперед, так что губы ее едва не коснулись теплого личика девочки. – Желание, чтобы он, ну, сама знаешь кто, побыстрее к нам вернулся. Давай дуй! – И Норма Джин крепко зажмурилась, загадала это желание и сильно дунула, затушив все свечки, кроме одной. Глэдис сама задула ее. – Ну вот и славно. Как Бог свят.

Затем Глэдис принялась искать подходящий нож – разрезать торт. Долго шарила в ящике и наконец нашла. «Этот для мяса, но ты не пугайся!» И узкое длинное лезвие сверкало, как солнце в волнах Венис-Бич, и глазам было больно, но не смотреть на этот нож было почему-то невозможно. Однако Глэдис не сделала с этим ножом ничего такого особенного, просто погрузила его в торт, сосредоточенно хмурясь, и, придерживая правую руку в перчатке левой, той, что без перчатки, вырезала два щедрых куска, себе и дочери. Внутри торт оказался сыроватый, липкий, и куски не помещались на чайных блюдцах, которые Глэдис поставила вместо тарелок.

Ну и хорош! До чего же хорош был на вкус этот торт. Знаете, в жизни больше не пробовала такого вкусного торта.

Мать и дочь ели с жадностью, ведь обе еще не завтракали, а было уже за полдень.

– А теперь, Норма Джин, подарки!

Снова зазвонил телефон. И снова Глэдис, лучезарно улыбаясь, не сняла трубку. Она объясняла, что у нее не было времени завернуть подарки как следует. Первым оказался хорошенький розовый, связанный крючком свитерок из тонкой шерсти, а вместо пуговок – вышитые розовые бутоны, совсем крошечные. Пожалуй, он предназначался ребенку помоложе, поскольку был немного тесноват Норме Джин, хотя для своих лет та была девочкой совсем не крупной. Но Глэдис, восторженно ахая, похоже, этого не замечала:

– Ну разве не прелесть? В нем ты как маленькая принцесса!

Потом пошли подарки помельче – белые хлопковые носки, трусики (с которых даже не были срезаны ценники «десятицентовой» лавки). Глэдис вот уже несколько месяцев не покупала дочери ничего подобного; Глэдис уже на несколько недель просрочила плату Делле за содержание дочери, и Норма Джин с восторгом думала, что теперь бабушка страшно обрадуется, и благодарила маму; Глэдис прищелкнула пальцами и весело сказала:

– Это еще не главное! Пошли!

И торжественно повела Норму Джин обратно в спальню, где на самом видном месте висел портрет красивого мужчины. Поддразнивая Норму, нарочито медленно выдвинула верхний ящик трюмо, словно тот не желал открываться.

– Presto, Норма Джин! Тут и для тебя кое-что есть!

Неужели кукла?

Норма Джин, привстав на цыпочки, трепетно и неловко вытащила из ящика куклу. Златоволосую куклу с круглыми синими стеклянными глазами и ротиком, похожим на розовый бутон. А Глэдис спросила:

– Помнишь, Норма Джин, кто у нас тут спал, в этом ящике, а? – (Норма Джин отрицательно помотала головой.) – Да нет, не в этой квартире, именно в ящике. Вот в этом самом.

И снова Норма Джин отрицательно помотала головой. Ей стало не по себе. А Глэдис так пристально смотрела на нее, широко распахнув глаза, и были они почти точь-в-точь как у куклы, только не синие, а сероватые, словно выцветшие, и губы не розовые, а ярко-красные. И тут она со смехом сказала:

– Да ты! Ты, Норма Джин! Ты спала в этом самом ящике! Я была такая бедная, что не могла купить тебе кроватку. Этот ящик и служил тебе кроваткой, когда ты была еще крошечным младенцем. Добрую службу сослужил, верно?

Глэдис едва не сорвалась на крик. Если бы эту сцену сопровождала музыка, звучало бы очень быстрое стаккато. Норма Джин покачала головой – дескать, нет. И личико ее помрачнело, а глаза затуманились: не помню, не желаю помнить. Как не помнила, что носила когда-то подгузники и как намучились Глэдис с Деллой, «приучая ее к горшку». И если б у нее было время как следует осмотреть верхний ящик соснового трюмо и увидеть, как плотно он закрывается, ей стало бы совсем плохо. Затошнило бы, живот скрутило бы от страха – так бывало, когда она стояла на верхней ступеньке лестницы, или смотрела на улицу из окна верхнего этажа, или слишком близко подбегала к берегу, на который должна была обрушиться огромная волна… Ибо как она, такая большая девочка шести лет, могла когда-то поместиться в таком маленьком ящике? А может, кто-то задвигал этот ящик, чтобы приглушить ее плач?

Но у Нормы Джин просто не было времени думать о таких вещах. Ведь в руках она держала куклу. Самую красивую куклу, которую когда-либо видела так близко, красивую, как Спящая красавица из книжки с картинками, с золотыми кудрями до плеч, шелковистыми и мягкими. Прямо как настоящие!.. О, они были куда красивее волнистых светло-каштановых волос самой Нормы Джин и уж ни в какое сравнение не шли с жесткими синтетическими волосами других кукол. Одета она была в цветастый фланелевый халатик, а на голове – крохотный кружевной чепчик. И кожа у нее была из резины, такая гладкая, мягкая, безупречная кожа, а пальчики, крохотные пальчики идеальной формы, совсем как настоящие! На маленьких ножках – белые хлопковые пинетки, перевязанные розовыми ленточками! Норма Джин взвизгнула от восторга и обязательно обняла бы маму крепко-крепко, но заметила, что Глэдис вся так и сжалась, и поняла, что прикасаться к маме не следует.

Глэдис закурила сигарету – «Честерфилд», любимую марку Деллы (хотя сама Делла считала курение признаком слабости характера, очень вредной привычкой и твердо намеревалась от нее избавиться). С наслаждением выдохнув дым, она насмешливо сказала:

– Знаешь, как трудно было достать такую куклу, Норма Джин? Теперь же, надеюсь, ты примешь на себя ответственность за эту куклу.

Ответственность за куклу… Эта странная фраза повисла в воздухе.

Как же сильно Норма Джин будет любить эту белокурую куклу! То будет главная любовь ее детства.

За исключением одного «но». Ее смущало, что ножки и ручки у куклы совсем мягкие, без костей. И как-то странно болтаются и шлепают. Если положить куклу на спину, у нее тут же – шлеп! – и опускались ножки.

– А к-как ее зовут, мама? – запинаясь, спросила Норма Джин.

Глэдис нашла пузырек с аспирином, вытряхнула на ладонь несколько таблеток и проглотила, не запивая. А затем, комично вскинув выщипанные брови, важно сказала голосом, как у Джин Харлоу:

– Ну, это тебе решать, родная. Она же не чья-то, а твоя.

И Норма Джин стала придумывать кукле имя. Уж как она старалась придумать, но ничего не получалось. В голове будто что-то заело, и ни одно имя не шло на ум. Она забеспокоилась, принялась сосать большой палец. Ведь имя – это страшно важная штука! Если кого-то никак не зовут, о нем и подумать не получится. Если бы люди не знали, к примеру, твоего имени, что бы с тобой стало?

И Норма Джин закричала:

– Мама, нет, правда, как зовут эту к-куклу? Ну пожалуйста!

И Глэдис – ее этот вопрос скорее не рассердил, а позабавил – крикнула в ответ из другой комнаты:

– Черт! Назови эту куклу Нормой Джин! Она ведь такая же красотка, как и ты, ей-богу!



После стольких впечатлений девочка совсем вымоталась. Норме Джин пора было вздремнуть.

Но звонил телефон. День потихоньку шел к вечеру. И девочка с тревогой подумала: Почему это Мать не подходит к телефону? Что, если звонит Отец? Или она точно знает, что это не Отец? Но откуда ей это известно?

В сказках братьев Гримм, что читала Норме Джин бабушка Делла, случались вещи, которые могли только присниться. Странные и жуткие, какими бывают только сны. Но то были вовсе не сны. И ты все время хочешь проснуться, но не можешь.

О, как же Норме Джин хотелось спать! Голодная, она съела слишком много торта. Нахрюкалась тем тортом, словно поросенок. Ничего себе завтрак, праздничный торт! И теперь ее тошнило и болели зубы, или же все оттого, что Глэдис подлила ей в виноградный сок своей «лечебной водички» – «чуть-чуть, для веселья». И глаза у нее закрывались, и голова казалась ужасно тяжелой и какой-то деревянной, и Глэдис пришлось отвести ее в жаркую душную спальню и уложить на просевшую кровать (Глэдис не нравилось, когда Норма спала на этой кровати), прямо на покрывало из синели. Она стащила с Нормы Джин туфли и, весьма брезгливая в подобных вещах, подложила под голову дочери полотенце: «это чтобы слюней не напустила мне на подушку». Норма Джин сразу же узнала это ярко-оранжевое покрывало, она видела его раньше, в других квартирах Глэдис, но цвет немного потускнел, оно было все в подпалинах от сигарет, каких-то странных пятнах и разводах, ржавых, оттенка застарелых пятен крови.

Со стены рядом с трюмо смотрел на Норму Джин отец, и она смотрела на него сквозь полуопущенные веки. А потом прошептала: «Пап-па…»

Впервые! В день, когда ей исполнилось шесть лет.

Впервые произнесла она это слово, «папа».

Жалюзи, опущенные до самого подоконника, были старые, растрескались и не могли сдержать лучей свирепого послеобеденного солнца, пламенеющего Божьего ока, гнева Господня. Впоследствии бабушка Делла разочаровалась в Эйми Семпл Макферсон и ее церкви четырехстороннего Евангелия, однако все равно продолжала верить в то, что называла «Словом Божьим», в Библию. «Это непростое учение, и мы по большей части глухи к его мудрости, но это все, что у нас есть». (Но так ли это? У Глэдис были свои книги, но она никогда не упоминала о Библии. О чем Глэдис и говорила со страстью и трепетом, так это о Кино.)

Солнце уже клонилось к закату, когда Норму Джин разбудил звонок телефона в соседней комнате – резкий звук, насмешливый, сердитый и взрослый. Звук, в котором слышался мужской упрек. Я знаю, что ты дома, Глэдис, знаю, что слышишь, тебе от меня не спрятаться. Потом наконец Глэдис схватила трубку и торопливо заговорила – высоким, почти умоляющим голосом: «Нет, не могу! Только не сегодня, я же тебе говорила! Сегодня день рождения у дочки, и я хочу побыть с ней наедине!» Затем пауза, и снова, уже более настойчиво, пронзительно, словно раненое животное: «Нет, говорила! Я тебе говорила, что у меня есть маленькая дочь, мне плевать, веришь ты или нет! Нет, я нормальный человек, и я на самом деле мать! Я тебе говорила, что у меня есть маленькие дети, я нормальная женщина, и не нужны мне твои вонючие деньги, нет, я сказала, сегодня не могу, сегодня мы не увидимся, ни сегодня, ни завтра, оставь меня в покое, а не то пожалеешь. И если посмеешь явиться сюда и открыть дверь своим ключом, я вызову полицию, так и знай, скотина!»

6

Когда 1 июня 1926 года я родилась в лос-анджелесской окружной больнице, в палате для бедноты, моей матери рядом не было.

И где она была, моя мать, никто не знал!

Позже обнаружили, что она прячется от меня. Ей долго и укоризненно выговаривали: У вас такой красивый ребенок, миссис Мортенсен, не хотите подержать этого чудесного младенца? Это девочка, и ее пора бы покормить. Но мать лежала, отвернувшись лицом к стене. Из сосков ее, точно гной, сочилось молоко, но не для меня.

Какая-то чужая женщина, медсестра, научила мать, как правильно брать младенца на руки и держать. Как, складывая ладонь чашечкой, подкладывать ее под хрупкий затылок ребенка, а другой рукой поддерживать спинку.

А если я ее уроню?

Не уроните!

Она такая тяжелая и горячая. Она… брыкается.

Нормальный здоровый ребенок. Красавица! Вы только посмотрите на эти глазки!

На Студии, где с девятнадцати лет работала Глэдис Мортенсен, было два мира, две реальности: та, что видишь своими глазами, и та, что видишь через камеру. Первый мир был ничем, второй – всем. Со временем мать научилась смотреть на меня в зеркало. Даже улыбаться мне (но только не в глаза! Нет, никогда!). В зеркале ты отражаешься почти как в объективе камеры, и тебя почти что можно любить.

Отца этого ребенка я обожала. Он назвался чужим именем, такого имени нет в природе. Дал мне 225 долларов и номер телефона – чтобы я РЕШИЛА ВОПРОС. Неужели я действительно мать? Иногда мне просто не верится.

Мы постигли искусство смотреть в зеркала.

И у меня появился Друг в Зеркале. Как только я подросла и научилась его видеть.

Мой Волшебный Друг.

В этом была какая-то непорочность. Я никогда не воспринимала своего лица и тела изнутри (внутри меня все онемело, будто во сне), лишь видела в зеркале, четко и ясно. Только в нем могла я видеть себя.

Глэдис засмеялась. Черт, а эта малышка и правда славная! Пожалуй, оставлю ее себе.

Решение это принималось изо дня в день и лишь до следующего дня.

Словно в голубоватой дымке, меня передают из рук в руки. Мне уже три недели. Я завернута в одеяло. Какая-то женщина кричит пьяным голосом: Голова! Осторожней! Подложи ей руку под голову! А другая женщина вторит: Господи! Ну и накурено же здесь! Где Глэдис? Мужчины бросают быстрые взгляды и усмехаются. Совсем маленькая девочка, а? Лежит себе, как шелковый кошелечек. Вся такая гла-аденькая!

Один из них, чуть позже, помогал маме купать меня. А потом купался сам вместе с мамой. Сколько было визга и смеха среди белых кафельных стен! Лужи воды на полу. Пахучие соли для ванны. Мистер Эдди был богач! Владелец трех «крутых кабаков» в Л.-А.[8], где собирались звезды, чтобы поужинать и потанцевать. Мистер Эдди выступал по радио. Мистер Эдди был любителем розыгрышей, сорил двадцатидолларовыми купюрами, совал их в разные неподходящие места – на глыбу льда в холодильнике, в складку шторы, между истрепанными страницами «Маленькой сокровищницы американской поэзии», приклеивал скотчем к грязной крышке унитаза – изнутри.

Мать смеялась звонко и пронзительно, как бьется стекло.

7

– Но сперва надо тебя искупать.

Слово «искупать» произносилось медленно и чувственно.

Глэдис пила свою «лечебную водичку», ей не сиделось на месте. На патефоне крутилась пластинка Дюка Эллингтона «Настроение цвета индиго». Лицо и руки Нормы Джин были липкими от праздничного торта. Все еще был день, когда Норме Джин исполнилось шесть, и уже почти совсем стемнело. А потом настала ночь. В крошечной ванной вода с шумом хлестала из обоих кранов в старую, всю в ржавых пятнах, ванну на ножках в виде когтистых лап.

С холодильника взирала на происходящее белокурая красавица-кукла. Стеклянно-синие глаза широко распахнуты, рот-бутон того и гляди расплывется в улыбке. Если ее потрясти, глаза раскроются еще шире. А вот розовый рот не меняется. Крохотные ножки в грязно-белых пинетках вывернуты наружу и торчат под нелепым углом.

Мама учила Норму Джин словам песни. Раскачивалась и мурлыкала под нос:

Считай, тебе не было грустно.Нет, нет, нет!Считай, тебе не было грустно.О нет, нет!..Если на тебя не находило настроение цвета индиго…

Потом маме наскучила музыка, и она стала искать какую-то книгу – почти все они до сих пор были в коробках. В свое время Глэдис брала на Студии уроки ораторского искусства. Норме Джин нравилось, когда Глэдис что-то читала ей, потому что в доме сразу становилось тише и спокойнее. Не было ни внезапных взрывов смеха, ни ругани, ни слез. Музыка тоже иногда помогала. И вот Глэдис с благоговейным выражением на лице перелистывала свою любимую книгу «Маленькая сокровищница американской поэзии». Наконец, приподняв худенькие плечи, запрокинув голову и подняв книгу к лицу, словно заправская киноактриса, начала читать:

Сама я Смерти не звала,Но Смерть была ко мне добра —Приехала и увезла в карете;Втроем в карете – я, ОнаИ, кажется, Бессмертие…

Норма Джин впитывала каждое слово. Закончив читать, Глэдис поворачивалась к дочери, и глаза ее сверкали.