Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Карен Джой Фаулер

Мы совершенно не в себе

Памяти чудесной Венди Вейл, защитницы книг и животных, да и моей – на обоих фронтах.
По правде говоря, господа, хоть я ни на чем не настаиваю, но ваше обезьянство, коли есть оно в вашем прошлом, должно быть не дальше от вас, чем мое от меня. Пятки щекочет ведь каждому из нас, шагающих по земле, малышке шимпанзе так же, как великану Ахиллу. Франц Кафка“Отчет для академии”[1]
Karen Joy Fowler

We Are All Completely Beside Ourselves



This edition is published by arrangement with The Friedrich Agency and The Van Lear Agency



© Karen Joy Fowler, 2013

© М. Глезерова (части 4–6), перевод на русский язык, 2021

© Е. Чебучева (части 1–3), перевод на русский язык, 2021

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2021

© ООО “Издательство Аст ”, 2021

Издательство CORPUS ®

Пролог

Кто знает меня нынешнюю, немало удивится, но в детстве я была болтунья. Сохранилось допотопное домашнее видео, где мне два года: оно снято без звука, и пленка уже выцвела – белесое небо, бледно-розовые кеды вместо красных, – и все равно видно, как много я разговариваю.

Вот я обустраиваю территорию: подбираю на подъездной дорожке камешек, переношу к большой жестяной лохани, бросаю туда и возвращаюсь за следующим. Работаю не покладая рук, но не забываю покрасоваться: таращу глаза, как звезда немого кино, протягиваю полюбоваться кусочек прозрачного кварца и запихиваю его за щеку.

Рядом возникает мама и вытаскивает камешек. Потом она отступает за границы кадра, но теперь я что-то энергично объясняю, это ясно по моей жестикуляции; мама снова подходит и бросает камешек в лоханку. Вся сцена длится минут пять, и я не умолкаю ни на миг.

Несколько лет спустя мама прочитала нам старую сказку, в которой у одной сестры (старшей) вместо слов изо рта сыплются жабы да змеи, а у другой (младшей) – цветы и драгоценные камешки. Именно так я и воспринимала тот кадр, где мама запускает мне в рот пальцы – и достает алмаз.

В детстве я была светловолосой и намного симпатичнее, чем когда подросла. Специально для камеры меня нарядили как куколку. Непослушную челку смочили водой и скрепили сбоку заколкой в форме лука, со стразами. При каждом повороте головы заколка вспыхивает на солнце. Я провожу рукой над лоханью с камешками, как бы говоря: когда-нибудь все это станет твоим.

А может быть, что-то совсем другое. Главное в фильме – не слова сами по себе. Их непомерное изобилие, вот что стремились запечатлеть родители, их неиссякаемый поток.

Правда, иной раз меня все же приходилось останавливать. Если тебе хочется сказать две вещи сразу, выбери одну и скажи только ее, предложила однажды мама, уча меня вежливо себя вести; в более поздней модификации правила следовало выбрать одну вещь из трех. Отец по вечерам появлялся на пороге моей спальни пожелать спокойной ночи, и я начинала без умолку тараторить, отчаянно стараясь одним своим голосом удержать его в комнате на подольше. Его рука ложилась на ручку двери, и дверь постепенно закрывалась. Я должна тебе кое-что сказать! – говорила я, и дверь останавливалась на полпути.

Начинай тогда с середины, отвечал отец, тень на фоне освещенного люстрой коридора, с обычной вечерней усталостью всех взрослых. Свет отражался в окне спальни, как звезда, на которую можно загадать желание.

Пропусти начало. Давай с середины.

Часть первая

Буря, которая унесла меня из моего прошлого, стихла. Франц Кафка“Отчет для академии”
1

Итак, середина моей истории. Она приходится на зиму 1996 года. К тому времени наша семья уже давно свелась к тому составу, который предсказало старое домашнее видео: я, мама и папа, незримо присутствующий по другую сторону камеры. В 1996-м минуло десять лет с тех пор, как я последний раз видела брата, и семнадцать – с тех пор, как исчезла сестра. Вся средняя часть моей истории повествует об их отсутствии, хотя вы могли бы этого и не знать, не скажи я сама. В 1996-м проходили целые дни, когда я не думала ни об одном, ни о другой.

1996 год. Високосный. Год Огненной Крысы. Клинтона только что переизбрали президентом; все это кончится плачевно. Кабул перешел под власть талибов. Сняли осаду с Сараево. Чарльз и Диана недавно развелись.

По небу металась комета Хейла – Боппа. В ноябре появились первые заявления о том, что за кометой следует объект, напоминающий Сатурн. Суперзвезды года – клонированная овечка Долли и шахматная компьютерная программа “Дип Блю”. Обнаружено свидетельство жизни на Марсе. Возможно, объект в форме Сатурна – космический корабль инопланетян. В мае 1997 года 39 человек покончат с собой, уверенные, что таким способом попадут на его борт.

Какой заурядной я смотрюсь на этом фоне. В 1996 году мне было двадцать два, я мотала пятый год в Калифорнийском университете в Дэвисе, застряв не то на третьем, не то на четвертом курсе, но испытывала такое капитальное отсутствие интереса к тонкостям программ, нормативам и дипломам, что не рассчитывала окончить учебу в обозримом будущем. Мое обучение, любил говорить отец, отличается скорее широтой, чем глубиной. Повторял он это часто.

Я же не видела причин торопиться. Конкретных целей у меня не было, разве что сделаться либо предметом всеобщего восхищения, либо тайным авторитетом – я никак не могла выбрать. Да только какая разница, все равно ни одна из основных дисциплин не давала надежды стать тем или другим.

Родители по-прежнему оплачивали мои расходы и уже раздражались. Мама в те дни раздражалась часто. Стимулирующие дозы справедливого раздражения были ей в новинку – они ее молодили. Мама как раз объявила, что работает переводчиком и связным между папой и мной (мы с ним едва общались). Не помню, чтобы я возражала. Отец сам был преподаватель вуза и педант до мозга костей. Каждый разговор с ним обязательно содержал в себе урок, как вишня – косточку. Метод Сократа до сих пор вызывает у меня желание кого-нибудь укусить.

Осень в тот год пришла внезапно, будто распахнула дверь. Однажды утром я катила на велосипеде в университет, и в вышине пролетела большая стая казарок. Я не могла их видеть и вообще мало что видела вокруг, но услышала над головой оживленное гоготанье. С полей наполз туман, и я крутила педали, окутанная облаками. Густой низкий туман не похож на прочие туманы: он не рваный и не дрейфует, а плотный и висит неподвижно. Кто-нибудь другой не рискнул бы гнать в неизвестность, но у меня была, по крайней мере в детстве, особая страсть дурить и нарываться на неприятности, и потому я получала от езды полное удовольствие.

Меня омывал влажный воздух, и я почувствовала себя тоже чуть-чуть перелетной, чуть-чуть дикой. Может, пофлиртую немножко в библиотеке, если рядом окажется кто-нибудь пригодный для флирта, или помечтаю на занятии. В то время я часто чувствовала себя дикой; мне нравилось это чувство, но оно ни к чему не вело.

В обеденный перерыв я взяла себе какой-то еды в столовой; пусть это будет жареный сыр. На стул рядом с собой я, как обычно, сложила свои книги: если мимо пройдет кто-нибудь интересный, их легко убрать, а неинтересных они заставят пройти мимо. В двадцать два года я обладала примитивнейшим представлением о том, кого можно считать интересным; согласно моему мерилу, я сама была малоинтересна. За соседним столом сидела пара. Голос девушки звучал все громче и громче, так что я не могла не прислушаться. “Ах, тебе места мало?” На ней была короткая голубая футболка, на шее стеклянный кулон в виде скалярии. Длинные темные волосы падали на спину растрепанным жгутом. Девушка встала и единым движением руки смахнула со стола все. У нее были очень красивые бицепсы; помню, мне захотелось иметь такие же руки.

Тарелки попадали на пол и разбились вдребезги; кетчуп и кола пролились и смешались среди осколков. Наверное, на заднем плане звучала музыка, она сейчас всегда играет фоном, вся наша жизнь сопровождается саундтреком (и чаще всего он настолько ироничен, что вряд ли случаен; это так, к слову), но точно я не помню. Возможно, было тихо и мило, и только жир шипел на решетке.

– Годится? – спросила девушка. – И не говори, чтоб я успокоилась. Я освободила тебе место.

Она толкнула стол, закрутила и опрокинула.

– Лучше? – громко спросила она. – Кто-нибудь, выйдите на улицу, чтоб моему парню было больше места. Ему нужно до хера много места.

Она схватила стул и брякнула его на груду перемазанных осколков. Снова треск, и внезапная волна кофейного аромата.

Все вокруг замерли, не донеся вилку до рта, не подняв ложку из супа – такими людей нашли под лавой Везувия.

– Перестань, малыш, – сказал ее бойфренд один раз, но она не перестала, и он не утруждался повторять. Она перешла к следующему столу, на котором стоял только поднос с грязными тарелками. Методично перебила все, что могла разбить, и расшвыряла все, что могла швырнуть. Солонка завертелась по полу волчком и ударилась о мою ногу.

Парень поднялся с места и, слегка запинаясь, попытался ее утихомирить. Она запустила в него ложкой, которая звучно отскочила от его лба.

– Нельзя объединяться с уродами.

Ничего мирного в ее голосе не было.

Он отпрянул и вытаращился.

– Со мной все в порядке, – заверил он публику нетвердым голосом; и затем, удивленно: – Твою ж мать! Это нападение!

– Вот этого дерьма я терпеть не буду, – сообщил он.

Здоровый парень с худым лицом, в свободных джинсах и длинном пальто. Нос как нож.

– Вперед, все тут развороти, сучка бешеная. Только ключ мне отдай сначала.

Она раскрутила очередной стул, тот просвистел метрах в полутора от моей головы – я приуменьшаю: скорее всего, гораздо ближе, – рухнул на мой стол и опрокинул его. Я схватила стакан и тарелку. Книжки громко шлепнулись на пол.

– Подходи, бери, не стесняйся, – сказала она.

Мне стало смешно: как повариха на раздаче, только тарелки битые. У меня вырвался сдавленный смешок, странный кряк, и все обернулись в мою сторону. Сквозь стеклянные стены было видно, что народ во дворе заметил суматоху и теперь глазеет вовсю. В дверях застыли трое людей, зашедших пообедать.

– Возьму, не сомневайся.

Парень сделал несколько шагов по направлению к девушке. Та сгребла с пола несколько кубиков сахара, заляпанных кетчупом, и швырнула в него.

– С меня хватит, – сказал он. – Все кончено. Я вынесу твое барахло на лестницу и сменю замки.

Он развернулся к ней спиной и тут же получил стаканом в ухо. Споткнулся, поднес к уху руку, проверил, не осталось ли крови на пальцах. Произнес, не оглядываясь:

– Ты мне за газ должна. Пришлешь по почте.

И ушел.

Дверь за ним закрылась. На мгновение повисла тишина. Потом девушка повернулась к нам.

– Что уставились, дебилы?

Она подхватила упавший стул – не знаю, то ли швырнуть, то ли поставить на место. Думаю, она и сама не знала.

Явился полицейский кампуса. Он осторожно приблизился ко мне, держа руку на кобуре. Ко мне! Которая стояла над опрокинутыми столом и стулом, по-прежнему держа в руках уцелевший стакан молока и уцелевшую тарелку с недоеденным бутербродом.

– Поставь-ка их, солнышко, – сказал полицейский, – и присядь на минутку.

Поставить куда? И куда сесть? Единственным вертикально стоящим объектом на метры вокруг была я сама.

– Давай поговорим. Рассказывай, что случилось. Пока у тебя нет никаких проблем.

– Да не она, – сказала ему женщина за прилавком.

Крупная, немолодая – сорок или больше, над верхней губой родинка, веки насандалены так, что краска лезет в глаза. Ведете тут себя как хозяева, огрызнулась она однажды, в другой ситуации: я вернула недожаренный бургер. Но вы приходите и уходите. И даже не задумываетесь, что остаюсь-то я.

– Вон та, высокая, – продолжала она, указывая на виновницу.

Но полицейский не обратил внимания. Он сосредоточился на мне, чтобы не пропустить ни одного моего движения.

– Успокаиваемся, – снова произнес он мягко и дружелюбно. – Пока у тебя нет никаких проблем.

Он шагнул вперед, как раз мимо длинноволосой девушки со стулом. Я поймала ее взгляд у него из-за плеча.

– Когда полицейский нужен, нипочем не дождешься, – сказала она мне и улыбнулась.

У нее была приятная улыбка. Большие белые зубы.

– Не будет мира нечестивым!

Она вскинула над головой стул.

– Не будет вам супа.

Она швырнула стул в противоположную от меня и полицейского сторону, к двери. Стул грохнулся спинкой вниз.

Полицейский обернулся посмотреть, в чем дело, и в этот момент я уронила тарелку и вилку. Честное слово, не нарочно. Пальцы левой руки разжались сами собой. Полицейский снова повернулся ко мне.

У меня в руках еще был недопитый стакан, и я приподняла его, как бы тостуя.

– Не надо, – уже гораздо менее дружелюбно проговорил полицейский. – Я с тобой не в игрушки играю. Не испытывай мое терпение.

И я бросила стакан на пол. Он разбился, молоко выплеснулось мне на ботинок и забрызгало носок. Я просто не выдержала и швырнула стакан.

2

Сорок минут спустя я и сучка бешеная на раз-два были закинуты в машину, принадлежавшую полиции округа Йоло (дело становилось слишком серьезным для простоватых полицейских кампуса). Причем в наручниках, которые неожиданно больно резали запястья.

Арест сильно поднял девице настроение.

– Я же сказала ему, что не случайно болтаюсь рядом, – говорила она; ровно то же самое полицейский говорил про меня, только не с торжеством, а с прискорбием. – Так здорово, что ты решила подключиться. Я Харлоу Филдинг. С театрального отделения.

Кто бы мог подумать.

– Первый раз встречаю Харлоу, – сказала я. Имелось в виду имя Харлоу. Фамилию Харлоу я встречала.

– Меня назвали в честь мамы, а ее – в честь Джин Харлоу. Потому что Джин Харлоу была и красивая, и умная, а не потому, что дед был старый развратник. Ни в жизнь. Только, спрашивается, что дали ей ум и красота? Тоже мне, модель для подражания.

О Джин Харлоу я не знала ничего. Вроде бы она играла в “Унесенных ветром”… но я этот фильм не видела и смотреть не собиралась. Та война прошла. Хватит о ней.

– Я Розмари Кук.

– Розмарин для воспоминаний. Класс. Очень, очень приятно познакомиться.

Харлоу просунула руки под попу, а потом под ноги, так что вывернутые запястья в наручниках в конце концов оказались впереди. Если бы я исхитрилась проделать то же самое, мы смогли бы обменяться рукопожатием, на что она, видимо, и рассчитывала, но я так не умела.

Нас привезли в окружную тюрьму, где этот фокус произвел фурор. Несколько полицейских специально пришли посмотреть, как Харлоу послушно складывается и переступает через скованные руки, а потом назад. Их восхищение она приняла с подкупающей скромностью.

– У меня очень длинные руки. Что ни надену, рукава коротки.

Офицера, который арестовал нас, звали Эрни Хэддик. Когда офицер Хэддик снял фуражку, волосы не упали ему на лоб, а остались примяты ровным полукругом, отчего лицо казалось милым и открытым, как смайлик.

Он снял наручники и передал нас округу на оформление. “Надеюсь, художественное”, – прокомментировала Харлоу. По всему было видно, что она в таких делах ветеран.

А я нет. Утреннее чувство дикой свободы давно испарилось, и на его место просочилась то ли грусть, то ли тоска по дому. Что я натворила? И, боже мой, зачем? Над головой, как мухи, жужжали лампы дневного света, накладывая нам тени под глаза, и мы смотрелись старыми, несчастными и с прозеленью.

– Простите, а сколько это займет времени? – спросила я как можно вежливее, сообразив, что пропускаю дневное занятие. История средневековой Европы. Всякие казематы, железные девы, костры.

– Сколько займет, столько займет, – тюремщица взглянула недобрыми зелеными глазами. – Если не надоедать мне вопросами, будет быстрее.

Но слишком поздно. Следующее, что она сделала, – отправила меня в камеру, чтобы я не болтала под руку, пока она оформляет Харлоу.

– Не волнуйтесь, шеф, – сказала Харлоу. – Скоро я буду с вами.

– Шеф? – повторила тюремщица.

Харлоу пожала плечами.

– Шеф. Лидер. Идейный вдохновитель, – она одарила меня улыбкой, сияющей, как накатанный лед. – Эль-Капитан.

Быть может, наступит день, когда полицейские и студенты колледжа больше не будут естественными врагами, но я его точно не дождусь. Меня заставили снять часы, ботинки и ремень и босиком пройти в клетку с железными прутьями и липким полом. Женщина, забравшая мои вещи, была грубее некуда. В воздухе висела крепкая вонь: смесь пива, покупной лазаньи, спрея от насекомых и мочи.

Прутья клетки доходили до самого потолка. Я проверила на всякий случай, потому что для девочки я отлично лазаю. Еще больше ламп дневного света, еще громче жужжание; одна из ламп мигала, и в камере то светлело, то темнело, как будто дни пробегали чередой. Доброе утро, спокойной ночи, доброе утро, спокойной ночи. Хоть бы мне ботинки оставили.

Мое обиталище уже делили две женщины. Одна сидела на единственном голом матрасе. Молоденькая, чернокожая, хрупкая и пьяная.

– Мне нужен врач. – Она показала локоть: узкий порез медленно кровоточил, меняя цвет от красного до пурпурного в мигающем свете, – и закричала так внезапно, что я вздрогнула: – Мне нужна помощь! Почему мне никто не помогает?

Никто, и я в том числе, не отозвался, и она замолчала.

Вторая женщина, белая, средних лет, была нервная и худая как спичка, с густыми обесцвеченными волосами, в костюме лососевого цвета, чересчур шикарном для такой обстановки. Она только что въехала задним ходом в полицейскую машину. А всего неделю назад, по ее собственным словам, была арестована за кражу тортилий и сальсы для вечеринки, которую хотела устроить у себя дома после воскресного футбольного матча.

– Как же меня угораздило, – говорила она. – Сплошная непруха.

Наконец меня оформили. Не могу вам сказать, сколько часов прошло, не по чему было следить, но отчаяться я успела намного раньше. Харлоу все сидела перед тюремщицей, покачиваясь на шатком стуле, и под глухой стук его ножек шлифовала свое признание. Ее обвиняли в порче имущества и нарушении общественного порядка. Фигня, сказала мне Харлоу. Она нисколько не волновалась, не должна была волноваться и я. Она позвонила бойфренду, тому самому парню из столовой, который тут же приехал в участок и увез Харлоу еще раньше, чем закончилась волокита с моими бумагами.

Вот как полезно иметь бойфренда, подумала я. И не в первый раз.

Мне предъявили те же самые обвинения, но с одним значительным довеском в виде нападения на офицера, и никто уже не сказал, что это фигня.

К тому времени я убедила себя в том, что единственной моей ошибкой было оказаться в ненужное время в ненужном месте. Я позвонила родителям – а кому еще мне было звонить? – в надежде, что трубку возьмет, как всегда, мама, но она ушла играть в бридж. Мама – скандально известный шулер, удивительно, что еще находятся люди, готовые с ней играть, но такова наркотическая власть бриджа. Через час-другой мама вернется домой, сжимая в руках серебристый клатч, в котором бренчит нечестный выигрыш, и чувствуя себя немножко счастливее обычного. Пока отец не расскажет о моем приключении.

– Ты что, черт возьми, натворила? – спросил он с усталым раздражением, как будто я оторвала его от более важных дел, но чего еще от меня ждать.

– Ничего. Наехала на полицейского в универе.

Волнение сползало с меня, как старая кожа со змеи. Отец часто так на меня действовал. Чем больше он бесился, тем спокойнее и смешнее мне становилось, что, естественно, бесило его еще сильнее. Да и кого бы не взбесило, будем справедливы.

– Чем мельче фигура, тем больше гонору, – сказал отец, моментально найдя способ использовать мой арест в назидательных целях. – Всегда полагал, что звонка из тюрьмы надо ждать от твоего брата.

Я изумилась, ведь о брате упоминали редко. Обычно отец бывал более осмотрителен, особенно когда говорил по домашнему телефону, поскольку считал, что линия прослушивается.

И я не стала говорить очевидного – что брат вполне способен попасть в тюрьму, а может, и попадет однажды, но никогда в жизни не позвонит.

Прямо над телефоном были синей ручкой накорябаны слова: “Голову не забудь”. Совет отличный, но запоздалый для того, кто отсюда звонит. А между прочим, классное название для парикмахерской.

– Не представляю, что дальше делать, – сказал отец. – Объясни мне на милость.

– Пап, я тоже новичок.

– Не тебе острить.

И тут я вдруг так разревелась, что лишилась всех слов. Попыталась заговорить сквозь полувздохи-полувсхлипы, но безуспешно.

– Подозреваю, тебя кто-то втянул, – сказал папа уже другим тоном. – Тобой вечно манипулируют. Ладно, сиди где сидишь, – как будто у меня был выбор! – А я посмотрю, что можно сделать.

Следующей звонила крашеная блондинка.

– Угадай, где я! – сказала она бодрым хриплым голосом, но обнаружила, что ошиблась номером.

Как человек опытный и привыкший все делать по-своему, отец умудрился дозвониться до полицейского, который меня арестовал. У офицера Хэддика тоже были дети, и он отнесся к отцу с полным сочувствием, абсолютно, по мнению отца, справедливым. Скоро они уже называли друг друга Винс и Эрни, обвинение в нападении смягчилось до формулировки “вмешательство в работу полиции”, а потом его и вовсе сняли. На мне остались порча имущества и нарушение общественного порядка, но их тоже сняли, потому что явилась насурьмленная продавщица из столовой и дала показания в мою пользу. Она твердо заявила, что я невиновна и просто оказалась рядом, а стакан разбила явно по случайности.

– Мы все были в шоке, – сказала она. – Еще бы, такая сцена, вы себе не представляете.

Но к тому времени я уже пообещала папе, что приеду на День благодарения, точнее, все четыре праздничных дня, и мы как следует обсудим проблему без посторонних. Дорого мне стоил один опрокинутый стакан молока. Даже не считая времени в кутузке.

3

Мы все знали, что целые праздники горячих дискуссий о моем аресте – фикция, хоть с меня и взяли обещание приехать специально для этого. Родители упорно делали вид, что мы тесно спаянная семья, где все любят разговоры по душам; семья, где все подставляют друг другу плечо в худую минуту. Если учесть, что в семье не хватало двух детей, это было фантастическое торжество благих намерений над реальностью; правда, я почти восхищалась. В то же время сама я знала очень четко: мы никогда не были такой семьей.

Вот хотя бы секс. Родители считали себя не только учеными, поставщиками грубых фактов жизни, но еще и детьми откровенно оргиастических шестидесятых. Тем не менее почти все мои знания о сексе я почерпнула из передач канала PBS о дикой природе, из романов, хотя авторы, возможно, и сами экспертами не были, и из собственного случайного эксперимента, проделанного с полным равнодушием и оставившего больше вопросов, чем ответов. Однажды я нашла на кровати упаковку тампонов для подростков, а также брошюру, написанную так сухо и скучно, что я не стала читать. Как применять тампоны, мне никто не объяснил. Чудо, что я их не закурила.

Я выросла в Блумингтоне, штат Индиана, и в 1996 году родители еще там жили, поэтому съездить к ним на выходные было не так-то легко, и провести с ними обещанные четыре дня не получилось. Все дешевые билеты на среду и воскресенье уже раскупили, так что я прилетела в Индианаполис утром четверга, а улетела вечером в субботу.

Отца я после праздничного обеда почти не видела. Он получил грант Национального института здоровья и радостно дал вдохновению увлечь себя в кабинет, где и провел большую часть моего визита, заполняя свою личную классную доску уравнениями типа 0\' = [001] и P(Sin+1)(1-e)q +P(S2n)(1-S)+P(S0n)cq. Почти не ел и сомневаюсь, что спал. Перестал бриться, хотя обычно брился дважды в день, и отрастил пышную бороду. Бабушка Донна говаривала, что, когда он стоит вполоборота, его тень похожа на президента Никсона, – хотя знала, что этот якобы комплимент изрядно его бесит. Он появлялся, только чтобы налить себе кофе или забрать удочку и выйти с ней на лужайку перед домом. Мы с мамой стояли у кухонного окна, мыли и вытирали посуду и наблюдали, как он выбрасывает шнур вперед и над обледенелым краем лужайки мелькает мушка. Отец полюбил это медитативное занятие, а на заднем дворе мешали деревья. Соседи все никак не могли привыкнуть к его пристрастию.

В таком режиме работы отец не пил, что мы все одобряли. За несколько лет до того ему поставили диабет и пить запретили в принципе. В итоге он начал выпивать тайком. Мама постоянно была начеку, и я иногда с беспокойством думала, что так могла бы выглядеть совместная жизнь инспектора Жавера и Жана Вальжана, вступи они в законный брак.

Праздничный обед в этом году устраивала бабушка Донна. Пришли мы, дядя Боб с женой и двое их детей, младше меня. Мы отмечали праздники то у одной бабушки, то у другой, поочередно, это было справедливо: почему вся благодать должна доставаться только одной стороне семьи? Бабушка Донна – мать моей матери, бабушка Фредерика – моего отца.

Еда у бабушки Фредерики почти целиком состояла из углеводов. Хорошего можно помалу – но помалу не бывало никогда. Бабушкин дом был завален дешевыми азиатскими безделушками: раскрашенными веерами, фигурками из нефрита, лакированными палочками для еды. Или вот парные лампы: абажуры из красного шелка и каменные подставки в виде двух мудрецов. У стариков были длинные тощие бородки и жуткие натуральные ногти, вставленные в каменные пальцы. Несколько лет назад бабушка Фредерика сообщила мне, что в жизни не видела места красивее, чем третий ярус Зала славы рок-н-ролла. Прямо хочется стать лучше, сказала она.

Бабушка Фредерика принадлежала к тем хозяйкам, которые считают, что запихивать в гостей вторые и третьи порции – простая вежливость. И все же мы больше ели у бабушки Донны, где сами решали, положить себе еще или нет, где у пирога хрустела корочка, а клюквенно-апельсиновые маффины были легче облака; где в серебряных подсвечниках стояли посеребренные свечи, в центре стола лежал венок из осенних листьев, и во всем чувствовался безупречный вкус.

Передав гарнир из устриц, бабушка Донна напрямик спросила отца, над чем он работает – так бросалось в глаза, что его мысли где-то далеко. Она хотела намекнуть, что это неприлично, но отец единственный из всех то ли не заметил ее ход, то ли проигнорировал. В данный момент, ответил он, я исследую реакцию избегания с помощью цепи Маркова. Он прочистил горло, намереваясь продолжить.

Мы устремились наперерез. Мы меняли направление умело и синхронно, как стая рыб. Это было по-павловски. Наш танец воплощал реакцию избегания, чтоб ей лопнуть.

– Мама, передай индейку, – сказал дядя Боб и мягко скатился в традиционную обличительную речь о способах выращивания индеек ради белого мяса в ущерб темному.

– Бедные птицы едва ходят. Несчастные выродки.

Он тоже копнул под отца: этот дефект индейководства – еще одна издержка научного прогресса, как клонирование или смешивание кучки генов, чтобы из них получилось животное. У нас в семье враждуют, не нарушая правил поведения, и маневрируют незаметно, изображая полную невинность.

Наверное, то же можно сказать о многих других семьях.

Боб демонстративно положил себе кусок темного мяса.

– Ходят и спотыкаются с этой громадной богопротивной грудью.

Отец грубо пошутил. Каждый раз, когда Боб давал ему повод, то есть каждый второй год, он выдавал одну и ту же шутку с незначительными вариациями. Будь она остроумной, я бы ее процитировала, но нет. Вы бы стали хуже думать о нем, а хуже думать о нем – моя задача, а не ваша.

Воцарившееся молчание было наполнено жалостью к маме, которая могла бы выйти замуж за Уилла Баркера, если бы не потеряла голову и не выбрала вместо него папу – злостного курильщика, закоренелого пьяницу, горе-рыбака и атеиста из Индианаполиса. Семье Баркеров принадлежал канцелярский магазин в центре города, а Уилл был юрист по недвижимости, но гораздо важнее оказалось то, чем он не был. А не был он психологом, как мой отец.

Жителю Блумингтона поколения моей бабушки слово “психолог” приводило на память скандальную сексологию Кинси и дикую идею Скиннера насчет ящиков для детей. Психологи не ограничивали работу стенами институтов – они приносили ее домой. Они проводили эксперименты за завтраком, превращали свою семью в шоу уродцев, и все для того, чтобы ответить на вопросы, которые вежливый человек даже не подумал бы задать.

Уилл Баркер считал, что твоя мать – само совершенство, не раз говорила мне бабушка Донна. Я часто гадала: ей вообще приходило в голову, что случись это удачное замужество, меня бы не было на свете? Интересно, с точки зрения бабушки, минус я – баг или фича?

Как мне кажется сейчас, она была из тех женщин, которые так сильно любят своих детей, что ни для кого другого уже не остается места. Внуки значили для нее много, но только потому, что значили больше всего для ее детей. Я не собираюсь ее критиковать. Я рада, что мама выросла в такой любви.

Триптофан – химическое вещество в мясе индейки, которое якобы вызывает сонливость и притупляет внимание. Одно из многих минных полей в пейзаже семейного праздника.

Минное поле номер два – качественный фарфор. Когда мне было пять, я откусила кусочек, как раз по размеру своего зуба, от уотерфордского бокала бабушки Донны, просто из интереса, получится ли у меня. С тех пор молоко мне наливали в пластмассовый стакан с Рональдом Макдональдом (он, правда, бледнел год от года). В 1996 году я доросла до вина, однако стакан остался прежний – такая вот нестареющая шутка.

Почти все, о чем мы говорили в тот год, я забыла. Но могу с точностью привести частичный перечень того, о чем мы не говорили:

Отсутствующие члены семьи. Кто ушел, тот ушел.

Переизбрание Клинтона. Двумя годами ранее дядя Боб заявил, что Клинтон изнасиловал женщину в Арканзасе, а то и не одну; мой отец отреагировал в своем духе, и День благодарения был испорчен. Дядя Боб видит мир в кривом зеркале, чей изогнутый лик перечеркнут зловещей надписью помадой: “Не верь никому”. Бабушка Донна ввела новое правило: никакой политики – поскольку мы бы так просто друг от друга не отцепились, а ножи и вилки были у всех.

Мои собственные проблемы с законом, о которых знали только мать и отец. Родственники уже давно ждали, что я пойду по кривой дорожке; пускай еще подождут. Вообще говоря, это поддерживало в форме их самих.

Катастрофические баллы двоюродного брата Питера на проверочном экзамене перед колледжем, о которых знали мы все, но притворялись, что не знаем. В 1996 году Питеру исполнилось восемнадцать, но он с рождения взрослее меня. Его мать, моя тетя Виви, в нашу семью вписывалась не лучше, чем мой отец, – и то сказать, не самый у нас гостеприимный клуб. Ее постоянно что-то тревожило, нервировало и заставляло рыдать, а потому уже к десяти годам Питер, придя из школы, мог приготовить обед на четверых из того, что нашел в холодильнике. В шесть лет он умел делать белый соус, о чем мне с нажимом напоминал то один, то другой взрослый – тактика очевидная и ужасно нечестная.

А еще Питер, наверное, единственный виолончелист городского школьного оркестра в мире, кого в старших классах выбрали Красавцем школы. У него были темные волосы, бледные веснушки, метелью рассыпанные по скулам, и давний косой шрам через переносицу, почти до самого глаза.

Питера любили все. Мой отец любил потому, что они вместе рыбачили и часто сбегали на озеро Лемон наводить страх на тамошних окуней. Мама любила потому, что он любил отца, а это больше никому в ее семье не удавалось.

Я любила его за то, как он вел себя с сестрой. В 1996 году Дженис была мрачной прыщавой девицей четырнадцати лет, такой же адекватной, как остальные (то есть полный привет). Однако Питер каждое утро отвозил ее в школу и потом забирал, если только не было дневной репетиции. Он смеялся ее шуткам. Он выслушивал ее жалобы. На день рождения он дарил ей духи и украшения. Когда было нужно, защищал от родителей и одноклассников. Такой хороший, что глазам больно.

Что-то он в ней видел. А кому тебя лучше знать, чем родному брату? Если брат тебя любит, это, скажу я вам, кое-что значит.

Перед самым десертом Виви спросила отца, что он думает о типовом тестировании. Отец не ответил. Он сидел, уставившись в тарелку с ямсом и чертя вилкой в воздухе кружочки и палочки, как будто что-то писал.

– Винс! – возникла с подсказкой мама. – Типовое тестирование.

– Очень неточно.

Именно этого ответа ждала Виви. У Питера были такие высокие баллы. Он так старался. Его результат на проверочном экзамене – ужасная несправедливость. Этой минуткой конспиративного единодушия и окончился чудесный обед у бабушки Донны. Подали пирог: тыква, яблоко, пекан.

А потом отец все испортил.

– Рози так хорошо сдала проверочный, – сказал он, будто не замечая, что мы аккуратно обходим тему экзаменов, и Питеру вряд ли хочется слушать, как я отличилась.

Благовоспитанно отодвинув кусок пирога подальше за щеку, он гордо мне улыбался, а в голове у него, как крышки люков, дребезжали цепи Маркова.

– Она целых два дня не распечатывала конверт, а потом оказалось, что результаты блестящие. Особенно в гуманитарной части, – легкий кивок в мою сторону. – Разумеется.

Вилка дяди Боба со звяканьем опустилась на край тарелки.

– Это потому, что ее в детстве без конца тестировали. – Мама смотрела прямо на дядю Боба. – У нее хорошо получаются тесты. Она знает, как проходить тестирование, вот и все.

А дальше мне, как будто я не слышала последних слов:

– Мы тобой очень гордимся, солнышко.

– Мы ждали многого, – сказал отец.

– Ждем! – Мамина улыбка не дрогнула, в голосе упорно звучала радость. – Мы ждем многого.

Ее взгляд перешел с меня на Питера, потом на Дженис.

– От всех вас!

Тетя Виви прикрыла рот салфеткой. Дядя Боб изучал натюрморт на противоположной стене – гора сияющих фруктов и обмякший фазан. С естественной, богоугодной грудью. Мертвый – но разве это не часть божьего замысла?

– А помнишь, – продолжал отец, – они всем классом целую перемену играли в виселицу, потому что шел дождь, и Рози загадала слово “воскрыленный”. В семь лет. Вернулась домой в слезах: учительница сказала, что это жульничество – загадывать выдуманные слова.

(Отец ошибся: ни одна учительница в моей начальной школе так бы не сказала. Я уверена, ты не собиралась жульничать – вот что она сказала на самом деле. В ее голосе звучало великодушие, а в глазах стояла благостность.)

– Я помню, какие Роуз получила баллы, – Питер одобрительно присвистнул. – Я и не знал, насколько это ценно. Трудный тест. По крайней мере, мне так показалось.

Зайчик. Но не спешите отдавать ему свои симпатии – он в моей повести почти не участвует.



Вечером в пятницу, мой последний день дома, мама вошла ко мне в комнату. Я набрасывала план главы для работы по средневековой экономике. Это был чистый театр: смотрите, как я усердно тружусь! Все отдыхают, а я – и тут меня отвлекла птица за окном – красный кардинал, который зло кидался на прутик, я только не успела понять из-за чего. В Калифорнии нет кардиналов, и штат от этого не выигрывает.

Шорох у двери заставил мой карандаш подпрыгнуть снова. Меркантилизм. Монополии гильдий. “Утопия” Томаса Мора.

– Ты знала, что в Утопии все-таки есть войны? И рабство? – спросила я маму.

Нет, она не знала.

Некоторое время она просто бродила по комнате, расправляла постель, переставляла камни на комоде – в основном жеоды, вскрытые, как яйца Фаберже, чтобы видны были хрустальные внутренности.

Это мои каменюки. Я находила их в детстве, когда мы выбирались на карьеры и в лес, и раскалывала молотком или просто швыряя из окна второго этажа на дорожку. Но выросла я не в этом доме, и эта комната не моя. С тех пор как я родилась, мы переезжали трижды, и в этом месте родители осели, только когда я уехала учиться в колледж. Мама говорила, что пустые комнаты старого дома нагоняют тоску. Нельзя оглядываться назад. Наши дома, как и наша семья, уменьшались: каждый следующий мог уместиться в предыдущем.

Первый был за городом – большой фермерский дом, а при нем двадцать акров кизила, сумаха, золотарника и ядовитого плюща; лягушки, светлячки и бродячая кошка с глазами круглыми, как луна. Я помню не столько дом, сколько амбар, и помню не столько амбар, сколько ручей, и не столько ручей, сколько яблоню, по которой мои брат и сестра лазали к себе в спальни и обратно. Я на нее залезть не могла, потому что не доставала до нижней ветки, и года в четыре поднялась наверх по лестнице, чтобы по дереву спуститься. Я сломала ключицу, а могла бы убиться насмерть, сказала мама, что было бы правдой, упади я с самого верху. Но я пролезла почти весь путь вниз, чего, похоже, никто не заметил. Что ты поняла? – спросил отец, и тогда я не нашлась с ответом, но теперь мне кажется, урок состоял вот в чем: твои неудачи всегда будут значить больше, чем твои успехи.

Примерно тогда же я выдумала себе подругу. Я дала ей половину своего имени, ту, что сама не использовала, – Мэри, и кое-какие частицы своей индивидуальности, в которых тоже не испытывала острой нужды. Мы проводили вместе много времени, пока не настал тот день, когда я пошла в школу и мама сказала мне, что Мэри пойти не сможет. Это был тревожный знак. Как будто мне сказали, что в школе я не должна быть самой собой, в целом виде.

Не зря предупредили, как выяснилось: главное, чему учат в детском саду, – запоминать, какая часть тебя в школе допустима, а какая нет. Чтобы вы понимали, в детском саду вам полагается гораздо, гораздо больше времени молчать, чем говорить, даже если всем гораздо интереснее слушать тебя, чем воспитателя.

– Мэри может посидеть дома со мной, – предложила мама.

Такая неожиданная хитрость со стороны Мэри была еще тревожнее. Мама не слишком-то ее любила, и как раз эта нелюбовь и составляла главную привлекательность Мэри. А тут я увидела, что мамино отношение к Мэри может измениться. Вдруг она возьмет и полюбит Мэри больше, чем меня? Посему, пока я была в школе, Мэри спала в дренажной трубе возле дома – прекрасная никто, а потом в один прекрасный день просто не вернулась домой, и по семейной традиции о ней больше не говорили.

Мы покинули фермерский дом, когда мне пошел шестой год, летом. В конце концов город накрыл его, унес строительным приливом, и теперь там сплошные тупики с новыми домами и никаких полей, амбаров и фруктовых садов. Но это произошло намного позже, чем мы съехали и переселились в дом-солонку[2] рядом с университетом, вроде бы для того, чтобы отец мог ходить на работу пешком. Именно об этом доме я думаю как о родном, а вот для моего брата это первый, фермерский; когда мы переезжали, он закатил истерику.

У “солонки” была крутая крыша, на которую мне запрещалось лазать, дворик и мало комнат. Моя спальня была по-девичьи розовая, с клетчатыми занавесками из “Сирс”. Но однажды, когда я ушла в школу, дедушка Джо, папин отец, выкрасил ее в голубой цвет, меня даже не спросив. “Комната как розочка – ночью прыгаешь как козочка. Комната как василек – ночью спишь как сурок”, – сказал он в ответ на мои протесты, видимо, питая иллюзию, что мне можно заговорить зубы стишками.

А теперь мы существовали в третьем доме, где были каменные полы, высокие окна, врезные лампы и стеклянные шкафы – воздушный геометрический минимализм, никаких ярких цветов, только песочный, овсяный и слоновой кости. Три года спустя дом оставался до странности голым, как будто бы в нем никто не планировал обосноваться надолго.

Я узнала свои камни, но не комод под ними, и не постельное покрывало – какое-то густо-серое стеганое, и не картину на стене – нечто мутное, сине-черное, то ли лебеди и лилии, то ли рыбы и водоросли, то ли планеты и кометы. Жеоды явно были здесь не к месту, и я подумала, не нарочно ли их поставили перед моим приездом, чтобы потом снова убрать в коробку. На миг у меня мелькнуло подозрение, что все это хитроумный фарс. Когда я уеду, родители вернутся в свой настоящий дом – тот, где для меня комнаты нет.

Мама села на кровать, и я отложила карандаш. Наверняка последовала какая-то преамбула, для прочистки горла, но я не помню. Возможно, такая: “Папе обидно, когда ты с ним не разговариваешь. Ты думаешь, он этого не замечает, но он замечает”. Праздничная классика – как фильм “Эта замечательная жизнь”, редкий год мы без нее обходились.

Наконец мама подошла к главному.

– Мы с папой говорили о моих старых дневниках и что мне с ними делать. Мне они до сих пор кажутся делом скорее личным, но твой отец считает, что их нужно отдать в библиотеку. Например, бывают такие собрания, которые нельзя открывать раньше, чем через пятьдесят лет после твоей смерти, хотя я слышала, что библиотеки от этого не в восторге. Может, нам удалось бы добиться исключения для семьи.

Мама застигла меня врасплох. Она говорила не совсем, но практически о том, о чем мы решительно, ни при каких условиях не говорили. О прошлом. Сердце колотилось; я механически ответила:

– Мам, делай, как считаешь нужным. Что считает папа, неважно.

Она бросила на меня несчастный взгляд.

– Дорогая моя, я не прошу твоего совета. Я решила отдать их тебе. Может быть, папа прав, и библиотека возьмет эти дневники, хотя, мне кажется, не такие уж они высоконаучные, как ему запомнилось. В любом случае – выбор за тобой. Может, они тебе не нужны. Может, ты еще не готова. Вороши их, как хочешь, делай бумажные шапочки. Обещаю, спрашивать не буду.

Я силилась что-то ей сказать, ответить на ее жест, при этом не касаясь темы. Даже теперь, даже зная себя столько лет, я и предположить не могу, как это сделала. Надеюсь, я сказала что-нибудь доброжелательное, великодушное. Но вряд ли.

Следующее, что я помню: мы в гостиной, входит отец с подарком – предсказанием, которое он вынул из печенья несколько месяцев назад и положил в бумажник, потому что, по его словам, оно явно для меня: “Не забывай, ты всегда в наших сердцах”.

Бывают минуты, когда история и память кажутся туманом, словно реальные вещи значат меньше, чем желаемые. Туман поднимается, и вот они мы – хорошие родители и хорошие дети, благодарные дети, которые звонят поболтать просто так, целуют перед сном и с нетерпением ждут каникул, чтобы провести их дома. В такой семье, как моя, любовь не нужно зарабатывать и ее нельзя потерять. Всего один миг я вижу нас такими. Вижу нас всех. Исправленными и восполненными. Воссоединившимися. Воскрыленными.

4

Как бы тронута я ни была, меньше всего на свете мне хотелось брать мамины дневники. Какой смысл никогда не говорить о прошлом, если ты все его записала и знаешь, где лежат эти записи?

Дневников было два, большого формата, как альбомы для рисования, только толще, связанных вместе старой зеленой рождественской лентой. Мне пришлось выложить все вещи из чемодана и перепаковать, а потом сесть на него, чтобы застегнуть.

В какой-то момент – вероятно, на пересадке в Чикаго – чемодан унесся навстречу приключениям. По прилете в Сакраменто я час прождала его у багажной ленты, еще час вела переговоры с людьми, чья совесть была чище некуда, а отношение к делу – хуже некуда. В последний автобус на Дэвис я вскочила с пустыми руками.

Я чувствовала себя виноватой, потому что пробыла обладательницей дневников меньше суток и уже их потеряла. И чувствовала радость, потому что в кои-то веки авиакомпания употребила свой непрофессионализм не во зло, а во благо. Возможно, я больше никогда не увижу эти записи, причем без малейшей вины со своей стороны, если не считать чрезмерной веры в способность людей делать свою работу. Я чувствовала себя везунчиком, потому что не сдала в багаж учебники.

Но сильнее всего я чувствовала усталость. Выйдя из лифта на своем этаже, я сразу услышала Джоан Осборн, поющую “One of Us”, и чем ближе я подходила к квартире, тем громче становилась музыка. Я удивилась, так как думала, что Тодд (мой сосед) не вернется до воскресенья, и еще думала, что Тодд противостоит всему остальному человечеству в своей нелюбви к “One of Us”.

Я надеялась, разговаривать ему не захочется. В прошлый раз, когда он ездил к отцу, они долго беседовали обо всем, во что верили, к чему стремились и чем были. Это было так чудесно, что Тодд, уже успев пожелать спокойной ночи, снова спустился вниз, чтобы сказать, как они душевно близки. Остановившись на пороге, он случайно услышал, как отец говорит своей новой жене: “Осспади, что за идиот. Всегда сомневался, что он от меня”. Если Тодд возвращается домой раньше срока, это неспроста.

Я открыла дверь – на моем диване сидела Харлоу. Она закуталась в шаль, которую связала мне бабушка Фредерика, когда я болела корью, и пила мой диетический лимонад. Быстро вскочив, она убавила громкость. Ее темные волосы были скручены на макушке, из них торчал карандаш. Я поняла, что изрядно ее напугала.



Однажды на родительском собрании моя воспитательница сообщила, что я плохо соблюдаю границы.

Мне нужно научиться следить за своими руками, сказала она. Помню, как меня уязвили ее слова. Я честно не представляла себе, что другим людям может не нравиться, когда их трогают; вообще-то я думала строго обратное. Но я постоянно делала ошибки такого рода.

А теперь скажите, как полагается реагировать, если пришел домой и обнаружил у себя едва знакомого человека. Я уже была вымотана и взвинчена. И я отреагировала так: стояла и молча ловила ртом воздух, как золотая рыбка.

– Ты меня напугала! – сказала Харлоу.

Я продолжала тупо глотать воздух.

Харлоу немного подождала.

– О боже, я надеюсь, ты не против?

Как будто только что сообразила, что я могу быть против. В голосе нотки искренности и раскаяния. Затараторила:

– Редж меня вышвырнул, он думал, у меня нет денег и некуда идти. Думал, я понарезаю круги пару часов, а потом приползу домой и буду умолять его впустить меня обратно.

Женская солидарность!

– Вот я сюда и пришла. Думала, ты до завтра не вернешься.

Разумный довод. Самообладание.

– Слушай, я вижу, ты устала.

Сочувствие.

– Сейчас оставлю тебя в покое.

Самоотверженность.

Она так старалась прочитать, что у меня на уме, но читать было нечего. Я была измождена, до мозга своих тяжких костей, до корней своих жалких волос. Больше я ничего не чувствовала.

Ну, разве что любопытство. Совсем капельку.

– Как ты узнала, где я живу?

– Из твоего признания, в полиции.

– Как ты вошла?

Она вытащила карандаш, и волосы мягко упали ей на плечи.

– Состроила глазки и рассказала печальную историю вашему домоуправу. Боюсь, ему не слишком-то можно доверять.

Теперь в ее тоне слышалось искреннее беспокойство.



Наверное, я разозлилась во сне, потому что проснулась уже злая. Звонил телефон: авиакомпания сообщала, что мой чемодан у них и будет доставлен после полудня. Они надеются, что свой следующий полет я тоже совершу с ними.

Я пошла в туалет; оказалось, он засорен, и после нескольких бесплодных попыток спустить воду я позвонила домоуправу. Неловко было звать его разбираться с моей мочой, слава богу, что ни с чем более серьезным.

Однако он горел желанием помочь. Примчался в чистенькой рубашке с закатанными рукавами, потрясая вантузом, как саблей. Огляделся в поисках Харлоу, но квартирка была маленькая – невозможно не заметить человека, если он не ушел.

– Где твоя подруга? – спросил он.

Звали его Эзра Мецгер – имя в высшей степени поэтическое. Родители явно питали большие надежды.

– Дома с бойфрендом.

У меня не было настроения смягчать это известие. И потом, раньше я неоднократно действовала в пользу Эзры. Один раз к моей двери подошли два маловыразительных типа и начали о нем расспрашивать. По их словам, он подавал заявку на работу в ЦРУ – по-моему, ужасно, с какой стороны ни посмотри, но я все равно сказала о нем лучшее, что смогла придумать на месте: “Я его почти не вижу. Только когда он сам захочет, чтобы его видели”.

Эзра посмотрел на меня:

– Бойфренд. Она мне о нем говорила.

У него была привычка всасывать воздух сквозь зубы, так что усы заворачивались и разворачивались. Пришлось подождать, прежде чем он закончил это упражнение и сказал:

– Плохо там дело. Не надо было тебе отпускать ее назад.

– А тебе не надо было впускать ее. В пустую-то квартиру. Это вообще законно?

Эзра мне как-то признался, что мыслит себя не столько домоуправом, сколько сердцем нашего дома. Жизнь – это джунгли, рассуждал Эзра, и кое-кто хочет с ним разделаться. Шайка на третьем этаже. Он-то их знает, но они не знают его, не знают, с кем, черт возьми, имеют дело. Ну ничего, узнают. Эзра подозревал заговор. Он разбил себе лагерь на травянистом пригорке у дома, там и жил.

Дальше он много чего сказал о чести. Теперь его усы взволнованно трепетали, и если бы вантузом можно было сделать сеппуку, он бы сделал не сходя с места. Пара секунд, и он уже уверил себя, что действовал правильно. Волнение переросло в гнев. – Знаешь, сколько женщин каждый год погибает от рук своих мужиков? – спросил Эзра. – Прости меня, скотину такую, что попытался спасти жизнь твоей подруге.

Установилась ледяное молчание. Через пятнадцать минут он выудил тампон. Не мой.

Я хотела лечь в постель, но увидела длинные темные волосы на своей наволочке и почуяла запах ванильного одеколона от простыней. Потом нашла соломинки из-под сладкого порошка “Пикси стикс” в мусорном ведре и свежие царапины на пластиковой столешнице там, где Харлоу что-то резала без доски. Она была не из тех, кто питается воздухом. Йогурт с голубикой, который я оставила себе на ланч, исчез. Хлопнула дверь – ввалился Тодд, ходячее дурное настроение; помрачнел еще больше, узнав о набеге.

Родители Тодда – американец в третьем поколении с ирландскими корнями и американка во втором поколении с японскими корнями – друг друга ненавидели. В детстве он проводил лето с отцом, а домой привозил подробные списки неожиданных трат, рассчитывая, что мать их покроет. Замена разодранной футболки со “Звездными войнами” – 17,60$. Новые шнурки – 1,95$. Как должно быть здорово, часто говорил мне Тодд, иметь нормальную семью, как у тебя.

Когда-то он воображал себя неким экспериментальным сплавом, как будто бы в нем произошло слияние кельтской арфы и аниме. Но их несочетаемость в конце концов стала очевидна. Как он сам сказал – материя и антиматерия. Конец света.

После великой истории с идиотом Тодд при необходимости выругаться стал черпать из своего японского наследия. “Бака” (идиот). “О-бака-сан” (достопочтенный идиот). “Кисама” (придурок).

– Каким надо быть кисама, чтобы так себя вести? – спрашивал он теперь. – Нам что, замки менять? Ты хоть знаешь, какую прорву денег это стоит?

Он пошел к себе в спальню проверить, все ли диски на месте, и появился снова. Я бы ушла сама, выпила кофе в городе, но приходилось сидеть дома из-за чемодана.

И – ни намека на чемодан. Ровно в пять часов я набрала номер авиакомпании – 800-ВАШУ-МАТЬ – и мне сообщили, что я должна обратиться напрямую в отдел утерянного багажа аэропорта Сакраменто. В Сакраменто никто не ответил, хотя мой звонок был очень важен для них.

Около семи зазвонил телефон, но это была мама, которая проверяла, успешно ли я добралась до дому.