Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алма Катсу

УПОТРЕБИТЕЛЬ

От автора

Поскольку «Употребитель» — плод фантазии, я не думаю, что читатели станут ожидать исторической достоверности, но один факт свободного обращения с историей я должна упомянуть. В штате Мэн не существует города под названием Сент-Эндрю, но если читатель попытается определить координаты этого вымышленного поселения на основании подсказок, содержащихся в тексте, то он обнаружит, что этот город, если бы он существовал, находился бы там, где в наши дни стоит город Аллагаш. По правде говоря, эта область штата Мэн до шестидесятых годов девятнадцатого века не была заселена. Но акадианское[1] поселение Мадаваска, расположенное неподалеку, было основано в тысяча семьсот восемьдесят пятом году, поэтому мне показалось, что не будет слишком большим преувеличением приурочить к этому времени основание Чарльзом Сент-Эндрю своего поселения.

Часть I

Глава 1

Треклятый мороз. Облачка пара, срывающиеся с губ Люка Финдли, повисают в воздухе и кажутся твердыми, похожими на замерзшие осиные гнезда, из которых высосан весь кислород. Его руки тяжело лежат на руле. Он клюет носом. Проснулся — и едва успел сесть в машину, чтобы доехать до больницы к началу ночного дежурства. Покрытые снегом поля по обе стороны от дороги при свете луны выглядят призрачно, сугробы кажутся множеством губ, посиневших от обморожения. Снег так глубок, что в нем потонули стебли бурьяна и сухие кусты репейника, обычно обрамляющие поля. Из-за снега окрестности выглядят обманчиво мирно. Люк часто гадает, почему его соседи не уезжают из этого, самого северного, уголка штата Мэн. Одинокие, холодные края, не самые лучшие для фермерства. Полгода — зима, сугробы до самых подоконников, ледяной ветер, гуляющий над опустевшими картофельными полями.

Время от времени кто-то замерзает насмерть. Люк — один из немногих врачей в этих краях, поэтому он видел немало обмороженных. Пьяница (а их в Сент-Эндрю хоть отбавляй) засыпает в сугробе и к утру превращается в человека-эскимо. Мальчик, катающийся на коньках на замерзшей реке Аллагаш, на тонком льду проваливается под воду. Порой утопленников обнаруживают на полпути до Канады, в месте слияния Аллагаша с рекой Св. Иоанна. Охотник слепнет от белизны снега и не может выбраться из лесной чащобы. Его находят сидящим под деревом, с ружьем на коленях.

«Это был не несчастный случай, — с отвращением сказал Люку шериф Джо Дюшен, когда тело охотника доставили в больницу. — Старина Олли Остергард помереть хотел. Вот так он с собой покончил». Но Люк считает, что это неправда. Будь это так, Остергард выстрелил бы себе в висок. Гипотермия — слишком медленная смерть. Пока замерзаешь, можно и передумать.

Люк въезжает на своем пикапе на пустую автостоянку перед Арустукской окружной больницей, выключает мотор и в который раз дает себе слово уехать из Сент-Эндрю. Нужно только продать родительскую ферму и уехать — вот только он пока не знает куда. Люк по привычке вздыхает, выдергивает ключи из зажигания и направляется к входу в приемный покой.

— Люк, — говорит дежурная медсестра и приветствует его кивком.

Люк на ходу снимает перчатки, вешает парку на вешалку в крошечной ординаторской и возвращается в приемный покой.

— Джо звонил, — говорит Джуди. — Везет к нам какого-то хулигана. Хочет, чтобы ты его осмотрел. Будет с минуты на минуту.

— Шоферюга?

Если речь идет о драке, то чаще всего напиваются в «Голубой луне» и дерутся водители грузовиков лесозаготовительных компаний.

— Нет, — рассеянно отвечает Джуди, не отрывая глаз от монитора компьютера. Голубоватые блики пляшут на стеклах ее бифокальных[2] очков.

Люк кашляет, чтобы привлечь ее внимание:

— Кто же тогда? Кто-то местный?

Люк ужасно устал латать своих соседей. Похоже, в этом суровом городке могут жить только драчуны, пьяницы и неудачники.

Джуди отрывает взгляд от монитора:

— Нет. Это женщина. И не местная.

Это необычно. Полицейские редко привозят в больницу женщин, если только они не стали жертвами преступления. Ну, бывает, привезут жену, которую поколотил муж, а летом какая-нибудь туристка может хватить лишнего в «Голубой луне». Но в это время года — какие туристы?

Это что-то новенькое. Люк берет журнал.

— Хорошо. Что еще у нас нынче? — спрашивает он, а потом рассеянно слушает, как Джуди отчитывается обо всем, что произошло за время предыдущей смены.

Вечер, судя по всему, был напряженным, но сейчас, за два часа до полуночи, в больнице тихо. Люк возвращается в ординаторскую, чтобы там ждать шерифа. Он не в силах вынести очередного рассказа Джуди о приготовлениях к свадьбе ее дочери. Сколько стоят свадебные платья, сколько берут за свои услуги флористы и официанты. «Уж лучше бы женишок ее умыкнул из дома», — однажды сказал Люк Джуди, а она так глаза вытаращила, словно он признался в том, что состоит в террористической организации. «Для девушки свадьба — самый важный день в жизни, — укоризненно проговорила Джуди в ответ. — А в твоем теле — ни одной романтической косточки. Неудивительно, что Тришия с тобой развелась». Люк давно перестал возражать, что не Тришия с ним развелась, а он с ней. Все равно его никто не слушал.

Люк садится на обшарпанную банкетку в ординаторской и пытается отвлечься головоломкой «судоку». Но отвлечься не получается. Лезут мысли о том, как он ехал до больницы, вспоминаются дома, стоящие вдоль пустынных дорог, свет в одиноких окнах. Чем занимаются люди в своих домах в долгие зимние вечера? Люк — земский врач, от него ничего не утаишь. Ему ведомы пороки всех горожан: он знает, кто поколачивает жену, а кто — детишек, кто напивается в стельку и застревает в сугробе на своем грузовичке, кто страдает хронической депрессией, вызванной плохими урожаями, и не видит перспектив к улучшению. Леса вокруг Сент-Эндрю густые, темные, в них много тайн. Люк вспоминает, почему ему так хочется уехать из этого города. Он устал от того, что знает чужие тайны, и от того, что его тайны известны всем.

А потом приходит другая мысль — она в последнее время приходит ему в голову всякий раз, как только он переступает порог больницы. Его мать умерла не так давно, и он живо вспоминает ту ночь, когда ее перевели в палату, прозванную «хосписом». Таких палат в больнице несколько, там находятся пациенты, чьи дни сочтены, и поэтому их нет смысла переводить в реабилитационный центр в Форт-Кенте. Сердечная функция у матери Кента упала до десяти процентов, и она сражалась за каждый вдох. Ей даже кислородную маску пришлось надеть. Люк сидел с ней в ту ночь один, потому что было поздно и все другие посетители ушли домой. Когда ее сердце остановилось в последний раз, он держал ее за руку. Мать к тому моменту была очень слаба. Она едва заметно шевельнулась, и ее рука обмякла. Она ушла из жизни плавно — словно закат сменился сумерками. Монитор тревожно заверещал, и в палату вбежала дежурная сестра, но Люк выключил сигнализацию и махнул сестре рукой, чтобы та не подходила. Он взял фонендоскоп и проверил пульс и дыхание матери. Она была мертва.

Дежурная сестра спросила, не хочет ли он ненадолго остаться с матерью наедине, и Люк ответил «да». Большую часть недели он провел рядом с постелью матери в палате интенсивной терапии, и теперь ему было непонятно, как можно просто встать и уйти. Он сидел и сидел, и смотрел в одну точку — но, конечно, не на мертвое тело матери, — и пытался сообразить, что же ему теперь делать. Позвонить родственникам; все они были фермерами и жили в южных штатах… Позвонить отцу Лаймону, настоятелю католической церкви, в которую сам Люк не мог себя заставить ходить… Выбрать гроб… Столько забот. Он знал, что нужно сделать, потому что уже проходил через все это семь месяцев назад, когда умер его отец, но мысль о том, что все это придется пережить снова, вызывала у него тоску. В такие моменты ему не хватало бывшей жены. Тришия была медсестрой, и в тяжелые времена она была просто незаменима. Она никогда не теряла голову, даже горевать умела практично.

Но теперь не стоило тосковать по прежним временам. Теперь Люк был одинок, и ему следовало все дела делать самолично. Он покраснел от смущения, вспомнив, как сильно его мать хотела, чтобы они с Тришией остались вместе, как она отчитывала его за то, что он позволил Тришии уйти. Люк бросил виноватый взгляд на мертвое тело матери.

Ее глаза были открыты. А минуту назад были закрыты. Сердце Люка забилось чаще, хотя он понимал: это ничего не значит. Просто остаточный электрический импульс пробежал по нервам. Так заглушенный двигатель автомобиля выбрасывает остатки выхлопных газов. Люк протянул руку и опустил веки матери.

Ее глаза открылись во второй раз — так, словно его мать проснулась. Люк чуть было не отпрянул, но сумел совладать с испугом. Нет, не с испугом — с удивлением. Он снова взял фонендоскоп и прижал мембрану к груди матери. Полная тишина — ни тока крови по сосудам, ни шелеста дыхания. Люк сжал запястье матери. Пульса не было. Он посмотрел на часы: прошло пятнадцать минут с того момента, как он констатировал смерть. Люк опустил холодную руку матери, не сводя глаз с ее лица. Он был готов поклясться, что она смотрит на него.

И вдруг ее рука оторвалась от простыни и потянулась к нему. Мать словно бы умоляла взять ее за руку. Люк так и сделал, но тут же отпустил ее руку — она была холодна и безжизненна. Люк вскочил и отошел на пять шагов от кровати. Потирая лоб, он лихорадочно гадал, не галлюцинация ли это. Когда обернулся, мать лежала неподвижно, ее веки были сомкнуты. А у него ком подступил к горлу, он едва мог дышать.

Только через три дня Люк смог заставить себя заговорить об этом с другим врачом. Для разговора он выбрал старого Джона Мюллера, прагматичного терапевта, который, как все знали, поставляет телят на ранчо своему соседу. Мюллер посмотрел на Люка скептически — наверное, решил, что тот был пьян. «Подрагивание пальцев на руках и ногах — такое бывает, — сказал он. — Но через пятнадцать минут после наступления смерти? Мышечнокостные движения? — Мюллер снова придирчиво глянул на Люка. Он словно бы стыдился самого факта, что они говорят об этом. — Тебе это показалось, потому что ты хотел это увидеть. Ты не хотел, чтобы она умирала».

Люк знал, что всё не так. Но с врачами решил больше об этом не заговаривать.

«И потом, — продолжал Мюллер, — какая разница? Допустим, тело дернулось разок-другой. А ты считаешь, что она что-то хотела тебе сказать? Ты веришь в эту дребедень типа жизни после смерти?»

Миновало четыре месяца, но стоило Люку вспомнить об этом, и у него мурашки побежали по коже. Он кладет «судоку» на край стола и начинает массировать голову. Дверь ординаторской приоткрывается, заглядывает Джуди:

— Джо подъехал.

Люк выходит без куртки. Надеется, что мороз прогонит сонливость. Он смотрит, как Дюшен останавливает большой черно-белый универсал с эмблемой штата Мэн на передних дверцах и экономичным проблесковым маячком на крыше. Люк знаком с Дюшеном с детства. Они учились в разных классах, но в школе встречались постоянно. Словом, физиономию Дюшена, похожую на мордочку хорька, его глазки-бусинки и острый нос Люк лицезреет уже двадцать с лишком лет.

Сунув руки под мышки, чтобы не замерзли, Люк смотрит, как Дюшен открывает заднюю дверцу и берет арестованную за руку. Ему любопытно увидеть задержанную женщину. Он представляет себе здоровенную, мужеподобную байкершу, краснолицую, с разбитой губой, и с удивлением видит, как из машины выходит хрупкая молодая женщина. А может быть, девушка-подросток. Тоненькая, как мальчишка, но хорошенькая, с густыми соломенно-желтыми кудряшками. «Волосы у нее, как у ангела», — думает Люк.

Глядя на эту женщину (девочку?), Люк ощущает странное покалывание в глазах. Его сердце начинает биться чаще. Он словно бы узнает ее. «Я тебя знаю», — думает он. Он знает не ее имя, а что-то более важное о ней. Но что? Люк прищуривается, разглядывает девушку более пристально. «Может быть, я ее видел раньше? — думает он. — Нет, я ошибаюсь».

Дюшен придерживает арестованную под локоть. Ее руки скованы пластиковыми наручниками. Подъезжает вторая полицейская машина, из которой выходит Клей Хендерсон и ведет арестованную в приемный покой. Они проходят мимо Люка, и он видит, что блузка на девушке влажная. От черного пятна исходит знакомый запах железа и соли. Запах крови.

Дюшен останавливается рядом с Люком и кивком указывает на Хендерсона и арестованную девушку:

— Мы ее вот в таком виде задержали. Шла по дороге, по которой лес возят в Форт-Кент.

— Без пальто?

Раздетая — в такую погоду? Не могла же она долго находиться на морозе.

— Говорю же — без всякого пальто. Мне надо, чтобы ты посмотрел, не ранена ли она, и сказал, можно ли ее отвезти в участок и посадить под замок.

Люк всегда подозревал, что Дюшен, как многие сотрудники правоохранительных органов, занимается рукоприкладством. Очень часто к нему доставляли пьяных с шишками на голове и синяками на физиономии. А эта девушка — почти ребенок. Что такого она могла натворить?

— С какой стати она арестована? За то, что ходит в мороз без пальто?

Дюшен гневно зыркает на Люка. Он не привык, чтобы над ним подшучивали.

— Эта девчонка — убийца. Она нам сказала, что заколола человека насмерть и бросила его труп в лесу.



Люк приступает к осмотру арестованной девушки, но думать ему мешает странная пульсация в голове. Он светит тонким фонариком в глаза девушки, чтобы увидеть, не расширены ли зрачки. Глаза у нее светло-голубые, настолько светлые, что похожи на осколки льда. Кожа на ощупь липкая, пульс медленный, дыхание неровное.

— Она очень бледна, — говорит он Дюшену, когда они отходят от каталки, на которой лежит пристегнутая ремнями девушка. — Это может означать, что у нее развивается цианоз. Шоковая реакция.

— Это значит, что она ранена? — недоверчиво интересуется Дюшен.

— Не обязательно. Возможно, это следствие психологической травмы. Может быть, из-за ссоры. Или из-за драки с тем мужчиной, которого она убила. Откуда тебе знать — вдруг это была самозащита?

Дюшен, подбоченившись, пристально смотрит на девушку, словно способен взглядом узнать правду. Он переминается с ноги на ногу.

— Мы ничего не знаем, — ворчит он. — Она нам мало что сказала. Ты мне, главное, скажи, ранена она или нет. Если нет, то я просто отвезу ее в…

— Придется снять с нее блузку, смыть кровь…

— Поторопись. Я не могу здесь торчать всю ночь. Я Бушера в лесу оставил, он труп ищет.

Даже при полной луне в бескрайнем лесу темнотища. Люк понимает, что у помощника шерифа Бушера не так много шансов в одиночку найти труп.

Люк пощипывает краешек латексной перчатки:

— Ну, так езжай, помоги Бушеру, пока я ее обследую.

— Я не могу оставить здесь арестованную.

— Ради бога! — говорит Люк, скосив глаза на хрупкую девушку, лежащую на каталке. — Вряд ли она со мной справится и убежит. Если ты боишься, оставь здесь Хендерсона.

Они оба робко смотрят на здоровенного верзилу. Тот стоит у регистрационной стойки в комнате ожидания и перелистывает старый номер «Спортс Иллюстрейтед», держа в руке стаканчик с кофе из автомата. Он похож на мультяшного медведя, и ума у него, похоже, примерно столько же.

— Толку от него в лесу будет немного… Ничего не случится, — говорит Люк нетерпеливо и отворачивается от шерифа с таким видом, словно вопрос решен. Он чувствует, что Дюшен сверлит глазами его спину. Он не может решить, стоит спорить с Люком или нет.

Через пару секунд шериф поворачивается и шагает к стеклянным раздвижным дверям.

— Оставайся здесь, с арестованной! — кричит он Хендерсону, напяливая тяжелую, подбитую мехом шапку. — Я вернусь, помогу Бушеру. Этот балбес собственную задницу не найдет двумя руками и с картой.

Люк и дежурная сестра стоят возле каталки. Люк показывает девушке ножницы.

— Мне придется разрезать вашу блузку, — предупреждает он.

— Да пожалуйста. Она все равно испорчена, — произносит девушка тихо, со странным акцентом.

Блузка у нее явно дорогая. Как из модного журнала. Такие в Сент-Эндрю никто не носит.

— Вы ведь не местная, да? — спрашивает Люк, чтобы немного успокоить девушку.

Она снова пытливо смотрит на него. Похоже, пытается решить, стоит ему доверять или нет. По крайней мере, Люк читает в ее взгляде этот вопрос.

— На самом деле я тут родилась, — говорит девушка. — Но это было очень давно.

Люк смешливо фыркает:

— Для вас, может быть, и давно. Если бы вы тут родились, я бы вас знал. Я в этих краях почти всю жизнь прожил. Как вас зовут?

Девушка на его уловку не попадается.

— Вы меня не знаете, — холодно отвечает она.

Несколько минут слышно только шуршание разрезаемой ножницами ткани. Пропитанную кровью блузку резать нелегко, дело идет медленно. Сделав свою работу, Люк отступает назад, его место занимает Джуди. Она моет девушку марлей, смоченной в теплой воде. Когда кровавые разводы исчезают, обнажается бледная кожа. На девушке — ни царапинки. Медсестра раздраженно бросает кохер с куском марли на поддон и удаляется из смотровой палаты с таким видом, словно она-то изначально знала, что никаких ран у арестованной девушки нет, а Люк снова показал свою профессиональную некомпетентность.

Отводя глаза, Люк накрывает грудь девушки бумажной простыней.

— Если бы вы меня спросили, я бы вам сказала, что не ранена, — шепчет Люку девушка.

— Но шерифу вы этого не сказали, — говорит Люк и ставит рядом с каталкой табурет.

— Нет. А вам бы сказала. — Она кивает головой: — У вас есть сигарета? Просто умираю, как курить хочется.

— Простите. Сигарет у меня нет. Не курю, — отвечает Люк.

Девушка смотрит на него. Бледно-голубые, как лед, глаза изучают его лицо.

— Вы недавно бросали курить, но снова начали. Я вас нисколько в этом не виню, учитывая, сколько всего вам пришлось в последнее время пережить. Но в кармане халата у вас лежит пара сигарет, если я не ошибаюсь.

Рука Люка инстинктивно опускается в карман, кончики его пальцев касаются сигарет. Удачная догадка или она рассмотрела сигареты у него в кармане? И что значит это «учитывая, сколько всего вам пришлось в последнее время пережить»? Она просто притворяется, делает вид, что читает его мысли, пытается забраться к нему в голову. Так вела бы себя любая умная девушка на ее месте. В последнее время все пережитые неприятности у него просто-таки написаны на лице. Он просто пока не придумал, как жить дальше, все его проблемы связаны между собой, навалились одна на другую. Чтобы решить хотя бы одну из них, он должен знать, как разобраться со всеми сразу.

— Курить в здании больницы запрещено. К тому же позвольте вам напомнить — если вы забыли, — что вы привязаны к каталке. — Люк выдвигает стержень шариковой ручки и берет клипборд. — Людей у нас не хватает, так что мне придется самому задать вам несколько вопросов для заполнения больничной карты. Имя?

Девушка с опаской смотрит на клипборд:

— Не скажу.

— Почему? Вы от кого-то убежали? Вы поэтому не хотите говорить, как вас зовут?

Люк испытующе смотрит на девушку: она напряжена, она настороже, но владеет собой. Люк имел дело с пациентами, виновными в случайных убийствах. Обычно они ведут себя истерично — плачут, дрожат, кричат. А эта девушка только едва заметно дрожит под бумажной простыней и время от времени нервно шевелит ногами, но по ее лицу Люк видит: шоковой реакции нет.

А еще он чувствует, что ее отношение к нему становится все теплее. Между ними словно бы происходит химическая реакция. Может быть, она хочет рассказать ему об ужасном происшествии в лесу?

— Вы не хотите рассказать мне, что сегодня произошло? — спрашивает он, подкатив табурет ближе к каталке. — Вы ловили попутку? Может быть, вас кто-то подвез? Тот, кто теперь в лесу… Он на вас напал, а вы защищались?

Девушка вздыхает, откидывается на подушку и смотрит в потолок:

— Ничего подобного. Мы были знакомы. Мы вместе приехали в город. Он… — она умолкает, подыскивает слова. — Он попросил меня помочь ему умереть.

— Речь об эвтаназии? Он был смертельно болен? Рак?

Ответ девушки не вызывает у Люка доверия. Желающие уйти из жизни обычно выбирают что-нибудь тихое и надежное: яд, таблетки, шланг, присоединенный к выхлопной трубе автомобиля. Они не просят, чтобы их закололи ножом насмерть. Если приятель этой девушки действительно возжелал помереть, он мог бы просто просидеть под звездами всю ночь, пока не замерз.

Люк смотрит на девушку. Она дрожит от холода.

— Давайте-ка я вам принесу больничный халат и одеяло. Вы, похоже, продрогли.

— Спасибо, — говорит девушка и опускает глаза.

Люк возвращается с застиранным розовым фланелевым халатом и голубым стеганым акриловым одеялом. Цвета материнства. Он смотрит на руки девушки, на ее запястья, обхваченные и пристегнутые к каталке нейлоновыми ремешками.

— Так… — говорит Люк. — Сначала отстегнем одну руку.

Он расстегивает ремешок с той стороны, где рядом с каталкой стоит столик, а на столике — лоток с инструментами. Кохер, выпачканные в крови ножницы, скальпель.

Проворно, словно кролик, девушка хватает скальпель и сжимает в тонкой руке, повернув лезвием к Люку. Ее глаза широко раскрыты, краешки ноздрей покраснели.

— Спокойно, — говорит Люк, встав с табурета и отступив, чтобы девушка не могла до него дотронуться. — В холле — помощник шерифа. Если я его позову, все будет кончено, понимаете? Нас обоих этим крошечным ножичком вы не убьете. Поэтому — почему бы вам не положить скальпель…

— Не зовите его, — говорит девушка, держа скальпель в вытянутой руке. — Мне нужно, чтобы вы меня выслушали.

— Я слушаю.

Каталка стоит между Люком и дверью. Девушка может перерезать ремешок на другой руке за то время, пока он добежит до двери.

— Мне нужна ваша помощь. Нельзя, чтобы он меня арестовал. Вы должны помочь мне бежать.

— Бежать? — Люк вдруг перестает опасаться того, что эта девушка ранит его скальпелем. Он не может понять, как получилось, что он забыл об осторожности, и как она смогла заморочить ему голову. — Вы в своем уме? Я не стану помогать вам бежать.

— Выслушайте меня…

— Вы сегодня вечером кого-то убили. Вы сами в этом признались. Я не могу помочь вам бежать.

— Это было не убийство. Я же вам сказала. Он сам хотел умереть.

— И он приехал умирать сюда, потому что тоже вырос здесь?

— Да, — отвечает девушка, и в ее голосе звучит облегчение.

— Тогда скажите мне, кто это такой. Возможно, я его знаю…

Она качает головой:

— Я же вам говорила — вы с нами не знакомы. Никто здесь нас не знает.

— Вы не можете этого утверждать. Может быть, кто-то из ваших родственников…

Когда Люк злится, он становится упрямым.

— Никто из моей семьи очень, очень давно не жил в Сент-Эндрю, — устало произносит девушка и вдруг сердито говорит: — Думаете, вы всех тут знаете, да? Ладно. Моя фамилия — Мак-Ильвре. Ну что, знакома вам такая фамилия? А фамилия того, чей труп лежит в лесу, — Сент-Эндрю.

— Сент-Эндрю? — удивляется Люк. — Ведь так называется наш город.

— Вот именно, — чуть надменно говорит девушка.

У Люка словно газировка вспенивается позади глазных яблок. Нет, он не то чтобы узнает девушку… но ведь ему где-то попадалась эта фамилия — Мак-Ильвре. Он знает, что где-то ее видел или слышал, но где — никак не может вспомнить.

— Никто по фамилии Сент-Эндрю в этом городе не жил уже лет сто, — говорит Люк небрежно. Он ужасно сердит из-за того, что какая-то девица пытается его одурачить. И зачем только она так нагло врет? Какой ей от этого толк? — Со времен Гражданской войны, — добавляет Люк. — Так мне говорили, по крайней мере.

Девушка наставляет на него скальпель, чтобы привлечь его внимание.

— Слушайте, я совершенно не опасна. Если вы поможете мне уйти, я больше никому не сделаю ничего плохого. — Она разговаривает с Люком так, словно это он, а не она говорит бессмысленные вещи. — Позвольте мне показать вам кое-что.

И тут она без предупреждения поворачивает скальпель лезвием к себе и втыкает в грудную клетку. Длинная и широкая полоса, начинающаяся от левой груди, пересекает ребра и обрывается под правой грудью. На миг Люк застывает на месте. Он не сводит глаз с алого разреза на бледной коже. Еще мгновение… из разреза хлещет кровь и выглядывают мышцы.

— О господи! — еле слышно произносит Люк.

Да что же такое с этой девушкой? Она сошла с ума? Хочет, чтобы перед смертью было исполнено какое-то ее желание? Люк преодолевает оцепенение и бросается к каталке.

— Не подходите! — говорит девушка, вновь повернув скальпель острием к нему. — Просто смотрите. Смотрите.

Она приподнимает подбородок и разводит руки в стороны — наверное, хочет, чтобы Люку было лучше видно. Но он и так все прекрасно видит, вот только не верит собственным глазам. Края разреза начинают сходиться, они тянутся друг к другу, словно усики вьющегося растения, соединяются, сшиваются… Разрез перестает кровоточить, начинает заживать. Девушка дышит тяжело, но ей, похоже, не больно.

Люк не уверен даже в том, что крепко стоит на полу. У него на глазах происходит невероятное — невозможное! Что он должен думать? Он лишился рассудка? Или ему снится сон? Может быть, он заснул на кушетке в ординаторской? Что бы ни происходило перед его глазами, его разум отказывается это принять и начинает отключаться.

— Что за черт… — еле слышно шепчет Люк и только тут понимает, что пора бы сделать вдох. Он начинает дышать, его лицо краснеет. Он чувствует приступ тошноты.

— Не зовите полисмена. Я вам все объясню, клянусь, только не кричите и не зовите на помощь. Хорошо?

У Люка кружится голова. В приемном покое воцаряется странная тишина. Услышит ли его кто-нибудь, если он закричит? Где Джуди? Где помощник шерифа? Впечатление такое, словно в приемный покой явилась фея, крестная мать Спящей Красавицы, произнесла заклинание, и все заснули. За дверью смотровой палаты темно — свет горит тускло, как всегда во время ночной смены. Привычные шумы — доносящийся издалека телевизионный закадровый смех, металлические щелчки, издаваемые автоматом для продажи газировки, — стихли, исчезли. Не слышно тихого урчания поломоечной машины в пустом коридоре. Кажется, что во всей больнице — только Люк и его странная пациентка. Слышен только приглушенный свист ветра, налетающего на стены больницы и будто бы пытающегося ворваться внутрь.

— Что это было? Как… как ты это сделала? — спрашивает Люк дрожащим от страха голосом. Он садится на табурет, потому что ноги его не слушаются. — Кто ты… Что ты такое?

Последний вопрос действует на девушку, словно удар под ложечку. Она опускает голову, светлые кудри занавешивают ее лицо:

— Это… Это — единственное, о чем я не могу вам сказать. Я уже сама не понимаю, что я такое. Не имею понятия.

Это невероятно. Такого не бывает. Этому нет объяснения. Кто же она? Мутант? Или она сделана из синтетических самовосстанавливающихся материалов? Она — какое-то чудовище?

«Но выглядит абсолютно нормально», — думает врач. Его сердце снова бьется чаще, кровь шумит в висках. Квадраты линолеума расплываются в стороны…

— Мы вернулись — он и я, — потому что скучали по этим краям. Мы понимали, что здесь все будет по-другому, что все наши ровесники давно умерли, но мы так тосковали по всему, что у нас было когда-то, — печально произносит девушка, глядя в стену. Ее слова, похоже, обращены не к Люку.

Люк вспоминает о странных ощущениях, испытанных им при встрече с этой девушкой. Это покалывание позади глазных яблок, эта тонкая, словно бы электрическая связь между ними. Он хочет понять.

— Хорошо, — произносит Люк дрожащим голосом, положив руки на колени. — Это чистой воды безумие — но рассказывай. Я слушаю.

Девушка делает глубокий вдох и на миг зажмуривается, будто собралась нырнуть в воду. А потом она начинает свой рассказ.

Глава 2

— Я начну с самого начала, потому что эта часть моей жизни мне понятна, и я запечатлела ее в своей памяти, опасаясь, что иначе она потеряется в процессе моего странствия по бесконечным просторам времени.

Мое первое четкое воспоминание о Джонатане Сент-Эндрю — яркое солнечное утро в церкви. Он сидел на краю семейной скамьи, а их скамья была самой первой в зале, где собиралась церковная община. Ему тогда было двенадцать лет, а ростом он уже был с любого из взрослых мужчин в деревне. Он был почти таким же высоким, как его отец, Чарльз, который основал наше маленькое поселение. Мне говорили, что Чарльз Сент-Эндрю когда-то был блестящим капитаном ополчения, но в те годы это был мужчина средних лет, с патрицианским брюшком.

Джонатан не обращал особого внимания на службу, — но на нее, честно говоря, мало кто обращал внимание. Воскресная служба могла тянуться часа четыре, а то и все восемь, если проповедник считал себя заправским оратором, так что кто мог, не покривив душой, сказать, что слушает каждое слово? Ну, может быть, так могла сказать мать Джонатана, Руфь, сидевшая рядом с сыном на простой скамье с вертикальной спинкой. Она происходила из рода бостонских богословов и могла бы устроить пастору Гилберту взбучку, если бы считала, что он служит недостаточно пламенно. Ведь речь шла о душах людей, а она, вне всякого сомнения, считала, что души обитателей этой деревушки, затерянной в глуши, вдали от благотворного влияния цивилизации, подвергаются особому риску. Но Гилберт не был фанатиком, и длительность его проповедей обычно ограничивалась четырьмя часами, поэтому все мы знали, что очень скоро вернемся на волю, к веселому солнцу.

Девочки из нашего городка очень любили глазеть на Джонатана, но в это воскресенье глазел он. Без зазрения совести пялился на Тенебре Пуарье. Уже минут десять он не сводил с нее глаз. Взгляд его карих лукавых глаз скользил по красивому личику Тенебре, по ее лебединой шее. Но дольше всего Джонатан смотрел на ее грудь, в которую при каждом вдохе впивался тугой корсаж. Похоже, ему было безразлично, что Тенебре старше его и с шести лет обручена с Мэтью Комстоком.

«Это — любовь?» — гадала я, глядя на Джонатана с балкона, где мой отец и я обычно сидели вместе с другими бедняками. В эту церковь ходили только мы с отцом, а мать и ее родня посещали католическую церковь, расположенную на другом краю городка. Моя мать была родом из акадианской колонии, с северо-востока. Прижавшись щекой к руке, лежавшей на поручне, я смотрела на Джонатана пристально, как может смотреть только по уши влюбленная девчонка. В какой-то момент вид у Джонатана стал такой, словно ему плохо. Ему стало трудно дышать, и наконец он отвернулся от Тенебре, которой, похоже, было совершенно безразлично то, какое впечатление она производит на любимейшего из сыновей города.

Если Джонатан влюбился в Тенебре, то я могла спокойно броситься вниз с балкона церкви на глазах у всех прихожан. Потому что уже в двенадцать лет я абсолютно ясно осознавала, что люблю Джонатана всем сердцем, и уж если мне нельзя прожить с ним всю жизнь, тогда мне лучше умереть. Я сидела рядом с отцом до конца службы, и у меня ком подкатил к горлу, и слезы застилали глаза, хотя я мысленно твердила себе, как это глупо — так горевать из-за того, что не имеет никакого смысла.

Когда служба закончилась, мой отец, которого звали Киеран, взял меня за руку и повел вниз по лестнице. На лужайке перед церковью мы могли встретиться и поговорить с соседями. Это было наградой за то, что ты высидел всю службу до конца: возможность перемолвиться словом с соседями. Хоть небольшое облегчение после шести дней тяжелого, изнурительного труда. Для некоторых это был единственный шанс поговорить за неделю с кем-то, кроме родственников. Услышать последние новости, сплетни. Я стояла позади отца, пока он разговаривал с мужчинами. Я выглядывала из-за отцовской спины, пытаясь найти глазами Джонатана. Я так надеялась, что он не будет болтать с Тенебре. Он стоял позади своих родителей и сердито смотрел им в затылок. Он явно хотел поскорее уйти, но с таким же успехом он мог желать, чтобы в июле пошел снег: общение после службы длилось обычно не меньше часа, а при хорошей погоде, как в тот день, — и дольше того. Особых любителей поболтать приходилось уводить с лужайки силком. Отцу Джонатана приходилось вдвойне нелегко, поскольку многие мужчины только в воскресенье могли обратиться к человеку, являвшемуся отцом города, с какими-то просьбами. Бедный Чарльз Сент-Эндрю. Только много лет спустя я поняла, какую тяжкую ношу он нес на своих плечах.

Откуда у меня взялась храбрость поступить так, как я поступила в тот день? Может быть, мной руководило отчаяние и решимость не отдавать Джонатана в руки Тенебре. Как бы то ни было, я отошла от отца. Как только убедилась в том, что отец не замечает моего отсутствия, быстро побежала по лужайке к Джонатану, лавируя между группами разговаривающих горожан. В двенадцать лет я была маленького роста, мне было легко спрятаться от взгляда отца за широченными юбками дам. Наконец я подбежала к Джонатану.

— Джонатан, Джонатан Сент-Эндрю, — проговорила я. Слова сорвались с моих губ жалким писком.

Впервые в моей жизни эти прекрасные темные глаза посмотрели на меня, только на меня. У меня екнуло сердце.

— Да? Чего тебе надо?

Что мне было надо? Мне удалось привлечь его внимание, но я не знала, что сказать.

— Ты из семьи Мак-Ильвре, да? — с подозрением осведомился Джонатан. — Невин — твой брат.

Я зарделась, вспомнив неприятный случай. И почему только я не вспомнила об этом раньше, прежде чем подойти к Джонатану? Прошлой весной Невин подстерег Джонатана около продуктовой лавки и разбил ему нос в кровь. Они дрались, пока взрослые их не разняли. Невин почему-то ненавидел Джонатана лютой ненавистью. Мой отец извинился перед Чарльзом Сент-Эндрю, и все сочли случившееся обычным мальчишеским хулиганством. Ни мой отец, ни Чарльз не догадывались о том, что Невин, вне всякого сомнения, убил бы Джонатана, представься ему такой случай.

— Ну, чего тебе? Небось тебя Невин подослал?

Я часто заморгала:

— Я… я хотела тебя кое о чем спросить.

Но я не могла говорить, когда рядом было столько взрослых. Очень скоро родители Джонатана заметят, что около них крутится девочка, и задумаются, какого черта понадобилось старшей дочке Киерана Мак-Ильвре, и не решили ли вообще дети Мак-Ильвре постоянно осаждать их сына.

Я взяла Джонатана за руку:

— Пойдем со мной.

Я повела его через толпу назад, в пустую прихожую церкви. Почему-то — никогда не смогу понять почему — он меня послушался. Странно: никто не заметил, как мы ушли, никто не окликнул, не велел вернуться. Никто не пошел следом за нами. Судьба словно бы сговорилась с нами и была готова подарить нам с Джонатаном несколько мгновений наедине.

Мы вошли в гардеробную комнату. Холодный каменный пол, темная ниша — вполне уединенное место. Звук голосов, доносившихся с лужайки, звучал приглушенно. Джонатан смущенно переступал с ноги на ногу.

— Ну? Что ты мне хотела сказать? — спросил он немного раздраженно.

Я собиралась спросить его о Тенебре. Я хотела расспросить его обо всех девочках в нашем городке. Хотела узнать, какие из них ему нравятся, и не обручен ли он с кем-то из них. Но я не могла произнести ни слова. Слова застряли у меня в горле, я была готова расплакаться.

И тогда я в отчаянии шагнула к Джонатану и прижалась губами к его губам. Он явно сильно удивился. Он шагнул назад и не сразу пришел в себя. Но потом сделал то, что стало неожиданностью для меня: ответил на мой поцелуй. Он прижался ко мне, он сжал мои губы своими. Это был крепкий поцелуй, голодный и неловкий. Я никак этого не ожидала. Я еще не успела испугаться, а Джонатан прижал меня к стене, и я почувствовала, как на меня давит что-то твердое из-под складок его сюртука. Джонатан застонал. Впервые в жизни я услышала, как кто-то стонет от удовольствия. Не говоря ни слова, он взял мою руку и прижал к бугорку между своих ног. С его губ снова сорвался стон.

Я отдернула руку. Мою ладонь покалывало, словно я отлежала ее.

Джонатан тяжело дышал. Он пытался овладеть собой. Похоже, его удивило, что я отстранилась от него.

— Ты разве не этого хотела? — спросил он, изучая взволнованным взглядом мое лицо. — Ты же сама меня поцеловала.

— Да… — выдохнула она. — Я хотела спросить… Тенебре…

— Тенебре? — Джонатан сделал шаг назад и одернул края жилета. — Что — Тенебре? Какая разница… — Он умолк. Видимо, понял, что в церкви я за ним наблюдала. Он помотал головой, словно хотел отказаться от любых мыслей о Тенебре Пуарье. — А тебя как зовут? Которая ты из сестер Мак-Ильвре?

Я не могла винить Джонатана за то, что он не знает моего имени. У меня было две сестры.

— Ланор, — ответила я.

— Не самое красивое имя, верно? — хмыкнул Джонатан, не понимая, что любое слово способно поранить влюбленное сердце. — Я буду звать тебя Ланни, если не возражаешь. Ну, Ланни, хочу тебе сказать, что ты очень порочная девочка. — Это было сказано игриво, и я поняла: на самом деле он на меня не сердится. — Тебе никогда не говорили, что нельзя так шутить с мальчиками — особенно с незнакомыми?

— Но я тебя знаю. Тебя все знают, — сказала я, немного встревоженная тем, что он сочтет мое поведение фривольным. Он был старшим сыном самого богатого человека в городе, владельца лесопилки, вокруг которой образовалось наше поселение. Ну, конечно, его все знали. — И… И я уверена: я тебя люблю. И собираюсь в один прекрасный день стать твоей женой.

Джонатан цинично вздернул брови:

— Знать, как меня зовут, — это одно дело, но откуда тебе знать, что ты меня любишь? Почему ты меня выбрала? Ты меня совсем не знаешь, Ланни, а уже объявила себя моей. — Он одернул сюртук. — Нам лучше выйти отсюда, пока нас не стали искать. И лучше, чтоб нас вместе не видели, согласна? Ты иди первой.

Секунду я стояла на месте, обомлев. Я была смущена, еще не оправившись от того, с какой страстью он меня поцеловал. Кроме того, он меня неправильно понял: я не объявила, что принадлежу ему. Я объявила его своим.

— Ладно, — сказала я. Видимо, разочарование явственно прозвучало в моем голосе, потому что Джонатан мне очень мило улыбнулся:

— Не переживай, Ланни. В следующее воскресенье мы увидимся после службы, обещаю. И быть может, я уговорю тебя подарить мне еще один поцелуй.



Рассказать вам о Джонатане, о моем Джонатане, чтобы вы поняли, почему я была так уверена в своей любви к нему? Он был первенцем Чарльза и Руфи Сент-Эндрю, и они так обрадовались рождению сына, что тут же дали ему имя и окрестили через месяц. Они явно верили в него — в ту пору, когда большинство родителей не давали имен своим детям, пока те немного не поживут. Тогда слишком высока была детская смертность. Отец Джонатана закатил пир на весь мир в те дни, когда Руфь еще не успела оправиться после родов и лежала в постели; всех горожан угощали ромовым пуншем и сладким чаем, сливовым пирогом и печеньем с патокой. Был нанят скрипач-акадианец. Смех и музыка звучали так скоро после рождения ребенка, что казалось, будто его отец бросает вызов дьяволу — ну, только попробуй явиться и забрать моего мальчика! Только попробуй — и увидишь, что получишь!

С самых первых дней стало ясно, что Джонатан — не такой, как все. Необычайно умный, необычайно сильный, необычайно здоровый, а главное — необычайно красивый. Женщины выстраивались в очередь к его колыбели, жаждали подержать его на руках. Каждой хотелось верить, что этот хорошенький комочек плоти с черными шелковыми волосиками — ее ребенок. Даже мужчины — все, вплоть до самого корявого лесоруба, работавшего на Сент-Эндрю, — почему-то чрезвычайно размягчались рядом с этим младенцем.

К тому времени, как Джонатану исполнилось двенадцать лет, уже никто не мог отрицать, что в нем есть что-то сверхъестественное, и все как один относили это к его красоте. Он был чудом. Он был совершенством. Такое мало о ком можно было сказать в те годы. Тогда обезобразить человека могло множество причин — ветряная оспа, несчастный случай, ожоги, рахит. К тридцати годам кто-то терял почти все зубы, у кого-то торчал бугор на месте, где неправильно срослась сломанная кость. Шрамы, паралич, прыщи… А у нас, в лесной глуши, многие лишались каких-то частей тела из-за обморожения. Но у Джонатана не было ни шрама, ни пятнышка. Он вырос высоким, стройным, широкоплечим — прекрасным, как те деревья, что росли на его земле. Кожа у него была гладкая и белая, как сливки. Его прямые черные волосы блестели, как вороново крыло, а глаза у него были темные, бездонные, как самые глубокие омуты Аллагаша. Он был так красив, что на него было больно смотреть.

Когда такой парень, как Джонатан, живет рядом с вами — это благодать или проклятие? Горе нам, девушкам, говорю я; подумайте о том, какое впечатление Джонатан производил на нас в маленьком городке, где так мало людей, где так трудно не встречаться с ним. Он представлял собой непрерывное, неизбежное искушение. Его то и дело можно было встретить в городе. То он выходил из продуктовой лавки, то скакал на лошади через поле по какому-то делу — но скорее всего сам дьявол подсылал его к нам, чтобы ослабить нашу стойкость. Ему даже не нужно было находиться рядом, чтобы завладевать нашими мыслями: сидишь, бывало, с сестрами или подругами за шитьем или вышиванием, и одна непременно прошепчет, как недавно видела Джонатана. И потом все разговоры только о нем. Пожалуй, мы были отчасти околдованы. Девочки были готовы говорить о Джонатане в любую минуту. Стоило кому-то из нас случайно встретиться с ним — и тебя засыпали вопросами: «Он с тобой говорил?», «Что он сказал?» Если же одна из девочек просто видела его в городе, она рассказывала все до мелочей, вплоть до того, какого цвета жилет был на Джонатане. Но втайне каждая думала о другом. Одна — о том, как Джонатан смерил ее с ног до головы наглым взглядом. Другая — о его задумчивой усмешке. И все до смерти мечтали о том, чтобы хотя бы раз оказаться в его объятиях. И не только юные девушки питали к нему такие чувства. Когда Джонатану было лет пятнадцать-шестнадцать, рядом с ним другие мужчины в нашем городке казались кто слишком тощим, кто слишком толстым, кто грубым, кто болезненным, и даже добропорядочные жены начали поглядывать на Джонатана иначе. Это было видно по тому, как они его хвалили, какие страстные взгляды на него бросали, как алели их щеки, как они нервно кусали губы, как они вздыхали, тая надежду…

От Джонатана исходило ощущение опасности. К нему хотелось прикоснуться — так безумный голос, звучащий в твоей голове, уговаривает тебя прикоснуться к раскаленному утюгу. Ты прекрасно понимаешь, что обожжешься, но устоять не можешь. Просто ты должна испытать это, и всё тут. И ты забываешь о том, что будет потом. Забываешь о том, как страшно болит обожженная плоть и какую боль ты будешь испытывать всякий раз, случайно прикасаясь к ране. Ты не думаешь о том, что на всю жизнь останется шрам — шрам на твоем сердце. Урок на всю жизнь. Больше ты таких глупостей никогда не совершишь.

Мне и завидовали, и посмеивались надо мной. Завидовали из-за того, что мне удалось столько времени пробыть рядом с Джонатаном, а посмеивались потому, что я не скрывала: ничего романтического между нами не произошло. И для других девочек это было неоспоримым доказательством того, что мне недостает женских чар, что я не могу привлечь к себе внимание мужчины. Но я не отличалась от своих подруг. Я знала, что Джонатан способен спалить меня огнем своего внимания, как клочок бумаги. Мгновение любви божества может погубить девушку. И весь вопрос в том, стоит ли она того, эта любовь?

Вы можете спросить, полюбила ли я Джонатана за его красоту, и я отвечу: это бессмысленный вопрос, ибо его великая, неземная красота была неотъемлемой частью целого. Красота давала ему спокойную уверенность, которую другие могли назвать надменной наглостью, а также то, как легко и обезоруживающе он вел себя с прекрасным полом. И если красота Джонатана отвлекала меня от его наглости, я не стану извиняться за это. Не стану стыдиться и своего желания назвать Джонатана своим. Когда видишь такую красоту, непременно хочешь ею обладать. Любому коллекционеру знакомо это желание. И в этом желании я была не одинока. Почти все, кто знакомился с Джонатаном, пытались им завладеть. Это было его проклятием и проклятием для всех, кто его любил. Но это было то же самое, как если бы вы любили солнце: оно яркое и теплое, находиться рядом с ним приятно, но вы не можете целиком забрать его себе. Любить Джонатана было безнадежно. И так же безнадежно было не любить его.

И меня поразило проклятие Джонатана, меня повлекло к нему, и из-за этого мы оба были обречены на страдания.

Глава 3

В детстве, после того случая, между нами возникла дружба. Мы встречались по воскресеньям после церковной службы, а также на свадьбах и даже на похоронах. Мы стояли позади толпы скорбящих и перешептывались. Порой мы уходили погулять в лес, чтобы никто не мешал нам разговаривать. Горожане неодобрительно качали головами. Некоторые наверняка сплетничали, но наши семейства этой дружбе не препятствовали. По крайней мере, я ни о чем таком не слышала.

В это время я начала мало-помалу осознавать, что Джонатан куда более одинок, чем мне казалось. Другие мальчики не очень стремились с ним дружить. Если во время свадьбы к нам приближалась компания ребят, Джонатан предпочитал уйти от них. Мне вспоминается один случай после весеннего собрания в церкви. Мы шли по лесу и увидели группу сверстников Джонатана, идущих нам навстречу. Джонатан поспешно увел меня на другую тропу. Я не знала, как это понять. Промучившись несколько минут, я решилась задать вопрос.

— Почему ты решил пойти другой дорогой? — спросила я. — Потому что стесняешься меня? Не хочешь, чтобы нас видели вместе?

Джонатан насмешливо фыркнул:

— Не говори глупостей, Ланни. Все видят нас вместе.

Так все и было, и на сердце у меня полегчало, но я не могла удержаться от расспросов.

— Значит, эти мальчишки тебе просто не нравятся?

— Да нет, я бы так не сказал, — уклончиво ответил Джонатан.

— Тогда почему…

Джонатан не дал мне договорить:

— С какой стати ты меня допрашиваешь? Поверь мне на слово: у мальчиков все по-другому, вот и всё.

Он зашагал быстрее, и мне пришлось подхватить подол юбки, чтобы поспеть за ним. Он не объяснил, что именно у мальчиков по-другому. «Что же он имел в виду?» — гадала я. Вообще-то у мальчиков по-другому было почти всё. Им дозволялось ходить в школу, если их семья могла позволить себе платить учителю. Девочек же всяким премудростям обучали только их матери — шитью, уборке, приготовлению еды. Ну, может быть, кого-то из девочек немного учили чтению Библии. Мальчики могли затевать дружеские потасовки, они могли бегать и играть в салочки легко и быстро, потому что им не мешали длинные юбки. Мальчики могли ездить верхом на лошадях. Да, конечно, им приходилось заниматься тяжелым трудом и очень многому учиться. Однажды, как рассказал мне Джонатан, отец заставил его подновить фундамент ледника. Пришлось поработать с камнями и раствором, чтобы кое-что узнать о труде каменщика. И все же, на мой взгляд, у мальчиков жизнь была намного свободнее, чем у девочек. А Джонатан на что-то жаловался.

— Жаль, что я не мальчик, — пробормотала я, еле поспевая за ним.

— Ничего тебе не жаль, — бросил Джонатан через плечо.

— Никак не пойму, о чем ты…

Джонатан резко развернулся:

— Да? Тогда скажи мне про своего брата, Невина! Я ведь ему не больно-то нравлюсь, верно?

Я остановилась на месте как вкопанная. Да, Невин всегда терпеть не мог Джонатана. Я хорошо помнила их драку. Помнила, как он вернулся домой с запекшейся кровью на лице, и то, что наш отец им явно гордился.

— Как ты думаешь, почему твой брат так меня ненавидит? — требовательно спросил Джонатан.

— Не знаю.

— Я никогда не давал ему никаких поводов, а он все равно меня ненавидит, — проговорил Джонатан, всеми силами стараясь сдерживать обиду. — И все мальчишки такие. Они все меня ненавидят. И даже некоторые взрослые. Я знаю, я чувствую. Вот почему я стараюсь держаться от них подальше, Ланни. — Его грудь тяжело вздымалась и опускалась. Было видно, что он устал мне объяснять. — Ну вот, теперь ты все знаешь, — сказал он, отвернулся и быстро ушел прочь. Я долго изумленно смотрела ему вслед.

Всю неделю я думала о том, что он сказал. Я могла бы спросить Невина о том, откуда у него такая ненависть к Джонатану, но тогда мы бы с братом непременно поссорились. Ясное дело, он ужасно злился из-за того, что я подружилась с Джонатаном. Я отлично все понимала, не стоило спрашивать. Мой брат считал, что Джонатан — гордец и выскочка, что он кичится своим богатством и думает, что все к нему должны относиться по-особому. Я знала Джонатана лучше, чем кто бы то ни было, кроме его родни — а может быть, и лучше его родни, а потому понимала, что все это неправда… Все, кроме последнего. Но разве Джонатан был виноват в том, что все вокруг относятся к нему по-особому? И еще… Хотя Невин не пожелал бы в этом признаться, я видела: когда он с ненавистью смотрит на Джонатана, он жаждет испортить его красоту, он хочет оставить на этом прекрасном лице печать уродства, унизить любимого сына нашего города.

Невин, в своем роде, хотел бросить вызов Богу, исправить то, что почитал несправедливостью. Разве справедливо было для него жить всю жизнь в тени Джонатана?

Вот почему Джонатан так поспешно расстался со мной в тот день. Он был вынужден поделиться со мной тем, чего стыдился. Наверное, он подумал, что я, узнав его тайну, брошу его. Как сильно в детстве мы держимся за наши страхи! Можно подумать, на земле или на небе существовала сила, способная сделать так, чтобы я перестала любить Джонатана. Этот разговор помог мне понять, что у него тоже есть враги и те, кто его оскорбляет и унижает, что его кто-то все время осуждает и что я ему нужна. Я была его единственным другом, со мной он мог вести себя свободно. И наши отношения не были невзаимными. Откровенно говоря, только Джонатан вел себя со мной так, словно я что-то значила. А внимание самого желанного, самого прекрасного мальчика в городе — это не так уж мало для девочки, которую почти никто не замечает. И за это я любила его еще сильнее.

Я так и сказала Джонатану в следующее воскресенье. Он шел по дальней стороне лужайки, когда я догнала его и взяла под руку.

— Мой брат — дурак, — сказала я, и мы молча пошли рядом.

Единственное, от чего я не отказалась после нашего разговора с Джонатаном — мне было по-прежнему жаль, что я не родилась мальчиком. Эта мысль меня не покидала. Она была просто вбита мне в голову всем, что меня окружало. Тем, как себя вели мои родители. Тем, по каким правилам мы жили. Девочки не так ценились, как мальчики. Наша жизнь была не так важна. К примеру, Невин должен был унаследовать от нашего отца ферму, но если бы он не пожелал выращивать скот, если бы у него не было к этому склонности, он мог бы стать учеником кузнеца или пойти работать лесорубом к Сент-Эндрю. Пусть небольшой — но все-таки выбор. Мои возможности были куда более ограниченными. Выйти замуж и обзавестись своим хозяйством. Остаться дома и помогать родителям или пойти работать служанкой к кому-нибудь. Если бы Невин по какой-то причине отказался от фермы, мои родители могли бы передать ее кому-то из мужей своих дочерей, но и это зависело от желаний и намерений мужчин. Хороший муж мог бы учесть пожелания жены, но таких мужей было мало.

Другая причина — более важная, на мой взгляд, была такая: родись я мальчиком, мне было бы намного проще и легче быть другом Джонатана. Не будь я девчонкой, сколько бы у нас могло быть общих дел! Мы могли бы садиться верхом на лошадей и уезжать навстречу приключениям, и никто бы за нами не приглядывал. Мы могли бы столько времени проводить вместе, и никто бы не смотрел на нас, вздернув брови, никто бы не болтал о нас. Наша дружба была бы такой банальной, такой обычной, что никто бы ее не осуждал, никто бы ей не мешал.

Оглядываясь назад, в прошлое, я теперь понимаю, что это время для меня было трудным. Я была еще подростком, но зрелость была не за горами. Я чего-то хотела от Джонатана, но не знала, как это назвать. Я тогда еще не так уж далеко ушла от детства. Я была близка к нему, но мне хотелось быть еще ближе, а как — этого я не понимала. Я видела, как он смотрит на девушек постарше, видела, что с ними он ведет себя не так, как со мной, и мне казалось, что я умру от ревности. Отчасти это происходило от того, насколько обаятелен был Джонатан. Если уж уделял тебе внимание, если уж находился рядом с тобой, то тебе казалось, что ты для него — центр вселенной. Стоило ему устремить на тебя взгляд своих темных, бездонных глаз, и ты чувствовала, что он существует для тебя, только для тебя одной. Как бы то ни было, результат всегда был один и тот же: стоило Джонатану лишить тебя своего внимания — и тогда будто солнце скрывалось за тучей, и тебе в спину словно дул холодный резкий ветер. И тогда ты желала только одного: только бы Джонатан поскорее вернулся, только бы он снова заговорил с тобой.

С каждым годом он менялся. Когда он расслаблялся, не был настороже, я видела в нем нечто такое, чего не замечала раньше. Джонатан мог вести себя грубо — особенно тогда, когда думал, что никто из женщин не смотрит на него. Порой он становился таким же неотесанным, как лесорубы, работавшие на его отца. Иногда он гадко говорил о женщинах — так, словно ему уже были ведомы все подробности интимной жизни. После я узнала, что к шестнадцати годам его уже соблазнили, и он стал соблазнять других женщин. Он был вовлечен в массовый тайный любовный танец. Но этими тайнами он со мной не делился.

Я только чувствовала, что меня влечет к Джонатану все сильнее и сильнее. Порой мне казалось, что я не в силах совладать с собой. Что-то было такое в его горящих глазах, в его полуулыбке, в том, как он тайком поглаживал рукав шелкового платья женщины, когда никто не видел, и мне хотелось, чтобы он так же смотрел на меня, так же меня ласкал. А когда я вспоминала о грубых словах, сказанных им о ком-то, мне хотелось, чтобы он повел себя грубо со мной. Теперь я понимаю, что я была одинокой и глупой юной девушкой, которая тосковала по любви и жаждала физической близости (хотя это было для меня загадкой). Теперь я понимаю, что мое неведение могло меня погубить. Мне безумно хотелось стать любимой. Я не могу винить одного Джонатана. В своем падении мы часто повинны сами.

Глава 4

Арустукская окружная больница

Наши дни



Смотровая палата. В двух кругах света кружится дымок. Пластиковые ремни расстегнуты. Арестованная сидит на каталке, превращенной в кресло. Между ее пальцами зажата дымящаяся сигарета. Рядом с женщиной на каталке стоит судно, на дне которого лежат два окурка, выкуренных до фильтра. Люк откидывается на спинку стула и кашляет. У него в горле саднит от дыма, а голова как ватная. Он себя чувствует так, будто всю ночь принимал наркотики, видел наркотические сны и только теперь выходит из транса.

В дверь негромко стучат. Люк вскакивает на ноги проворнее, чем белка взлетела бы вверх по стволу дерева. Он знает, что так стучать в дверь смотровой палаты может только работник больницы. Это предупреждающий стук, после чего работник входит. Люк наваливается на дверь плечом и приоткрывает всего на дюйм.

На него холодно смотрит Джуди. Люк видит один ее глаз, увеличенный стеклом очков.

— Звонили из морга. Только что доставили труп. Джо хочет, чтобы ты позвонил патологоанатому.

— Время позднее. Скажи Джо, что сейчас нет смысла звонить патологоанатому. Можно подождать до утра.

Медсестра складывает руки на груди:

— А еще Джо просил меня узнать насчет арестованной. Ты закончил осмотр? Ее можно увезти или нет?

«Это испытание», — думает Люк. Он всегда считал себя честным человеком, но пока не может отпустить женщину:

— Нет, пока он не может ее забрать.

Джуди смотрит на него так, словно хочет пронзить его взглядом насквозь.

— Почему? На ней же ни царапинки.

Люк лжет, почти не задумываясь:

— Она перевозбудилась. Пришлось ввести успокоительное. Нужно убедиться, что у нее не будет побочной реакции на препарат.

Медсестра вздыхает. Громко, нарочито. Она словно бы знает — не догадывается, а знает, что Люк делает что-то мерзкое, отвратительное с бесчувственным телом девушки.

— Оставь меня одного, Джуди. Скажи Джо, что я ему позвоню, когда она придет в себя.

Люк захлопывает дверь перед носом медсестры.

Ланни рассеянно водит горящим кончиком сигареты по пеплу на дне судна, она намеренно не встречается взглядом с Люком.

— Джонатан здесь, — говорит она. — Теперь вам нет нужды верить мне на слово. — Она стряхивает пепел в судно и кивком указывает на дверь: — Ступайте в морг. Посмотрите сами.

Люк смущенно ерзает на табурете:

— Значит, в морг привезли мертвеца. А это доказывает, что сегодня вы действительно убили человека.

— Нет, дело не только в этом. Сейчас я вам покажу, — говорит женщина и закатывает рукав больничного халата.

На внутренней стороне ее предплечья темнеет какой-то рисунок. Люк наклоняется, приглядывается и видит примитивную татуировку, сделанную черной тушью. Очертания геральдического щита, а внутри — фигурка рептилии.

— У Джонатана в этом месте вы увидите…

— Такую же татуировку?

— Нет, — отвечает женщина и проводит по татуировке большим пальцем. — Но она такого же размера и была сделана одним и тем же человеком, чтобы выглядело похоже, будто нарисовано иглой и тушью. Собственно, так и было. У Джонатана изображены две кометы. Одна кружится около другой, и у обеих длинные хвосты.

— Что это означает? Что означают эти кометы? — спрашивает Люк.

— Будь я проклята, если знаю, — отвечает женщина, одергивает рукав и поправляет одеяло. — Если мне не верите, просто сходите и посмотрите на Джонатана, а потом мне скажете.

Люк Финдли застегивает ремни на запястьях женщины. Ремнями в больнице пользуются редко, только когда пациенты особо буйные. Затем Люк встает с табурета. Он выходит за дверь и оглядывается по сторонам — не видит ли кто-нибудь, как он уходит. В больнице по-прежнему темно и тихо. Лишь вдалеке, в круге света, где находится сестринский пост, что-то едва заметно движется. Ботинки Люка поскрипывают. Он шагает по чисто вымытому линолеумному полу и быстро спускается вниз по лестнице. Затем он устремляется на север по подземному коридору, ведущему к моргу.

Его нервы на пределе. Если кто-то остановит его и спросит, почему он ушел из приемного отделения, зачем идет в морг, он просто скажет… Он не знает, что скажет. Люк никогда не умел врать. Он считает себя честным человеком, хотя это и не приносит ему особых радостей. Но, несмотря на свою честность и страх быть застигнутым, он все же согласился на дикое предложение арестованной женщины, потому что ему ужасно любопытно посмотреть, действительно ли в морг доставили мертвое тело самого красивого мужчины на свете, и каков же он собой — этот самый красивый мужчина.

Люк толкает плечом створку тяжелой качающейся двери, ведущей в морг. Люк слышит музыку. Ночной дежурный, Марк, любит слушать радио. Между тем никого не видно. Марка нет на месте, хотя на его рабочем столе горит лампа, разложены бумаги, валяется обертка от жевательной резинки, лежит шариковая ручка без колпачка.

Морг невелик, его вполне хватает для скромных потребностей городка. Дальше расположена смотровая комната, в ней есть морозильник, но трупы хранят в четырех холодильных камерах в стене у входа. Люк делает глубокий вдох и протягивает руку к ручке на крышке первой камеры. Ручка большая и тяжелая, как на дверцах старых машин-рефрижераторов.

В первой камере Люк обнаруживает тело старухи. Ее лицо ему не знакомо, значит, ее привезли из другого города. Старушка невысокого роста, полная, седая. Люк вспоминает о матери, о последнем осмысленном разговоре с ней. Он сидел рядом с ее кроватью в палате интенсивной терапии. Блуждающий взгляд матери вдруг устремился к нему. Она нащупала его руку и сжала. «Прости за то, что тебе пришлось вернуться домой и заботиться о нас, — сказала его мать, которая прежде никогда ни за что не просила прощения. — Наверное, мы слишком долго прожили на ферме. Но твой отец… Он не хотел отказываться от фермы… — Она умолкла. Не смогла говорить плохо об упрямом старике, который побрел подоить коров утром, в день своей смерти. — Мне так жаль, что из-за этого все так вышло с твоей семьей…»

Люк, как ему помнится, попытался объяснить матери, что его брак начал рушиться задолго до того, как он перевез свою семью в Сент-Эндрю, но мать не пожелала его слушать. «Ты не хотел здесь жить, с детства ты мечтал отсюда уехать. Ты не можешь здесь быть счастлив. Как только меня не станет, не задерживайся здесь. Уезжай и начни новую жизнь». Она расплакалась. Она все время пыталась сжать его руку, а через несколько часов впала в бессознательное состояние.

Проходит минута, прежде чем Люк осознает, что крышка камеры открыта. Он простоял здесь так долго, что успел замерзнуть. Он словно бы слышит голос матери. Люка знобит. Он заталкивает каталку в камеру, а потом еще минуту вспоминает, зачем вообще пришел в морг.

Во второй камере Люк находит черный мешок на молнии. Кряхтя от натуги, он тянет на себя каталку. Молния расстегивается с треском, будто «липучка».

Люк раздвигает края мешка и смотрит. За годы своей работы он видел немало трупов и знает, что смерть красоты не прибавляет. В зависимости от того, как умер человек, его тело может раздуться. Кожа может покрыться кровоподтеками, обесцветиться или посинеть. Черты лица всегда лишены живости. У этого человека лицо почти белое. К нему пристало несколько мокрых черных листьев. Черные волосы прилипли ко лбу, глаза закрыты. Но это не имеет значения. Люк мог бы смотреть на него всю ночь. Он великолепен даже мертвый. Он потрясающе, до боли в сердце, красив.

Люк уже готов затолкать каталку в камеру, когда вспоминает про татуировку. Он смотрит через плечо — не вернулся ли Марк. Нет, не вернулся. Люк торопливо опускает молнию ниже, закатывает рукав на рубашке… Все в точности так, как сказала Ланни. Татуировка, изображающая две сферы, вращающиеся друг вокруг друга, с хвостами, тянущимися в разные стороны. Точки, которыми изображены хвосты комет, кажутся одинаковыми по размеру. Татуировка грубоватая, явно сделана вручную.

Возвращаясь по пустым коридорам в приемный покой, Люк борется с наплывом мыслей. В основном это вопросы. Эти вопросы — словно материя и антиматерия, они исключают друг друга, это две истины, которые не способны сосуществовать. Люк знает о том, что он видел в смотровой палате, когда женщина порезала себя скальпелем: это не могло произойти, но произошло. Он прикасался к этому участку ее груди до и после пореза, поэтому уверен: никакого обмана, никакого фокуса не было. Но то, что он видел собственными глазами, не могло случиться — насколько ему было известно.