Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Лоу

Лев пробуждается

© Филонов А.В., перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

* * *

Будучи летописцем Королевства в Годы смуты, писано в приорате Грейфрайерс в неделю по Семидесятнице, в лето Господа Нашего одна тысяча триста двадцать девятое, на 23-м году правления короля Роберта I, спаси и сохрани его Бог.



В лето Господа Нашего одна тысяча двести девяносто шестое скотты порешили, что довольно с них господства короля Эдуарда над ними чрез назначенного оным короля Баллиола, и о том возгласили. Англичане явились на север в Берик с огнем и мечом, а равно и Законом Дейтерономии, сиречь Второзакония, и вослед за резней с той поры название сего града стало девизом и боевым кличем во веки веков.

Разгромленного короля Иоанна Баллиола повергли к стопам Эдуардовым, дабы лишить оного венца и регалий, гордые знаки ранга сорвали с его мантии, и посему сказанного с тех пор и впредь прозывают Тум Табард — Пустой Камзол. Коронационные регалии Шотландии — Крест Господень и Скунский Камень — были захвачены, а Большая Печать церемониально преломлена надвое.

Посему король Эдуард поехал на юг, передав правление землями, кои считал ныне своими, наместнику, дабы держать скоттов под своим ярмом.

«Сие есть доброе дело, — провозгласил он, отрясая с ног прах того места, — избавление от подобного дерьма».

Но скотты не преклонили колен… воспоследовала крамола на севере под началом Мори, на востоке под началом Фрейзера, на западе под началом разбойника по имени Уоллес. Шотландские епископы остались непокорны. Сэр Уильям Дуглас, за отвагу прозванный Смелым, оборонявший Берик против короля Эдуарда, был пленен, а после прощен милостью короля под обещание служить в английской армии во Франции. Немного времени спустя оный расторг узы своей клятвы и примкнул к смутьянам.

Король же Эдуард, до живого уязвленный действиями сего сказанного, повелел своим верноподданным в Шотландии противостоять оным смутьянам, и Роберт Брюс Младший, граф Каррикский, был отряжен в замок Дуглас, дабы попрать твердыню и захватить жену со чады сэра Уильяма в заложники.

Но коли лев пробуждается, всякому надлежит стеречься его клыков…

Пролог

Дуглас, Ланарк

Праздник Святого Дростана Скитника, 11 июля 1296 года

Хуже всего была темнота. Ни луны, ни звезд, лишь шепот потерянных душ, ищущих либо попутного ветра к дому, либо тела, дабы проскользнуть в него ради воспоминаний о теплой крови и жизни. Да еще совы — а сов он ненавидел за вопли, подобные крику Сихайрет, богини лесных ручьев, извивающейся во тьме и кричащей на тех, кого поджидает скорая смерть.

Гозело знал, что не должен позволять себе верить в подобное, будучи добрым христианином, но его бабка — старая фризка — забила ему голову подобными россказнями, когда он еще был малым дитятей. Это всплывало, лишь когда ему было боязно и жутко, и даже Бог должен признать, что сей покинутый им край навевает страх и ужас.

И не столько сам край, сколько Плащеносец. Охваченный дрожью Гозело запахнул собственный плащ поплотнее, держа путь к забрезжившей деннице и радуясь, что видит свет. Он направлялся в Карнуэт, находящийся во владении государя[1] Сомервилла — англичанин ли он, нет ли, но там хотя бы светло, тепло и, превыше всего, безопасно, — но темень поставила на этом крест, и теперь Гозело не сомневался, что прозевал это место и направляется в Дуглас.

Он тревожился, что человека, хромающего пешком, прогонят прочь с бранью, да еще и пригрозят копьем. Всадник обладает положением, а путник, влачащийся мокрым летом по грязи в драных башмаках, в плаще и кафтане, замызганных в трудном пути, — полнейшее ничтожество, даже если он фламандский мастер-каменщик из Скуна. Кабы только это… Гозело знал, что Дуглас — гнездо бывших бунтовщиков и там вряд ли его оградят от тех, кто сейчас за ним наверняка охотится.

Что-то застрекотало, и Гозело, вздрогнув, заполошенно огляделся и прибавил шагу. Ему бы ни в коем случае не браться за это дело, но старый брылястый, как мастиф, епископ Уишарт обморочил его лестью и посулами толстой мошны. Не то чтобы сработать эту штуковину было трудно, а резьбой занимался Манон; теперь Гозело не сомневался, что бедолага камнетес — покойник.

Потом явился Плащеносец с повозкой и потрепанной лошаденкой при ней, и фламандец понял, что они забирают оригинал, оставляя вместо него «липу». Манон, поведали ему, уже получил плату и удалился; вот тут-то мороз холоднее алтарного камня и проник в самую его душу.

«Мы берем его в Рослин, — сказал Плащеносец по-французски. — Там тебе будет уплачено и за твое ремесло, и за умение держать рот на замке об этом деле».

Замышляй это один лишь Плащеносец, Гозело вообще ни за что не пошел бы на это, но тему поднял сам епископ, не кто иной. Тогда Гозело считал епископа Уишарта выдающимся клириком, нежась в ласковой лести и посулах богатства, пока терзания с повозкой, неотступная волглость — Христе Небесный, да неужто иной погоды в этой Шотландии не бывает? — и лепет собственных страхов не растопили его решимость, как золото в тигле. Плащеносец, угрюмый, как мокрый утес, с каждой милей становился все грознее и грознее, пока не далее доброго пешего перехода от Рослина остатки отваги Гозело не развеялись как дым, и он удрал.

* * *

Плащеносец крепко над этим призадумался. Скрылся без толстой мошны, в панике, страшась за собственную жизнь, наконец-то сопоставив все возможности. Ах, что ж, будучи смышленым человечишкой, он домыслит остальное, когда даст роздых ногам достаточно долго, чтобы его рассудок пустился вскачь. Например, как восполнить утрату толстой мошны. Он направится в Ланарк, к английскому шерифу Гезльригу, где и выложит все, что ведает.

Все в точности так, отметил про себя Плащеносец, как и сказывал Уишарт, отозвавши его в сторонку и проговорив: «Коли поверишь os vulvae[2], то ты дурень. Ступай с Богом, сын мой».

Плащеносец не мог не признать, что епископ был прав — и на предмет характера фламандца, и на предмет того, что его рот с мокрыми губенками и дурацкой бахромой бородки и усов напоминают женскую часть тела, коли поглядеть, склонив голову к плечу. На латыни это — os vulvae — звучит лучше, чем по-английски: вагинолицый, заключил Плащеносец.

Разумеется, рассуждал Плащеносец, понукая изнеможенного пони к Рослинскому замку, сей фламандец может попросту направиться к Дамфрису и английской границе. Как-никак он мастер-каменщик и долго без работы не просидит.

Сэр Уильям Сьентклер, Древлий Храмовник Рослинский, дал ему доброго, быстрого скакового конька и одарил пристальным, многозначительным взглядом, когда услыхал обо всем.

— Порадей, абы твердо, — изрек он, и Плащеносец кивнул. Он уж непременно обеспечит твердое ручательство.

* * *

Узрев блеклые огоньки во мраке, Гозело чуть не разрыдался от облегчения, что Дуглас уже недалече и там можно найти убежище, прежде чем выступать в Ланарк. Он выложит все, что ведает, ожесточенно размышлял фламандец, за все, на что обрек его Плащеносец. Он убедил себя, что был прав, удрав, пока его не порешили под сенью тьмы. Он больше никогда не вернется в этот край и поведает англичанам все-все, даже после того, что они содеяли фламандцам — и его родне среди прочих — в Берике. Они ведь еще и заплатят, возместив утрату обещанной мошны. Да и что ему какой-то дурацкий камень, в конце-то концов?

Из-за последней рощицы, ведущей к заливному лугу, протянувшемуся до окутанной тенью громады крепости, появилась фигура. Гозело заверещал — тонко, как сова, но слишком поздно.

— Ты удалился, не получив должного, — вкрадчиво произнес Плащеносец, и Гозело отпрянул, бессвязно лепеча по-французски, по-английски — на всех подворачивавшихся языках. Он лишь смутно сознавал, что содержимое его недр стекает по ногам; в голове бешеной круговертью проносились мольбы, выговорить которые его язык попросту не поспевал.

— Ничего не скажешь? — повторил Плащеносец, ухватив одну из них, и фламандец закивал головой столь истово, что того и гляди оторвется.

Плащеносец одобрительно кивнул, а потом поднял обе руки, чтобы откинуть капюшон и открыть лицо свету луны. В бледном зареве черты его остались незримы, но блеснул четырехгранный стальной клинок; Гозело заверещал так тоненько, что лишь псы могли расслышать его.

— Порадею, абы твердо, — возгласил Плащеносец, к вящему замешательству фламандца, ступив вперед и нанеся единственный удар; Гозело привалился к нему, как выдохшийся любовник, а потом тихонько сполз на дерн подлеска.

Вытерев кинжал о плащ фламандца, Плащеносец взял с податливого трупа что требовалось и удалился, ведя коня в поводу, пока не уверился, что ушел достаточно далеко.

И вдруг сообразил, что все это разыгралось на следующий день после того, как Длинноногий повелел всей знати королевства Шотландского явиться в Брихин, дабы лицезреть, что сталось с королем, воспротивившимся Эдуарду Английскому.

Несомненно, ради поношений, лжи и злопыхательства. Эдуард уже отъял Крест, Печать и Камень, как и грозил, лишив власти и короля Иоанна Баллиола, и королевство.

Но Длинноногий захапал не всю Шотландию — малую толику королевства вырвали из его кулака.

Плащеносец улыбнулся, согретый этой мыслью, несмотря на студеную летнюю мгу.

Глава 1

Замок Дуглас, почти год спустя

Канун праздника Святого Брендана Путешественника, май 1297 года

Борзые разбудили Псаренка, как всегда затеяв вокруг него возню и сопя носами. Жаркое тепло вдруг сменил холод, все ужесточавшийся, пока не вырвал его, дрожащего, из лона сна.

Едва он шевельнулся, как псы окружили его, болтая языками, пыхтя смрадным дыханием прямо в лицо, поскуливая и устремляя на него раболепные взоры в уповании кормежки. Они знают распорядок дня ничуть не хуже Псаренка, а то и лучше, коли верить Малку — правой руке берне́.

Псаренок забарахтался, поднимаясь. Студеный воздух подирал по коже, подгоняя его. Вытряхнул солому из волос и одежды, нашарил свои деревянные башмаки и заковылял в полутьме псарни — длинной приземистой постройки с плетенными из лозы стенами, промазанными саманной штукатуркой, и деревянными колоннами. Огня внутри не держали из страха пожара, а задняя стена из прочного холодного камня принадлежала пивоварне; единственный свет сочился через дыры, где штукатурка отвалилась, ложась пестрым покрывалом на устланный соломой пол, зловонный, как каждое утро.

Найдя свою власяницу, висевшую на крюке обок поводков, натянул ее через голову, просунул руки через дыры и принялся согревать их дыханием в предрассветном холоде. Кто-то закашлял; появились головы, вынырнув темными кочками среди соломы, и остальные выжлятники выбрались навстречу новому дню. Собаки скулили и повизгивали, извивались и без конца кружились, яростно работая хвостами, выпрашивая корм.

— Легше, легше, — унимал их Псаренок. — Тише. Уже скоро.

Конечно, если не будет охоты, потому что тогда собак кормить не будут, ибо с полным брюхом не разбежишься, а борзые, за которых отвечают он и группа других парней, — бегуны. Раши и лимье, общим счетом около тридцати голов, кружили и скулили, пока остальные гончие за загородками, не дающими им перегрызть друг другу глотки, начали хрипло, с подвывом лаять.

— Swef, swef![3] — прикрикнул Пряженик, козыряя французским, которому выучился у берне Филиппа. Собаки и ухом не повели, и Псаренок ухмыльнулся себе под нос: лимье — английские талботы, белые ищейки, сплошной нос и никакой выносливости; Псаренок сомневался, что они знают хоть слово по-французски. Раши есть всех мастей; эти выведенные в Силезии гончие составляют основную часть своры и сотворены для долгого бега. Как только лимье вытропят след, раши будут неустанно следовать по нему, пока не загонят или не завалят жертву.

Навряд ли хоть единая из них разумеет по-французски — ежели собаки вообще понимают хоть какой язык, но Францию считают родиной охоты, так что всем гончим дают французские клички, а доезжачий, сиречь старший псарь, — француз, и титулуют его по-французски — berner. Но дичь, на которую они охотятся здесь, все та же — олени, лани и вепри, все в угодьях Дейла, Уотера и далее — в землях, отданных Богом и Королем в руки Дугласов.

За тонкой перегородкой залаяли и завыли аланы и леврие, и принялись хлопотать другие отроки. Псаренок поежился, но не от холода; там целых два десятка леврие — серых драчливых борзых с холодными глазами и оскалами. Но даже те сторонились, поджимая хвосты, стоило чужакам — двум громадным косматым дирхаундам — вздернуть свои жесткие губы.

Леврие способны загнать и сбить с ног юную лань или олениху с бархатными рожками, аланы могут завалить доброго рогача, коли загонят его в угол, но только дирхаундам под силу загнать превосходного красного зверя до полного изнеможения и сохранить довольно духу, чтобы свалить его на землю.

У Дугласа дирхаундов не было, так что для него было настоящим потрясением узреть эту пару, прибывшую вместе с сэром Хэлом Хердманстонским и его всадниками. Псаренку показалось, что вершников многовато для простого охотничьего отряда, но его тут же просветили Джейми с остальными: сэр Хэл прибыл под видом охотничьего отряда, посланный отцом, дабы сдержать обещание оборонить фортецию Дуглас в грозный час. И представлялось, что нет большей угрозы, что государь Брюс Каррикский и его люди придут наказать государыню[4] и ее сыновей за мятеж ее мужа против короля Эдуарда Английского.

Псаренок был потрясен, увидев, как все эти люди — больше народу он еще в жизни не видел — растекаются вокруг замка, будто пролитое масло. Но еще бо́льшим потрясением было видеть, как необузданны хердманстонские псы, так что их волчий вой взбеленил каждую гончую в Дугласдейле. Берне Филипп был в ярости, но, ко всеобщему изумлению, облик и запах Псаренка угомонил двух здоровенных бестий едва ли не тотчас же.

— Это Микел, — поведал ему господин Хэл, а пес поглядел на Псаренка большими ясными глазами. — Сие значит «крупный», старое лотийское слово. Второго кличут Велди, сиречь «мощь» на том же языке.

Псаренок кивнул. Дух у него сперло от внимания высоченного улыбающегося Хэла и его высоченной улыбающейся свиты с прозвищами вроде Куцехвостый Хоб и Джок Недоделанный. Велди, свесив розовый язык между белыми грядами зубов, глядел на Псаренка своими сине-карими очами не мигая, и сердце у мальчика вдруг занялось от ощущения, что эти псы — ангелы в чужом обличье.

Он попытался высказать это, но выдавил лишь «ангелы», отчего великаны расхохотались. Один крепко хлопнул его по плечу, едва не вогнав в землю.

— Ангелы, ась? Еси здешний дурачок, нет ли? — сказал он — Псаренок слышал, как другие кличут его Лисовином Уотти. — Раз лише реки не то имя, и сии пекельные выжлецы мигом втопчут тебя в слякоть.

По горечи его тона Псаренок понял, что псы хоть раз, да опрокинули Лисовина Уотти в грязь; он мог бы поклясться, что при этом Микел подмигнул ему и рассмеялся, отчего Лисовин Уотти насупился, зато остальные принялись хлопать себя по ляжкам, потешаясь над ним.

Сэр Хэл, ухмыляясь, велел ему усердно заботиться о его питомцах, и Псаренок, поглядев снизу вверх на старо-юный бородатый лик с глазами цвета морской хмари, полюбил этого человека сей же миг; Микел, ткнув колючую морду мальцу под мышку, поглядел на него огромными сине-карими глазами.

Однажды, едва прибыв в Дуглас, Псаренок видел гончую, размером не уступавшую Микелу. Он узнал, что это волкодав — жесткошерстный и ростом вроде бы не уступавший пони, но Псаренок понимал, что тогда был мельче ростом, и вполне может статься, что у дирхаундов ноги еще того длиннее.

Это животное издохло, когда Псаренку было восемь, два года спустя с той поры, когда его мать, преисполненная гордости и отчаяния, ввела его через проездную башню в замок, тогда еще деревянный. На ней висел щит Дугласа с тремя серебряными звездами, именуемыми муллетами, как поведали Псаренку, хоть он и не видел в них никакого сходства с рыбой, прозываемой также кефалью. Теперь-то он знал — потому что Джейми Дуглас открыл ему, — что это слово произошло от старофранцузского molette, сиречь звезда с шестью лучами.

Несмотря на разницу в сословиях, Джейми дружит с ним, умеет читать и знает, где находится Франция. Псаренок же не умеет читать вовсе, не представляет, где Англия, и лишь смутно догадывается, что Шотландия — это довольно близко от Дугласдейла.

Он знал, что англичане из Англии все равно пришли в Дугласдейл, потому что Джейми в эти дни почти ни о чем больше не говорил, сетуя, что его мать сдалась без боя; а теперь люди Каррика так и роились внутри и снаружи замка Дуглас, а государь Брюс, юный и самоуверенный до кичливости, вежливо взял все в свои руки от имени англичан — хоть сам таковым и не был.

Единственное, в чем Псаренок был уверен в своей жизни, вещь, за которую цеплялся, когда вокруг все кружилось, как желтая листва на свежем ветру, — это его возраст, одиннадцать лет. Он знал это, потому что слыхал, как мать это говорит, и помнил ее голос лучше, чем лицо.

Своего отца Псаренок не помнил, хоть и хранил лохмотья воспоминаний о том, как ковыляет по вспаханной борозде за человеком, причмокивающим губами двум собственным волам, глядя, как лемех плуга вздымает землю волной. И до сих пор чувствовал рыхлую почву между пальцами босых ног, видел кружение птиц, с криком бросавшихся на вскрытых букашек и червей. Его заботой было поспеть к червям первым, чтобы безопасно прикопать их землей, ибо они такие же землепашцы, как и человек. Слышал голос, говоривший это, и думал, что это мог быть его отец, но все это скрылось, кроме момента, когда большущее тятино лицо опустилось до его роста, а ладони с растрескавшейся кожей сжали с обеих сторон его узенькие плечики.

Это произошло через миг после того, как Псаренок прибежал через поля, стиснув в руках котомку из дерюги со шматом вчерашней каши и двумя лепешками. Бежал, как лань, туда, где стоял тятя с волами, гордый их обладанием. Больше ни у кого не было столь ценного достояния.

Батюшка поглядел на него долгим взором, а потом присел на корточки, оказавшись с ним лицом к лицу.

— Бежавши прытко, аки малый выжлец, — печально проговорил он. — Прытко, аки малый выжлец.

А на следующий день матушка отвела его в замок и предстала перед берне. Теперь Псаренок стыдился, что не может толком вспомнить матушкин лик, зато помнил ее голос и ощущение ее ладони, лежавшей на макушке его причесанной головы.

— Вот, привела его, — поведала она. — Как государь и сказывал, будет бегать прытко, аки выжлецы. Ему шесть.

С той поры были лишь эти камни да псы.

Малк, подручный берне, подсчитывал возраст Псаренка, отмечая его в Свитках вкупе с датами рождения всех борзых и их родословными. Псаренка это не волновало, ибо он даже и не ведал, что Малк может отследить предков каждой борзой на несколько поколений, а Псаренка записал лишь как отпрыска «вилланов» из скопища утлых домишек в двадцати милях от замка.

И уж совсем Псаренок удивился бы, кабы узнал, что у него еще и имя есть — Алейсандир, аки у короля, что свалился с Файфского утеса, низринув всю Шотландию в хаос, в тот самый год, когда родился Псаренок, но тот ни о чем таком и ведать не ведал, будучи Псаренком настолько долго, что другое имя запамятовал напрочь.

— Изыдите, кули дерьма!

Этот голос заставил Псаренка виновато метнуться обратно к конурам; Пряженик отпихивал псов прочь, а позади него потягивался и шумно зевал Червец; из его всклокоченных волос торчала солома. Псаренок почесал место укуса блохи и полуприсел, как обычно при резких шумах и неожиданностях, потому что тяжелая дверь с грохотом распахнулась, впустив холодный свет и студеный воздух.

— Прочь, щенки!

Ненадолго обрисовавшись силуэтом на фоне светлого квадрата двери, пришедший чуть помедлил и ступил внутрь, щелкая собачьим хлыстом; прекрасно знающие его борзые подались назад, но тут же начали тесниться вперед, поджав хвосты, ласкаясь и поскуливая.

Берне Филиппу пришлось сгорбиться, чтобы не задеть низкую кровлю, хоть он и был невысок ростом. Он надел кожаный жилет, чтобы защитить простой перепачканный балахон, тоже надетый дабы псы не замарали его светло-серый полукафтан. На губах у него играла обыкновенная кислая ухмылка, щетинившая его подстриженную черную бородку.

— Ну же, ну же, пошевеливайтесь, — проворчал он. — Надо дело сделать. Где Пряженик?

Пряженик пробрался вперед, обирая с себя солому и протирая слипающиеся со сна глаза. И отвесил поклон, чуть ли не с насмешкой продемонстрировав свои скудные познания французского:

— A votre service, berner Philippe[5].

Филипп поглядел на него, сдвинув брови чуть строже. Сорванец становится дерзким не по чину. Спускать такое нельзя. Он пощупал языком обломок зуба, а потом, выдавив улыбку, потрепал мальчонку по щеке.

— Ах, барчонок, — беспечно вымолвил он. — Какие манеры, а?

Остальные глядели, как он ласкает Пряженика, будто пса, ущипнув за подбородок и почесывая за ухом; это стало такой же частью утреннего ритуала, как побудка, ибо Пряженик был любимчиком берне.

Под началом берне Филиппа шестеро выжлятников. Вкупе с шестью пикерами — охотниками — они считали, что именно они истинные Апостолы Дугласа, а вовсе не напыщенные воины таким же числом. Коли это так, то берне Филипп — Святой Петр, Сивый Тэм[6], головной piqueur, — Иаков, брат Иисусов, государыня Элинор — сама Непорочная Дева, а Смелый — Христос во плоти.

Такова жизнь, устроенная Законом и Обычаем, сиречь Богом.

— Возьми пятерых парней и очисти эту выгребную яму, — велел Филипп и оглядел всех, от Псаренка до Пряженика и обратно. Потом кивнул Пряженику и смотрел, как отрок послушно ковыляет прочь. Он становится больше… слишком большим, Раны Господни. Плоть, некогда мягкая, наливается соком и становится тверже, и даже для носа, привычного к смраду, Пряженик с каждым днем все более и более разит псиной.

Псаренок стоял, глядя на зловонную солому, словно узрев в ней изящную картину, и Филипп, как всегда, задумался, отчего у него душа не лежит к этому парню. Наверное, слишком костляв. Есть новый малец — голова Филиппа повернулась в ту сторону, будто голова борзой, учуявшей запах. Как там его… Хью, вот как. Так его нарекли родители, но в Свитках он записан под легко запоминающимся прозвищем — собачьей кличкой Фало, сиречь «желтый», и Филипп выделил его среди остальных по копне золотистых волос.

Вот досада. Чересчур юн — однако же эти белокурые волосы, говорящие о достойном происхождении полукровок-скоттов, упали на лицо мальчика, когда он собрал охапку вонючей соломы, отчего у Филиппа в паху томно засосало. Стоит подождать…

Ему попался на глаза Псаренок, как всегда пробирающийся в тени. Скорее ощутив, чем увидев устремленный на него взгляд, Псаренок остановился, оцепенев от безысходности.

— Ты, — коротко бросил Филипп, взирая на мосластого темноглазого отрока с такой же неприязнью, как на всех заморышей. — На сокольню. Тебя ждет Гуттерблюйд.

На улице мороз тут же впился в Псаренка, и тот весь скукожился, бредя к сокольне через простор замкового двора, навстречу пронизывающему ветру с угольно-черных небес. Псаренок воззрился на рдеющие угли там, где кузнецова жена Уинни раздувала горн; искры опасно взлетали до залубеневшей камышовой крыши каретного сарая и протяженной конюшни. Дальше шли частокол и ров, проездная башня, только-только перестроенная из камня, и деревянная голубятня, четко прорисовавшаяся на фоне медленно скисающего молока занимающегося рассвета. А еще дальше высились башни и каменные стены Цитадели, грозно нависая над ним.

Пламя горна вздувалось, затевая пляску жутковатых теней на стене одной из башен, подпрыгивающих вплоть до окон-бойниц часовни, где теплился медово-желтый свет сальных свечей; капеллан брат Бенедикт уже завел свои молебствия, бормоча так, что Псаренок буквально слышал хорошо знакомые слова: Domine labia mea aperies. Et os meum annunciabit laudem tuam. Deus in adiutorium meum intende[7].

Спеша мимо пекарни, уже источающей ароматы и дымок, от которых аж живот подводило, Псаренок пробормотал ожидаемый ответ, даже не задумываясь: «Ave Maria gracia plena»[8]. Остальное привязалось к нему, тихонько кружа, как зябкий ветер с реки: «Gloria patri et filio et spiritui sancto. Sicut erat in principio et nunc et semper et in secula seculorum. Amen. Allelyia»[9].

Прошел мимо голубятни с островерхой крышей, увенчанной диковинной птицей, клевавшей собственную грудь, и увидел кухарчонка Ферга, тащившего свежеиспеченные караваи и ухмыльнувшегося ему, потому что тоже знал латинские слова. Оба очень смутно представляли, что они означают, просто вызубрив их.

Кухонные хибары рядом с пекарней хранили тишину, холодно прорисовываясь в бледном свете, как и большинство построек в окружении грубого частокола, отделяющего замковый двор от Цитадели, где расположились Большая Зала, конюшни, бараки и несколько небольших огородиков.

Где-то высоко на hourds[10] караульные притопывали и дышали на руки. Скоро эти деревянные заграждения будут разобраны, ибо нужда в них теперь отпала, раз государыня вверилась людям из Каррика.

Пару дней спустя, когда прибыла новая дружина — числом поменее, но не менее лютая, — последовал момент замешательства. Псаренок слыхал, что предводителя ее кличут графом Бьюкенским, и Джейми проворчал, что никто не ведает, на чьей стороне выступает сей Комин — за короля Эдуарда али супротив.

Псаренок смотрел, как они прибыли со знаменами и воплями; на время возник переполох, и он уж гадал, не станет ли свидетелем схватки, но потом все закончилось как ни в чем не бывало. Осталось загадкой, почему государыня Дуглас теперь встречает Посягателей как Друзей и они так и роятся в замке, а еще больше ютятся во времянках по всему замковому двору и за его пределами.

— Псаренок! — послышался оклик, и, обернувшись, он узрел Джейми, выступившего из тени.

Псаренок поклонился, и Джейми принял причитающиеся почести, ведь он первенец Смелого, в черных брака и шапероне с фестонами, с чудесным ножом в ножнах на поясе, добрых кожаных сапогах и теплом камзоле.

Они с Псаренком погодки, но Джейми крупнее и сильнее, ибо обучен обращаться с оружием, и когда-нибудь, принеся три присяги, станет рыцарем. Однажды он тоже станет Иисусом Христом, подумал Псаренок, когда его отец, Смелый, умрет, оставив ему поместье и титул государя Дугласского. Даже теперь он может выпускать tiercel gentle — самца сапсана, буде захочет, — и воспоминание о том, где находится насест этой птицы, снова навалилось на плечи Псаренка бременем страдания.

— Холодно, — с улыбкой начал Джейми. — Холодно, как у ведьмы под титькой.

Псаренок ухмыльнулся ему в ответ. Они были приятелями, хоть Псаренок и ходил в поношенном вретище землистого цвета и не представлял вообще никакой важности, потому что Джейми любил собак и не имел матери, как и Псаренок. Тот спросил об этом однажды, потому что считал государыню Элинор матерью Джейми, но приятель тотчас наставил его на путь истинный.

— Мою настоящую мать отослали прочь, — напрямик выложил он. — В монастырь. А эта — новая женщина моего отца, и сыновья, коих она ему наплодила, — мои сводные братья.

Потом Джейми обернулся, устремив на Псаренка взгляд свирепый, как у его сокола.

— Но наследник я, и однажды это будет моим, — добавил он, и Псаренок ничуть в этом не усомнился.

Это их и объединяло, это и перебрасывало мостик через разделявшую их пропасть. Одинаковый возраст, одинаковая масть, одинаково покинуты матушкой и тятей. Одинаково одиноки. Это и свело их вместе с минуты, когда они научились ходить, и с тех пор везде болтались вместе, будто два камешка в кошеле.

Оба понимали, что перемены происходят все равно — и в их ранге, и в их телах, — и это невидимое давление отстраняло их друг от друга все дальше и дальше. Псаренку никогда не подняться выше нынешнего положения, а Джейми станет рыцарем, как и его отец.

Никаких других рыцарей, кроме Смелого, в Дугласе отродясь не было, хотя некогда были два десятка воинов в крепких кожаных доспехах, с мечами и алебардами. Теперь их осталось лишь шестеро, ибо остальные полегли, и Псаренок чуял закрадывающееся в душу холодное беспокойство, как за год до того, как четверо уцелевших внесли сквозь ворота пятого.

А еще они принесли вести, что Смелый пленен, а все остальные люди Дугласа сложили головы вкупе с тысячами душ прочего народу, жившего в Берике, когда Эдуард Английский взял оный.

— Кровь лилась через верх моих башмаков, — поведал Томас Сержант, а уж он-то знает, ибо там была и частица его крови, и на одной стороне лица у него остался шрам, саднящий, как воспоминания. Томас был пятым, и поначалу казалось, что он умрет, но этот человек крепок, сказывают люди, и несгибаем, как сам сэр Уильям Дуглас.

Джейми любил и страшился отца в равной мере, и весть, что сэр Уильям пережил осаду и резню в Берике и еще бьется, озарила его мир светом, хотя Псаренок и не вполне все это понимал, так что Джейми растолковал ему, как будто натаскивал борзую.

Походило на то, что граф Каррикский — юный темноволосый Брюс по имени Роберт — прибыл по приказу Англичанина наказать государыню, поелику ее супруг взял сторону мятежных шотландцев. А лотианский государь — человек с суровым взором и большими борзыми — прибыл перед самым угасанием огарка, дабы помочь государыне отстоять это графство.

Потом они с государыней по неким резонам, не вполне постижимым для Псаренка, сложили оружие перед графом Робертом, но безо всяких пагубных последствий, каковые неизбежны, по словам всякого, ежели сдаешься Посягателям. Не случилось вообще больше ничего, разве что в Замке народ кишмя закишел.

Недолго спустя к вратам прибыл еще один граф, сей именем Бьюкен. По виду они с графом Робертом были невысокого мнения друг о друге, но вроде бы выступали на одной стороне. И вовсе не на той, где стоял сэр Уильям Дуглас.

Псаренок толком не понимал, зачем этот граф Бьюкенский вообще прибыл, но удивился, узнав, что графиня с волосами, как у лисы, прибывшая с графом Робертом, на самом деле жена графа, прозываемого Бьюкеном. Для Псаренка все это было кружением листвы в сильном вихре, и в конце концов Джейми понял, что теряет внимание слушателя. И скомкал все с детской раздражительностью.

— С твоей точки зрения, наверное, эта война — лишь досадная докука, как натирать бочку кольчугой с песком, чтобы почистить ее, или упражняться в стрельбе из лука.

Псаренок промолчал, понимая, что его друг осерчал, но толком не разумея почему. Да и вину почувствовал: ему следовало посещать упражнения в стрельбе, как и всем прочим простолюдинам, но он редко это делал, и никому не было дела, коли мелкотравчатый Псаренок не являлся. Да и не тревожился он, что мажет по мишеням, — ведь тут никогда не было врагов до Посягателей, а те в конце концов оказались друзьями. И все же Псаренок мало-помалу начал ощущать трепет ткани бытия, слыша треск раскалывающихся камней Цитадели Дуглас.

— Фу, ну и смердит от тебя нынче, — вдруг сказал Джейми, наморщив нос, когда ветер переменился. — Когда ты в последний раз мылся?

— В ярмарочный день, — с негодованием ответил Псаренок. — Как и все, с настоящим мылом и розовыми лепестками в воде.

— В ярмарочный день?! — вспылил Джейми. — Да уже прошли целые месяцы! Я мылся только на прошлой неделе, в бадье с обжигающе горячей водой с сарацинским ароматным мылом. — И подмигнул, как ему казалось, с многоопытным, распутным видом. — А спину мне терла бабенка, а?

— Чаю, ваша государыня мать такого не потерпит, — ответил Псаренок с сомнением, ведая о таинстве кобеля и суки, но еще толком не понимая, как оно соотносится с бормотанием и стонами, слышащимися порой по ночам. А еще ведал, что есть Правило насчет женщин. В Дугласе есть Правила почитай на любой предмет.

— Государыня Элинор не моя мать, — сурово и надменно отрезал Джейми. — Она — жена моего отца.

И все равно насупился, ибо Псаренок был прав. Однако Джейми видел и слышал всякое, что повергало его в еще большее недоумение касательно того, что позволительно, а что нет. В замке есть женщины — в первую голову Агнес в замковой кухне и еще камеристки его мачехи, а теперь еще и графиня Бьюкенская, много смеющаяся, с буйными кудрями, которые никакой чепец не удержит. Однако она оставалась в своих покоях в башне, пока ее муж ютился в своем горделивом полосатом шатре в замковом дворе, и это было странно.

— Пойду раздобуду хлеба, — решил Джейми, поворачиваясь к этому вопросу спиной. — Хочешь тоже?

У Псаренка слюнки потекли. Птицы могут и обождать; от аромата свежеиспеченного хлеба, только что вынутого из печи, у обоих кружились головы, раздувались ноздри и текли слюнки.

— Псаренок!

Голос рассек воздух, отшвырнув их друг от друга, негромко проскрежетав, как клинок, скользнувший по грубой стене. Оба отрока тотчас съежились и обернулись туда, где как из-под земли вырос Сокольничий. Он запахнул свою кунью шубу поплотнее; на голове у него была кунья же шапка с единственным орлиным пером. Сказывали, более ценных вещей для Сокольничего на всем белом свете нет.

Говорившие это не звали его Гуттерблюйдом там, где он мог это услышать, ибо сие означает «низкорожденный пащенок». Некоторые утверждают, что по-настоящему его зовут Сибом, а Гуттерблюйдом его прозвали, потому что так кличут родившихся в Пибле, коли хотят им досадить. Сибу досаждать не хотел никто, так что все звали его просто Сокольничим, и никто его не любил; Псаренку он нравился меньше всех.

— Ты шалопайничаешь, отрок, — просипел Сокольничий. Джейми, оправившись, напустил на себя безмятежный вид, понимая, что должен постараться совладать с робостью, коли хочет стать рыцарем.

— Это я обратился к нему, Сокольничий, — провозгласил он и тут же увял под взором черных глаз, пылавших на худощавом смуглом лице. Неудивительно, очумело подумал Джейми, что его считают сарацином.

Сокольничий смерил отрока взглядом с головы до ног. Шепелявый щенок, подумал он. У Сокольничего больше умений, больше ума и больше прав на высокое положение — и все же этот мелкий выскочка рожден в благородном звании, а Сокольничему остается лишь уповать присматривать за убогими птицами, которых они могут себе позволить.

Ему хотелось влепить мальцу затрещину, но он знал свое место и цену, которую заплатит, хоть на миг забыв о нем. Так что вместо того он поклонился.

— Приношу извинения, юный господин. Я получу свою приманку, когда вы закончите.

Псаренок спас Джейми от дальнейшей пытки, отвесив ему поклон и проскочив мимо Сокольничего к сокольне, где натянул рукавицы из барсучьей шкуры и съежился в ожидании. Джейми и Сокольничий глазели друг на друга еще момент-другой, пока наконец отвага Джейми не растаяла, как топленое сало. Удовлетворенный Сокольничий изогнул в усмешке одну губу, снова отвесил поклон и зашагал за Псаренком.

В сумрачной сокольне царили зловоние от помета и хлопанье, словно громадные хоругви, висящие в большой зале, тихонько полоскались на ветру; птицы — с дюжину или около того — ерзали по своим насестам, скребя когтями. Каждая птица сидела в собственной нише или на насесте недвижно, как резьба на карнизе, этаким слепым рыцарем в своих колпачках с плюмажами. Псаренок ступил внутрь, держа корзину на сгибе локтя одной руки, а в другой — окровавленный пернатый трупик.

Втянул носом воздух, разящий затхлым птичьим амбре, а птицы учуяли его, тотчас впав в голодное неистовство, пища и вереща. Воздух наполнился отчаянным хлопаньем крыльев и метелью перьев. Они верещали, подскакивая на всю длину опутинок, в безрассудной алчности кидаясь на Псаренка, дико тараща красные глаза и нещадного его лупя.

Кривясь и распихивая им пищу, Псаренок ковылял по проходу между ними, не имея возможности дать отпор из страха перед Сокольничим, пытаясь защититься от ветра и бури гнева. Кречет Джейми сковырнулся со своего насеста и не мог найти дорогу обратно. Одна взбешенная птица полоснула когтем, дотянувшись до тыльной стороны запястья Псаренка, потому что рукавица съехала.

Ладонь обрушилась на ослепленного пургой мальчонку, схватив за плечо и выдернув из круговерти перьев, когтей и нескончаемых, нескончаемых криков. Отлетев к двери, он рухнул всхлипывающим калачиком. Через некоторое время, отдышавшись настолько, чтобы сесть, принялся утирать с лица слезы и перья. На тыльной стороне одной руки красовалась длинная алая царапина, и он пососал ее, а потом, стащив рукавицы, увидел на них новые опушенные мехом прорехи.

Услышал голос Сокольничего. «Тише, тише, — приговаривал тот. — Мои красавцы, все закончилось. Тише, тише, дети мои».

На Псаренка упала тень, и он, вздрогнув, пополз прочь. Сокольничий…

Но это оказался Джейми, поджавший губы в ниточку. Ни слова не говоря, протянул краюху хлеба, и Псаренок взял ее. Свежеиспеченный хлеб исходил паром, обжигая Псаренку рот.

— Закончил?

Псаренок кивнул, не в состоянии говорить, и Джейми, протянув руку, схватил его за запястье и вздернул его на ноги. Вместе они во весь дух припустили к кузне, где прильнули к стене горна, выбирая из-под себя металлические обрезки и гнутые гвозди.

Кузнецова Уинни — низкорослая, коренастая и темная, как северный гном, — повернула к их углу свое раскрасневшееся от пламени лицо, обрамленное волосами, заплетенными в толстые косы от летящих искр, и улыбнулась. Без единого слова она протянула им маленькую кружку пива, потому что любила, когда они ютились здесь, как мышки, пока она ковала металл, придавая ему форму. Согретый едой и огнем Псаренок почувствовал себя получше.

— Да ничего, — сказал Джейми, разглядывая новую рану Псаренка. И, помолчав, присовокупил: — Когда я буду здесь государем, с этим будет покончено.

После этого ни один из них не обмолвился ни словом, ибо и говорить было не о чем. Это была вторая задача Псаренка в жизни — птиц морили голодом, а потом их кормил он, и только он. Если на охоте одна из птиц заблудится, искать ее отправляют Псаренка. Как бы много та ни съела, как бы ни пьянила ее ликующая радость освобождения, вид и запах Псаренка, вертящего приманкой на конце бечевки, заставят птицу слететь с небес и снова попасть в плен.

* * *

Хэл проводил взглядом бегущих сорванцов, безмолвно и бесшумно шагая в поисках хердманстонцев с целью порадеть, чтобы те прикусили языки и даже пикнуть не смели о том, что видали или слыхали о графине Изабелле Бьюкенской и юном Брюсе.

Ему был не по душе ни сам Гуттерблюйд, ни то, что он превратил собачьего парнишку в приманку, понимая, что это наказание, по-видимому, по приказанию государыни Элинор. Он подозревал, что знает, за что, но так уж заведено, заповедано Законом и Обычаем, а значит, самим Богом.

И ничуть не легче оттого, что нынче мир отплясывает даже более диковинную джигу; ничуть не страннее, чем его отряжение защищать права Дугласа лишь затем, чтобы узнать, что его рослинский родственник — и сеньор — Древлий Храмовник сэр Уильям Сьентклер выступает с Брюсом.

Хэл знал это еще прежде чем выступить, когда наскреб рать, собрав едва ли не всех подначальных Хердманстонов по приказу его отца и невзирая на протесты. Охранять брану их собственной крохотной башенной фортеции не осталось почитай ни человека, но когда он огласил свои опасения, отец со слезящимися глазами и скрипучим голосом ахнул его по плечу.

— Аз держу обещание, что Сьентклеры Хердманстонские будут стоять за права Дугласа. И в нем ни единого писарского каракуля касательно охраны врат али причастности нашей родни, юнец.

А после на душе стало куда легче, когда государыня Элинор вняла совету Хэла и сдалась Брюсу и его людям из Каррика без церемоний, хоть и насупясь и виня его в измене, ибо Древлий Храмовник стоял по другую сторону.

Проглотив сие, Хэл убедил ее, вздохнув с облегчением, когда врата отверзлись, и юный Брюс, граф Каррикский, въехал в них, даже бровью не поведя из-за поносных слов государыни.

— Я послан моим отцом, — поведал он, выпятив нижнюю губу, будто свою обиду, — каковому велел сам король Эдуард наказать Дугласа за крамолу сэра Уильяма.

Он опирался о круп рослого коня. В замковом дворе люди кишмя кишели; некоторые почти не замечали открытого неповиновения государыни Элинор и старания юного Брюса хранить вежливость и рассудительность.

— Ваш муж покинул армию Эдуарда без дозволения при первой же возможности, — откровенно заявил Хэл. — Теперь один лишь Бог ведает, где он, но в качестве вероятного места назначения можно указать северную крамолу сэра Эндрю Мори. Я прибыл из Аннандейла, дабы захватить сие владение и попрать его, государыня, в качестве наказания. И то, что я не слишком его порушил, беря под свою протекцию, означает, что долг мой выполнен, а вы и ваши чада в безопасности.

Мятежные шотландцы могут честить Брюса англичанином, думал Хэл, но истинный англичанин не церемонился бы с государыней Элинор Дуглас, каковая не женщина, а сущий пламенный светоч, и все же не спалена дотла сим отпрыском Брюсовым.

— Вы содеяли сие из страха, что гнев моего мужа загонит вас в Пекло, поступи вы иначе, да и родня юного Хэла Сьентклера была с вами, государь мой граф. Гарантия Храмовников. Мои мальчики и я благодарим вас за сие.

Древлий Храмовник с белой, будто овечье руно, бородой, лишь кивнул, но миловидное лицо юного Брюса исказил изгиб губ при упоминании, что слова одного лишь Брюса подозрительны; узрев его насупленные брови, государыня Дуглас впервые благосклонно улыбнулась.

И все едино, вид был нерадостный. У государыни Элинор, помыслил Хэл, лицо, как у мастифа, жующего осу, — недобрый облик для того, чью любовную жизнь восхваляют в песнях и поэмах.

Она была непорочна — Хэл знал это, потому что ведунья клялась, что она чиста, аки снега на Грампианах. Он не спорил, ибо карга была безумна, как корзина скачущих лягушек, но если б сам Господь Бог повелел ему выбрать одну деву из шеренги женщин, он бы ни за что, ни за что на свете не избрал бы Элинор Дуглас, жену сэра Уильяма Смелого.

Ее истовые притязания должны были сделать ее чад законнорожденными. А заодно, подумал Хэл, это должно сделать обоих сыновей, Хью и Арчи, порождениями чуда и волшебства, ибо она и Смелый были любовниками задолго до того, как их узы были освящены Церковью. Потом Смелый похитил ее, отослал свою имевшуюся жену в монастырь и женился на Элинор, рискуя тем самым накликать всеобщий гнев.

И не в последнюю очередь гнев сына, думал тогда Хэл, глядя на юного Джейми, стоявшего за спиной мачехи, вздернув подбородок и выпятив грудь. Он заметил, как тот изо всех сил сдерживает дрожь, и вдруг сердце защемило. Вылитый Джон, подумал Хэл обреченно. Будь Джонни жив, он был бы ровесником этому пареньку…

Память вернула его обратно к виду замкового двора, Джейми и собачьего парнишки, шмыгнувших к кузне, и он снова ощутил знакомую боль.

* * *

Сим Вран, следуя за Хэлом в заголубевшее утро, тоже видел, как через замковый двор прыснули отроки — и туман во взгляде Хэла, будто мга, клубящаяся над серо-синим морем. И тотчас уразумел, что это такое, потому что каждый отрок, на которого падал взгляд Хэла, напоминал ему о мертвом сыне. Эхма, а каждая темноволосая женщина со смеющимся взором напоминает ему Джин… Куда как плохо потерять сына из-за лихоманки, но еще и его мать — сущее наказание Божие для любого, и прошедшие два года почти не уврачевали раны.

Времени на мальчишек у Сима почти не было. Но Джейми Дуглас все равно был ему по душе; он восхищался полыхающим в пареньке пламенем, как в добрых борзых щенках. В ночь рождения Джеймса Дугласа в небесах не было никаких знаков и предзнаменований, подумал он, просто его мать внезапно отослали прочь, и его жизнь оказалась в руках Смелого с его каменным лицом, каменными ладонями и каменным сердцем. В отличие от своих сводных братцев — тихих мелких чад, — Джеймс унаследовал шепелявость от матушки и сумрачную гневливость батюшки, выказывая ее внезапными вспышками ярости.

Симу припомнился день накануне, когда прибыл Бьюкен и все в панике разбежались, ибо он главный соперник из Коминов Брюсам, стоявшим на вратах, и никто толком не знал, не смутьян ли он, поелику ему тут быть вообще не следовало.

Что еще хуже, здесь была и его жена, считая, что ее муженек в паре сотен, а то и поболее шотландских миль вместе с армией Эдуарда Английского направляется на французские войны, развязав ей руки для заигрываний с юным Брюсом.

Так что последовала долгая минута-другая, когда казалось, что события могут забурлить, и Сим взвел свой чудовищный самострел. Юный Джейми, захваченный происходящим, приподнялся на носочки и напрочь лишился своеобычной шепелявости, когда взревел, трясясь от ярости, с раскрасневшимся детским лицом:

— Вы не войдете! Вас всех повесят. Мы вас повесим, всенепременно!

— Цыц, — осадил его Сим, хлопнув отрока по плечу, но тот лишь опалил его взором.

— Как смеешь ты разговаривать со мной подобным образом! — огрызнулся он. — Однажды я буду посвящен в рыцари!

Последовала резкая затрещина, и отрок, вскрикнув, зажал ухо. Сим же натянул рукавицу обратно и положил ладонь на приклад самострела, нимало не смутясь.

— Ныне я посвятил тебя в рыцари. Ежели будешь еще дерзить старшим, Джейми Дуглас, будешь посвящен в рыцари дважды.

Теперь он упомянул о сей оказии Хэлу — просто чтобы тот оторвал взгляд от отроков. Встрепенувшись от нелепости происшествия, Хэл сумел выдавить блеклую улыбку.

— Ей-богу, уповаю, что он запамятует сие, когда войдет в силу, — поведал он Симу. — А то тебе понадобится сей дюже большой самострел, дабы помешать ему дать твердый ответ на сию оплеуху.

Внезапно разразившиеся сиплые вопли заставили обоих резко повернуть головы, и здоровенное лицо Сима Врана сбежалось хмурыми морщинами.

— Чего еще занадобилось сему? — спросил он, и Хэлу не требовалось уточнять, кого он имеет в виду, ибо изрядная часть переполоха происходила внутри и окрест величественного полосатого шатра графа Бьюкенского.

— Его жена, никак иначе, — сухо ответил Хэл, и Сим рассмеялся — тихонько, как пересыпающаяся зола. Где-то наверху, подумал Хэл, бросив взгляд на темную башню, сидит графиня Бьюкенская, дерзкая и красивая Изабелла Макдафф, упорствуя во лжи, что наведалась в гости к Элинор Дуглас лишь по случаю.

Похоже, Бьюкен один во всей Шотландии не знает наверняка, что юный Брюс и Изабелла барахтаются друг с другом и стали любовниками, как выразился Сим, с той поры, как голыши юного Брюса опустились куда надо.

Несмотря на весь юмор, смеяться тут нечего. Граф Бьюкенский — Комин, друг Баллиолов Галлоуэйских, архиврагов Брюса. Король Баллиол был назначен четыре года назад Эдуардом Английским, а после лишен регалий только в прошлом году, едва выказал строптивость. Теперь в королевстве, якобы управляемом из Вестминстера, воцарилась смута.

Но все старые междоусобицы так и бурлят в котле королевства, и довольно будет сущего пустяка, чтобы варево убежало. Скажем, найти неверную жену, задравшую ноги к небесам, подумал Хэл.

Отделившийся от тьмы клок заставил обоих вздрогнуть, но при звуке сдавленного смешка тут же чуточку пристыженно снять руки с эфесов.

— Истинно, реку вам, тешится человек доброй воли, коли его еще стращаются два столь бравых молодца.

Во мраке прорисовалась облаченная в темные одеяния фигура Древлего Храмовника. Он захихикал, и его белая борода затряслась. Хэл кивнул — и из вежливости, и из осторожности, ибо Древлий Храмовник представляет Рослин, коему Сьентклеры Хердманстонские приходятся ленниками.

— Сэр Уильям… Хвала Господу.

— Во веки веков, — откликнулся Храмовник. — Коли имеете минутку, есте нужны оба.

— Истинно? И кому же?

Голос Сима был достаточно сдержан, но без признаков почтения к титулу. Древлий Храмовник и бровью не повел.

— Графу Каррикскому, — провозгласил он, закруглив дело довольно гладко, и они кротко последовали за Древлим Храмовником навстречу тусклым угасающим огням зала и башни.

Мужчины прибыли в хорошо обставленный покой с сундуком, лавкой и креслом, а равно и свежими циновками, благоухающий рассыпанными по ним летними цветами. Тонкие восковые свечи медово рдели во мраке, отбрасывая высокие, угрожающие тени — вполне под стать здешнему настроению, подумал Хэл.

— Ты его видел? — с напором вопросил Брюс, выхаживая вперед-назад, выпятив нижнюю губу и дико помавая руками. — Видал ты его? Раны Господни, мне пришлось собрать все терпение, чтобы не разбить костяшки об его окаянную ухмылку.

— Весьма достохвально, государь, — отозвался сумрачный силуэт, разбирая платье со сноровкой знатока. Хэл уже видел этого типа — темную тень за спиной Брюса. Ах да, Киркпатрик, припомнил он.

Брюс пнул циновки. Фиалки взмыли кверху и осыпались дождем.

— Оный был со своим серебряным nef[11] и своим змеиным языком, — бросил он. — Ужели он думает, будто соль отравлена, коли вынул сей зуб? Сие есть оскорбление государыни Дуглас, но выход есть, уж будьте покойны. Бьюкен — ходячее оскорбление. Он и его свойственник, сам король Пустой Камзол. Leam-leat[12]. Слыхал ты, как он говорит мне, что никто из нас не управился бы лучше Иоанна Баллиола? Бьюкен, tha thu cho duaichnidh ri е́arr а́irde де a’ coisich deas damh[13].

— Я слышал, мой государь, — негромко отвечал Киркпатрик. — Позволительно ли мне набраться дерзости, дабы отметить, что и вы сами располагаете nef чудесной работы из серебра с гранатом и сердоликом, с уложенным внутрь ножом для еды и ложкой? Равно как и называть графа Бьюкенского двуличным или — если я правильно понял — «уродливым, как северный конец вола, обращенного мордой к югу» отнюдь не способствует дипломатии. Ну, хотя бы вы не сделали сего ему в лицо, даже по-гэльски. Как я заключаю по сему тонкому постельному белью, крашенному орселем, ваша светлость планирует ночные бдения…

— Что?

Брюс резко обернулся, уцепившись за небрежно оброненную последнюю реплику в сухом, бесстрастном глаголании Киркпатрика. Встретился с ним взглядом, но тут же отвел глаза и снова замахал руками.

— Так. Нет. Случаем… ах, человече, разве я тыкал ему в лицо своим nef с гранатом и сердоликом? Равно же не располагаю и змееязыким отведывателем, каковой есть бесчестье.

— Я плохо разумею по-французски, — прошипел Сим Хэлу на ухо. — Во имя всех святых, что за окаянный nef?

— Затейливая безделица, чтобы держать столовую утварь, — прошептал в ответ Хэл уголком рта, пока Брюс метался туда-сюда. — В форме ладьи, дабы высокородные nobiles[14] выказывали свою знатность.

Было очевидно, что Брюс припоминает давешний ужин, когда они с Бьюкеном и своими свитами вежливо улыбались друг другу, а тем временем подспудные страсти толще морских канатов бушевали вовсю вокруг да около, связывая их всех.

— И нате пожалуйста, он еще разглагольствовал о возвращении Баллиола, — неистовствовал Брюс, с недоумением простирая и воздевая руки горе. — Баллиола, Боже ты мой! Его, каковой отрекся. Прилюдно лишен регалий и чести.

— Поносный день для всего света державы, — буркнул Древлий Храмовник из сумрака, выступая меж них и являя жутковато освещенный лик. Он, этот лик, был угрюм и изнеможен, изваян виденным и содеянным, источен утратами до подобия рунического камня, припорошенного снегом.

— Из мелких баронов в короли шотландцев за единый день, — обобщенно добавил сэр Уильям Сьентклер, поглаживая свою белую, как руно, бороду. — Мняше о себе боле, нежели епископ имеет крестиков, — иже низведен до десятка выжлецов, егеря да поместья в Хитчине. Оный не воротится, коли разценяти, аки он рва и мета, уходивши. Иоанн Баллиол полагает себя напрочь отвещавшимся с Шотландией, попомните мои слова.

— Я уж поднаторел, — заметил Брюс с блеклой усмешкой. — Понял почти все.

— Что ж, добро, — беспечно ответствовал сэр Уильям. — Рассуди тако: коли не хочеши того же кляпа в своем горле, разумей же — не кто иной, как Макдафф да его кичливость, сгубили стуть короля Иоанна Баллиола с его воззванием к Эдуарду даровати оному права, егда король Иоанн напрочь отказа.

Брюс взмахнул одной рукой. Рукав его белой bliaut[15] порхнул в опасной близости от свечи, заставив тени заплясать.

— Право, суть я уловил прекрасно, но Макдафф Файфский — не единственный, кто попользовался Эдуардом, как сюзереном, подрыв устои трона Шотландии. Остальные шли с жалобами к нему, будто королем был он, а не Баллиол.

Сэр Уильям кивнул с суровым выражением своего белобородого лика.

— Что ж, добро — Брюсы никогда не приносиху присяги Иоанну Баллиолу, коли припоминаю, а Макдаффа аз помянух не столь поелику оный вздел крамолу в Файфе, сколь поколику ты трясеши гузкой с его дщершей и того и гляди уползеши во тьму, абы насесть на нея, егда ее собственный муж столь близко, же можно на него плюнути.

И встретил обжигающий взор Брюса своим сумрачным.

— Сия стезя кончается пеньковой взенью, государь.

Молчание затянулось тяжкой сумрачной громадой. Потом Брюс прикусил нижнюю губу, вздохнул и поинтересовался:

— Что значит трясти гузкой?

— Преблуждати… — начал сэр Уильям, и Киркпатрик деликатно кашлянул.

— Потакать незаконной связи, — бесстрастно доложил он, и сэр Уильям развел руками.

Брюс кивнул, а затем склонил голову к плечу.

— А пеньковая взень?

— Петля палача, — провозгласил сэр Уильям погребальным тоном.

— А змеиный язык? — спросил Сим, едва не лопавшийся от любопытства с той самой поры, как услыхал о нем раньше; ошарашенный Хэл зажмурился, чувствуя, как все взоры обращаются к нему, обжигая огнем.

Спустя мгновение Брюс угрюмо уселся на лавку, и напряжение развеялось в клочья.

— Зуб для проверки соли на яд, — наконец ответил Киркпатрик. Тьма его лицо не жаловала — длинное и тощее, как клинок, с прямыми черными волосами по обе стороны от ушей и глазами, будто буравчики. Лицо — землисто-серое, с резкими чертами, как искромсанная ножом глина, — служило ему оружием.

— Змеиный? — не унимался Сим.

— Обычно акулий, — горестно усмехнулся Брюс, — но люд вроде Бьюкена платит за него целое состояние, веря, что он взят у гада Эдемского.

— Не тем мы делом заняты, это уж точно, — заявил Сим, и Хэл положил ладонь ему на запястье, чтобы заставить умолкнуть.

Заметив это, Киркпатрик вгляделся в хердманстонца, оценив ширину его плеч и груди, широкое, чуть плосковатое лицо, опрятную бородку и коротко стриженные волосы. И все же от уголков этих серо-голубых глаз змеились морщины, говорившие о том, что они многое повидали и виденное состарило его. Сколько ему — лет двадцать пять? Или двадцать девять? С мозолями на ладонях отнюдь не от плуга или лопаты.

Киркпатрик знал, что он — единственный сын обедневшего мелкопоместного рыцаря, отпрыска окрестного Рослина, потому-то сэр Уильям и поручился за него. И сына, и внука Древлий Храмовник Рослинский лишился в прошлом году в сражении под Данбаром. Обоих пленили и оставили в залог. Им повезло куда больше, чем остальным, представшим перед англичанами, еще опьяненными кровопролитием в Берике и не склонными сдерживаться.

Ни того, ни другого Сьентклера еще не выкупили, так что Древлий Храмовник получил дозволение оставить свою аскетическую, почти монашескую жизнь, дабы взять Рослин в свои руки, пока один или оба не вернутся.

— Сэр Уильям говорит мне, что вы ему как сын, последний Сьентклер, наделенный молодостью, свободой, крепкой рукой и рассудительной головой, — сказал Брюс по-французски.

Поглядев на сэра Уильяма, Хэл кивнул в знак благодарности, хотя, правду сказать, вовсе не был уверен, что должен испытывать за это благодарность. В Рослине еще есть дети — двое отроков и отроковица, ни одному не больше восьми, но все они отпрыски древа Сьентклеров. Как бы там Древлий Храмовник ни относился к Хэлу Хердманстонскому, но только не как к наследнику, способному потеснить его правнуков в Рослине.

— Это из-за него я ввел вас в этот круг, — продолжал Брюс. — Он говорит, что вы и ваш отец питаете почтение ко мне, хоть вы и люди Патрика Данбарского.

Хэл бросил на сэра Уильяма испепеляющий взгляд, ибо ему пришлось совсем не по душе, как это прозвучало. Сьентклеры связаны вассальной присягой Патрику Данбарскому, графу Марчу и твердому стороннику короля Эдуарда, — и все же, хотя рослинская ветвь взбунтовалась, Хэл убедил отца поддержать ее на словах, но не шевельнуть и перстом.

Он не раз и не два слыхал от отца, что сидящий на заборе кончит щелью поперек задницы; но Брюс и Баллиолы — искусные заборные седоки и только и ждут, когда все остальные спрыгнут на ту или другую сторону.

— Мой отец… — начал Хэл и тут же перешел на французский: — Мой отец был вместе с сэром Уильямом и вашим дедом в крестовом походе, когда король Эдуард был юным принцем.

— Истинно, — отвечал Брюс, — я припоминаю сэра Джона. Полагаю, ныне его кличут Древлим Государем Хердманстонским, и он еще не совсем утратил львиный рык, коим славился, когда был моложе.

Он остановился, обирая болтающиеся ниточки на своем облегающем рукаве, и с горечью добавил:

— Мой дед отправился в крестовый поход лишь потому, что у моего собственного отца хребет оказался слабоват.

— Чти отца своего, — угрюмо вставил сэр Уильям. — Ваш дед любише добрую сечу, потому-то его и кликаху Поединщиком. Пленен сим мятежным государем Монфортом в Льюисе. Просто поталанило, же Монфорт закончил в Ившеме, иначе выкуп, за каковой торговашеся ваш отец, был бы губителен. Не заслуживши почти никакой благодарности за труды, сколько припоминаю.

Брюс извинился утомленным взмахом ладони; Хэлу это показалось отголоском весьма застарелого спора.

— Вы прибыли сюда с двумя замечательными борзыми, — внезапно заявил Брюс.

— Охотиться, государь, — выдавил Хэл, и ложь на миг сковала язык, прежде чем вырваться наружу. И Брюс, и сэр Уильям рассмеялись, а Киркпатрик по-прежнему просто смотрел, как затаившийся горностай.

— Два псы и тридцать вершников с бердышами, мечами и самострелами, — с усмешкой отвечал сэр Уильям. — На кого охотишеся, юный Хэл, на толстокожих из поганских краев?

— Это была достаточно хорошая уловка, чтобы привести вас в Дуглас на день раньше меня, — перебил Брюс, — и я рад, что вам достало разумения подчиниться своему ленному государю, так что нам не пришлось обмениваться ударами. Теперь же мне нужны ваши псы.

Поглядев на сэра Уильяма, Хэл хотел высказать вслух — просто потому что видел в этом смысл и верил обещаниям Древлего Храмовника, — что не последует за сэром Уильямом в свите Роберта Брюса. Хотел высказать это, да не мог набраться храбрости выказать непокорность одновременно и Древлему Храмовнику, и графу Каррикскому.

— Выжлецы… борзые, государь? — в конце концов пролепетал он, обращая взгляд на Сима за помощью, но увидел лишь бочонок его физиономии с недоуменным взором, не потревоженной мыслью.

— Для охоты, — кивнул Брюс и с улыбкой добавил: — Завтра.

— Чего ради? — требовательно вопросил сэр Уильям, и Брюс, устремив на него холодный рыбий взор, отчеканил на чистом английском:

— Королевство в огне, сэр Уильям, и я получил весть, что епископ Уишарт намерен прийти в Эрвин. Сей старый мастиф жаждет раздуть пламя в этой части державы, чтобы уж наверняка. Смелый улизнул из армии Эдуарда, а теперь я прознал, что и Бьюкен поступил так же.

— Он получил предписание от короля Эдуарда быть здесь, — напомнил Брюсу Киркпатрик, но тот лишь отмахнулся.

— Он здесь. Комин Бьюкенский вернулся. Разве вы не чуете жаркое дуновение ветра? Все меняется.

От этого у Хэла засосало под ложечкой. Мятеж. Опять. Очередной Берик. Хэл встретился взглядом с Симом, и оба вспомнили окаянные минуты, когда убеждали Эдуардовых фуражиров не занимать фортецию Хердманстона после поражения шотландцев под Данбаром.

— Итак, мы охотимся? — фыркнув, вопросил сэр Уильям, приподнимая рубаху, чтобы усесться поудобнее; при этом Хэл углядел красный крестик на груди, говоривший о принадлежности старого воина к ордену тамплиеров.

— Да, — ответил Брюс. — Улыбчивость и вежливость во плоти, а коли Бьюкен попытается выяснить, куда я спрыгну, я постараюсь не выказать. Я знаю, что он вообще не спрыгнет, коли сможет это устроить, но если и спрыгнет, то подгадает самый подходящий момент, чтобы наделать бед Брюсам.

— Что ж, ваш собственный скачок размечен скверно, но вы можете прыгнуть куда ране, нежели полагаете, — резко указал сэр Уильям, а Брюс выпятил губу и набычился.

— Это мы увидим. Мой отец имеет право на трон, хотя Длинноногий и счел уместным назначить другого. Важно, как прыгнет мой отец, а он не желает даже седалищем поерзать в Карлайле.

— Что дает вам изрядную свободу напрашиваться на неприятности, — подкинул Хэл, запоздало сообразив, что произнес это вслух.

И сглотнул, когда Брюс обратил на него холодный взор; хорошо известно, что обожающий турниры расточительный граф Каррикский задолжал королю Эдуарду, который настолько откровенно проникся привязанностью к юному Брюсу, что готов осы́пать его щедрыми ссудами. Мгновение взгляд был ледяным, а затем темные глаза заискрились теплом, когда Брюс улыбнулся.

— Истинно. Попасть в беду, как блудный юный сын, что позволит мне снова выкрутиться так же легко. Больше свободы, нежели у присутствующего здесь сэра Уильяма, несущего на плечах бремя всего ордена, а орден получает указания из Англии.

— Клифтон — праведный капеллан в Баллантродохе, — проворчал Древлий Храмовник. — Он дал мне дозволение вернуться в Рослин до поры освобождения моих чад, понеже новый шотландский магистр Джон де Соутри будет выполнять то, что повелит ему английский магистр де Джей. В сей паре англичане первые, а храмовники вторые. Се де Джей ввергши моего мальчика в Тауэр.