Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Колм Тойбин

Волшебник

Colm Tóibín THE MAGICIAN Copyright © 2021 by Colm Tóibín All rights reserved



Перевод с английского Марины Клеветенко





Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».





© М. В. Клеветенко, перевод, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022 Издательство Иностранка®

Изысканная проза.
Филип Пулман


Тойбин шокирующе близко подводит нас к тайне самого творчества.
Майкл Каннингем


Как все, к чему Тойбин прикладывает свою искусную руку, «Волшебник» – крупное творческое достижение, невероятно увлекательный, тонкий, мудрый и совершенный роман.
Ричард Форд


«Волшебник», являясь попыткой художественного осмысления биографии, воссоздает жизнь, думы и деяния Томаса Манна. Роман причудлив и ладно скроен, и я полагаю, это тот случай, когда одному автору удалось максимально близко передать мысли другого.
Мелвин Брэгг


«Волшебник» – выдающееся произведение. Уверен, сам Манн его одобрил бы.
Джон Бэнвилл


«Волшебник» – роман невероятно тонкий, чуткий и захватывающий. В нем писатель калибра Тойбина пытается понять, как будто бы несущественные эпизоды обыденной жизни преображаются, превращаясь в искусство.
Джей Парини (The New York Times Book Review)


«Волшебник» – это не просто биография, а произведение искусства, эмоциональное подведение итогов века перемен, и в центре его – человек, который пытается не сгибать спину, но вечно колеблется под ветрами этих перемен.
The Times


Это невероятно амбициозная книга, одна из тех, в которых сокровенное и общественное изящно сбалансированы. Это история человека, который почти всю взрослую жизнь провел за письменным столом или прогуливаясь с женой после обеда. Из этой упорядоченной жизни Тойбин создает эпос. Он заставляет Манна после получения в 1929 году Нобелевской премии рассуждать о том, что стиль его сочинений – «тяжеловесный, чопорный, просвещенный» – не придется по нраву входящим в силу нацистам. Отточенность его прозы, ее сдержанность, неприязнь политических дрязг – эти тихие, неприметные черты, как убедительно доказывает Тойбин, не стоит недооценивать, ибо они защищают нас от сна разума и от порождаемых им чудовищ.
The Guardian


Амбициозное и в то же время глубоко личное исследование жизни изгнанного из Германии писателя Томаса Манна… Содержащий тонкие наблюдения над жизнью и литературой, одновременно дающий потрясающее ощущение исторического масштаба, «Волшебник» написан лаконично и весьма иронично.
Independent


Эпичный и сокровенный, «Волшебник» – это невероятно удачный портрет трех поколений большого, любящего и беспокойного семейства… триумф.
Financial Times


«Волшебник» использует жизнь Томаса Манна, чтобы исследовать сложные взаимосвязи между личным и историческим, публичной и частной жизнью и ускользающую природу самого творчества. Я нахожу это завораживающим.
New Statesman, Books of the Year


Колм Тойбин уже написал несколько поистине выдающихся романов. «Волшебник», возможно, лучший из них.
Sunday Independent


Отличительные черты воздушной прозы Тойбина – спокойствие, точность, сокровенность – остаются неизменными, несмотря на объем и наполненность событиями биографии Манна. В этой тихой саге Тойбин мастерски передает все богатство и сложность незаурядной личности, подтверждая статус одного из величайших современных романистов.
i


Великолепно… совершенный и увлекательный, умный и захватывающий роман.
Scotsman


Одновременно сокровенный и всеобщий… захватывающая, серьезная и превосходно написанная проза, которая с изяществом ставит вечные вопросы.
Irish Times


Удивительно точная прорисовка характеров и острая проницательность делают этот роман невероятно увлекательным.
Daily Mirror


В этом романе, наполненном огромным творческим сочувствием, Тойбин исследует богатый внутренний мир немецкого писателя Томаса Манна.
New York Times, 100 Notable Books of 2021


Виртуозное воссоздание жизни и времени, в котором творил великий немецкий писатель Томас Манн, повествующее о сложных отношениях в семействе Манн и сокровенных сексуальных устремлениях писателя.
New York Times, Best Historical Fiction of 2021


Этот тонкий и содержательный роман повествует о жизни нобелевского лауреата Томаса Манна, автора «Смерти в Венеции» и «Волшебной горы», среди других великих современников.
The New York Times, Critics’ Top Books of 2021


Сплетенные между собой портреты глубокого и сложного писателя и мира, который в течение его жизни меняется до неузнаваемости, должны понравиться как любителям истории, так и ценителям литературы.
National Public Radio: Books We Love, 2021


Хочется описывать последний роман Колма Тойбина «Волшебник» в самых возвышенных выражениях, как нечто ошеломляющее, ослепительное, выдающееся… Если вы готовы погрузиться в огромный и до мелочей продуманный мир, вы будете наслаждаться каждой страницей.
Vogue, Best Books to Read in 2021


Скрупулезный и лиричный, неоднозначный, но сочувственный портрет писателя, который всю жизнь сражался с самыми сокровенными желаниями, собственным семейством и бурными временами, в которые ему довелось жить.
Time, Best Books of Fall 2021


«Волшебник» возвращает литературного гиганта… полифонический и трогательный роман Тойбина очеловечивает Манна. Грандиозный замысел и сокровенные чувства… Главная тема романа, как и прозы Манна, – упадок нравов и морали, семьи, стран и институтов.
The New York Times


Мистер Тойбин умеет писать очень лаконично, и передавать состояние тишины и покоя удается ему не хуже, чем диалоги и сюжет. Его стиль захватывает не сразу, а прозрения воздействуют тем мощнее, чем жестче наложенные ограничения… То, что удалось мистеру Тойбину в его изысканно чувственном романе – и что редко удается биографическим романам, – это признание того, что не все можно понять. У «Волшебника» самый возвышенный финал из всех, что встречались мне за долгое время.
The Wall Street Journal


Резкий и остроумный роман, доказывающий, какой приятной компанией может быть нобелевский лауреат и его семейство. «Волшебник» равновелик Манну, и виной тому не только изящная проза Тойбина, но и то, что читатель ждет не дождется очередной остроты из уст родных или гостей Манна.
The Washington Post


«Волшебник», новый роман Колма Тойбина о Манне, противостоит дешевым приемам голливудских биографий, стремясь достичь того, что не удается или что не кажется важным достичь мейнстриму. Как творит художник и может ли настоящий творец жить так, как живем мы с вами?
Vulture


Манн Тойбина интереснее, чем простые факты его, по общему признанию, масштабной биографии. Книга набирает мощь и разгон, когда переживания героя показываются на фоне мировых проблем, в особенности когда Тойбин заставляет Манна осмыслять их в жизни и в искусстве.
The Minneapolis Star-Tribune


Мощно… «Волшебник» мастерски сплетает взгляд Тойбина на личную и внутреннюю жизнь Манна с историей создания его лучших романов. Это выдающийся двойной портрет немецкой истории двадцатого века и ее великого писателя, волнующая ода литературе и музыке; с особой тонкостью Тойбин рисует долгий и успешный брак Маннов… Выдающееся достижение.
The Christian Science Monitor


Вам необязательно считать себя поклонником Томаса Манна, чтобы быть захваченным описанием его жизни, которое предлагает Колм Тойбин в своем новом романе. Он хорошо понимает противоречивую натуру Манна, и самая большая удача – то, что он сумел разгадать его главную тайну.
Seattle Times


Сокровенный портрет Томаса Манна. Тойбин использует писательские приемы, чтобы нарисовать портрет Манна как сложной натуры со своими пороками и глубинами. В «Волшебнике» Тойбин представляет необычный взгляд на создание серьезного искусства и в процессе доказывает, каким могущественным волшебником является сам.
Chicago Review of Books


Ода гению двадцатого века и сам по себе подвиг литературного колдовства.
Oprah Magazine


Это вибрации от силы прозрений Манна и возвышенности сладкозвучной прозы Тойбина. Он превзошел себя.
Publishing News


Захватывающе… Тойбину удается передать зачарованность Волшебником, как называли Манна его дети, который мог заставить сексуальные тайны исчезнуть под насыщенной поверхностью семейной жизни и неординарным искусством… интригующе.
Kirkus Reviews


С помощью своей роскошной прозы, которая тихо пробуждает измученную душу, скрытую за этими литературными шедеврами, Тойбин демонстрирует непревзойденный дар, рисуя карту внутреннего мира гения.
Booklist


Любители литературы захотят погрузиться в это захватывающее переосмысление жизни нобелевского лауреата, немецкого писателя Томаса Манна… Члены семьи Манн ведут свою собственную борьбу – друг с другом и с миром, в котором редко чувствуют себя как дома, – и это получает самое яркое воплощение.
AARP


Волшебник – это волшебство! Разумеется, Тойбин – литературный тяжеловес. Есть такие писатели, которые способны воспарить над миром фактов и вступить туда, где дух и материя соединяются. Тойбин снова доказал, что он один из них.
Fredericksburg Free-Lance Star


Тойбин снова смешивает фактическое и воображаемое, чтобы показать богатство внутренней жизни и подавленную сексуальность человека, чей дар не имеет себе равных и чья жизнь состоит из потребности принадлежать и страданий от невозможности удовлетворить недозволенные желания.
LitHub


Глава 1

Любек, 1891 год

Его мать ждала наверху, пока слуги принимали пальто, шарфы и шляпы. До тех пор пока гостей не провожали в гостиную, Юлия Манн не показывалась. Томас, его старший брат Генрих, сестры Лула и Карла наблюдали с лестничной площадки. Они знали: мать скоро появится. Генриху пришлось утихомирить Лулу, иначе их прогонят спать и они упустят момент. Их младший брат Виктор спал наверху.

С волосами, туго стянутыми цветным бантом, Юлия вышла из спальни. На ней было белое платье и простые черные туфли с Майорки, пошитые на заказ и напоминавшие бальные.

Хозяйка нехотя присоединялась к компании, выглядя при этом так, словно ради гостей ей пришлось оставить место, где даже в одиночестве было куда веселей, чем в праздничном Любеке.

Войдя и гостиную и оглядевшись, Юлия выбирала среди гостей одного, как правило мужчину, кого-нибудь неприятного, вроде герра Келлингхузена, немолодого, но и нестарого, или Франца Кадовиуса, который унаследовал косоглазие от матери, или судью Августа Леверкюна с усиками над тонкой губой, и до конца вечера от него не отходила.

Перед ее заграничным очарованием, ее изяществом и хрупкостью было трудно устоять.

Хозяйка расспрашивала гостя о работе, семье и планах на лето, а в ее глазах светилась доброта. Юлия всегда осведомлялась о сравнительном уровне комфорта, предлагаемом отелями Травемюнде, а также роскошными гостиницами Трувиля, Коллиура или каких-нибудь адриатических курортов.

Затем Юлия переходила к неудобным вопросам. Она принималась расспрашивать собеседника о какой-нибудь уважаемой даме из их окружения. Якобы личная жизнь этой дамы стала предметом спекуляций среди городских бюргеров. Речь могла идти о юной фрау Штавенхиттер, фрау Маккентхун или фройляйн Дистельманн, а то и вовсе о ком-то еще более безобидном. И когда изумленный гость отвечал, что слыхал об означенной даме только хорошее и решительно не способен вообразить ничего, что выходило бы за рамки приличий, мать Томаса замечала, что, по ее мнению, Любек должен гордиться тем, что эта поистине выдающаяся женщина удостоила его своим присутствием. Эту мысль Юлия преподносила словно некое откровение – нечто настолько тайное, что об этом до поры до времени не стоило знать даже ее мужу-сенатору.

На следующий день слухи о поведении его матери и о том, кого на сей раз она избрала своим конфидентом, курсировали по городу, пока не доходили до Генриха и Томаса. В пересказе их школьных приятелей слухи напоминали новейшую пьесу, прямиком из Гамбурга, перенесенную на местные подмостки.

По вечерам, когда сенатор отсутствовал по делам, а Томас с Генрихом, покончив с уроками скрипки и ужином, облачались в ночные сорочки, мать рассказывала им о стране, откуда она родом, – Бразилии. Такой огромной, что никто не знает, сколько людей там живет, чем они занимаются и на каких языках говорят. Стране, стократ крупнее Германии, где никогда не бывает ни зимы, ни мороза, ни даже холода, а река Амазонка в десять раз длиннее и шире Рейна. В великую реку вливаются мелкие, что несут свои воды под покровом дремучих лесов, где растут деревья такой вышины, каких не встречал ни один чужестранец. А еще там живут племена, о существовании которых никто не подозревает, ибо племена знают лес как свои пять пальцев, а завидев чужака, успевают спрятаться.

– Расскажи про звезды, – просил Генрих.

– Наш дом в Парати стоял на воде, – рассказывала Юлия. – И сам был почти что частью воды, словно лодка. А когда наступала ночь, мы смотрели на яркие, низкие звезды. Здесь, на севере, звезды высокие и далекие, а в Бразилии их можно разглядеть даже днем. Они похожи на маленькие солнца, они такие яркие и близкие, особенно если вы живете у воды. Моя мать говорила, что, отражаясь от воды, звезды сияют так ярко, что на втором этаже ночью можно читать книгу. И ты ни за что не уснешь, пока не закроешь ставни. Когда я была маленькой девочкой, такой как вы сейчас, я верила, что весь мир похож на Бразилию. Как же я удивилась в свою первую ночь в Любеке, когда не увидела на небе звезд! Их закрывали тучи.

– Расскажи о корабле.

– Вам пора спать.

– Расскажи про сахар.

– Томми, ты же знаешь эту историю.

– Хотя бы кусочек.

– Хорошо. Чтобы приготовить все марципаны, которые делают в Любеке, используют сахар, который выращивают в Бразилии. Любек знаменит марципанами, как Бразилия – сахаром. И когда на Рождество добрые люди в Любеке и их детки едят марципаны, они и не подозревают, что едят часть Бразилии. Они едят сахар, который приплыл к ним по морям.

– А почему мы не можем делать наш собственный сахар?

– Спросите у вашего отца.

Годы спустя Томас размышлял, не стало ли началом конца семейства Манн решение отца вместо флегматичной дочери местного судовладельца, купца или банкира взять в жены Юлию да Сильва-Брунс, в жилах матери которой, по слухам, текла кровь индейцев? Не было ли это наглядным свидетельством тайной семейной страсти ко всему экзотическому, которая до поры до времени никак не проявлялась у степенных Маннов, озабоченных лишь получением прибыли?

Любекцы запомнили Юлию маленькой девочкой, явившейся в их город после смерти матери вместе с сестрой и тремя братьями. Сирот, которые не знали ни слова по-немецки, взял под опеку дядя. Столпы города, вроде фрау Овербек, известной стойкой приверженностью к реформатской церкви, поглядывали на детей с подозрением.

– Однажды я видела, как они крестились, проходя мимо Мариенкирхе, – говорила она. – Не стану ставить под сомнение важность торговли с Бразилией, однако не припомню случая, чтобы бюргер из Любека брал в жены бразильянку.

Юлия, выйдя замуж в семнадцать, родила мужу пятерых детей, которые вели себя с достоинством, приличествующим детям сенатора, однако держались с застенчивой гордостью и даже высокомерием, невиданными для Любека. По мнению сторонников фрау Овербек, подобные настроения поощрять никак не следовало.

На сенатора, который был на одиннадцать лет старше жены, местные взирали с изумлением, словно он вложил капитал в картину итальянского мастера или редкую майолику, проявив опасные наклонности, которые его предкам удавалось держать в узде.

Перед воскресной службой отец проводил тщательный осмотр детей, пока мать возилась в гардеробной, примеряя шляпки и туфли. Генрих и Томас держались с приличествующей случаю важностью, пока Лула и Карла пытались стоять прямо и не вертеться.

После рождения Виктора Юлия перестала обращать внимание на замечания мужа. Ей нравилось наряжать девочек в цветные гольфы и банты, и она не возражала против того, чтобы мальчики носили волосы длиннее, чем принято, и не боялись проявлять смелость в суждениях.

Для церкви Юлия одевалась элегантно, как правило выбирая один цвет – серый или темно-синий, которому соответствовал цвет чулок, и позволяя себе украсить шляпку алой или желтой лентой. Ее муж славился покроем своих сюртуков, которые шил в Гамбурге, и безукоризненной опрятностью. Сенатор менял сорочки каждый день, а порой дважды в день, имел обширный гардероб и стриг усы на французский манер. Дотошностью, с которой отец вел семейное дело, он отдавал должное его столетней безупречной истории, однако роскошью своего гардероба подчеркивал, что его интересуют не только деньги и торговля и что нынешние Манны отличаются не одной лишь умеренностью и рассудительностью, но и не чужды хорошего вкуса.

К ужасу сенатора, на коротком пути до Мариенкирхе от дома Маннов на Бекергрубе Юлия радостно приветствовала знакомых по именам – к такому Любек был явно не готов, особенно по воскресеньям, и это еще сильнее убеждало фрау Овербек и ее незамужнюю дочь, что в глубине души фрау Манн остается католичкой.

– Она глупа и одевается вызывающе, как все католики, – говорила фрау Овербек. – А эта ее лента на шляпе – верх легкомыслия.

В церкви, где собиралось все семейство, прихожане отмечали, как бледна Юлия и как эту соблазнительную бледность оттеняют тяжелые каштановые кудри и загадочные глаза, которые взирали на проповедника с плохо скрытой насмешкой, и это выражение совершенно не вязалось с серьезностью, с которой семья и друзья ее мужа относились к отправлению религиозных обрядов.



Томас видел, что отцу не по душе рассказы матери о ее детстве в Бразилии, особенно в присутствии дочерей. Однако он не возражал, когда Томас расспрашивал его о старом Любеке, о славном пути, который прошла семейная фирма, начав со скромного дела в Ростоке. Отцу нравилось, когда Томас, заглянув в контору по пути из школы, сидел и слушал про торговые суда, склады, банки и страховки и запоминал то, что услышал.

Даже дальние кузины постепенно пришли к выводу, что, в то время как Генрих пошел в мать – был рассеян, непослушен и вечно сидел, уткнувшись в книгу, – юный Томас, рассудительный и горящий рвением, – именно тот, кто продолжит семейное дело в новом веке.

Когда девочки подросли, дети, если отец был в городе по делам, собирались в гардеробной матери, и Юлия рассказывала им о Бразилии, о белизне одежд, что носят тамошние жители, о том, как часто они моются, и поэтому все до единого отличаются редкой красотой, как мужчины, так и женщины, как белые, так и чернокожие.

– Бразилия совершенно не похожа на Любек, – говорила Юлия. – Там нет нужды напускать на себя серьезность. Там нет фрау Овербек с ее вечно поджатыми губами. Нет вечно скорбящих семейств вроде Эсскухенов. В Парати, если ты встретишь троих, один непременно будет что-то рассказывать, а двое других смеяться. И все будут в белом.

– Они будут смеяться над шуткой? – спросил Генрих.

– Просто смеяться. Так у них заведено.

– Над чем?

– Дорогой, я не знаю. Я же говорю, так у них заведено. Иногда по ночам я слышу этот смех. Его приносит ветер.

– А мы когда-нибудь поедем в Бразилию? – спросила Лула.

– Не думаю, что эта мысль придется по душе вашему отцу, – ответила Юлия.

– А когда станем старше? – спросил Генрих.

– Мы не можем знать, что случится, когда мы станем старше, – промолвила Юлия. – Может быть, вы будете ездить куда захотите. Куда угодно!

– Я хотел бы остаться в Любеке, – сказал Томас.

– Твой отец будет рад это услышать, – заметила Юлия.



Томас жил в мире своих грез в гораздо большей степени, чем Генрих, мать или сестры. Даже беседы с отцом про склады были лишь частью фантастического мира, в котором он воображал себя то греческим божеством, то персонажем детской считалки, то женщиной с лицом, исполненным страстной надежды, с картины, которую отец повесил над лестницей. Порой ему было трудно отделаться от фантазий, что на самом деле он старше и сильнее Генриха, что ходит как равный в контору с отцом или что он – горничная Матильда, обязанностью которой было следить, чтобы туфельки матери всегда стояли по парам, флаконы с духами никогда не пустели, а тайные предметы материнского гардероба хранились на тайных полках, подальше от его любопытных глаз.

Томас поражал гостей, перечисляя, какие грузы прибудут в порт, щеголяя названиями судов и дальних гаваней, и гости прочили ему выдающуюся деловую карьеру, заставляя его вздрагивать от мысли, что, знай эти люди, каков он на самом деле, они немедленно бы от него отвернулись. Если бы они могли заглянуть к нему в голову и увидеть, сколько раз за ночь, а иногда и средь бела дня он воображал себя то ослепленной желанием женщиной с картины, то рыцарем с мечом и песней на устах! Они изумились бы, как легко ему, самозванцу, удается их дурачить, как коварно он добился отцовского расположения и как мало ему следует доверять.

Разумеется, Генрих знал о тайной жизни младшего брата, о том, насколько далеко Томас зашел в своих мечтаниях. Брат отдавал себе отчет – и предупреждал об этом Томаса, – что чем больше тот притворяется, тем больше вероятность того, что его тайну раскроют. Генрих, в отличие от младшего брата, никогда не таил своих пристрастий. С подросткового возраста его увлеченность Гейне и Гёте, Бурже и Мопассаном была столь же очевидна, как и его равнодушие к торговым судам и складам. Последние вызывали в нем тоску, и никакие увещевания не могли убедить его не говорить отцу, что он не желает иметь с семейным делом ничего общего.

– Я видел, как за завтраком ты изображал из себя маленького дельца, – сказал он Томасу. – Тебе удалось одурачить всех, кроме меня. Когда ты признаешься им, что притворяешься?

– Я не притворяюсь.

– Ты все это несерьезно.

Генрих так явно демонстрировал пренебрежение к главным семейным чаяниям, что отец оставил его в покое, сосредоточившись на исправлении мелких погрешностей в манерах второго сына и дочерей. Юлия пыталась увлечь Генриха музыкой, но он не желал музицировать ни на фортепиано, ни на скрипке.

Генрих совершенно отдалился бы от семьи, думал Томас, если бы не искренняя привязанность к Карле. Между ними было десять лет разницы, и отношение брата к сестре было скорее отцовским, нежели братским. С младенчества Генрих таскал Карлу по дому, а когда она стала старше, учил ее карточным играм и играл с ней в особую разновидность пряток, которую придумал специально для них двоих.

Всех восхищала привязанность Генриха к Карле, его мягкость и предупредительность по отношению к младшей сестре. Ни друзья, ни иные заботы, ничто не могло заставить его забыть о своей любимице. Если Луле случалось приревновать брата к Карле, Генрих тут же предлагал ей присоединиться к общей игре, но вскоре Лула начинала скучать, не будучи посвященной в их приватные шутки и обыкновения.

– Генрих очень добрый, – рассуждала кузина. – Будь он таким же практичным, будущее семьи было бы обеспечено.

– Зато у нас есть Томми, – отвечала тетя Элизабет, оборачиваясь к нему. – Томми поведет семейную фирму в двадцатый век. Разве не в этом состоит твой план?

Несмотря на легкую иронию в ее тоне, Томас улыбался во весь рот.

Считалось, что непокорность Генрих получил от матери, но, став старше, он перестал ценить материнские истории, не унаследовав ни хрупкости ее духа, ни ее природной утонченности. Странно, но, вечно рассуждая о поэзии, искусстве и путешествиях, Генрих, с его прямотой и решительностью, подрастая, все больше напоминал истинного Манна. А встретив его в городе, тетя Элизабет неизменно замечала, как он похож на ее деда Иоганна Зигмунда Манна. Его тяжелая поступь напоминала ей старый добрый Любек и основательность, которой отличались его предки по отцовской линии. Какая жалость, что он совершенно равнодушен к торговле!

Томас понимал, что, вероятно, со временем семейное дело перейдет к нему, а не к старшему брату, и ему же достанется дедовский дом. Он мог бы наполнить его книгами. Томас видел, как перестроит парадные комнаты, переместив контору в другие помещения. Он будет заказывать книги в Гамбурге, как его отец заказывает одежду, а может быть, даже во Франции, если выучит французский, или в Англии, если усовершенствует английский. Он будет жить в Любеке, как не жил никто до него, радея о делах ровно в той мере, чтобы удовлетворять иные потребности. Вероятно, он женится на француженке. Французская жена добавит в жизнь заграничного лоска.

Томас воображал, как мать посещает их дом на Менгштрассе после того, как они с женой его перестроят, как восхищается новым кабинетным роялем, картинами из Парижа, французской мебелью.

Став выше, Генрих дал понять Томасу, что его попытки вести себя как истинный Манн лишь поза, фальшь, которая стала бросаться в глаза, когда Томас начал читать больше поэзии, когда уже не мог скрывать свою увлеченность культурой и когда позволял матери аккомпанировать ему на рояле в гостиной.

Время шло, и усилия Томаса притвориться, что его интересует торговля, утрачивали убедительность. В то время как Генрих упрямо шел навстречу мечте, Томас увиливал, но скрыть то, что в нем происходило, был не в силах.

– Почему ты перестал заглядывать к отцу в контору? – спрашивала мать. – Он уже несколько раз об этом упомянул.

– Я зайду завтра, – отвечал Томас.

Однако, идя домой из школы, он представлял тихий уголок, где сможет предаться чтению или мечтам, и решал, что заглянет в контору в другой раз.

Томас помнил, как однажды в Любеке они с матерью музицировали – он на скрипке, она на рояле – и внезапно в дверях возник Генрих. Томас продолжил играть, но почувствовал беспокойство. Несколько лет они с братом делили одну спальню, но те времена прошли.

Генрих, бледнее и старше его на четыре года, превратился в красивого юношу. И это не ускользнуло от Томаса.

Генрих, которому исполнилось восемнадцать, видел, что младший брат его разглядывает. И не мог не заметить неловкое желание, промелькнувшее во взгляде Томаса. Пьеса была медленной и несложной, одна из шубертовских ранних вещей для скрипки и фортепиано или переложение песни. Мать не сводила глаз с нот и не видела взглядов, которыми обменялись ее сыновья. Томас сомневался, что она вообще заметила Генриха. Смутившись, Томас вспыхнул и отвернулся.

Когда Генрих ушел, Томас попытался доиграть пьесу до конца, но ему пришлось остановиться, слишком часто он ошибался.

Больше ничего подобного не случалось. Генрих хотел, чтобы брат знал: он видит его насквозь. Говорить было не о чем, но воспоминание осталось: комната, свет, падающий из высокого окна, мать за роялем, его одиночество рядом с ней, нежные звуки, которые они извлекают из струн и клавиш. Обмен взглядами. И снова тишина и покой или хотя бы подобие покоя, после того как в комнату вторгся чужой.

Генрих с радостью оставил школу и устроился в книжную лавку в Дрездене. В его отсутствие Томас стал еще чаще витать в облаках. Он просто не мог заставить себя слушать учителей. В глубине души, словно дальние громовые раскаты, маячила зловещая мысль: когда придет время вести себя как взрослый, окажется, что он ни к чему не пригоден.

Вместо этого он станет воплощением упадка. Упадок будет звучать в каждом звуке, который он извлечет из скрипки, в каждом слове, которое прочтет в книге.

Томас знал, что за ним наблюдают, не только в семейном кругу, но также в школе и в церкви. Он любил слушать, как мать играет на рояле, и сопровождать ее в будуар. В то же время ему нравилось, когда его замечали на улице, его, славного отпрыска уважаемого сенатора. Впитав самомнение отца, в то же время он перенял что-то от артистической натуры матери, от ее чудаковатости.

Кое-кто в Любеке придерживался мнения, что братья не только воплощают собой упадок собственного семейства, но отражают закат целого мира, севера Германии, некогда оплота мужественности.

Теперь многое зависело от младшего брата Виктора, который родился, когда Генриху исполнилось девятнадцать, а Томасу было почти пятнадцать.

– Поскольку оба старших выбрали поэзию, – говорила тетя Элизабет, – одна надежда, что младший предпочтет гроссбухи.



Летом, когда семья отправлялась на месяц в Травемюнде, мысли о школе и учителях, грамматике, пропорциях и ненавидимой гимнастике можно было на время забыть.

В прекрасном отеле в стиле швейцарского шале пятнадцатилетний Томас просыпался в уютной старомодной комнатке от шороха грабель, которыми садовник разравнивал гравий под бледным небом Балтики.

Вместе с матерью и ее компаньонкой Идой Бухвальд он завтракал на балконе столовой или под высоким каштаном во дворе. Коротко стриженная трава уступала место более высокой прибрежной растительности и песчаным дюнам.

Его отец, казалось, испытывал удовольствие от мелких отельных неудобств. Он считал, что скатерти стирают недостаточно тщательно, бумажные салфетки выглядят вульгарно, хлеб имеет странный привкус, а металлические подставки для яиц никуда не годятся. Выслушивая его жалобы, Юлия с улыбкой говорила:

– Потерпи, скоро вернемся домой.

Когда Лула спросила мать, почему отец редко выходит на пляж, она улыбнулась:

– Ему нравится в отеле. Мы же не станем его заставлять?

Томас с сестрами, братьями, матерью и Идой отправлялись на пляж, где рассаживались на расставленных гостиничными служителями шезлонгах. Тихое бормотание двух женщин прерывалось, лишь когда на пляже появлялся кто-то новый, и они выпрямляли спины, чтобы хорошенько его рассмотреть. Удовлетворив любопытство, женщины возвращались к вялому перешептыванию, а после прогоняли Томаса в море, где поначалу, боясь холода, он шарахался от каждой легкой волны и только спустя некоторое время позволял воде себя обнять.

Долгими вечерами они с Идой часами сидели у летней эстрады, порой она читала ему под деревьями за отелем, а после шли на высокий утес, чтобы в сумерках махать платочками проходящим кораблям. Вечером Томас спускался в комнату матери, наблюдал, как она готовится к ужину на застекленной веранде в окружении семейств не только из Гамбурга, но даже из Англии и России, после чего отправлялся в кровать.

В дождливые дни Томас перебирал клавиши пианино в вестибюле отеля. Инструмент, расстроенный многочисленными вальсами, не был способен извлекать то богатство тонов и полутонов, которые легко давались кабинетному роялю дома, но обладал забавным булькающим звуком, и этого звука Томасу будет недоставать, когда каникулы закончатся.

В то последнее лето отец после нескольких дней на побережье под предлогом срочных дел уехал в Любек, однако, вернувшись, даже в солнечные дни оставался в отеле, закутавшись в плед, словно инвалид. Он больше не сопровождал их в вылазках из отеля, а они вели себя так, словно он по-прежнему в отъезде.

И только когда однажды вечером Томас в поисках матери заглянул в соседний номер, он был вынужден обратить внимание на отца, лежавшего на кровати и глядящего в потолок, раскрыв рот.

– Бедняжка, – заметила мать, – работа изнурила его. Отдых пойдет ему на пользу.

На следующий день мать вместе с Идой как ни в чем не бывало вернулись к привычной рутине, оставив сенатора в постели. Когда Томас спросил мать, не заболел ли отец, она напомнила ему, что несколько месяцев назад сенатор перенес несложную операцию на мочевом пузыре.

– Твой отец еще не оправился, – сказала мать. – Скоро он снова почувствует вкус к морским купаниям.

Странно, думал Томас, он почти не помнил, чтобы отец когда-нибудь купался или сидел на пляже – обычно он читал газету на веранде, сложив на столике рядом с собой запас русских сигарет, или ждал жену у ее номера, когда перед обедом Юлия c мечтательным видом брела с моря.

Однажды, когда Томас возвращался с пляжа, мать попросила его зайти в комнату отца, почитать ему вслух, если попросит. Томас попытался возразить, что собирался послушать оркестр, но она настояла. Отец ждет тебя, сказала Юлия.

Сенатор сидел на кровати с белоснежной салфеткой, обмотанной вокруг горла, а отельный цирюльник трудился над его подбородком. Отец кивнул Томасу, велев присесть в кресло у окна. Томас перевернул раскрытую книгу, лежавшую на столике корешком кверху, и принялся ее листать. Книга по вкусу Генриха, подумал он. Едва ли отец попросит из нее почитать.

Томаса завораживали медленные замысловатые пасы, с которыми цирюльник брил отца, широкие взмахи и мелкие движения опасной бритвы. Покончив с одной половиной лица, мастер отступил назад, оценивая работу, и маленькими ножничками аккуратно обрезал несколько волосков у носа и над верхней губой. Отец смотрел прямо перед собой.

Затем цирюльник занялся второй половиной лица. Закончив, он вытащил флакон одеколона, щедро опылил сморщившегося клиента и хлопнул в ладоши.

– Стыд и позор любекским цирюльникам, – промолвил он, сдергивая и складывая салфетку. – Скоро люди потянутся в Травемюнде за отличным бритьем.

Отец лежал на кровати в превосходно отглаженной полосатой пижаме. Томас заметил, как тщательно подстрижены его ногти, за исключением ногтя на маленьком пальце левой ноги, который врос в кожу. Ему бы ножницы, и Томас постарался бы это исправить. Внезапно он осознал, насколько нелепой была эта мысль, – отец не позволит ему остричь ноготь.

Книга до сих пор лежала у Томаса на коленях. Если он отложит ее, отец попросит почитать из нее или поинтересуется, что он о ней думает.

Вскоре отец закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон, однако спустя некоторое время снова открыл их и уставился в стену. Томас гадал, стоит ли расспросить его про торговые суда, прибытия которых ждали в порту, а если отец окажется разговорчивым, про цены на пшеницу. Или упомянуть пруссаков, и тогда отец пожалуется на их невоспитанность, на грубые застольные манеры прусских чиновников, даже тех, кто из хороших семейств.

Томас поднял глаза и увидел, что отец заснул. Вскоре послышалось сопение. Томас решил, что пора вернуть книгу на прикроватный столик. Он встал и подошел к кровати. После бритья лицо отца выглядело белым и гладким.

Томас не знал, сколько еще ему так стоять. Хоть бы кто-нибудь из отельного персонала вошел с графином воды или чистым полотенцем, но всего было в достатке. Он не надеялся, что в номер зайдет мать. Юлия отправила его сюда, чтобы самой приятно провести время в саду или на пляже вместе с Идой и его сестрами или с Виктором и его няней. Если он выйдет сейчас из комнаты, мать непременно об этом узнает.

Он послонялся вокруг кровати, дотронулся до свежей простыни, но, боясь разбудить отца, отступил.

Когда отец закричал, звук показался Томасу таким странным, что он решил, будто в комнате есть кто-то еще. Тем не менее, когда отец принялся что-то выкрикивать, Томас узнал его голос, несмотря на полную бессмысленность слов. Отец сел в кровати, держась за живот. Затем с усилием опустил ноги на пол, но тут же без сил рухнул обратно.

Первой мыслью Томаса было в страхе выскочить из комнаты, но отец застонал, не открывая глаз и все так же прижимая руку к животу, и Томас приблизился и спросил, не позвать ли мать.

– Ничего, – сказал отец.

– Что? Мне позвать маму?

– Ничего, – повторил отец, открыл глаза и с гримасой боли на лице посмотрел на Томаса. – Ты ничего не знаешь, – сказал он.

Томас бросился вон из комнаты. На лестнице, обнаружив, что проскочил нужный этаж, он вернулся в вестибюль, нашел консьержа, который позвал управляющего. И пока он объяснял им, что случилось, вернулись мать с Идой.

Томас последовал за ними в комнату, где обнаружил, что отец мирно сопит в своей кровати.

Мать вздохнула и мягко извинилась за переполох. Томас понимал: бесполезно объяснять ей, свидетелем чего он стал.

Роберт Лоу



Лев пробуждается

По возвращении в Любек отец совсем ослабел, однако дожил до октября.

© Филонов А.В., перевод на русский язык, 2017

Томас слышал, как тетя Элизабет жаловалась, что, лежа на смертном одре, сенатор перебил священника кратким «Аминь».

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

– Он никогда не любил слушать, – сказала тетя, – но к священнику мог бы и прислушаться.

* * *

В последние дни жизни отца Генрих как ни в чем не бывало общался с матерью, а Томас не знал, что ей сказать. Ему казалось, она прижимает его к себе слишком крепко, а его попытки вырваться ее оскорбят.

Будучи летописцем Королевства в Годы смуты, писано в приорате Грейфрайерс в неделю по Семидесятнице, в лето Господа Нашего одна тысяча триста двадцать девятое, на 23-м году правления короля Роберта I, спаси и сохрани его Бог.

Услышав, как тетя Элизабет с кузиной шепотом обсуждают завещание отца, Томас вздрогнул, отпрянул, но затем придвинулся ближе и услышал, что Юлии нельзя доверять.



– Что уж говорить о мальчишках? – продолжила тетя. – Этих двоих! Семейству конец. Скоро люди, которые кланялись мне на улицах, станут смеяться мне в лицо.

В лето Господа Нашего одна тысяча двести девяносто шестое скотты порешили, что довольно с них господства короля Эдуарда над ними чрез назначенного оным короля Баллиола, и о том возгласили. Англичане явились на север в Берик с огнем и мечом, а равно и Законом Дейтерономии, сиречь Второзакония, и вослед за резней с той поры название сего града стало девизом и боевым кличем во веки веков.

Она хотела продолжить, но кузина, заметив, что Томас слушает, толкнула ее в бок.

Разгромленного короля Иоанна Баллиола повергли к стопам Эдуардовым, дабы лишить оного венца и регалий, гордые знаки ранга сорвали с его мантии, и посему сказанного с тех пор и впредь прозывают Тум Табард — Пустой Камзол. Коронационные регалии Шотландии — Крест Господень и Скунский Камень — были захвачены, а Большая Печать церемониально преломлена надвое.

– Томас, ступай проследи, чтобы твои сестры были одеты надлежащим образом, – сказала тетя Элизабет. – Я заметила на Карле совершенно неподходящие туфли.

Посему король Эдуард поехал на юг, передав правление землями, кои считал ныне своими, наместнику, дабы держать скоттов под своим ярмом.

На похоронах Юлия Манн улыбалась тем, кто подходил с соболезнованиями, но дальнейших излияний не поощряла. Она ушла в свои мысли, окружив себя дочерями и позволив сыновьям взять на себя общение с теми, кто хотел их утешить.

«Сие есть доброе дело, — провозгласил он, отрясая с ног прах того места, — избавление от подобного дерьма».

– Вы не могли бы оградить меня от этих людей? – взмолилась она. – Когда они задают вопрос, не могут ли чем-нибудь помочь, попросите их не смотреть на меня с такой скорбью.

Но скотты не преклонили колен… воспоследовала крамола на севере под началом Мори, на востоке под началом Фрейзера, на западе под началом разбойника по имени Уоллес. Шотландские епископы остались непокорны. Сэр Уильям Дуглас, за отвагу прозванный Смелым, оборонявший Берик против короля Эдуарда, был пленен, а после прощен милостью короля под обещание служить в английской армии во Франции. Немного времени спустя оный расторг узы своей клятвы и примкнул к смутьянам.

Томас никогда не видел ее такой чуждой и не от мира сего.

Король же Эдуард, до живого уязвленный действиями сего сказанного, повелел своим верноподданным в Шотландии противостоять оным смутьянам, и Роберт Брюс Младший, граф Каррикский, был отряжен в замок Дуглас, дабы попрать твердыню и захватить жену со чады сэра Уильяма в заложники.

На следующий день после похорон, сидя с детьми в гостиной, Юлия наблюдала, как ее золовка Элизабет с помощью Генриха пытается передвинуть диван и одно из кресел.

Но коли лев пробуждается, всякому надлежит стеречься его клыков…

– Элизабет, оставь в покое мебель, – сказала Юлия. – Генрих, верни диван на место.

– Юлия, я считаю, что диван должен стоять напротив стены, вокруг него слишком много столов. У тебя всегда было слишком много мебели. Моя мать всегда говорила…

Пролог

– Не трогай мебель! – перебила ее Юлия.

Дуглас, Ланарк

Элизабет молча проследовала к камину, где и осталась стоять, как героиня спектакля, которой нанесли смертельную обиду.

Праздник Святого Дростана Скитника, 11 июля 1296 года



Хуже всего была темнота. Ни луны, ни звезд, лишь шепот потерянных душ, ищущих либо попутного ветра к дому, либо тела, дабы проскользнуть в него ради воспоминаний о теплой крови и жизни. Да еще совы — а сов он ненавидел за вопли, подобные крику Сихайрет, богини лесных ручьев, извивающейся во тьме и кричащей на тех, кого поджидает скорая смерть.

Поняв, что Генрих намерен сопровождать мать в суд, где будет оглашено завещание, Томас удивился, что они не позвали его с собой, но мать выглядела такой озабоченной, что он не стал жаловаться.

Гозело знал, что не должен позволять себе верить в подобное, будучи добрым христианином, но его бабка — старая фризка — забила ему голову подобными россказнями, когда он еще был малым дитятей. Это всплывало, лишь когда ему было боязно и жутко, и даже Бог должен признать, что сей покинутый им край навевает страх и ужас.

– Ненавижу выставлять себя на всеобщее обозрение. Что за варварский обычай оглашать завещание на публике! Весь Любек будет обсуждать наши семейные дела. И, Генрих, ты не мог бы помешать твоей тете Элизабет взять меня под руку, когда мы будет выходить из суда? А если они захотят сжечь меня на площади после оглашения, передай, я освобожусь в три.

И не столько сам край, сколько Плащеносец. Охваченный дрожью Гозело запахнул собственный плащ поплотнее, держа путь к забрезжившей деннице и радуясь, что видит свет. Он направлялся в Карнуэт, находящийся во владении государя[1] Сомервилла — англичанин ли он, нет ли, но там хотя бы светло, тепло и, превыше всего, безопасно, — но темень поставила на этом крест, и теперь Гозело не сомневался, что прозевал это место и направляется в Дуглас.

Томас гадал, кто теперь будет вести дела. Вероятно, отец указал в завещании каких-нибудь видных горожан и пару-тройку конторских служащих, которым поручил вести дела до того, как семья примет решение. На похоронах он чувствовал, что его разглядывают, – сына, на чьи плечи может опуститься тяжкий груз ответственности. Он вошел в спальню матери, где встал перед зеркалом в пол. Если напустить на себя суровый вид, можно представить, как каждое утро он приходит в контору и распекает подчиненных. Услышав голоса сестер, которые звали его снизу, Томас отступил от зеркала, ощущая собственное ничтожество.

Он тревожился, что человека, хромающего пешком, прогонят прочь с бранью, да еще и пригрозят копьем. Всадник обладает положением, а путник, влачащийся мокрым летом по грязи в драных башмаках, в плаще и кафтане, замызганных в трудном пути, — полнейшее ничтожество, даже если он фламандский мастер-каменщик из Скуна. Кабы только это… Гозело знал, что Дуглас — гнездо бывших бунтовщиков и там вряд ли его оградят от тех, кто сейчас за ним наверняка охотится.

С верхней площадки лестницы он услышал, что мать с Генрихом вернулись из суда.

– Он изменил завещание, чтобы весь мир узнал, что он о нас думает, – сказала Юлия. – И они все были там, все добрые граждане Любека. А поскольку они больше не сжигают ведьм на кострах, они публично унижают вдов.

Что-то застрекотало, и Гозело, вздрогнув, заполошенно огляделся и прибавил шагу. Ему бы ни в коем случае не браться за это дело, но старый брылястый, как мастиф, епископ Уишарт обморочил его лестью и посулами толстой мошны. Не то чтобы сработать эту штуковину было трудно, а резьбой занимался Манон; теперь Гозело не сомневался, что бедолага камнетес — покойник.

Томас спустился вниз и увидел, что Генрих очень бледен. Поймав взгляд брата, он понял: что-то случилось.

Потом явился Плащеносец с повозкой и потрепанной лошаденкой при ней, и фламандец понял, что они забирают оригинал, оставляя вместо него «липу». Манон, поведали ему, уже получил плату и удалился; вот тут-то мороз холоднее алтарного камня и проник в самую его душу.

– Отведи Томми в гостиную и запри за собой дверь, – сказала Юлия. – Расскажи ему, что случилось. Я бы поиграла на рояле, если бы не соседи. Поэтому я ухожу к себе. И я не желаю, чтобы детали этого завещания обсуждались в моем присутствии. А если твоя тетя Элизабет осмелится заглянуть, скажи, что я сломлена горем.

«Мы берем его в Рослин, — сказал Плащеносец по-французски. — Там тебе будет уплачено и за твое ремесло, и за умение держать рот на замке об этом деле».



Замышляй это один лишь Плащеносец, Гозело вообще ни за что не пошел бы на это, но тему поднял сам епископ, не кто иной. Тогда Гозело считал епископа Уишарта выдающимся клириком, нежась в ласковой лести и посулах богатства, пока терзания с повозкой, неотступная волглость — Христе Небесный, да неужто иной погоды в этой Шотландии не бывает? — и лепет собственных страхов не растопили его решимость, как золото в тигле. Плащеносец, угрюмый, как мокрый утес, с каждой милей становился все грознее и грознее, пока не далее доброго пешего перехода от Рослина остатки отваги Гозело не развеялись как дым, и он удрал.

Закрыв за собой дверь гостиной, Генрих и Томас стали читать копию завещания, которую Генрих принес с собой.

* * *

Оно было написано за три месяца до смерти и начиналось тем, что отец назначал опекунов, которые должны были определить будущее его детей. Ниже сенатор излагал, какого низкого мнения он придерживается о собственных отпрысках.

Плащеносец крепко над этим призадумался. Скрылся без толстой мошны, в панике, страшась за собственную жизнь, наконец-то сопоставив все возможности. Ах, что ж, будучи смышленым человечишкой, он домыслит остальное, когда даст роздых ногам достаточно долго, чтобы его рассудок пустился вскачь. Например, как восполнить утрату толстой мошны. Он направится в Ланарк, к английскому шерифу Гезльригу, где и выложит все, что ведает.

«Следует как можно решительнее воспротивиться попыткам моего старшего сына посвятить себя литературе. По моему мнению, он не обладает для этого достаточным образованием и умом. В основе его склонности – больное воображение, отсутствие дисциплины и равнодушие к мнению окружающих, вероятно проистекающие от его легкомыслия».

Все в точности так, отметил про себя Плащеносец, как и сказывал Уишарт, отозвавши его в сторонку и проговорив: «Коли поверишь os vulvae[2], то ты дурень. Ступай с Богом, сын мой».

Генрих дважды перечитал этот пассаж, громко хохоча.

Плащеносец не мог не признать, что епископ был прав — и на предмет характера фламандца, и на предмет того, что его рот с мокрыми губенками и дурацкой бахромой бородки и усов напоминают женскую часть тела, коли поглядеть, склонив голову к плечу. На латыни это — os vulvae — звучит лучше, чем по-английски: вагинолицый, заключил Плащеносец.

– А вот и про тебя, – продолжал Генрих. – «Мой второй сын обладает добрым нравом, и его следует приставить к какому-нибудь полезному делу. Надеюсь, он станет опорой для своей матери». Ты и мать, подумать только! Приставить! Кто бы мог подумать – обладает добрым нравом! Еще одна из твоих масок.

Разумеется, рассуждал Плащеносец, понукая изнеможенного пони к Рослинскому замку, сей фламандец может попросту направиться к Дамфрису и английской границе. Как-никак он мастер-каменщик и долго без работы не просидит.

Генрих прочел предупреждение отца насчет буйного характера Лулы и его желание, чтобы Карла вместе с Томасом хранили мир в семье. О малыше Викторе сенатор писал: «Зачастую из поздних детей выходит толк. У ребенка хорошие глаза».

Сэр Уильям Сьентклер, Древлий Храмовник Рослинский, дал ему доброго, быстрого скакового конька и одарил пристальным, многозначительным взглядом, когда услыхал обо всем.

– Дальше – хуже. Ты только послушай!

— Порадей, абы твердо, — изрек он, и Плащеносец кивнул. Он уж непременно обеспечит твердое ручательство.

Генрих зачитал вслух, подражая напыщенному отцовскому голосу: «По отношению к детям моей жене следует вести себя строго, держа их в полном повиновении. А если станет сомневаться, пусть прочтет „Короля Лира“».

* * *

– Я знал, что отец был человеком мелочным, – заметил Генрих, – но не подозревал, что он был еще и злопамятным.

Узрев блеклые огоньки во мраке, Гозело чуть не разрыдался от облегчения, что Дуглас уже недалече и там можно найти убежище, прежде чем выступать в Ланарк. Он выложит все, что ведает, ожесточенно размышлял фламандец, за все, на что обрек его Плащеносец. Он убедил себя, что был прав, удрав, пока его не порешили под сенью тьмы. Он больше никогда не вернется в этот край и поведает англичанам все-все, даже после того, что они содеяли фламандцам — и его родне среди прочих — в Берике. Они ведь еще и заплатят, возместив утрату обещанной мошны. Да и что ему какой-то дурацкий камень, в конце-то концов?

Официальным голосом Генрих зачитал брату условия отцовского завещания. Сенатор хотел, чтобы семейный бизнес и родовое гнездо после его смерти были проданы. Все деньги наследовала Юлия, но двое самых навязчивых горожан, которых при жизни мужа она терпеть не могла, будут руководить ею в принятии финансовых решений. Два опекуна должны были также надзирать за воспитанием детей. В завещании оговаривалось, что четыре раза в год Юлии придется отчитываться тонкогубому судье Августу Леверкюну об их успехах.

Из-за последней рощицы, ведущей к заливному лугу, протянувшемуся до окутанной тенью громады крепости, появилась фигура. Гозело заверещал — тонко, как сова, но слишком поздно.



— Ты удалился, не получив должного, — вкрадчиво произнес Плащеносец, и Гозело отпрянул, бессвязно лепеча по-французски, по-английски — на всех подворачивавшихся языках. Он лишь смутно сознавал, что содержимое его недр стекает по ногам; в голове бешеной круговертью проносились мольбы, выговорить которые его язык попросту не поспевал.

— Ничего не скажешь? — повторил Плащеносец, ухватив одну из них, и фламандец закивал головой столь истово, что того и гляди оторвется.

Плащеносец одобрительно кивнул, а потом поднял обе руки, чтобы откинуть капюшон и открыть лицо свету луны. В бледном зареве черты его остались незримы, но блеснул четырехгранный стальной клинок; Гозело заверещал так тоненько, что лишь псы могли расслышать его.

Когда в следующий раз их навестила тетя Элизабет, ей даже не предложили присесть.

— Порадею, абы твердо, — возгласил Плащеносец, к вящему замешательству фламандца, ступив вперед и нанеся единственный удар; Гозело привалился к нему, как выдохшийся любовник, а потом тихонько сполз на дерн подлеска.

– Ты знала о завещании моего мужа? – задала ей вопрос Юлия.

Вытерев кинжал о плащ фламандца, Плащеносец взял с податливого трупа что требовалось и удалился, ведя коня в поводу, пока не уверился, что ушел достаточно далеко.

– Меня не спрашивали, – ответила Элизабет.

И вдруг сообразил, что все это разыгралось на следующий день после того, как Длинноногий повелел всей знати королевства Шотландского явиться в Брихин, дабы лицезреть, что сталось с королем, воспротивившимся Эдуарду Английскому.

– Я спросила не об этом. Ты знала о завещании?

Несомненно, ради поношений, лжи и злопыхательства. Эдуард уже отъял Крест, Печать и Камень, как и грозил, лишив власти и короля Иоанна Баллиола, и королевство.

– Юлия, не при детях!

Но Длинноногий захапал не всю Шотландию — малую толику королевства вырвали из его кулака.

– Мне всегда хотелось это сказать, – промолвила Юлия, – и теперь, став свободной, я могу себе это позволить. И я сделаю это в присутствии моих детей. Я никогда тебя не любила. И мне жаль, что твоя мать умерла и я не успела сказать ей того же.

Плащеносец улыбнулся, согретый этой мыслью, несмотря на студеную летнюю мгу.

Генрих попытался ее остановить, но Юлия от него отмахнулась.