Мэри Лоусон
Воронье озеро
© Марина Извекова, перевод, 2021
© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2022
* * *
Посвящается Элинор, Нику и Натаниэлю, а в первую очередь Ричарду
Предисловие автора
«Воронье озеро» – художественное произведение. Озер на севере провинции Онтарио не счесть, и пять-шесть из них, если не больше, носят «вороньи» названия, и все же ни одно не стало прообразом Вороньего озера в романе. Точно так же вымышлены и все герои, есть лишь два исключения. Во-первых, моя прабабушка, что и в самом деле приладила к прялке подставку для книги. Детей у нее, правда, было всего четверо, а не четырнадцать, но ей, фермерше с полуострова Гаспе, время на чтение выкроить было нелегко. Во-вторых, моя младшая сестра Элинор, послужившая прототипом малышки Бо. Спасибо ей за разрешение воссоздать ее детство, а также за неустанную поддержку, воодушевление и помощь в работе над книгой.
Благодарю моих братьев Джорджа и Билла не только за их юмор, веру и за то, что всегда были мне опорой, но и за сведения о природе Вороньего озера. Оба знают север в тысячу раз лучше, чем я, и их любовь к нашему краю тоже вдохновила меня на создание книги.
Есть и другие, кому я многим обязана. Спасибо:
– Аманде Милнер-Браун, Норе Адамс и Хилари Кларк за участие, зоркость и честность там, где было бы проще и вежливее солгать.
– Стивену Смиту, поэту и учителю, за вдохновение.
– Пенни Баттс за то, что много лет назад помогла мне взяться за дело и никогда не сомневалась, что я доведу его до конца.
– Деборе Макленнан и Элен Сюр, профессорам кафедры зоологии Торонтского университета, за то, что помогли мне заглянуть в мир научных исследований. (Наверняка я все равно в чем-то ошиблась, но это целиком на моей совести.)
– Фелисити Рубинштейн, Саре Лютьен и Сюзанне Годмен, а также семьям Лютьен и Рубинштейн за их знания, такт, энергию и увлеченность.
– Элисон Сэмюэль из издательства Chatto & Windus в Лондоне, Сьюзен Кэмил из издательства Dial Press в Нью-Йорке и Луизе Деннис из издательства Knopf Canada в Торонто за восприимчивость, чутье и профессионализм при подготовке рукописи к печати.
Также хочу отметить книгу Марджори Гатри «Обитатели поверхностной пленки» (издательство Richmond Publishing Company Ltd., Слау), бесценный источник справочной информации.
И наконец, самое главное, благодарю моего мужа Ричарда и сыновей Ника и Натаниэля за неизменную веру, утешение и поддержку длиною в жизнь.
Часть первая
Пролог
Моя прабабушка Моррисон приладила к прялке подставку для книги, чтобы читать за работой, – так гласит семейное предание. А однажды субботним вечером она настолько увлеклась, что оторвала взгляд от книги лишь в полпервого ночи – оказалось, она целых полчаса пряла в воскресный день, по тем временам страшный грех.
Нашу семейную легенду я пересказываю не просто так. С недавних пор я пришла к выводу, что прабабушка и ее подставка для книги очень многое объясняют. События, что разрушили нашу семью и положили конец нашим мечтам, случились спустя не один десяток лет после ее смерти, но это не значит, что прабабушка не повлияла на исход. То, что произошло между Мэттом и мной, не объяснишь, не упомянув прабабушку. И часть вины, безусловно, лежит на ней.
Когда я была маленькая, в комнате родителей висела прабабушкина фотография. Я, совсем еще кроха, подолгу простаивала перед нею, набираясь храбрости заглянуть прабабушке в глаза. Была она небольшого роста, прямая, тонкогубая, вся в черном, с белоснежным кружевным воротничком (который наверняка по вечерам тщательно стирала, а каждое утро гладила). С виду строгая, даже недовольная, без тени веселья. Вот что значит за тринадцать лет родить четырнадцать детей и возделывать обширный участок на полуострове Гаспе – пять тысяч акров бесплодной земли. Как она выкраивала время на рукоделие, тем более на чтение, ума не приложу.
Из детей в нашей семье, а нас было четверо – Люк, Мэтт, Бо и я, – один только Мэтт хоть отчасти на нее походил. Он вовсе не был угрюм, но от прабабушки ему достались волевой рот и пронзительные серые глаза. Если я вертелась в церкви и встречала недовольный мамин взгляд, то косилась на Мэтта – заметил ли? И он каждый раз замечал и делал строгие глаза, но в последнюю секунду, когда я уже готова была приуныть, подмигивал.
Мэтт был старше меня на десять лет, высокий, серьезный, умный. Его страстью были пруды, в миле-двух от нашего дома, по ту сторону от железнодорожных путей. Это были старые гравийные карьеры, заброшенные много лет назад, после строительства дороги, – и какой только удивительной живности там не водилось! Когда Мэтт стал меня брать с собой на эти водоемы, я была совсем маленькой и он носил меня на плечах – через лес, где буйствовал ядовитый плющ, вдоль железнодорожных путей, мимо пыльных вагонеток, ждавших груза сахарной свеклы, вниз по крутому песчаному косогору к воде. Там мы, растянувшись на животе под палящим солнцем, глядели в темную глубину и ждали, кто оттуда покажется.
Вот самая яркая картинка из детства: паренек лет пятнадцати-шестнадцати, худощавый, русый; рядом белобрысая девчонка – две косички за спиной, тонкие ноги загорели дочерна. Оба лежат не шелохнувшись, уронив головы на руки. Мальчик что-то показывает девочке – точнее, живность сама показывается из темных закоулков меж камней, а мальчик рассказывает.
– Пошевели пальцем, Кейт. Поводи туда-сюда. И он подплывет, не сможет удержаться…
Девочка с опаской шевелит пальцем, и точно так же с опаской подплывает детеныш каймановой черепахи, посмотреть, в чем дело.
– Вот видишь? Они очень любопытные, черепашата эти. А как вырастут, станут злобные, подозрительные.
– Почему?
Как-то раз мы поймали на суше взрослую каймановую черепаху, сонную с виду, а вовсе не злобную – голова в складочку, будто резиновая, так и хочется погладить. Мэтт протянул ветку в палец толщиной, и черепаха перекусила ее пополам.
– Защищены они хуже других черепах – панцири им маловаты. Вот они и боятся.
Девочка кивает, косички шлепают по воде, и от них расходятся круги. Она впитывает каждое слово.
За эти годы мы провели так, наверное, сотни часов. Я научилась различать головастиков: леопардовых лягушек, лягушки-быка – толстых серых, жабьих – крохотных черных, подвижных. Я узнавала черепах и сомов, водомерок и тритонов, вертячек, выписывавших на воде лихие кренделя. Проходили сотни часов, сменялись времена года, жизнь в прудах замирала и возрождалась, а я подросла, и Мэтту стало тяжело таскать меня на плечах, теперь я пробиралась за ним сквозь чащу. Этих перемен я, конечно же, не осознавала, они были постепенны, а у детей очень смутное представление о времени. Для них завтра – это еще не скоро, а годы летят незаметно.
1
Когда наступил конец, он грянул как гром среди ясного неба, и лишь спустя годы я поняла, что вела к нему целая цепочка событий. Некоторые из этих событий вовсе не касались нас, Моррисонов, – это были семейные дела Паев, ближайших наших соседей, с фермы в миле от нас. Паи и всегда-то, с незапамятных времен, слыли неблагополучной семьей, но в тот год в их большом старом фермерском доме, стоявшем на отшибе, разворачивался настоящий кошмар. И мы не ведали, что кошмару Паев суждено переплестись с мечтой Моррисонов. Предвидеть такое было невозможно.
Конечно, если ищешь истоки каких-то событий, то рискуешь влезть в немыслимые дебри, чуть ли не до Адама докопаться. Но в нашей семье в то лето грянула катастрофа, после которой могло начаться все что угодно. Случилась она в июле, душным субботним днем, когда мне было семь лет, и нормальная семейная жизнь на этом закончилась; даже сейчас, спустя почти двадцать лет, я не в силах смотреть на это трезво.
Только одно можно сказать в утешение: хотя бы закончилось все на мажорной ноте, ведь за день до того – в последний день, когда мы были вместе всей семьей, – родители мои узнали, что Люк, еще один мой брат, сдал выпускные экзамены и его приняли в педагогический колледж. Такого успеха от Люка никто не ожидал, ведь ему, мягко говоря, науки давались с трудом. Помню, где-то я вычитала теорию, что в семье у каждого есть роль – «умница», «красавчик», «эгоист». Стоит хоть немного вжиться в роль, и она к тебе прилипнет намертво – что бы ты ни делал, люди видят не тебя, а свои ожидания, – но в самом начале, когда только примеряешь роль на себя, у тебя есть выбор. Если так, то Люк с детства облюбовал себе роль «оторви да брось». Не знаю, что определило его выбор, но, может статься, ему все уши прожужжали историей о прабабушке и ее знаменитой подставке для книг. Эта история стала несчастьем всей его жизни. Причем не единственным: еще одно – такой брат, как Мэтт. Мэтт столь явно умом удался в прабабушку, что Люку даже не стоило за ним гнаться. Проще было нащупать свой истинный дар – а лучше всего у него получалось мотать нервы родителям – и практиковаться без устали.
Но так или иначе, вопреки себе самому, в девятнадцать лет он сдал экзамены. Сбылась мечта трех поколений: первый из Моррисонов получит наконец высшее образование.
Да и не только из Моррисонов, а, сдается мне, первый на Вороньем озере, в небольшой фермерской общине на севере Онтарио, где все мы четверо родились и выросли. В те дни Воронье озеро с внешним миром связывали лишь пыльная грунтовка да железная дорога. Поезда не останавливались, если им не помашешь, а грунтовка вела только на юг, ибо кому охота пробираться дальше на север? Десяток ферм, лавка, несколько неприметных домиков на берегу, школа да церковь – больше ничего на Вороньем озере не было. Повторюсь, за всю историю из наших мест не вышло ни одного ученого, и успех Люка достоин был первой полосы воскресной церковной газеты, не разразись в нашей семье катастрофа.
Люк, видимо, получил из колледжа письмо-подтверждение в пятницу утром и сказал маме, а та позвонила отцу на работу, в банк в Струане, за двадцать миль от нас. Неслыханное дело, чтобы жена отвлекала мужа от работы, если это работа в офисе. И все-таки мама ему позвонила, и они решили объявить нам новость за ужином.
Ту трапезу я прокручивала в голове множество раз, но вовсе не из-за потрясающей новости Люка, а потому что это был наш последний семейный ужин. Да, память играет с нами шутки, хранит ложные воспоминания наряду с подлинными, но этот ужин я помню во всех подробностях. И спустя годы горше всего для меня то, до чего он был будничным, обыденным. Сдержанность в нашем доме считалась за правило. Чувства, даже радость, полагалось обуздывать. Такова была Одиннадцатая заповедь, начертанная на отдельной скрижали и выданная пресвитерианам: Не давай воли чувствам.
Итак, ужин в тот вечер был самый обычный – довольно строгий и чопорный, и развлекала нас время от времени только Бо. Сохранилось несколько ее фотографий в том возрасте. Кругленькая, как колобок, светлый пушок на голове торчком, будто ее ударило молнией. Вид у нее кроткий и безмятежный – судите сами, насколько может врать фотоаппарат.
Все мы сидели на своих обычных местах: на одном конце стола Люк и Мэтт, девятнадцати и семнадцати лет, на другом – семилетняя я и полуторагодовалая Бо. Помню, как отец начал читать молитву, но тут Бо его перебила, попросила соку, а мама сказала: «Подожди минутку, Бо. Закрой глаза». Отец начал заново, Бо опять перебила, и мама пригрозила: «Еще раз перебьешь – отправишься в кровать», и Бо, сунув в рот большой палец, принялась его сосать, ритмично почмокивая, будто тикает бомба с часовым механизмом.
– Попробуем еще раз, Господи, – сказал отец. – Благодарим Тебя за пищу, что Ты дал нам сегодня, а главное – за сегодняшнюю новость. Помоги нам никогда не забывать, насколько мы счастливы. Помоги нам с умом распоряжаться нашими возможностями и использовать наши малые дары во славу Твою. Аминь.
Люк, Мэтт и я потянулись, мама налила Бо сок.
– А что за новость? – спросил Мэтт. Сидел он прямо напротив меня – если соскользнуть на краешек стула и вытянуть ноги, то можно дотронуться большим пальцем ноги до его колена.
– Ваш брат, – отец кивком указал на Люка, – поступил в педагогический колледж. Сегодня пришло письмо-подтверждение.
– Серьезно? – Мэтт покосился на Люка.
Посмотрела на него и я. Вряд ли до того дня я хоть раз внимательно вглядывалась в Люка, всерьез его замечала. Почему-то совместных дел у нас с ним почти не было. Он старше Мэтта, но, думаю, разница в возрасте тут ни при чем. Просто общего между нами было немного.
Но в тот раз я впервые разглядела его по-настоящему – за столом рядом с Мэттом, там же, где он сидел последние семнадцать лет. Во многом они были похожи – сразу видно, братья. Почти одного роста, светло-русые, сероглазые, с длинными моррисоновскими носами. Отличались они в основном сложением: Люк – плечистый, тяжелее Мэтта фунтов на тридцать, неторопливый и сильный, а Мэтт – ловкий, проворный.
– Серьезно? – притворно удивился Мэтт. Люк искоса глянул на него. Мэтт широко улыбнулся и, уже не прикидываясь удивленным, сказал: – Вот здорово! Поздравляю!
Люк пожал плечами.
Я спросила:
– Ты будешь учителем? – Это не укладывалось в голове. Учитель – человек очень важный, а Люк – всего-навсего Люк.
– Да.
Он сидел развалясь, но на сей раз отец не сделал ему замечания. Мэтт тоже сидел развалясь, но не так эффектно, он не распластывался, как Люк, а потому в сравнении с ним всегда казался более-менее собранным.
– Повезло парню, – заметила мама. Она так старалась спрятать неподобающую радость и гордость, что в голосе прорывались сердитые нотки. Она раздавала еду: свинину от Тэдвортов, картошку, морковь и фасоль с фермы Кэлвина Пая, пюре из яблок миссис Джени – яблони у той в саду были старые, корявые. – Не всем выпадает такое счастье, далеко не всем. Вот, Бо, твой ужин. И ешь как следует, с едой не играй.
– Когда ты едешь? – спросил Мэтт. – И куда, в Торонто?
– Да, в конце сентября.
Бо взяла пригоршню стручковой фасоли, прижала к груди и замурлыкала.
– Надо тебе, наверное, костюм купить, – сказала мама Люку. И посмотрела на отца: – Нужен ему костюм?
– Не знаю, – отвечал отец.
– Давайте купим, – вставил Мэтт. – Красавчик он будет в костюме!
Люк в ответ только фыркнул. При всем их несходстве и притом что Люк вечно нарывался на неприятности, а Мэтт – никогда, уживались они мирно. Оба были, скажем так, незлобивы, да и по большей части обитали в разных мирах, а потому редко сталкивались. Совсем без драк у них все же не обходилось, и когда доходило до кулаков, все чувства, которые положено сдерживать, разом прорывались наружу, и прощай, Одиннадцатая заповедь! Почему-то родители ничего против драк не имели – как видно, считали, что мальчишки есть мальчишки, на то и дал им Бог кулаки. Впрочем, однажды Люк сгоряча нацелился Мэтту в голову, но промахнулся, саданул по дверному косяку да как заорет: «Ублюдок чертов!» – за что был на неделю изгнан из столовой и ужинал на кухне, стоя.
Если кого и расстраивали их потасовки, так это меня. Мэтт был проворней, но Люк куда сильнее, и я боялась, что когда-нибудь один из его мощных ударов достигнет цели, и тогда прощай, Мэтт! Я пыталась остановить их криком и так злила родителей, что наказывали зачастую меня – отправляли в комнату.
– Что ему нужно, – сказал отец, весь в мыслях о костюме и прочем, – так это чемодан.
– Ох, – вздохнула мама. Черпак завис над чугунком картошки. – Чемодан, – повторила она. – Это да.
Лицо ее на миг омрачилось. Я, отложив в сторону нож, впилась в нее беспокойным взглядом. Думаю, до той минуты она не вполне сознавала, что Люк уедет.
Бо тихонько баюкала стручки фасоли, прижимая их к плечу, напевала им песенку.
– Баю-бай, баю-бай, – мурлыкала она, – баю-баю-бай…
– Положи, Бо, – рассеянно сказала мама, по-прежнему держа на весу черпак. – Это еда. Положи, а я их тебе порежу.
На лице Бо отразился ужас. Она взвизгнула, прижала стручки к себе покрепче.
– Ох, ради бога! – воскликнула мама. – Прекрати. Сил моих нет.
И лицо ее вновь смягчилось, и опять все стало как обычно.
– Надо бы в город съездить, – сказала она отцу. – В универмаг, там есть чемоданы. Да хоть завтра поедем.
* * *
И в субботу они вдвоем отправились в Струан. Обоим ехать было вовсе необязательно, любой из них мог бы выбрать чемодан сам. Да и спешить было некуда, занятия у Люка начинались только через шесть недель. Им не терпелось, вот и все. Они бурно радовались, пусть это и не вяжется с такими спокойными, земными людьми. Еще бы, их сын! Будет у Моррисонов в роду учитель!
Меня и Бо родители брать с собой не хотели, но и оставлять нас одних тоже, слишком мы были малы, и они дождались, пока Люк и Мэтт вернутся с фермы Кэлвина Пая. Оба подрабатывали на ферме по выходным и на каникулах. Детей у Паев было трое, но из них две девочки, а сыну, Лори, всего четырнадцать, не окреп еще для тяжелой работы, и без батраков мистеру Паю было не обойтись.
Мэтт и Люк возвратились часа в четыре. Родители предложили Люку поехать с ними за чемоданом, но Люк сказал нет – он, мол, от жары умирает, хочет окунуться.
Кажется, помахала им на прощанье только я одна. Может быть, я и сама это придумала, не в силах вынести, что не попрощалась, – но нет, я помню все как было. Остальные трое так и не вышли проститься: Бо обиделась, что родители ее не берут, а Мэтт и Люк, глядя на нее исподлобья, гадали, кому с ней возиться до вечера.
Машина вывернула на грунтовку и скрылась из глаз. Бо плюхнулась на усыпанную гравием подъездную дорожку и заревела.
– Ну, я иду купаться, – объявил во весь голос Люк, пытаясь перекричать Бо. – Жарища. Весь день вкалывал как проклятый.
– Я тоже, – отозвался Мэтт.
– Я тоже, – подхватила я.
Мэтт подтолкнул Бо под попку:
– А ты, Бо? Тоже вкалывала весь день как проклятая?
Бо взвыла громче.
Люк спросил:
– Почему она все время так мерзко орет?
– Знает, как тебя порадовать, – сказал Мэтт. Он наклонился к Бо, разжал ей кулачок и вставил в рот большой палец. – Поплаваем, Бо? Хочешь поплавать?
Бо кивнула, мыча с пальцем во рту.
Наверное, в тот день мы впервые в жизни пошли купаться все вместе, вчетвером. От дома до озера двадцать ярдов, хочешь – иди и купайся, только не припомню, чтобы мы хоть раз все хором захотели. Зато мама всегда брала с собой Бо. А мы в тот раз перебрасывались ею, словно мячиком, – весело было! Это я помню хорошо.
Помню еще, что едва мы вылезли из воды, подошла Салли Маклин. Мистер и миссис Маклин были хозяева единственной на Вороньем озере лавки, а Салли – их дочка. С некоторых пор она к нам зачастила и всякий раз делала вид, будто зашла на минутку, по пути куда-то. Странное дело, ведь идти от нас некуда. Дом наш на отшибе, самый дальний на Вороньем озере, дальше – три тысячи миль безлюдья, а еще дальше – Северный полюс.
Люк и Мэтт кидали в воду камушки, но, завидев Салли, Мэтт отвлекся, подсел ко мне и стал смотреть, как я закапываю Бо в песок. Бо была в восторге, ее еще никогда не закапывали. Я вырыла ей в нагретом песке ямку, и она села туда, голенькая, кругленькая, загорелая, и смотрела во все глаза, сияя от счастья, как я делаю вокруг нее песчаный холмик.
Салли Маклин остановилась в нескольких футах от Люка и, подбоченясь, стала чертить на песке носком туфли. Они с Люком переговаривались вполголоса, не глядя друг на друга. Я к ней не присматривалась. Закопав Бо до подмышек, я принялась выкладывать на песчаном холмике узоры из гальки, а Бо вынимала камешки и вставляла куда попало.
– Не надо, Бо, – попросила я. – Не порти узоры.
– Горох, – сказала Бо.
– Нет, не горох. Это галька, ее не едят.
Бо потянула в рот камушек.
– Нельзя! – крикнула я. – Выплюнь!
– Вот глупая. – Мэтт наклонился, сжал Бо щеки пальцами, рот у нее сам собой раскрылся, и Мэтт выудил камешек. Бо хихикнула, сунула в рот большой палец, вынула, оглядела – слюнявый, весь в песке.
– Фасоль, – сказала Бо и опять зачмокала.
– Теперь у нее полон рот песку, – всполошилась я.
– Ничего ей не сделается.
Мэтт смотрел на Люка и Салли. Люк по-прежнему кидал камешки, но уже осторожнее, тщательно отбирая самые плоские. Салли без конца поправляла волосы. Были они длинные, густые, медно-рыжие, и ветерок с озера играл прядками. Смотреть на них с Люком мне было скучно, но Мэтт за ними наблюдал с тем же вдумчивым интересом, что и за прудовой живностью.
Его интерес передался и мне. Я спросила:
– Что ей тут надо? Куда она идет?
С минуту Мэтт молчал, потом ответил:
– Ну, кажется, это связано с Люком.
– Что? Что связано с Люком?
Мэтт посмотрел на меня, сощурился.
– На самом деле не знаю. Хочешь, попробую угадать?
– Давай.
– Ладно. Это только догадка, но где Люк, там и Салли. Не иначе как влюбилась.
– Влюбилась в Люка?
– Не верится, да? Но женщины – странные существа, Кэти.
– А Люк в нее тоже влюбился?
– Не знаю. Почему бы и нет?
Салли вскоре ушла, и Люк зашагал прочь от берега, хмуро глядя в землю, а Мэтт многозначительно шевельнул бровями – мол, насчет Салли Маклин лучше помалкивать.
Мы выкопали Бо из песка, отряхнули и понесли в дом, одевать. Я вышла развесить на веревке купальник и первой увидела на подъездной дорожке полицейскую машину.
Полицейская машина у нас на Вороньем озере – редкость, и меня разобрало любопытство. Я выбежала на дорожку посмотреть, а из машины выбрался полицейский и вместе с ним – странное дело – преподобный Митчел и доктор Кристоферсон. Преподобный Митчел был здешний священник, а его дочка Дженни – моя лучшая подруга. Доктор Кристоферсон жил в Струане, но он был наш врач – единственный на сто миль вокруг. Оба мне нравились. У доктора Кристоферсона была собака Молли, ирландский сеттер, – она умела собирать зубами чернику, и доктор брал ее с собой на вызовы. Я подбежала к ним и сказала:
– Мама с папой уехали, по магазинам. Покупать Люку чемодан, потому что он будет учителем.
Полицейский, стоя возле машины, впился взглядом в крохотную царапинку на крыле. Преподобный Митчел посмотрел на доктора Кристоферсона, потом на меня и спросил:
– Кэтрин, а Люк здесь? Или Мэтт?
– Оба здесь, – ответила я. – Переодеваются. Мы купаться ходили.
– Нам бы с ними поговорить. Скажешь им, что мы здесь?
– Да, – отозвалась я. И тут же спохватилась, ведь я хозяйка: – Хотите зайти? Мама с папой вернутся где-то в полседьмого. – Меня осенило: – Угостить вас чаем?
– Спасибо, – отозвался преподобный Митчел. – Зайти-то зайдем, но только… чаю – нет, спасибо. Не сейчас.
Я проводила их в дом, извинилась за грохот – это Бо, вытащив из нижнего ящика буфета все кастрюли и сковородки, колотила ими по кухонному полу. Ничего страшного, сказали гости, и я оставила их в комнате, а сама пошла за Люком и Мэттом. Привела обоих, и они с любопытством глянули на двух гостей – полицейский остался в машине – и поздоровались. И на моих глазах Мэтт изменился в лице. Он смотрел на преподобного Митчела, и вдруг вежливого любопытства как не бывало. Его сменил страх.
Мэтт спросил:
– Что случилось?
Доктор Кристоферсон сказал:
– Кейт, ты не присмотришь за Бо? Может, ты бы… ммм…
Я вышла на кухню. Бо ничего не натворила, но я взяла ее на руки и вынесла во двор. Она уже стала тяжелая, но я все еще могла ее поднять. Я понесла ее обратно на пляж. Налетели комары, но я не спешила уходить, даже когда Бо закапризничала, – меня испугала перемена в лице Мэтта, и я не хотела знать, с чем это связано.
Прошло полчаса, не меньше, когда к озеру спустились Мэтт и Люк. Я не смела поднять на них взгляд. Люк, взяв на руки Бо, зашагал вдоль кромки воды. Мэтт сел со мной рядом и, когда Люк с Бо были уже далеко, сказал мне, что наши родители погибли – их машина столкнулась с груженым лесовозом, у которого отказали тормоза на склоне горы Хонистер.
* * *
Помню, как я боялась, что Мэтт заплачет. Голос у него дрожал, он сдерживался из последних сил, и помню, как я оцепенела от страха – боялась вдохнуть, посмотреть на него. Как будто это было бы страшнее всего – страшнее, чем то немыслимое, о чем он мне рассказывал. Как будто если Мэтт заплачет, то мир перевернется.
2
Воспоминания. Не люблю их, прямо скажу. Есть, конечно, и хорошие, но в целом, будь моя воля, спрятала бы их подальше в шкаф и закрыла поплотней. И, честно говоря, долгое время мне это удавалось, ведь жить-то надо. У меня есть работа, есть Дэниэл, а воспоминания отнимают время и силы. Правда, в последнее время ни с работой, ни с Дэниэлом у меня не ладилось, но мне и в голову не приходило связать это с «прошлым». Я искренне считала, вплоть до последних месяцев, что с прошлым я уже разобралась. Казалось, у меня все хорошо.
А потом, в феврале, я вернулась однажды в пятницу вечером с работы, а дома меня поджидало письмо от Мэтта. Едва я увидела почерк, перед глазами предстал и Мэтт – всем известно, как почерк способен вызвать в памяти образ человека. И тут же вернулась давно знакомая боль – где-то под сердцем, свинцовая, тупая, сродни тоске по ушедшим. За все эти годы она так никуда и не делась.
Я распечатала конверт, взбираясь по лестнице с сумкой лабораторных работ под мышкой. Это оказалось даже не письмо, а открытка от Саймона, сына Мэтта, приглашение на день рождения, в конце апреля ему исполнялось восемнадцать. А внизу приписка от Мэтта: Приезжай обязательно, Кейт!! Не отвертишься!!! Целых пять восклицательных знаков. И вежливый постскриптум: Если хочешь, приезжай не одна.
В конверт была вложена фотография. Саймон, но мне сразу подумалось: Мэтт. Мэтт в восемнадцать. Сходство между ними поразительное. И разумеется, тут же хлынули лавиной воспоминания о том кошмарном годе с его медленной цепью событий. А там и прабабушка Моррисон вспомнилась, и ее подставка для книг. Бедная старушка! Ее портрет висит теперь у меня в спальне, я взяла его с собой, когда уезжала из дома. Никто его не хватился.
Я поставила сумку на стол в гостиной, что служила заодно и столовой, села за стол, перечитала приглашение. Поеду, куда я денусь. Саймон чудесный парень и, как ни крути, мой племянник. Приедут Люк и Бо, семейный праздник – это святое. Как тут не поехать? На эти дни назначена конференция в Монреале, и заявку я уже подала, но собираюсь я туда без доклада, значит, можно и отменить. И занятия у меня по пятницам только в первой половине дня, выехать можно сразу после обеда. По трассе номер четыреста, прямиком на север. До дома отсюда четыреста миль – путь неблизкий, хоть асфальт теперь почти везде проложили. Только в часе до места, когда сворачиваешь с главной дороги на запад, асфальт кончается, с двух сторон наступает лес, и кажется, будто попал в прошлое.
Насчет того, чтобы «приехать не одной», – исключено. Дэниэл поехал бы с радостью, ему интересно все, что связано с моей семьей, он был бы на седьмом небе, еще мне не хватало его восторгов. Нет, Дэниэла я с собой не возьму.
Я посмотрела на фото, представила Саймона, Мэтта, зная наперед, как все будет. Хорошо, разумеется. Все будет хорошо. Праздник будет веселым и шумным, кормежка – отменной, будем смеяться, подшучивать друг над другом. Мы с Люком, Мэттом и Бо будем вспоминать прежние времена, но в определенном ключе. Кое о чем и кое о ком умолчим. О Кэлвине Пае, к примеру. Его имя не всплывет ни разу. И о Лори Пае, если на то пошло.
Саймону я привезу подарок, очень дорогой, в знак любви – а я его и правда люблю – и неизменной преданности семье.
В воскресенье, когда настанет пора уезжать, Мэтт проводит меня до машины. Скажет: «Так мы с тобой толком и не поговорили», а я отвечу: «Да уж. По-дурацки вышло, да?»
И посмотрю на него, а он посмотрит в ответ внимательными серыми прабабушкиными глазами, и я не сумею выдержать его взгляда. А на полпути до дома я вдруг пойму, что плачу, и еще месяц буду ломать голову почему.
* * *
И здесь без прабабушки Моррисон не обошлось.
Мне ничего не стоит вообразить ее и Мэтта за долгой серьезной беседой. Прабабушка, прямая и горделивая, сидит в кресле с высокой спинкой, Мэтт – напротив. Он внимательно слушает, то кивая, то терпеливо ожидая своей очереди высказаться. Он почтителен, но не робеет перед нею, она это чувствует, и ей это нравится, видно по глазам.
Странно, правда? Ведь Мэтт ее не застал. Жизнь она прожила долгую, но когда родился Мэтт, ее давно уже не было на свете. К нам она ни разу не приезжала – никогда не покидала берегов полуострова Гаспе, – и все-таки в детстве мне казалось, будто она с нами, неким таинственным образом. Видит бог, все мы на нее оглядывались; можно было подумать, она рядом, в соседней комнате. А что до нее и Мэтта – пожалуй, я с самого начала чувствовала, что между ними есть какая-то связь, хоть и не понимала ее природы.
Отец много о ней рассказывал – гораздо больше, чем о своей матери, – и почти в каждой истории заключалась мораль. Талантом рассказчика он, увы, не обладал, и истории выходили, скорее, поучительными, чем увлекательными. Одна была, к примеру, о протестантах и католиках, которые жили бок о бок, но не ладили, а мальчишки дрались стенка на стенку. Но силы были неравны – протестантов ведь больше, чем католиков, – и прабабушка велела сыновьям драться на стороне противника, справедливости ради. Играть надо честно, вот какой урок нам полагалось отсюда извлечь. Ни красочных описаний сражений, ни боевой славы, просто урок: играть следует по правилам.
А главное, знаменитое прабабушкино преклонение перед образованием – если заходила об этом речь, Люк закатывал глаза. Все ее четырнадцать детей окончили начальную школу, по тем временам дело почти неслыханное. Уроки считались превыше работы на ферме, притом что земля была скудная и урожаи доставались с боем. Образование было ее заветной мечтой, страстью почти болезненной, и «болезнь» эта передалась не только ее детям, но и целым поколениям будущих Моррисонов.
В рассказах отца прабабушка представала образцом совершенства: добрая, справедливая, мудрая как Соломон – для меня это не вязалось с фотографией. С портрета смотрела воительница. С первого взгляда было ясно, почему нет историй о том, как ее дети озорничали.
А муж ее, наш прадедушка, где был все это время, почему его нет на фото? В поле, наверное. Кто-то же должен был работать в поле.
Но все мы понимали, даже из скучных рассказов отца, что была она личностью незаурядной. Помню, Мэтт спросил однажды, что за книги водружала она на подставку. Может быть, романы – Чарльза Диккенса, Джейн Остин? Но отец ответил: нет. Ей было не до романов, пусть даже великих. Она стремилась не убежать от мира, а познать его. У нее были книги по геологии, ботанике, астрономии; одна, «Следы естественной истории творения»
[1], была о происхождении вселенной, – отец говорил, прабабушка над ней ворчала, качала головой. Книга эта предшествовала учению Дарвина и тоже кое в чем шла вразрез с Библией. Вот пример того, как преклонялась она перед знанием, говорил отец: хоть она и была недовольна, но все равно разрешала детям и внукам ее читать.
В книгах для нее было много непонятного, ведь за всю жизнь она ни единого дня не проучилась в школе, и все равно она читала, старалась вникнуть. Еще в детстве меня это впечатляло, а теперь еще и трогает. Такая жажда знаний, такая решимость перед лицом невероятных трудностей – у меня это вызывает восхищение пополам с грустью. Прабабушка была прирожденным ученым, но родилась не в то время и не в том месте.
Но кое-чего ей удалось добиться. В нашем отце она наверняка души не чаяла, ведь это он воплотил ее мечту – первым из ее потомков покончил с земледелием и получил образование. Он был младшим сыном ее младшего сына, старшие братья взяли на себя его часть работы на ферме, чтобы он мог окончить школу – первым из Моррисонов. Отпраздновав это событие (по всем предметам он был первым учеником; могу вообразить, как прабабушка восседает во главе стола, за внешней суровостью пряча гордость), ему собрали рюкзак – сменные носки, носовой платок, кусок мыла и школьный аттестат – и отправили в большой мир, совершенствоваться.
Он двинулся на юго-восток, не теряя из виду широкий синий простор реки Св. Лаврентия, – скитался по городам, брался за любую работу. В Торонто он задержался, но ненадолго. Может быть, город, шумный и людный, внушал ему страх – но на моей памяти он был не из пугливых. Скорее, он находил городскую жизнь суетной и бездумной. В это больше верится, насколько я его знаю.
Вскоре он снова двинулся в путь, в этот раз на северо-запад – как говорится, подальше от цивилизации, – и к двадцати трем годам осел на Вороньем озере, в такой же общине, как та, что оставил за тысячу миль.
Когда я подросла и начала задаваться подобными вопросами, то сочла, что решение отца разочаровало его родных: они пошли на такие жертвы, чтобы вывести его в люди, а он обосновался в подобном месте. Лишь спустя время я поняла, что они бы одобрили его выбор. Для них было очевидно: где бы он ни жил, его новая жизнь разительно отличалась от прежней. Работал он в банке в Струане, на работу ходил в костюме, купил машину, построил дом у озера, в прохладной тени деревьев, где нет ни пыли, ни мух, не то что на фермах. В гостиной у него стоял книжный шкаф и ломился от книг, а что совсем уж редкость, он находил время на чтение. А среди фермеров поселился он потому, что они были близки ему по духу. Главное, у него был выбор, чего и добивались родные.
Прожив на Вороньем озере целый год, отец получил двухнедельный отпуск – первым в роду! – и за эти две недели успел съездить на Гаспе и сделать предложение своей первой любви. Девушка была с соседней фермы, из почтенной семьи с шотландскими корнями, как и отец. И, судя по всему, с авантюрной жилкой, потому что ответила «да» и на Воронье озеро приехала уже невестой. Сохранилась их свадебная фотография. Они стоят у входа в церквушку на побережье Гаспе, оба высокие, крепкие, светловолосые, серьезные – не поймешь, то ли муж с женой, то ли брат с сестрой. Серьезность сквозит в их улыбках – честных, открытых, без тени легкомыслия. Легкой жизни они не ждут – совсем не так их воспитывали, – но оба готовы к трудностям. Они будут стараться как могут.
Вдвоем они вернулись на Воронье озеро, обустроились и в положенный срок произвели на свет четверых детей: двух мальчиков, Люка и Мэтта, а потом, с разницей в десять лет и, видимо, после долгих раздумий, – двух девочек, меня (Кэтрин, а попросту Кейт) и Элизабет, или Бо.
Любили они нас? Конечно. Говорили нам о своей любви? Конечно, нет. То есть не совсем правда – мама сказала однажды, что любит меня. Я что-то сделала не так – одно время я все делала не так, – а она рассердилась и долго со мной не разговаривала, несколько часов, а мне казалось, вечность. И я не выдержала, спросила: «Мамочка, ты меня любишь?» А мама бросила на меня удивленный взгляд и ответила просто: «До безумия». Я не совсем представляла, что значит «до безумия», но в глубине души все поняла и успокоилась. Мне и сейчас спокойно.
Однажды – видимо, вскоре после свадьбы – отец вбил в стену супружеской спальни гвоздь и повесил фотографию прабабушки Моррисон, и все мы росли под ее взглядом, зная о ее чаяниях. Мне это давалось нелегко. Я жила с чувством, будто она нами недовольна, за одним исключением. По глазам ее было видно, что она о нас думает: Люк лоботряс, я витаю в облаках, а Бо такая ершистая, что от нее всю жизнь будут одни неприятности. Лишь когда в комнату входил Мэтт, ее суровый взгляд будто смягчался. Лицо светлело, а в глазах можно было прочесть: вот он, мой любимец.
* * *
Дни после аварии мне припоминаются с трудом. В памяти уцелели лишь образы из прошлого, вроде фотографий. К примеру, гостиная – помню, какой там царил хаос. В первую ночь мы спали там, все вчетвером; то ли Бо не спалось, то ли мне, и в конце концов Люк с Мэттом перетащили в гостиную кроватку Бо и три матраса.
Помню, как лежала без сна, уставившись в темноту. Пыталась уснуть, но сон не шел, а время топталось на месте. Я знала, что Люк и Мэтт тоже не спят, но почему-то боялась с ними заговорить, и ночь никак не кончалась.
Вспоминается и другое, но, оглядываясь назад, я не уверена, так ли все было на самом деле. До сих пор помню, как Люк стоит на пороге и одной рукой придерживает Бо, а другой берет у кого-то блюдо, накрытое полотенцем. Было такое, я ничего не выдумала, но по моим воспоминаниям первые дни он провел в этой позе. И пожалуй, это близко к истине: все женщины в общине – жены, матери, незамужние тетушки, – узнав, что случилось, засучили рукава и принялись стряпать. То и дело нам приносили картофельный салат. И запеченную свинину. И всевозможные сытные рагу, хоть в такую жару и не тянет их есть. Выйдешь на крыльцо – и обязательно споткнешься о большую корзину гороха или о жбан варенья из ревеня.
А еще Люк с Бо на руках. Неужели он и правда в те первые дни всюду таскал ее с собой? Насколько я помню, да. Видно, она чувствовала настроение в доме, скучала по маме и плакала, стоило Люку поставить ее на землю.
А я льнула к Мэтту. Хватала его за руку, за рукав, за карман джинсов – за все, что подвернется. Мне было уже семь, взрослая девочка, а вела себя как маленькая, да что тут поделаешь? Помню, как он бережно расплетал мои пальцы, если ему нужно было в уборную: «Подожди немножко, Кэти, я на минуточку». А я, стоя возле запертой двери, спрашивала дрожащим голосом: «Ты скоро?»
Даже представить не берусь, как тяжело пришлось в те дни Люку и Мэтту, – приготовления к похоронам, звонки, визиты соседей, искренние предложения помочь, забота обо мне и Бо. Смятение и тревога, не говоря уж о горе. Горе, разумеется, держали в себе. В этом мы были похожи на родителей.
Посыпались звонки – с полуострова Гаспе, с Лабрадора, от тамошней нашей родни. Те, у кого телефона не было, звонили из автомата в соседнем городке, и в трубке слышен был звон монет и тяжелое дыхание: собеседники наши, непривычные к телефонам, тем более к звонкам по печальному поводу, долго собирались с мыслями.
– Это дядя Джеми. – Порыв ветра с просторов Лабрадора.
– А-а, да, здравствуйте. – Это Люк.
– Я звоню насчет твоих мамы с папой. – Глотка у дяди Джеми была луженая, Люку приходилось держать трубку подальше от уха, а нам с Мэттом в другом конце комнаты все было слышно.
– Да. Спасибо.
Тяжелая звенящая тишина.
– Это ведь Люк, старший?
– Да, Люк.
И опять тишина.
В голосе Люка больше усталости, чем смущения.
– Спасибо за звонок, дядя Джеми.
– Да-да. Горе-то какое, сынок. Горе-то какое.
Главное, в чем нас стремились уверить, – что за будущее мы можем быть спокойны. Родственники улаживают дела и обо всем позаботятся, тревожиться нам не о чем. Тетя Энни, одна из трех сестер отца, скоро будет здесь, хоть на похороны может не успеть. Ничего, если мы несколько дней побудем одни?
Я, к счастью, была еще мала и не понимала, что стоит за этими звонками. Чувствовала лишь, что Люка и Мэтта они беспокоят; тот из них, кто брал трубку, надолго застывал потом у телефона. У Люка была привычка проводить рукой по волосам, когда ему тревожно, и в те дни макушка была у него в бороздах, как свежевспаханное поле.
Помню, как смотрела на него однажды, когда он рылся в шкафу в детской, ища, во что переодеть Бо, и внезапно поняла, до чего он изменился. Всего лишь несколько дней назад он был совсем другой – то дерзкий, то застенчивый паренек, с грехом пополам пробившийся в колледж, – а теперь я уже не понимала, кто передо мной. Я не знала тогда, что люди меняются. Но если на то пошло, я не знала, что люди умирают. Во всяком случае, люди любимые, нужные. Про смерть я знала лишь в теории, на самом же деле нет. Не представляла, что такое может случиться.
* * *
Панихида была на кладбище при церкви. Из воскресной школы принесли стулья, расставили ровными рядами на иссушенной земле возле двух незарытых могил. Мы, все четверо, сидели в ближнем ряду на шатких стульях. Точнее, мы втроем сидели в ряд, а Бо – у Люка на коленях, с пальцем во рту.
Помнится, я чувствовала себя очень неуютно. Жара стояла адская, а Люк с Мэттом изо всех сил старались соблюсти приличия, и мы были в самой темной одежде, что у нас нашлась: я – в теплой юбке и свитере, Бо – в прошлогоднем фланелевом платьице, ставшем для нее совсем уже куцым, братья – в темных рубашках и брюках. Служба еще не началась, а с нас уже градом лил пот.
Помню, что всю службу напролет позади меня кто-то всхлипывал, а кто – не поймешь, вертеться-то нельзя. Думаю, от всех ужасов меня ограждало неверие. Не верилось, что мама с папой в этих ящиках у края могил, а если даже они и там, то уж подавно не верилось, что их опустят в ямы и засыплют землей и им будет оттуда не выбраться. Я тихонько сидела рядом с Мэттом и Люком, а когда гробы опускали в землю, стояла, держа Мэтта за руку. Мэтт сжимал мою ладонь крепко-крепко, это я помню отчетливо.
А потом все кончилось, да не совсем – настал черед жителей поселка выразить нам соболезнования. Большинство молча проходили мимо вереницей, на ходу кивали нам или гладили по голове Бо, и все равно получилось долго. Я стояла рядом с Мэттом. Несколько раз он смотрел на меня и улыбался, точнее, лишь растягивал губы. Бо была тише воды ниже травы, хоть от жары и покраснела как свекла. Люк держал ее на руках, а она, прильнув головой к его плечу, смотрела на всех и посасывала палец.
Салли Маклин подошла одной из первых. По глазам было видно, что она плакала. Не взглянув ни на меня, ни на Мэтта, она обратила к Люку опухшее от слез лицо и сказала надтреснутым шепотом:
– Соболезную, Люк.
Люк отозвался:
– Спасибо.
Салли смотрела на него, губы кривились от жалости, но тут подоспели ее родители, не дав ей больше ничего сказать. Супруги Маклин оба были небольшого роста, тихие, застенчивые, ничего общего с дочерью. Мистер Маклин откашлялся, но ни слова не сказал. Миссис Маклин горько улыбнулась нам всем. Мистер Маклин снова откашлялся и обратился к Салли:
– Нам пора. – Но та лишь глянула на него с укором, и ни с места.
Следом подошел Кэлвин Пай, пропустив вперед жену и детей. У хмурого, сумрачного Кэлвина Пая подрабатывали летом на ферме Люк и Мэтт. Его жену Элис, испуганную, забитую, мама всегда жалела, я не совсем понимала за что. Она просто то и дело повторяла: «Вот бедняжка».
Детей Паев она тоже жалела. Старшая, Мэри, училась с Мэттом в одном классе, но в прошлом году бросила школу, чтобы помогать на ферме, а младшая, семилетняя Рози, училась со мной. Сыну, Лори, было четырнадцать, ему полагалось ходить в школу, но он так часто пропускал уроки из-за работы на ферме, что никак не мог закончить восьмой класс. Обе девочки были бледные, запуганные, как мать, а Лори – вылитый отец: то же худое скуластое лицо, те же темные недобрые глаза.
Мистер Пай произнес: «Соболезнуем вашему горю», а миссис Пай прибавила: «Да». Рози и я переглянулись. Рози была зареванная – впрочем, как всегда. Лори уставился в землю. Мэри как будто хотела что-то сказать Мэтту, но мистер Пай поспешил их всех увести.
К нам подошла мисс Каррингтон, моя учительница. Раньше она учила и Люка с Мэттом. Классная комната в начальной школе была всего одна, и учительница одна на всех, а потом дети переходили в городскую школу старшей ступени или бросали учебу, чтобы помогать родителям на ферме. Мисс Каррингтон была молодая, симпатичная, но очень строгая, и я ее побаивалась. Она обратилась к нам: «Ну, Люк, Мэтт, Кейт…» Голос у нее дрожал, и она не стала продолжать, лишь робко улыбнулась и погладила Бо.
За нею подошли доктор Кристоферсон с женой, следом четверо незнакомых – оказалось, сослуживцы отца из банка, а за ними, поодиночке, по двое и целыми семьями те, кого я знала всю жизнь, все с грустными лицами и с одними и теми же словами: «Чем сможем, поможем…»
Салли Маклин пристроилась поближе к Люку. Пока все выражали соболезнования, она стояла потупившись, а иногда подбиралась к Люку вплотную и что-то ему нашептывала. Один раз я расслышала: «Хочешь, сестричку твою подержу?» – а Люк ответил: «Нет» – и прижал Бо к себе покрепче. И чуть погодя добавил: «Спасибо, ей и так неплохо».
Одной из последних подошла миссис Станович, и я помню слово в слово, что она сказала. Она тоже плакала, безутешно. Эта крупная, рыхлая дама, будто совсем без костей, как студень, беседовала с Богом – не только во время молитв, как все мы, а дни напролет. Мэтт однажды обмолвился, что она с придурью, как все евангелики, за что был изгнан из столовой на целый месяц. Если бы он просто сказал, что она с придурью, все бы обошлось. Наказан он был за то, что оскорбил ее веру. Веротерпимость у нас в семье считалась за правило, которое нарушать опасно.
Итак, она подошла, обвела нас взглядом, а по щекам катились слезы. Мы не смели поднять на нее глаза. Мистер Станович, молчаливый, но в насмешку прозванный Балаболом, кивнул Люку с Мэттом и заторопился к своему грузовичку. А миссис Станович, к моему ужасу, вдруг прижала меня к своей необъятной груди и возопила:
– Кэтрин, детка, на небесах сегодня ликуют! Твои родители, земля им пухом, теперь с Богом, и Отец наш небесный радуется встрече. Тебе сейчас тяжело, солнышко мое, но подумай, как счастлив наш спаситель!
Она улыбнулась сквозь слезы и снова стиснула меня в объятиях. Пахло от нее тальком и потом, этого я никогда не забуду – тальк, пот и слова, будто на небесах рады, что мои родители умерли.
* * *
Бедная Лили Станович! Знаю, она тяжело скорбела о моих родителях. Но она – самое отчетливое мое воспоминание о дне похорон, и, признаюсь, до сих пор не могу ей простить, даже спустя столько лет. Лучше бы у меня осталось другое воспоминание, не такое ужасное. Мне бы живую, четкую картину: мы стоим вчетвером тесным кружком, держимся друг за друга. Но стоит мне вызвать в памяти этот образ, как с воем вплывает Лили Станович, выпятив грудь, и топит всю картину в слезах.
3
Я долго не рассказывала Дэниэлу о своей семье. Когда у нас только завязался роман, мы, как водится, обменялись сведениями о родных, но лишь в двух словах. Кажется, я ему рассказала, что осиротела еще в детстве, но на севере у меня есть родственники и я их навещаю иногда. Вот, пожалуй, и все.
О семье Дэниэла я знала немало, потому что вся его родословная, так сказать, на виду, в университете. Сам Дэниэл – профессор Крейн с кафедры зоологии, отец его – профессор Крейн с исторического факультета, мать – профессор Крейн с факультета изящных искусств. Настоящая династия Крейнов. Точнее, как я узнала позже, скромная ветвь большой династии. Предки Дэниэла, прежде чем перебраться в Канаду, осваивали культурные сокровища Европы. Были среди них врачи, астрономы, историки, музыканты – каждый, несомненно, светило в своей области. Рядом с их достижениями прабабушкина самодельная подставка для книг выглядела немного жалко, и я предпочла о ней умолчать.
Но Дэниэл – человек любознательный. В точности как и Мэтт – только не думайте, что в Дэниэле я ищу Мэтту замену, это единственное, что их роднит, жадное любопытство ко всему на свете. Однажды вечером, спустя две недели встреч, Дэниэл попросил: «Итак, поведай мне историю твоей жизни, Кейт Моррисон».
Повторюсь, мы тогда только начали встречаться. Я еще не предполагала, что эта маленькая просьба станет началом большого разлада – по моей версии, из-за того, что Дэниэл требует от меня слишком многого, а по версии Дэниэла, потому что я не пускаю его в свою жизнь.
В нашей семье не принято жаловаться на трудности в отношениях. Если тебя огорчили, словом ли, делом, молчи. Может быть, и это корнями уходит в пресвитерианство; если Одиннадцатая заповедь гласит: Не давай воли чувствам, то Двенадцатая: Не выдавай обиды, а когда всему миру видно, что ты обиделся: Не объясняй почему. Нет, обиду надо проглотить, загнать поглубже внутрь, пока не взорвешься, непоправимо и к полному недоумению того, кто тебя огорчил. У Дэниэла в семье куда чаще кричат, обвиняют, хлопают дверьми, зато недоумения намного меньше, потому что все высказывают вслух.
Итак, в первые месяцы я не жаловалась Дэниэлу, лишь внутренне возмущалась, что он готов положить меня и всю мою жизнь на одно из своих тоненьких лабораторных стеклышек и изучать меня под микроскопом, словно какого-нибудь несчастного микроба, препарировать мою душу. Зато он мне говорил, тихо, но очень серьезно, что я от него закрываюсь. Что внутри у меня преграда, непонятная, но ощутимая, и это его всерьез огорчает.
В тот вечер, однако, до этого было еще далеко, наши чувства только зарождались, все казалось новым и волнующим. Мы сидели в кафе. Лампы дневного света, желтые пластмассовые столики на хлипких стальных ножках, звон посуды на кухне. Горячие бутерброды с мясом и сыром, капустный салат, отличный кофе – и эта просьба: расскажи мне свою историю.
Я сразу насторожилась – и сама не поняла почему. Отчасти, думаю, дело в том, что я не привыкла выворачивать душу наизнанку. В школьные годы я была не из тех, кто шепчется с подружками, сидя на кровати, хихикает в ладошку, выбалтывает секреты. Да и непорядочно это – выкладывать подноготную своей семьи чужому человеку, жертвовать близкими в угоду ритуалу знакомства. А теперь я свое сопротивление объясняю еще и тем, что моя история тесно переплетена с историей Мэтта, и не стану я это обсуждать за чашкой кофе с кем бы то ни было, тем более с баловнем судьбы вроде Дэниэла Крейна.
И я отвечала уклончиво:
– По-моему, я тебе почти все уже рассказывала.
– Ты мне почти ничего не рассказывала. Я знаю, что зовут тебя Кэтрин и родом ты откуда-то с севера. И больше, кажется, ничего.
– Что еще ты хотел бы узнать?
– Все, – оживился Дэниэл. – Выкладывай все.
– Все сразу?
– Начни с самого начала. Нет, до начала. Начни с места, откуда ты родом.
– С Вороньего озера?
– Да. Расскажи мне про свое детство на Вороньем озере.
– Детство как детство, – ответила я. – Самое обычное.
Дэниэл чуть выждал. И спустя минуту сказал:
– Ты прирожденная рассказчица, Кейт. Ей-богу.
– Ну я же не знаю, что именно тебе интересно.
– Все. Большой у вас поселок? Сколько там жителей? Что есть в центре? Есть там библиотека? А кафе-мороженое? А прачечная-автомат?
– Да что ты, – сказала я, – ничего подобного. Есть магазин. Центра как такового нет, только магазин да церковь. И школа. А еще фермы. В основном фермы.
Дэниэл склонился над чашкой кофе, мысленно рисуя картину. Он долговязый и немного сутулится – всю жизнь провел над микроскопом. Фамилия при его внешности говорящая, чего доброго, студенты станут дразнить Подъемным Краном, но ничего подобного. У него репутация лучшего лектора на кафедре. Я подумывала пробраться к нему на лекцию, посмотреть, как у него это получается, но пока что так и не набралась храбрости. Сама я не очень хороший лектор – манера у меня, пожалуй, суховатая.
– Прошлый век! – подивился Дэниэл.
– И вовсе не прошлый, – возразила я. – Там и сейчас мало что изменилось. Во многих местах до сих пор так живут. Связь с внешним миром там наладилась – и дороги стали лучше, и машины. До Струана всего двадцать миль, по тем временам далеко, а теперь рукой подать. Только зимой тяжело.
Дэниэл кивал, силясь все это вообразить. Я спросила:
– Ты что, на севере ни разу не бывал?
Дэниэл призадумался.
– Барри. Я был в Барри.
– Барри! Боже ты мой, Дэниэл! Барри – тоже мне север!
Я была поражена, не скрою. Дэниэл – светлая голова, полмира объездил. Все детство он провел на чемоданах – то отца, то мать приглашали куда-то читать лекции. Год он прожил в Бостоне, год в Риме, год в Лондоне, год в Вашингтоне, год в Эдинбурге. И надо же, такой пробел в знаниях о родной стране. Будь он египтологом и ползай всю жизнь по гробницам, это еще куда ни шло, а он микробиолог, изучает природу! Биолог, чья нога не ступала дальше садика за домом.
Видимо, удивление развязало мне язык – я пустилась ему рассказывать о Вороньем озере, о том, что там было безлюдье, глухие дебри, пока туда не добрались лесопромышленники, не проложили дорогу к голубому озерцу, которое окрестили Вороньим, и вскоре этой дорогой пришли туда трое парней. Трое парней без гроша в кармане, они устали батрачить по чужим фермам и мечтали о своих собственных. На троих у них было три лошади, вол, пила да еще кой-какой инструмент, и стали они вместе расчищать участок. Земля была государственная, парни попросили каждый по пятьдесят акров, и поскольку этот медвежий угол надо было заселять, землю они получили бесплатно. Для начала расчистили каждый себе по акру, срубили по бревенчатой хижине. А потом съездили по очереди той же дорогой на юг, в Нью-Лискерд, и там нашли себе жен. И привезли их каждый к себе в хижину.
– Четыре стены да крыша, – рассказывала я Дэниэлу, – пол земляной. Воду таскали ведрами из речки Вороньей. Вот уж точно прошлый век.
– А продукты у них откуда брались? До первых урожаев.
– Привозили на телеге. Точно так же привезли и дровяные печи, рукомойники, кровати и остальное. Понемногу, в несколько приемов. И землю так же расчищали, понемногу. На это ушли годы, труд целых поколений. Ее и сейчас расчищают.
– И все трое своего добились? Удалось им развернуться?
– Конечно! Почва там неплохая. Не самая лучшая, но достаточно плодородная. Только вот лето короткое.
– И давно это было? – спросил Дэниэл.
Я задумалась.
– При наших прадедах и прапрадедах. – Лишь теперь я осознала, что эти трое и наша прабабушка – люди одного поколения.
– А потомки их там и живут?
– Кое-кто остался, – ответила я. – Фрэнк Джени, один из той троицы, семью завел большую, занялся молочным хозяйством, они и сейчас на подъеме. Второй – Стэнли Вернон. Ферму его в конце концов кто-то перекупил, но дочь его до сих пор в наших краях живет. Старая мисс Вернон. Ей уже лет сто, не меньше.
– Они так и живут в бревенчатых хижинах?
Я посмотрела на Дэниэла – шутит он или говорит всерьез? С Дэниэлом не угадаешь.
– Да нет же, Дэниэл, какие там хижины! Живут они в домах, как все люди.
– Вот ведь жалость! А с хижинами что стало?
– Их превратили, наверное, в сараи и амбары, как только достроили дома. А потом они стали гнить и разрушаться. Так всегда бывает с необработанной древесиной – сам знаешь, ты же биолог. Только хижину Фрэнка Джени купили и увезли на грузовике в Нью-Лискерд, в этнодеревню.
– В этнодеревню, – повторил Дэниэл. Подумал еще, покачал головой. – Откуда у тебя такие познания? Это же просто невероятно! Подумать только, так глубоко знать историю родных мест!
– Ничего сложного тут нет, – возразила я. – Впитываешь ее в себя из воздуха, только и всего. Посредством осмоса, так сказать.
– А третий? Его семья и сейчас там?
– Джексон Пай, – ответила я. Едва имя сорвалось с языка, я тут же представила ферму. Просторный серый дом, большой ветхий амбар, тут и там сельскохозяйственная техника, желтеют на солнце плоские поля. В неподвижной глади прудов отражается знойное синее небо.
Дэниэл напряженно ждал. Я сказала:
– Третьего звали Джексон Пай. Паи, вообще-то, ближайшие наши соседи. Но судьба у них незавидная.
* * *
После нашего разговора я все время думала о старой мисс Вернон. Вспоминался ее рассказ, который лучше бы забыть. Мисс Вернон, с лошадиными зубами и щетинистым подбородком, – дочь одного из первопоселенцев. В старших классах я ей помогала на огороде. Даже тогда ей на вид было лет сто. Из-за артрита она почти ничего не могла делать, только сидеть на стуле, который я по ее просьбе выносила из кухни, и за мной приглядывать. Это с ее слов, а на самом деле ей просто нужен был собеседник. Я полола, а она рассказывала. Вопреки тому, что я сказала Дэниэлу, далеко не все можно впитать из воздуха, и мисс Вернон я обязана почти всем, что знаю о Вороньем озере.
В тот день она мне рассказывала о детстве, об играх и шалостях. Однажды в начале зимы она с братом и двое Паев-младших – сыновья Джексона Пая – играли на берегу озера. Озеро едва замерзло, и выходить на лед им строго-настрого запретили, но Норман Пай, самый старший, предложил поползать по льду на животе – мол, ничего не будет. И они так и сделали.