Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Так, чего я хотел еще? А — про Березу. Не, как он удавился — я не в курсе, там не был. Английский суд постановил: удушился, а как — хрен его знает. Я английский суд уважаю. Он и Томаса Мора к отсечению головы присудил. И кости Кромвеля из могилы вырыл и на виселицу повесил. Традиции прочные.

Меня другое смущает.

Вот — первые сутки. Еще никаких подробностей. Сообщили: «найден мертвым в ванной». Все. Без комментариев. Шестьдесят семь лет, бурная жизнь, сплошные стрессы и полоса неудач, думай что хочешь. Влез в горячую воду, выпив, — сердце и встало. Инфаркт, инсульт, сердечная недостаточность, поскользнулся на мокром кафеле — да затылком об пол. Все бывает, ничего удивительного.

И резко, мгновенно, — ток-шоу по всем каналам! Депутаты, патриоты, активисты: самоубийство! Сам себя жизни лишил, гад! Потерпел фиаско на всех фронтах, обнищал у разбитого корыта, впал в депрессию — и покончил с собой!..

Тут любой следователь спросит, подсечет резко: а ты откуда знаешь, сука, что он насильственной смертью погиб? С чего взял, что нервный старик не окочурился нормальным порядком в горячей воде? Почему глотку рвешь, что он сам, сам с собой покончил?

Вопрос возникает неизбежно: откуда это единое мнение? У нас на телевидении сами собой хором не поют.

А почему столько шума? Почему общественное волнение? Почему потоки грязи на покойника — где православные ценности милосердные? Почему надо его именно сейчас опустить ниже плинтуса, вора, убийцу, лжеца? А вы у него с руки не кормились? В приемную к нему не сидели? Вы кому свою рьяность демонстрируете?

И тут открывается, что он перед смертью писал письмо Путину. Просил прощения и разрешения вернуться. А передал через Абрамовича. Но показать письмо никому нельзя, потому что оно личное.

Конечно, Абрамович — лучший друг покойного, особенно после того, как Береза проиграл ему суд и несколько миллиардов, сочтя себя преданным и обжуленным. Самая подходящая кандидатура для заветной услуги. Ненавидел люто.

И письмо правильное — невидимое. То есть мы имеем не письмо. А факт письма. Вернее, не факт — а сообщение о факте. И исходит сообщение из того же источника, что все предыдущие сведения.

Психолог объяснит, что первым испытает порыв отвести от себя подозрения тот, кто знает, что его таки есть в чем заподозрить. И часто делает это раньше, чем его спросили. Без всяких психологов в народе это называется «на воре шапка горит». Ни в чем не виновный человек никогда не додумается публично отводить от себя подозрения раньше, чем они проявились и высказаны. Подобная торопливость и категоричность в доводах — психологический, косвенный признак абсолютно недоказуемой вины.

А их к делу не подошьешь. Их принимают в расчет только бандиты, разведчики и честные следаки, которых уже нет.

Поэтому сейчас мы выпьем с тобой за Господа нашего Бога. Потому что больше никому верить нельзя. Поэтому нам остается верить только в него. Иначе уж совсем все фигово.

Поехали.

А Боженька — Он не фраер: всю правду видит, да не скоро скажет. Но скажет.

Скажи мне, братан, — как мне после этого всего жить в этой стране? А ведь их кто-то выбирал, за них кто-то голосовал, им кто-то верит: их народ, народ из своих рядов выдвинул, они из народа, вот в чем штука.

Это я к тому братан, что когда ты никому не веришь, в не веришь потому, что знаешь твердо — нельзя им верить — вот тогда ты лишаешься очень даже главного. Ты лишаешься дома внутри себя самого. Можно быть псом бездомным, крысой помойной, но если есть внутри тебя твой дом, в твоем уме и душе одновременно, ты всегда остаешься человеком, братан. Устои у тебя есть. Мир у тебя есть. Тебе есть к чему прислониться и где укрыться от любых невзгод. Потому что если есть для тебя правда, справедливость, добро, вера в лучший день — тогда все еще ничего. А вот когда ничего этого не осталось — вот тогда ты бомж настоящий, по жизни бомж, по сущности своей.

Вот поэтому, братан, я здесь, и скоро перейду из врачей в пациенты, и будет мне новое платье короля с рукавами, которые завяжут на спине. И плевать, знаешь.

Ну — давай выпьем.

…Вот такую историю я услышал от милого доктора, когда года полтора назад в последний раз собрался с силами, привел себя в порядок, начал получать документы, в ночлежке меня сделали старостой, и из последних сил я попросил направить меня в психоневропатологу. И со страшной депрессией попал в дурку. Я ему сказал, кем я был, и он проникся. Удивительно это все. Умный был мужик. Хороший. Он стал исповедываться мне.

Мне скоро стало легче. Я понял, что никогда не поднимусь, страшно мне это, не хочу я этого. Я успокоился насчет своей жизни. И депрессия прошла.

Я только тут одного не понимаю. Я понимаю, что у меня бывает спутанное сознание, я помню это выражение, вернее даже термин, я понимаю, что у меня в памяти иногда как будто календарь пересыпается, как калейдоскоп, и соседние события разносятся далеко-далеко друг от друга, а события во времени далекие, наоборот, вдруг стыкуются рядом, одно прилипает к другому, и в голове происходит путаница. Нет, я это все понимаю. Но неужели этот доктор был мой друг Боря Калашников? И я что же, его не узнавал? А если узнавал — то забыл? И поэтому он и вел со мной задушевные беседы, что мы были друзья, и любили друг друга, и он это отлично знал, как же иначе, а я, травмированный на всю голову урод… А может, я ему тоже так же отвечал?

А если я это все точно вспомню, то какая мне от этого разница, вот что страшно, пока не забыл об этом думать…

А он через полгода ввел себе восемь кубов морфина. И когда его нашли, лежал с очень даже счастливой улыбкой. Я потом спрашивал.

Мальчик по вызову

Под конец пути человек пытается понять, как он попал туда, куда попал. Что тут судьба, а что случай. В чем закономерность твоей именно дороги. Где был тот первый поворот, с которого все и началось.

Еще под конец пути человек вспоминает хорошее. А что у мужчины могло быть хорошего, если он потерпел поражение на всех фронтах? Только женщины.

И вот если утром лежать тепло и удобно, и ничего не болит, и сушняк не мучит, и можно еще не вставать — о чем думаешь? О бабах думаешь. Все хорошее вспоминаешь. А где вспомнить нечего — там по своему желанию дорисовываешь. Меня уже давно не заботит, что по утрам не стоит. Да и по вечерам не маячит. Жизнь такая, давит сильней солдатского брома. Думать это не мешает.

Я и думаю, неужели те две истории после восьмого класса стали началом моего пути сюда. Расплата за неположенное счастье? Я никогда не мог в глубине души отделаться от чувства вины за это. Не то за свою порочность, не то огреб не по чину сладкого.

В то лето маме пришла в голову идея снять дачу. Для здоровья. Чтоб я лучше креп. Ну, и сняла на июль-август комнату в ближней деревне над речкой, километрах в пятнадцати от города. Внизу была дорога с автобусной остановкой — она ездила на работу всего полчаса.

В этой деревне еще семьи отдыхали, у нас образовалась компания одного примерно возраста, на речке загорали, в волейбол играли. А на речке по выходным людно было, и две такие бабы ходили иногда загорать — я на них все пялился. Взрослые чувихи, лет по двадцать, наверное, точно не школьницы. Купальники — почти нет их. Внизу живота — не шире ладони. Попы почти голые. На груди еле соски прикрыты. И прохаживаются вдвоем взад-вперед по берегу. Загорели не очень, но смотрятся обалденно.

А в августе народ как-то разъехался. Пусто и скучно. И вот сижу я на бревнах у нашего забора — та одна по дорожке мимо спускается, пляжной сумкой помахивает.

— Как вас зовут? — спрашивает. — Пойдемте купаться?

У меня голова закружилась. Я ни одной девочки даже за руку не держал. «Сейчас, — говорю, — одну секундочку!» Надел в комнате плавки и с полотенцем помчался.

На берегу она скидывает свой халатик, и вся почти голая в этом купальнике стоит рядом. Доходит до воды, спотыкается, ойкает и берет меня за руку. Опирается, значит.

Мы с ней поплавали, потом встали у берега по шейку и начали играть: она меня взяла за руки, и мы вместе подпрыгиваем. Лифчик ее, синяя лента в желтый горошек, соскользнул вниз, и груди вылетают над водой и прыгают. Верхняя их половина загорелая, а нижняя белая, а соски бледно-коричневые. Она перехватила мой взгляд: «Ой, — говорит, — извини». Закрыла их. Они снова из лифчика выпрыгнули. А она слегка улыбается смущенно, но не особо-то смущенно.

Берег пустой, переодевались мы за кустами, она под халатиком купальник стащила, а я под полотенцем с мокрыми плавками вожусь. Она говорит: «Ты мне купальник не выжмешь?» И протягивает — а халатик незастегнутый разошелся. Живот загорелый, бедра загорелые, и между ними — коричневый волосатый треугольник. И над курчавостью — тонкая незагорелая полоска. Я окаменел. Смотрю и не дышу. Она говорит: «Ой», и запахнулась, довольно спокойно.

Я выжимаю деревянными руками ее купальник и чувствую не понимаю что. Кошусь вниз — стоит под полотенцем… Она хихикнула так: «Все равно ты меня уже видел», — и дерг за полотенце. Я неживой, сейчас упаду. А она со смешка в шепот: «Ой, какой хорошенький…» — и хвать рукой. А я без сознания. Кроме ощущения в том месте — вообще больше ничего в мире нет.

«У тебя уже были женщины?» — спрашивает. Я говорю: «Нет», — а звука не получается. Мы отошли в заросли подальше, и она расстелила свое покрывало для загара. Сняла халатик и потянула меня лечь рядом.

Меня оглушило. Мы друг к другу повернулись, обнялись, прижимаемся, я в нее вцепился, круглое и мягкое мну, и упираюсь как раз там. Не может быть, неужели это правда. А потом, наприжимавшись, она садится надо мной на корточки и говорит шепотом: «Хочешь посмотреть?», и мои руки прикладывает себе под незагорелые полушария поддерживать. А я у нее все вижу, и невозможно это на самом деле. А она своей рукой его приставила и сверху ее медленно-медленно насадила. И двигается. А я смотрю ей то в лицо, то туда, как он входит. И этого не может быть.

Вот такой у меня был тогда первый раз. И это было в миллиард раз лучше, чем представлялось раньше. Я даже не понимал, красивая она или нет. Она была единственная.

А назавтра она уехала сдавать очередной экзамен в институт, и больше я ее не видел. И еще неделю меня шатало, и только она перед глазами и стояла во всех видах.

В субботу мама пошла с соседками за ягодами, а мне дала денег и поручила сходить в магазин за хлебом и если будет, то еще купить масла и сыра, а то в городе вчера не было, когда она уезжала. У нас лавка была захудалая, а нормальный магазин в ближнем поселке, минут двадцать по тропинке через заросли напрямик. Я выкупался с утра и пошел.

На полпути вижу — тетка на полянке загорает. В таком возрасте всех теток глазами щупаешь. В красном купальнике, загар слабый, буфера здоровые, и в трусах треугольник округлый такой, выпуклый, так и выпирает. У меня даже во рту пересохло. Блондинка с крашеной шестимесячной завивкой. Лет, ну не знаю, за тридцать, может под тридцать пять. Мамистая такая тетка, хозяйского возраста.

Она приподнялась и окликает:

— Молодой человек! Вы не в магазин идете случайно?

Да, говорю, в магазин. А что?

Она садится на подстилке, роется в пляжной сумке, достает кошелек: вы, говорит, не купите мне пачку сигарет, болгарских, с фильтром, там «Ту-134» должны быть? Если обратно тоже здесь пойдете. Да, говорю, конечно, пожалуйста. Подхожу за деньгами… буферищи там — обалденные. А она села, а из красных плавок между бедер торчат несколько волосков — рыжих, завитых как спиральки. Я как-то с перерывом вдохнул, а она взгляд мой перехватила и как сидела, так и осталась.

А я иду в магазин и думаю, особенно когда уже обратно: я же красивый парень, тоненький, стройный, черные кудри, черные глаза, я могу сколько угодно, Ирка милая неделю назад сама сказала, а бабы же действительно это сами все хотят. А чем черт не шутит. Когда ты уже не мальчик — сразу иначе себя чувствуешь.

Подхожу к тому месту, там желтые ромашки по краю колдобины — и сердце упало. Нет ее. И вдруг:

— Вы уже пришли? — Это она в тень отползла, поближе к своему кусту, а там трава высокая.

Отдаю я ей сигареты, она распечатывает: а вы не курите, хотите? И протягивает. Закурил, конечно (хотя на самом деле курил редко и не взатяжку, с пацанами в компании). И сажусь с ней рядом. Жарко стало, говорит, а вам не жарко? А меня так нагрело, вот посмотрите: и руку мою кладет к себе на бедро, горячее, гладкое, большое такое, и прямо рядом с самой с этой самой. Я пальцы невольно ее плавкам придвинул, а она будто не чувствует и говорит: давайте я в тень поглубже перееду.

Помог я ей перетащить подстилку за кусты, но сам не верю. Уж больно она взрослая, по возрасту совсем чужая. Но конечно возбудишься тут. А она ложится, но не посередине, и говорит: не устали, пока ходили? Хотите отдохнуть? Ты рубашку сними, а то жарко.

Я снял рубашку и, как само собой, треники, в которых в деревне ходил, и лег рядом. И лежу на спине. Мы так минуту лежали, и оба, кажется, делали вид, что просто лежим. А потом она слегка погладила меня по бедру и спрашивает: «Тебе нравится большая грудь?» Я горлом задышал, глаза, видимо, вылупил — а она встала на колени и сняла, очень просто, свой красный лифчик. Выкатились такие белые арбузы… круглые, на вид тяжеленные… и большие розовые соски, с круглыми изюминами посередине.

И вдруг — у меня в голове мысль! — неужели это так просто? И разочарование, что так просто. И то, что происходит, даже теряет свою ценность. Типа невелико и событие. И даже легкое высокомерие и презрение к ней, что она так откровенно и первая этого хочет и готова. Подл мужчина (но это я уже назавтра подумал, когда вспоминал). А тогда это продолжалось… ну, несколько секунд, наверно. А потом у меня колени затряслись и захотелось безумно, себя не помню.

А она говорит с такой учительской улыбкой: «Хочешь потрогать?» И наклоняется надо мной, и два эти колокола сходятся и отвисают, я за них хватаюсь, она ниже склоняется, эти суперсиськи прямо у меня на лице, и я их целую, как сумасшедший. А она пальчиком мне через трусы — тень-тень-тень по флагштоку — и стащила. И тихонько-тихонько пальчиками его гладит.

Вообще мы все знали, что минет существует, но теоретически: что-то такое нереальное и только с неизвестными последними шлюхами. А тут она меня целует в шею, в грудь, ниже, в живот… неужели???… приближается… и медленно-медленно раскрывает губы и берет в рот. И там небывалое ощущение, нет сил перенести, наслаждение становится мучением, у меня руки-ноги дрожат, а она, не переставая, снимает свои красные трусы и в эту рыжую пушистую мочалку сует руку и там теребит. И внутри меня взорвалась атомная бомба.

Попался я оголодавшей распутной тетке в цвете зрелой молодости. И пал жертвой ее неудовлетворенных сексуальных фантазий. Я бы такой жертвой только бы каждый день и падал. У нее там было такое основательное розовое хозяйство, клитор размером с мизинец, а внутри она умела сжимать, будто в кулаке. (Я сравнил скудость Иркиной женственности.) У меня хватило ума сказать, что она у меня первая, так она вообще с ума сходила, что невинного мальчика растляет.

— Больше, — говорит, — мы с тобой никогда не увидимся. И ты никогда не узнаешь, как меня зовут. А я — тебя. Но ты меня не забудешь, правда? Тебе было хорошо со мной? Ты не думаешь обо мне плохо?

Я чуть не засмеялся. Прямо почти истерика. Какое может быть плохо, когда так хорошо!.. И нисколько я в этот момент не жалел, что больше никогда ее не увижу. Даже облегчение было. Я смотрел в будущее, и оно было усеяно бабами всех видов и мастей.

М-да. А на самом деле прошел год, и другой, и я кончил школу, и никого у меня больше не было. Как-то не получалось. Не нравился мне никто настолько, чтоб я расстилался и ухаживал. И никаких этих штучек с женским самолюбием не переносил — сразу шли на фиг. Какой-то я оказался незадачливый. Такое начало — а дальше одни пролеты.

…После школы поступал я в наш машиностроительный, не поступил, работать надо идти, до армии год еще. И стало мне стыдно и досадно. Стыдно, что работать я не хочу, вообще. И досадно, что придется, куда денешься.

Хожу днем злой по городу. Будущее мутное. Денег шесть рублей скопленных-заначенных. Зашел в кооперативное кафе «Ракита» — кофе выпить, покурить как белый человек, сто грамм взять. Подумать о жизни, с мыслями собраться. А там хоть день, но народу полно — время-то еще советское, вечером вообще никуда не попадешь. У стены столик придвинут на три места, одно свободно — две бабы болгарский сухарь пьют. И только я к ним сел официанта дожидаться — чувствую: что-то такое в воздухе возникло. Они на меня не смотрят, сами по себе, но все тут рядом и друг друга видят. Они хорошими духами пахнут, и хоть за тридцатник явно, но возбуждение распространяют: явно озабоченные бабы. В восемнадцать лет это очень чувствуешь.

Принесли мне кофе и стопарь, и та, которая шатенка, спрашивает так шутливо: «Молодой человек, не рано ли в час дня водку пить?» Я взбесился от ее учительского тона и грубо отвечаю: «Водку пить никогда не рано. И не поздно». — «Ах, — говорит, — никогда еще не видела такого юного алкоголика. Все студенты пьют, потом это проходит. Вы на каком курсе учитесь?» А глаза у нее светло-карие, большие, и этими глазами она меня словно лизнула в лицо, я ощутил это, буквально такое ощущение, как собака ласково лизнет, только нежнее. Тут мне брюки малы и стали.

Короче, они меня угостили после водки своим сухим, я врал про институт, уводя разговор в сторону, вышли мы втроем, они попрощались друг с другом и шатенка пошла со мной, спросив, не занят ли я. Я ее проводил, она мне чаю, однокомнатная квартира. А я чего-то злой. Хочу ее, а сам злой. Прямо в прихожей ее облапил, довольно грубо и как-то свысока. Пошлет меня — и хрен с ней.

Потом я понял, что они от этого тащатся. Даже если ей обидно — она не хочет тебя послать, она хочет, чтоб ты был с ней шелковый, и ради этого идет на многое. А на самом деле — шелковым надо быть изредка, для контраста, тогда они балдеют. А остальное время — хозяйским таким, ставить себя выше ее. Мужественная грубоватость — это элементарно. Особенно если ты все время хочешь и можешь.

Вот так наступил лучший период в моей уродской жизни — я стал жиголо. Не зная этого слова. Но быстро узнав это дело.

Шатенку звали Галина Алексеевна, и укатал я ее, как сивка бурку. Что хотел — то и делал: и в койке, и в ванне, и в кухне на столе — для интереса. Уже стемнело, когда я домой собрался. А отдыхая в перерывах — раскинулась голая на простыне и дым сигаретный пускает — она нежно так расспрашивала о моей жизни. А я ей вываливал правду.

А перед дверью она прижалась всем телом и спрашивает: еще придешь? Дел много, говорю. Она из сумочки достает десять рублей и объясняет, что просто мне пока одалживает, молодым надо помогать, потом я отдам. Так я еще приду? В четверг, часа в три? Ну — все ясно.

Шел я домой потрясенный. Натрахался как кролик, всяко как хотел, так за это еще денег дали. Рассказать кому — не поверят.

А перед пятым свиданием — точно помню — в квартале от ее дома меня перехватила та подруга. И сказала, что ж я к ней никогда не загляну, вместе же тогда познакомились? Только ни в коем случае Гале не проболтайся, понимаешь? Я понимаю. Хотя еще не верю. Она, Лариса, с лица хуже будет, зато сиськи больше. Мне даже интересно стало.

Лара телом была не очень — но так стонала и кричала, я не слышал и представить не мог, среднее между оперой и убиваемой кошкой. Когда она скакала сверху, ее круглый гладкий живот отчаянно шлепал в мой — шлеп! — шлеп! — шлеп! — а груди летали вниз-вверх до плеч: возбуждает страшно.

Она стала приставать, чего я к Галке шляюсь, мы ж обе старухи для тебя. И достала. Я разозлился и вывалил про свою жизнь и цену наших отношений. А сам думаю: интересно — погонит или денег предложит? Ха, погладила по щеке и заплатила как миленькая. Ту же десятку. И на свою десятку все исповедаться пыталась: что мужики сволочи, что женщине трудно, что я для нее подарок судьбы, только ни в коем случае чтоб никто не знал.

Маме я сказал, что устроился работать в кооператив младшим менеджером — тогда это все буйно развивалось как раз. Зарплата не фиксированная, с бонусов, но вообще должно быть неплохо.

И вскоре действительно стало неплохо.

Подруги, конечно, вскоре все друг другу рассказали. Эка невидаль, у двух баб один любовник. Но тогда я почему-то разозлился страшно. Мы втроем как-то встретились, и они стали надо мной посмеиваться, словно они значительней меня, а я у них прибор для онанизма. Я психанул и ушел.

И пошел в кабак. В крутой, в «Пингвин». А капуста уже была. Швейцару чирик, мэтру или как там главхалдею сразу пятерку — к бабам посади. А он с понятием, халдей! Сейчас, говорит, подходящих для вас нет, но попозже народ подойдет, я к вам подсажу. И через час, я сухое тянул, пересаживает меня официант от компании, где я сидел, за только что убранный столик, и проходят к нему две бабы. Ё-ка-лэ-мэ-нэ, да им лет по сорок!

Но дамы оказались с пониманием. Через пять минут мы познакомились, заказ они взяли на себя, и вообще всю инициативу взяли на себя. И к одной из них я вечером поехал. М-да. Но все равно приятно. В перекуре я цинично сказал, что это стоит десять, чтоб недомолвок не было. А она так разнежилась после своих оргазмов, заворковала, что такой сладенький мальчик стоит гораздо дороже. Ну — ты сказала.

Дальше нет смысла рассказывать. Я брал десятку за час и двадцать пять за ночь. Маме отдавал двести рублей в месяц — больше она бы просто не поверила, хоть и кооператив. И если был занят вечером или ночью, придумывал про торговые встречи, необходимые для дела корпоративные бани и прочее. Что ж — я был уже взрослый. Мама ко мне иногда принюхивалась, но, по идее, думала, что у меня просто роман.

Романы у меня были на конвейере. Швейцар из «Пингвина» оказался полезнейшим человеком: за отстежку прямо сообщал, есть ли клиентки, или ожидаются. Я познакомился с проститутками, которых он тут как бы курировал. Но что характерно: я себя проституткой и близко не мыслил! Если девочки были платными подстилками — я-то был покрышкой, который еще и деньги брал: хрен я буду крыть вас бесплатно, клячи, я вам одолжение делаю. Все-таки женская и мужская психология — разные вещи.

Сексуальная жизнь играет огромную роль в судьбе человека — инстинкт размножения, как никак, природа, — вот я на этом всем так подробно и останавливаюсь. Сексуальные фантазии посещают мужчину сколько-то раз в час, а бездельника еще чаще. Смотришь на кирпич, а думаешь о пилотке, ничего не поделаешь.

О каждой из моих платных баб можно рассказывать отдельную историю. Какие они были, да чего хотели, да чему учили и так далее.

В восемнадцать лет юноша может совокупляться с беличьими дуплами. Это уже должна быть исключительная коряга, чтоб у него на нее не встал.

Натрахался я на всю оставшуюся жизнь. Правда, юных и даже реально молодых не попалось. За тридцать и до упора. Хотя пара была очень красивых, вот что поразительно! Но — немолодых. А мне тогда после трехсот грамм коньяку было все равно в кого втыкать. Меня от бабы в принципе трясло.

…Н-ну, а потом я ушел в армию, и началась другая жизнь, а после армии еще более другая, а потом совсем другая — и вот я здесь, господа!

И я пытаюсь понять: что плохого я делал? Они были взрослые, вменяемые, хотели сами и добровольно, по собственной причем инициативе. Деньги давали по уговору за то, что хотели получить и получили.

Может, я выбрал свой лимит хорошей жизни?

А может, есть общее между проституцией и финансовым бизнесом, и одно перешло в другое? И дело тут в сходном внутреннем состоянии и подходе к жизни?

Или — проституция всегда путь на свалку, каковы бы ни были промежуточные станции? А почему в Европе проститутки проходят в парламент? И богатеют на тиражах мемуаров.

Или — если нет твердых моральных устоев, из любой стартовой точки кончишь свалкой? Ага: расскажите про мораль олигархов. А бывшие порядочные люди почему здесь?

Спасибо Господу за все хорошее, что было, не дано нам постичь Его промысел. Пора поссать и идти найти выпить.

С приведением характерных высказываний

Синяк: Чтоб они все сдохли. Они хуже нас. Мы, по крайней мере, друг друга не жрем. И если есть лишнее, корефану поможем: сегодня ты ему, завтра он тебе, может. И никому не мешаем. Страну не раскрадываем. И денег на нас не тратится, пенсий не дают. Они жестокие. Думают, никогда сюда не попадут.

Федя: А вот ментов я бы посадил всех. Оборотни в погонах. Ни хрена не оборотни, это бандиты в погонах. За деньги любые вопросы решают. А нет денег — что хотят, то с тобой и сделают. Наркоторговлю крышуют, разлив паленой водки крышуют. Я бы каждое утро отстреливал пару ментов. Перед завтраком. А потом съедал бы их завтрак.

Горшок: Смотришь — чистенький такой, одет, сука, дорого так, из тачки вылазит — атас тачка. А к лицу приглядишься — ох и воняет он там, внутри себя. У него взгляд вонючий, у него в башке мысли вонючие, и чувства у него все вонючие, только как себе все захапать и всех продать.

Седой: Все в этой стране бомжи! Все! Ни у кого ничего нет — и даже души нет! Вот ты представь — и врачи, и менты, и чиновники, и продавцы, — любого можно на улицу выкинуть! С работы, из дома, отовсюду! По жизни голодранцы, в душе голодранцы, и мозги у них голодранцев! И правит ими бомж, какой он президент, и олигархи их бомжи, и министры бомжи! У них психология бомжей: урвал кусок, прожил день, свалил в нору потеплее — вот и вся жизнь! Вот я как кого увижу — представлю его бомжом — и сразу зла нет, и жалко его: что он бомж, у него на лбу написано!

Алена: Проституток сколько, и красивые какие. Устраиваются девки — с каждой палки еще и деньги брать. А все бабы путаны — кто за бабло, кто за спокойную жизнь, кто защиту получает за мужней спиной. Нет никакой любви, не верю я в нее, навидалась.

Белинский: Все мы — жертвы несправедливого общества. В нашем обществе не хватает милосердия, доброты, гуманности. Любовь к ближнему всегда занимала главенствующее место в великой русской литературе. А в жизни любовь, увы, так редка. В кино любовь всегда красива. А ведь человек снаружи бывает мерзок, а душа его может оставаться прекрасной. Но от мира он получает только брезгливость, только пренебрежение.

Кандида: Никто не помнит добро. Хоть помнит — а отвечать добром на добро ему тягостно. Совести нет у людей. Эгоизм непрошибаемый. Ничего, жизнь каждому воздаст. Но иногда тоска заедает: сволочи процветают, а хорошие люди страдают. Не в том дело, что у нас зубов нет за жизнь грызться. А в том, что в этой жизни справедливости нет, так за что грызться тогда.

Петюня: Человек всегда виноват перед законом. И любовь всегда виновата перед законом. А человек не виноват, что не может управлять своей любовью, это всегда знали. Нельзя репрессировать представителей сексуальных меньшинств. Древние греки жили с мальчиками, и ничего, культуру всей нашей цивилизации основали. Ну расстреляйте меня, давайте, повесьте. А потом других перешлепают, так и до вас доберутся.

Пирамида: Секретутка моя милая эту пословицу откуда-то вычитала: «У богача за спиной стоит черт, а у бедняка — два!» Когда я был в замке король, я был добрым и щедрым. Убивать никого точно не хотел. А сейчас могу убить запросто, не жалко никого: что они есть, что их нет. Бедный человек страшнее богатого.

Андрей (несовершеннолетний): Не хрен о них всех вообще говорить. Я бы хотел свалить в Америку. Там все круто. Со Шварценеггером познакомиться и со Сталлоне, ну, не руку даже пожать, автограф, может. Накачаться и пойти в «морские котики». Тогда суки все у меня попляшут.

Болезнь

Заболеть — это уже наполовину сдохнуть. Болеть нам нельзя. Это привилегия полноправных граждан. Постель, лекарства, врачи, больничный. М-да: жить-то свободным хорошо — подыхать только плохо.

Где меня продуло — хрен его знает. По пьяни же разогреваешься и сквозняков не чувствуешь. И земли холодной не чувствуешь, а потом обрубишься — и вообще ничего не чувствуешь. И проснулся я оттого, что меня ломало. Крючило, плющило и колбасило. В теле жар, суставы выкручивает, грудь заложило. Колотит меня и в башке даже слегка гудит. Явно температура охрененная.

Ну что. Горячее пить надо. В тепле лежать надо. А я лежу… я где вообще?.. вот суки, так и бросили. Я под дождем лежу, мокрый насквозь, почти что в луже. Ничего себе «продуло». И темно. Времени не сообразить. Это начало ночи, вечер, или утро скоро?..

Тихо кругом. Дождик шуршит. Редкая машина вдали проедет. И в домах всего несколько окон горит. Скоро утро, значит. Ночь под дождем пролежал. Конец мне.

И когда я понял, что мне конец, стало мне удивительно спокойно. Прямо отрадно стало. Ничего я не хочу, никого я не ненавижу, и теперь уже вовсе ни с чем бороться не надо. И ничего я не хочу делать. Спокойно уснуть, и все, и нет ничего желаннее и слаще: отдых после мучительного пути неизвестно куда.

Но это тоже, наверно, привилегия полноправных граждан. В чистых постелях, в теплых комнатах. Потому что лежать в мокрой одежде на мокрой земле ничего хорошего нет. Я согласен умереть, но чтоб не так холодно и противно, чтоб не колотило так, аж зубы заляскали. И пить я хочу, вставать надо. Суки, что ж они меня бросили. Сами, поди, еле уползли.

Так. Сначала надо свалить с дождя. В тепло. Отогреться и сменить хоть рубашку. У меня в сумке есть.

В подъездах я ночевать избегаю. Увидят — выкинут, а могут избить. Рук-то они, злые, не марают — они тебя ножками стопчут. Они здоровые, которым нравится бомжа потоптать. Но тут выбирать некогда.

Подгреб я к ближней пятиэтажке, зажигалкой посветил: на кодовом замке нужные клавиши всегда стерты. Открыл их железную поганую дверь; все они, суки, живут за железными дверьми. Духовный народ, мля. И пошел на самый верх.

Поднимаюсь по лестнице и чувствую, что реально прихватило. В груди свистит и дышать больно. Может, бил меня кто, а я не помню?.. Еле приволокся на верхнюю площадку. Снял с себя все, выжал, футболку переодел сухую и трусы. Хорошо, что сумка из синтетики, воду не пропускает. Носки тоже сменил, есть у меня. Но холодно так. Из дверей с крыши дует. Пришлось верхнюю всю одежду надеть обратно влажной.

А уже не очень соображаю. Я сумку оставил наверху, и прошел по лестнице — насобирал три половичка, где у квартир не резиновые коврики, а обрезки дорожек или еще что тряпичное. Два половичка подстелил снизу, один на себя сверху — и провалился.

Проснулся от кашля. Почти сразу, наверно. Лающий кашель, режущий, больно в груди. И в горле больно.

А внизу уже дверь хлопает. Окно на площадке серое. Утро началось.

И поднимается ко мне один. А ведь ровесник, наверно. Не знаю, лет под пятьдесят. Самый злой возраст. Самый жестокий.

— Та-ак! А ты здесь что делаешь?! А коврики чего набрал? Вшей тут напускать. А ну па-шел!!

Я объясняю, типа отец родной, разреши еще чуток полежать, уйду я, ничего не прошу, приболел просто, согреться хотел.

Пнул он меня по ноге, больно так:

— Пошел! Срань вонючая! Еще по подъездам гадят! Ну!!!

Злой мужик. Чего спорить. Пошел я.

А дождь еще не перестал.

Уже окна светятся, народ из подъездов выходит, мне б до моих труб теплых дойти, да они, похоже, на другом конце города, как меня сюда занесло. Иду вдоль соседнего дома — один подъезд открыт. Не выдержал — вошел и быстро наверх.

И уже на пятый поднимаюсь — навстречу парень спускается. Конкретный качок, нос боксерский по щекам размазан, в дешевой кожаной куртке. И смотрит на меня. Глаза — светлые щелки. Убийца.

Достает он бумажник, из бумажника сто рублей, подает мне и тихо приказывает — даже не приказывает, а просто говорит, что мне дальше делать:

— Иди отсюда.

— Спасибо, — говорю, — сынок. Хорошего тебе дня.

Не мой день. Не могу больше в подъезд идти, опять выкинут. А уже голова кружится и ноги слабеют. Точно температура прет.

В больницу я двигался без всяких мыслей. Кашляю, грудь и горло режет, а я на свою харкотину смотреть боюсь: если кровь — значит, смерть пришла.

Добрел. Приемный покой. На дверях охранник. Куда? Да подыхаю, говорю. Какой-никакой — человек все же. Воспаление легких, подлечиться бы надо.

— Направление есть?

Да какое же у нас направление. Направление на кладбище, но неохота пока все же.

— Постой здесь!

Скрылся, вышел:

— Вам надо в поликлинику. Здесь с улицы не принимают.

По указанному адресу потащился я в поликлинику. Иду и понимаю, что фигню я порю. Никто меня нигде без документов не примет. И даже нельзя их за это осуждать. Такой закон. В морг примут, а больше — никуда.

Дождь перестал, но у меня кроссовки мокрые, все влажное на мне, изнутри у тела тоненький теплый слой, а чуть не так повернешься — и мокрое-холодное к телу липнет. А уже не колотит. Уже чувствую, как пышет от меня, даже руки горячие стали.

Прихожу в поликлинику. В регистратуру толпа, одежду сдают в гардероб, свет от ламп какой-то тоскливый. Ну что, за номерком вставать надо. А кто ж мне даст номерок без карты, без паспорта и без прописки. Народ на меня косится дико, морщится, отодвигается. Передо мной тетка толстая в мохеровой кофте и какой-то волосатой юбке, так у нее уж шея стала малиновая от возмущения, шипит под нос типа ходят тут черт-те кто. Постоял я минут пять неизвестно зачем и отошел к дверям.

Нянечку попытался отловить, со всей вежливостью:

— Можно один вопрос?

А нянечка, старушка-помело, покрикивает тут на посетителей, расхаживает, самоутверждается.

— Какой такой тебе вопрос? Ты что ж в таком виде в медицинское учреждение идешь?

Короче: нет паспорта — нет медицинской помощи. По месту жительства. С предъявлением документов.

Я и так знаю, что я в вашей стране не живу. Я промеж вас — в другом измерении.

До чего злоба доводит: не могу охраннику вмазать — так хоть старушке сейчас чуть в рыло не дал. Клятва Гиппократа. Ну духовный народ, ну суки позорные.

Уже светло, день, и я в злобе, намерен сдохнуть с музыкой и хлопнуть дверью на прощание, иду к их долбаному приюту. Центру социальной адаптации или как вас там. Я ваш суп не жрал, ваших вещей не брал, вы на меня из бюджета деньги получаете — лечите, твари.

Сука, я уже иду с настроением помирать так с музыкой. Я уже чувствую себя покойником, которому все уже по фиг и в гробу он всех видал. Я не хочу больше жить. Я сдохну геройски. А вам всем плюну в рожу.

И я тарабаню в двери приюта их долбаного, как рука судьбы, как палач. Я хочу сдохнуть у них на пороге и сказать, что они все дерьмо.

Не та страна. Козлятушки-ребятушки — не та страна. Здесь тебе самому объяснят, что именно ты-то дерьмо и есть. По любому поводу.

Потому что вылез охранник — молодой, злой, опасный — и процедил, как змея шипит:

— Ты чего колотишь, дерьмосос, ты чего колотишь? Голову хочешь расколотить? Так это можно.

Сынок, объясняю, болен я, бездомный, температура высокая, помочь мне надо, не подыхать же здесь у вас на пороге.

Он от кашля моего отворачивается и говорит:

— Куда я тебя на хрен пущу, нет мест, приходи в три часа, может кто уйдет.

Да хоть дежурного там кого позови, милый, что ж такое, ведь я же имею право, в самом деле, ведь на это деньги из бюджета специально отпущены…

— Тля, какие вы все нынче образованные насчет бюджета! Стой здесь, подожди!

Я подождал, а потом сел на крылечко-то, голова как-то кружиться стала, и вообще поплыл. Вышла наконец дежурная — типа медсестры, в зеленом костюме вроде униформы… а может, в глазах у меня все позеленело.

— Документы хоть какие есть? Вообще никаких?

Я кашляю — всем видом изображаю любовь и слабость.

— Да ты мне тут всех перезаразишь! Тебе в инфекционное надо. Сиди — сейчас вызову тебе.

Сидел я часа два — проваливался то в сон, то колотун меня будил. Мечта о больнице меня расслабила. У них завтрак прошел — мне вынес охранник кружку не очень горячего чая и таблетку аспирина. Вот за это спасибо.

Приехала «скорая» и начала скандалить:

— Куда мы бомжа без документов возьмем? Всю машину засрет, и потом все равно не примут никуда! Вы что тут — первый день, что ли, все ведь знаете прекрасно! Вот и берите его себе, у вас врач принимает? — принимает. Вот когда придет — тогда и примет.

И по тону сразу ясно, что никуда они меня не возьмут. Слова можно даже не слушать. Да — бросят подыхать. У них свои инструкции.

И уехали на хрен.

Охранник приказывает — уже не зло, но твердо:

— На сто метров отойди. Отойди, сказано — нет? Посиди там, здесь не свети.

Сестра — из-за плеча:

— Не можем мы тебя принять, больных мы не можем.

Чтоб вы все сдохли. Это еще надо посмотреть, как вы сами сдохнете, когда до вас очередь дойдет.

Ну что. Сумка у меня пристегнута к колесикам, везти нетрудно. Пошел я на хрен. К трубам к своим пошел.

Маршрут прокладываю от скамейки до скамейки. Опущусь и соображаю, где следующий скверик или вдоль тротуара скамеечки. Посидеть, отдохнуть. А то с земли подниматься тяжело. Есть автобусные остановки, конечно, но там среди людей нашему брату тереться не рекомендуется. Всяко нарваться можно. Особенно если всех обкашляешь. Одного прошлой зимой вообще облили бензином да подожгли подростки. Правда, ночью, в подвале. Пьяный спал, говорят. Народ у нас добрый.

У аптеки на Комсомольской я постоял, высматривая подходящую старушку, чтоб лицо доброе было. Идет бедная чистенькая бабуля — самое то. Дал ей стольник того пацана (спасибо тебе, хороший человек), и она купила мне аспирина, нашего, дешевого.

А возле супермаркета другую старушку — толстенькая, но веселая, с такими хорошо — попросил еще банку сгущенки взять. Разводишь кипятком — и пьешь горячее сладкое молоко, первое дело.

И как-то я постепенно разошелся. Одежда сверху еще влажноватая, но изнутри вся сухая. Кашель меньше, вроде, стал, и мягче как-то: уже не дерет гортань ножами, а мокрота отхаркивается. И посветлело, тучи разошлись, солнце греет, хоть и слегка, осеннее. Через парк бреду, напрямки чтобы, присел передохнуть, а то ноги слабые стали — а на голых кустах сели воробьи и чирикают. А это ведь не весна, они осенью молчат обычно.

Но — выпить надо, выпить надо! Алкоголь — он разгоняет кровь, разжижает мокроту, прогоняет лихорадку. Не для пьянства сейчас, клянусь, не для кайфа — для здоровья ведь необходимо! Еще бы лимон и чеснок, но это уже мечты, это блажь, мы уж так как-нибудь.

Раздумал я умирать. Вернее, даже не так. Умереть готов, и даже с радостью. Ну, может без радости, но с облегчением — это точно. И это меня не волнует. Не беспокоит. Но и желания нет. А вот показать всем большого буя, выздороветь от этой ерундовой простуды и назло бездушным гадам жить как хочу и радоваться — вот это по-нашему.

…Если бы мне та коробка из-под обуви не попалась — я бы не решился, возможно, так внагляк милостыню просить. Ее, видимо, только что кто-то выкинул — сухая коробка, твердая. Фирма «Экко», между прочим, ты понял?

И автовокзал рядом почти, вот ведь как все одно к одному сложилось. Ну что — риск благородное дело?

Я вытащил шариковую ручку и печатными буквами, по нескольку раз повторяя каждую линию, написал на чистой, внутренней стороне крышки: «Болен пневмонией. Прошу помочь на аспирин и бронхикум».

Вокруг вокзала я заложил круг и убедился, что никто сейчас там не собирает. И даже ментов снаружи не видно.

Сел я на дорожке, ведущей через газон от городских остановок к междугородным автобусам, коробку рядом поставил, крышку у груди держу. И мелочи несколько рублей, что у меня осталось, кинул в коробку. А сам от души кашляю в страдательном наклонении.

Первой девушка подала, длинноногая, в черных колготках — семь рублей сыпанула. Охранник какой-то в камуфляже бросил. А я озираюсь — как бы контролеры нищенской мафии меня не засекли. Примерно за четверть часа накидали мне больше сотни (дважды в карман убавлял), и я свалил от греха. Пересчитал — сто семнадцать рублей.

И купил по дороге флакошку.

…Пока я добрался до своего родного подвала, я уже был куда лучше, чем утром. За щитком в нише у меня хранилась дровяная заначка: разломанный на досточки тарный ящик. Я сложил костерок, вскипятил в жестянке воду, своим сломанным ножом вспорол крышку сгущенки и отлил в кружку. Выпил флакончик, обжегся горячим сладким молоком (это хорошо), а когда на донышке уже не горячо — запил две таблетки аспирина.

Потеплело, кашель стал реже. Я напялил на себя все, что было, и залез на свои теплые трубы. В теле была типичная гриппозная истома, болезненная, но даже приятная, если лежишь в тепле. Лежать было необыкновенно приятно.

Я проснулся от кашля ночью. А кашлять особо не надо бы. Услышит кто — вышибут вон, паразиты. Вскипятил воды, выпил еще горячего молочка с аспирином и лег спать дальше. И с интересным настроением засыпал: не проснусь вообще — вот и отлично; проснусь — тоже здорово.

Оклемался я на своем лежбище. Когда кончилась сгущенка, так у меня еще чай был. И пара бульонных кубиков — полкубика на кружку. И жрать не хотелось вообще. Еще несколько вечеров трясло, конечно. И кашлял дней пять. Но ничего. Это хорошо, когда здоровье еще есть.

Угроза

Когда-нибудь мы все выйдем на улицы. Мы затопим площади, заполним скверы, займем перекрестки и захлестнем города. Мы пройдем маршем, это будет не марш победы, но кара и проклятие. Все бомжи великого народа, грязные, вшивые, больные. Все нищие со всех вокзалов и базаров, папертей и переходов. Все беспризорники великой страны, худые, испитые, недоверчивые и злобные. Поползут все калеки с уродливыми протезами и вообще без протезов, на колясках и на костылях. Все наркоманы, с исколотыми венами, с гниющими конечностями, с бессмысленно расширенными зрачками. Все подыхающие от болезней, кому нет больниц и лекарств. И с нами пойдут все проститутки, кого толкнула безнадежная жизнь на это вечное ремесло, и те, кому это просто нравится. Сутенеры и бандиты, аферисты и воры — тоже пойдут с нами, накипь всегда несется с общим потоком. И пойдут все бесправные мигранты: забитые безропотные таджики и ласковые мстительные узбеки, умные деловитые армяне и затаившие ненависть украинцы. Двинутся жестокие наркоторговцы и работорговцы, и несметная рать прислуги, ненавидящая своих хозяев. Выйдут все юнцы, не знающие, куда себя в этой жизни пристроить; все старики, беспощадно выброшенные с работ на нищенскую пенсию; сокращенные врачи и сокращенные учителя, потерявшие веру и мечтающие о возмездии; бывшие ученые и бывшие инженеры; списанные ветераны бесславных войн и профессиональные люмпены и смутьяны, вечно жаждущие бунта, крови, власти и грабежа. Эта сложная и страшная гремучая смесь достигнет критической массы и раскалится до температуры взрыва — и снесет все кругом, все, все!

И вот тогда, спасаясь и прозябая среди обломков, вы будете помнить нас. Вы будете знать, кто есть кто в этом мире и что следует за чем. Вы поймете, что безнаказанности не существует и справедливость может быть только одна на всех.

Братья, еще не поздно. Не брат я тебе, гнида. Я покажу тебе «свой», сволочь владимирская.

Чужое горе всегда обернется твоим возмездием.

Измываться можно над всеми, кроме Господа. А Он в правде.

Грех в церкви не замолишь. Грех только по жизни искупить можно.

Ждите.

Восстание масс

— Нельзя всю жизнь терпеть надругательство, брат. Мы еще выступим, не сомневайся даже, обязательно выступим. Мы готовимся, людей подбираем, на оружейные склады выходы налаживаем… жваеммм…

Глаза закатились и закрылись, губа отвисла, стал клониться вперед и рухнул мордой в пол. Из-под середины тела потянулся вбок медленный ручеек.

Не все знают, откуда у людей поперечные шрамы на переносице, надбровьях и скулах. Опознавательный знак алкаша. Они теряют равновесие или совсем обрубаются — сидя или стоя: и не сгибаясь рушатся вперед. Как полено. Лицом на стол, на пол, на подоконник, на что придется.

Вот бросим пить — доберемся до вас! Если бы в России не пили — давно построили бы рай на земле. Или перерезали друг друга.

Украинский вопрос

Сегодня произошло невероятное: Синяк дал в рыло Феде. Все просто очумели. Начиная с самого Феди. Мы думали, он Синяка убьет. Он мог это сделать одним щелчком. Синяк уже сжался от ужаса расправы. А Федя загоготал и сказал:

— Битва за Мариуполь, часть вторая. Ты бы руки-то помыл, раньше чем к человеку прикасаться. Тоже мне, русская военщина. Тянется своими грязными лапами. Куда не просили.

Синяк понял, что может пронести, и стал извиняться. И все выпили, потому что еще было что.

— Ну — за нас! — сказал Седой. — Русский бомж — самый патриотичный и политизированный бомж в мире!

Рожа диссидентская. Провокатор. Они всегда людей стравливают. Хрен ли ему эта Украина, тут не знаешь, как самому-то прожить. Крым ему обратно отдай. Можешь — попробуй, не можешь — не свисти. Это Седой сегодня на митинг врачей сходил. Его хлебом не корми — дай на митинг сходить. Хомо митингус.

— Во-от, — завел он свою шарманку, — больницы закрывают, врачей увольняют, людей морят — а сами на Украине воюют, деньги грохают, людей убивают, только бы от гибели собственной страны отвлечь.

И Мент с нами случился.

— Урод ты недоморенный, — сказал Мент. — Крым и Новороссия — это исконная русская земля. И там наши братья сколько вытерпели от проклятых бандеровских фашистов. Ты представь, что тебя на старости лет на украинскую мову переучивать будут, чмо ты либеральное.

Седой так и заверещал:

— А что хорошего эти бандюки туда принесли? Грабеж, нищету, бесправие? Ты че хочешь — чтоб по всей бывшей Украине такие же бомжи сидели по подвалам, как мы сейчас? Да если б мы туда справедливость и процветание несли — они бы все сами к нам побежали! Кремлю бы только свою вертикаль власти всем в зад воткнуть!

Мент аж запыхтел — а сам не видит, что синеть начал:

— Там лучшие люди, патриоты, добровольцы, жизни своей не жалеют, чтоб русским братьям помочь свободу отстоять.

— От кого отстоять, ты че пургу метешь?

— От фашистско-бандеровской хунты, которая в Киеве захватила власть в результате вооруженного переворота.

— С какого бодуна?!

— По американским планам, на американские деньги. Ты ваще не в теме?

— На хрена?!

— Чтобы ослабить Россию, расколоть русским мир, перетянуть Украину на Запад.

А у Мента уже пот по роже покатился. Недолго он еще дискутировать тут будет. Но еще плечи расправил, грудь вперед, подбородок задрал — умора, бомж-гвардеец.

— Что, даром у Путина рейтинг восемьдесят семь процентов? Наши прадеды за эту землю кровь проливали!

— Ага — а теперь мы прольем. Кровопускание полезно народу. Чтоб против власти бунтовать не вздумал.

Но это Седой выкрикивал уже в спину Менту, который на полусогнутых покорячился в темный угол: блевать. Я этого давно ждал. Он же патриот с обостренным рвотным рефлексом. Русский феномен: голова за власть, а желудок за оппозицию. Сверху патриот, а изнутри блюет. То есть человека ввергают в муки собственные убеждения. Не позавидуешь.

Тут Синяк и говорит, что хорошо бы всем податься в Донецкую Народную Республику. Вот только здоровье поправить немного, почиститься и искать ближайший вербовочный пункт для добровольцев.

— Оденут нормально. Кормить будут. Оружие дадут! И будешь ты — власть.

— Винтовка рождает власть, — задумчиво проговорил Седой. — Прав был Мао… Правда, по-моему, китайцы не пьют…

— Мао там не Мао, а все равно подыхать, так хоть пожить немного по-человечески. И хоть гадов с собой на тот свет забрать сколько можно!

— А вот я бы пошел на ту сторону, — прогудел Федя.

— Это почему?

— Ментов бить. Они ж туда едут, поди, омоновцы разные? Вот так из акаэма в лоб — щелк! — и нет одного.

— Ты что — предатель?

— Предатель у нас — Седой. Так что место занято.

Тут Седой, умный сильно, пустился читать лекцию. Лекция шла с комментариями народа, кратко причем. Ему бы, конечно, по телевизору выступать. Значит, в девяносто первом мы границы утвердили, в девяносто четвертом Украина нам отдала все ядерное оружие, и мы опять же за это границы ей гарантировали, а в две тысячи третьем в третий раз подтвердили границы. А в четырнадцатом году подло и коварно нарушили все договора и оттяпали у Украины Крым и Новороссию. Ввели свои войска. Можно подумать, что-то новое сказал.

Синяку, конечно, против Седого делать нечего. А Мент блюет. Жалко его. Все выпитое ведь сблевал, что еще не всосалось.

Я говорю:

— Слушай, хрен ли тебе эти хохлы? Они же вопили: «Москаляку на гиляку!» Кстати, хоть бы кто когда сказал, что такое эта гиляка?

— Виселица, пирамидчик хренов.

— Вот! Именно! А у нас украинцев никогда не презирали. Хотя знали: где один хохол прошел — там двум жидам делать нечего. Да пошли они все — Одессу и Севастополь на украинску мову с русского языка переучивать.

— Так что теперь — убивать их?

— Зачем. Сами накроются. Потому что должны были сделать два языка государственные — русский и украинский. И два региона — русский и украинский. Федерация.

Нет, я балдею: бомжи за политику ругаются. Вот уж поистине раскололи народ своей украинской войной.

Синяк верещит:

— Фашисты они фашисты и есть. Бандеровцы всех резали! И поляков, и евреев, и коммунистов, и русских. А Новороссию Суворов у турок отвоевал!

Мент приполз из темноты, глаза красные, как у вурдалака. И тоже стал думать, что сказать — и что хочет, и чтоб не сблевать. Нашел:

— Там под Симферополем отличный был учебный центр. Палестинцев тренировали. Объекты захватывать, в том числе самолеты. И под Киевом отличный был центр. Учили их ракеты делать, чтоб далеко летели, инженеров их готовили.

А Седой Мента не любит — как кошка собаку:

— Твои арабские фашисты русских на Кавказе резали, а евреев и сейчас в Израиле убивают. Обучили на свою голову, кретины. Так что Украина правильно люстрацию провела — всех кэгэбэшников вонючих вон с работы, и коммуняк за ними! Вот кто настоящие нацпредатели!

Мент в него кружкой — швырк! — и по кумполу-то лысому блестящему звонко так: банг! Седой на него понес — матерится он художественно, это концерт. Богато человек языком владеет. А Мент сидит и лыбится:

— Спасибо, — говорит, — браток, мне сразу хорошо стало. В своей тарелке. Хоть еще выпить, да нету уже.

А Федя говорит:

— А ведь если поеду и поступлю в украинский батальон — вот-то я вас, сук, нащелкаю. А то развонялись, политики.

А Седой уже никого не слушает — в пространство речи толкает, для невидимой международной аудитории:

— Есть жесткая историческая закономерность между степенью авторитарности режима и его агрессивностью. Никогда демократическое государство не нападало на другое государство с целью захвата территории и установление желаемого для себя режима, не будучи к тому вынуждено. Внутренняя емкость демократического государства с точки зрения государственной энергии очень велика. Демократическое государство постоянно само потребляет энергию своей системы — всячески устраивает свою жизнь, жизнь и деятельность граждан.

Авторитарный режим вынужден все жестче и полнее контролировать все сферы деятельности своих граждан, поэтому их скрытое сопротивление растет все больше. И, с одной стороны, власть должна как-то отвлечь народ и сплотить вокруг себя против внешнего врага. А с другой стороны — и это главное — у авторитарного режима, когда он закрутит гайки внутри страны, образуется большой и нерасходуемый запас авторитарности, запас авторитарной энергии. Если система создана — она должна исполнять свою функцию. Авторитарная система существует, чтоб все авторитарно упорядочивать. И когда внутри государства порядок наведен и гайки закручены — энергия авторитарной системы обращается наружу, вовне, в международное пространство. И этой системе потребно расширять свою территорию авторитарным методом, то есть через агрессию, и там тоже закручивать гайки на свой манер. Возьмем Северную Корею или Кубу с их малым потенциалом, но агрессивной идеологией. Казалось бы, им следует заняться собственной слабой экономикой и культурой, но…

Федя зевнул, тоненько заскулив, как собака, и перебил:

— Ты знаешь, что это: в одно ухо влетает, в другое вылетает?

— Что?

— Лом.

— Людям дорого, чтобы их страна была мощной и уважаемой. Общее главнее личного, — сказал Мент и прижал руку к подложечке.

— В дерьме сдохну, но империю не отдам, — глумился Синяк.

Седой плюнул и предложил им всем коллективно заняться онанизмом — это у них может получиться лучше, чем политика. Ему сказали, что пусть этим сначала правительство займется, у него тоже это лучше получится.

Телезвезда

Вот я и прославился второй раз в жизни. Причем с другой стороны. В смысле — в противоположном положении. То есть не как новый русский, а как старый бомж. М-да. Богатая биография. Живешь-живешь — до всего доживешь.

Сижу я, стало быть, на цокольном выступе, ну этом выпуклом канте дома, по верху фундамента идет. На южной стороне улицы. Греюсь спокойно и на прохожих смотрю. Я лично себя не стесняюсь. Стараюсь не вонять, ссаться в штаны обыкновения не имею, лицо и руки мою каждый день, и барахло поновее прежде всего надеваю на себя, а меняю и пропиваю уже во вторую очередь.

А метрах в сорока, возле «Бытовой техники», припарковалась «газель» с эмблемой TV. Мужик раздвинул треногу и насадил камеру, а девочка в джинсах и красной курточке стала совать прохожим микрофон.

Забавно смотреть, как люди клюют на микрофон. Как рыбки на наживку. Лица такие смешные — тупость и важность одновременно, и при этом неуверенность в себе. А остальные идут мимо — и косятся, тоже хотят, чтоб их спросили и в телевизоре показали. На улице шум, мне их слов не слышно, да и хрен ли они могут сказать. Свое куцее одобрение политике Кремля или неодобрение росту цен все равно на что.

Я никогда в жизни не был в театре. Не срослось. Ни случая не было, ни потребности. Вот улица — это лучший театр. Здесь всего насмотришься.

И тут девушка поворачивает голову в мою сторону, а оператор ей что-то толкует. И они кочуют будто ко мне.