Вот я, напуганная чем-то, плачу, а мама, сидя напротив, повторяет спокойно и холодно:
– Прекрати истерику. Пре-кра-ти-ис-те-ри-ку.
Мне же мерещится угроза: «Прекрати, а то я тебя истереку!» Что это значит – что именно мама со мною сделает, если не прекращу – я толком не понимаю. Одно ясно: пощады не жди! Меня истерекут и обратно уже не починят!
Мама удивлённо смотрит, как я реву по нарастающей – от страха, и не знает, как на это реагировать.
– …Вот Виталик приедет, – повторила мама. И, вздохнув, бросила взгляд в окно, во двор, где корова жевала наше бельё.
– А Виталик тоже будет у нас жить? Как тётя Валя и Генка?
– Посмотрим, – мама слегка хмурилась, будто сердилась, но щёки её нежно краснели… как у Генки, когда он врёт. Значит, Виталик будет жить у нас.
– А откуда он приедет? – выпытывала я.
– Он прилетит из Ленинграда, – говорила мама.
Небо над посёлком было чистое-пречистое, лишь изредка набегали и проплывали фигуристые облака. Если смотреть долго-долго, обязательно увидишь, как пролетит крошечный самолётик с длинным дымным хвостом.
– Мама, а вон там Виталик летит? – нетерпеливо спрашивала я, завидев самолёт.
– Нет, доченька. Когда ему подпишут командировку, об этом сразу станет известно.
– А кто ему подпишет командировку?
– Партия и правительство.
Значит, про приезд Виталика сообщат по радио!
Мы каждый день слушали радио – пластмассовую коробку, самый важный предмет в крошечной комнатушке. Временами коробка принималась смешно разговаривать по-киргизски. Произносимые диктором фразы были звонкими, резкими, с многочисленными «ы» и «уу», и я почти ничего не понимала.
– Урматтуу жолдоштор, – говорило радио. – Кыргыз Республикасынын радио мындай деди. Азыр саат алты, он беш минут.
[6]
Я по-киргизски могла только до десяти сосчитать: бир, эки, үч, торт, беш, алты, жети, сегиз, тогуз, он…
Когда из коробки доносился строгий мужской голос, говоривший по-русски, я всегда слушала внимательно. Этот голос передавал главные новости – партийные и правительственные, они могли касаться приезда Виталика.
Однажды голос предупредил о том, что кого-то «съест КПСС».
– Мамочка, ты слышишь? Съест, – заплакала я.
– Кто кого? – удивилась мама. – Серый волк – глупую Танечку?
А потом, разобравшись, она долго смеялась и вечером рассказывала тёте Вале, как я решила, что КПСС кого-то «съест».
– Это же съезд, глупышка, понимаешь – съезд! На съездах никого не едят, на них принимают решения, очень важные для страны.
На съездах принимают все важные решения, а потом их объявляет по радио строгий мужской голос. Значит, и о командировке Виталика он сообщит нам рано или поздно.
И всё равно я прослушала! Виталик явился неожиданно, хоть и предсказуемо, как Дед Мороз – на ёлку в садик. Когда он, улыбаясь и немного смущаясь от встречи с незнакомым ребёнком, с мамой вошёл в нашу комнату, я ни капельки не ожидала его увидеть.
Виталик был молодой, красивый и синеглазый. И весёлый. Мы сразу подружились. Виталик сидел на казённой кровати, к которой придвинули стол с ужином, а я ползала за его спиной и баловалась: натянула ему на лицо ворот спортивной куртки и застёгивала молнию, так, чтобы ворот закрывал нос и рот.
– Таня, ты Виталику кушать мешаешь! Немедленно прекрати, – сердилась мама.
А Виталик вдруг протянул назад руку, схватил меня крепко-крепко, вытащил из-за спины и на колени к себе посадил.
– А ну-ка ешь, – велел он. – А то вон какая худышка – червячок!
И я послушно съела всё, даже невкусную котлету с макаронами. Ну, разве могут быть вкусными котлета и макароны? Или какая-нибудь манная каша? Она попросту не бывает без комков.
Что такое «вкусно», мама понимала на свой лад, а я – на свой. А может, мама просто не заботилась о том, чтобы было вкусно, руководствуясь лишь противным словом «полезно»?
По мне, вкусное – это зелёные сочные «пучки», то есть длинные толстые стебли неизвестного окультуренного растения (мы их похищали с чужих огородов). Это «жывачка» – грязно-белый комок, который жевался всей детсадовской группой, перекочевывая изо рта в рот. Это тутовник; в Майкопе он под ногами валялся, а на Пристани нигде не рос, вообще.
Вкусное – это мороженое. Но мне его почти никогда не давали, потому что у меня сразу начинало болеть горло, – или давали, предварительно растопив и превратив в сладкое молочко.
В моём детстве было много вкусного. Правда, большинство лакомств мы получали нелегально: своровав, выкопав откуда-нибудь, открыв для себя в мире несъедобных, с точки зрения взрослых, вещей.
Генка, например, считал, что извёстка, отколупанная от стенки дома, – это вкусно. Он ел её целыми пластинками, у него пальцы кровоточили от бесконечного отколупывания. А я попробовала – всё равно, что бумагу жевать. Или детсадовский клейстер. Ничего особенного.
Мне гораздо больше нравились пупырышки-сосочки, наросшие под пластинами льда, покрывавшего пожухлую траву. С первым потеплением пластины подтаивали, а потом снова ударяли заморозки, и талые капельки, заледенев, превращались в такие пупырышки. И вот они служили самым вкусным из несъедобных лакомств. От них потом болело горло, а если меня заставали за поеданием сосочков, то наказывали.
Мама и Виталик теперь иногда уходили вечером в кино, а меня оставляли дома. Считалось, что в их отсутствие я буду добросовестно спать: ведь я сознательная. Не то, что Генка.
Мама и раньше оставляла меня одну. Укладывала в кровать и требовала, чтобы я заснула. Я обещала, что буду спать, но почти сразу после её ухода выбиралась из-под одеяла и играла со своими машинками или солдатиками, готовая в любую секунду запрыгнуть снова в кровать.
Мне даже снилось, что я нарушаю обещание, данное маме. В повторяющихся под утро тревожных, одинаковых снах я часто видела маленький домик бабы Фени, где мы жили после изгнания из общежития. Мама укладывала меня спать и уходила куда-то, а я тут же выбиралась из кровати и из домика. Шла через сад с кустами, ломившимися от смородины и крыжовника, выходила за калитку… И почти сразу в дальнем конце улицы, в той стороне, где завод, показывалась крошечная, как муравей, фигурка: то была мама. Я поворачивала назад к калитке, пыталась бежать, но не чувствовала ног и еле-еле ползла, а фигурка быстро приближалась, увеличиваясь прямо на глазах! Едва лишь я влетала в комнату и забиралась в кровать, мама, огромная, под потолок, и чёрная, как Жалмауыз Кемпир
[7], вырастала в дверях.
С тех пор, как появился Виталик, мы стали ежедневно гулять перед сном втроём.
– Вот тут, – показывала мама Виталику, – Тане однажды померещилось какое-то облако. Но там только туалет! Представляешь, какое у ребёнка богатое воображение?
Виталик поворачивал голову, внимательно смотрел туда, куда указывала подбородком мама Лида. Облако было на месте: укоризненно висело, подцвеченное розово-алым, и говорило своим видом: «Сами вы – туалет!»
– Это не туалет, – возражал Виталик, – это сарай для лодок. А над ним, кажется, и облако…
Как я ему была благодарна в этот момент! Подскочила, прижалась щекой к рукаву тёплой «Аляски»…
Мама рассмеялась:
– Да это наша семейная шутка! Правда, дочь? Во-от, она понимает…
Да, я понимала: мама никогда не признает моё облако. Никогда и на за что.
Потом меня укладывали спать, и они уходили уже вдвоём. Оба думали, что я, нагулявшись и надышавшись свежим воздухом, засыпаю, как убитая. Но я не спала… Однажды мама вернулась из кино, тихо прошла в комнату и села на краешек моей кровати.
– Доченька, – произнесла она неузнаваемым голосом, – ты хочешь, чтобы Виталик был твоим папой?
Я кивнула. Я была, конечно, не против. К тому же чувствовала: меня спрашивают для отмазки, для приличия. И если я сейчас заору, что не хочу папу Виталика, я только всё осложню. Фактически ничего не изменится. Виталик будет моим папой, он уже и так мой папа, они без меня всё решили.
На Новый год Виталик подарил мне большой железный автобус. У него откручивались колёса, открывалась одна передняя дверца, а когда я нажимала на крошечный рычажок, внутри загоралась тусклая лампочка. В общем, всё, как я и мечтала! Я знала, что Виталик привёз автобус из Ленинграда – и даже знала заранее, что он привезёт мне его, когда Виталик собирался в Ленинград за какими-то документами.
– Неужели Танечка не любит кукол? – удивлялся Виталик. – Помню, моя Лиза радовалась каждой кукле…
– У Тани есть большая кукла, подаренная ей на годик, – отвечала мама. – Были и другие. Сейчас в Майкопе валяются: одна без глаза, у другой нет полголовы, у третьей – руки. Это всё «раненые солдаты». Если хочешь порадовать ребёнка, привези ей автомат, или танк, или, в крайнем случае, грузовую машину… Хотя нет, лучше автобус. Она в Майкопе у кого-то увидела игрушечный автобус, потом долго им бредила.
Они вполголоса обсуждали мой новогодний подарок, думая, что я сплю…
И вот этот чудесный автобус стал, наконец, моим – и я смогу им вдоволь наиграться!
В новогодний вечер мы вместе украшали ёлку, доставая из обувной коробки стеклянные шарики, золочёные шишки, фигурки животных и местами облупившегося Деда Мороза. А после того, как мама накрыла на стол, отправились к тёте Вале и Генке, чтобы пригласить их к себе.
Меня разочаровала их ёлка. Она была совсем маленькая, чуть выше обеденного стола. Ёлку украшали блескучая мишура, пять-шесть самодельных снежинок из тетрадной бумаги – и всё! Ни гирлянд, ни игрушек, ни красной звезды на верхушке – ничего!
Я ещё не знала слов «бедность», «убожество», – а от Генкиной ёлки на меня дохнуло и тем, и другим.
Как только мы вышли (тётя Валя пообещала, что они соберутся и придут), я спросила:
– Мама, почему у Генки ёлка без игрушек и гирлянд?
– Потому что тётя Валя его не балует, – резко ответила мама.
Что такое «балует»? Вот «балуется» – это понятно. Мне часто говорили: «Не балуйся!» И я всегда понимала, что взрослые имеют в виду.
Я тут же представила, как тётя Валя «балует» Генку. Она пляшет перед ним, высунув язык, смешно раздувает щёки, таращит глаза, растопыренными пальцами изображает большие уши. А Генка сидит в углу на табуретке, смотрит на мать – и такой неподдельный восторг написан на его простодушной рожице! И он на глазах сам становится балованным-пребалованным…
Способна ли тётя Валя доставить Генке такое счастье? Конечно, нет.
– Но ты меня тоже не балуешь, – заметила я.
– Ох, и неблагодарная же девочка, – возмутилась мама. – Чего тебе мало? Для тебя только и стараемся!
Наконец, гости пришли. Телевизора у нас не было. Взрослые пытались слушать праздничную программу по радио, но всё тонуло в сплошных помехах. Тогда Виталик достал гитару и заиграл, запел: «Утро туманное, утро седое…» Все слушали, даже Генка притих.
Стол украшали салаты, цыплёнок табака, рассыпчатая варёная картошка. К чаю мама испекла торт-сметанник и свои фирменные плюшки в сахарной пудре.
Но Генка всё равно умудрился испортить праздник: увидел под ёлкой мой автобус и тут же схватил его, а когда я отобрала, устроил настоящую истерику.
– Моё! – ревел он и с силой тянул автобус к себе. Генка был пунцово-распухший и пускал пузыри ртом. Тётя Валя отшлёпала и уволокла его домой. Но его рёв ещё долго стоял у меня в ушах. Весь новогодний вечер…
Спать меня уложили рано. Автобус я взяла с собой в кровать.
Мама с Виталиком сидели за столом и приглушённо разговаривали. Потом мама подошла к моей кровати и отдернула ширму из покрывала.
– Не спишь? – спросила она. И, не дожидаясь ответа (и так понятно, что не сплю), проговорила: – Таня, ты должна подарить автобус Геннадию.
– Почему?! – я подскочила и села в кровати.
– Потому что ты видела, как он расстроился. Ведь у него нет такой чудесной игрушки, а у тебя есть.
– Ну и что! Обойдётся! – закричала я, прижимая автобус к груди. – Это моё!
– Мы тебе новый купим, – сказал Виталик. Он тоже подошёл к кровати и встал рядом с мамой.
– У тебя ведь есть папа, – проговорила мама, и Виталик, улыбнувшись, обнял её за плечи.
– А у Генки? – тихо спросила я, вытирая слёзы.
– А у Генки нет.
Я молчала, смотрела то на маму, то на Виталика. Перед глазами стоял жалкий зарёванный Генка. Что-то произошло в нашем маленьком королевстве. Я не понимала толком, что именно, однако знала уже: я не смогу радоваться игрушке. Не смогу вынести автобус во двор, играть вместе с Генкой. Он отберёт его и сломает… хотя не только в этом дело…
– Ну что, пошли? – спросил Виталик. Я кивнула. Вылезла из кровати и быстро, тихо оделась… К соседям мы отправились вдвоём.
Тётя Валя ещё не спала. Генка тоже не спал, хотя делал вид, что спит: лежал, не ворочаясь, и почти не всхлипывал.
Я подошла к Генкиной кровати и протянула ему автобус. Генка недоверчиво посмотрел на меня, потом на игрушку и, вытащив из-под одеяла худые ручки, сцапал автобус и крепко прижал к себе…
– Спасибо, – хмуро сказала тётя Валя. И рявкнула: – Скажи спасибо!
Это Генке. Тот что-то пробурчал…
Мы не успели уйти, как Генка уже сладко уснул в обнимку с автобусом. Тень улыбки бродила на его заплаканном лице…
– Знаешь, что ты сделала, доченька? – Мама присела на край моей кровати и погладила меня по голове. Я сделала вид, что сплю, чтобы никто не увидел моих слёз (автобуса очень жалко было). – Ты совершила великодушный поступок! Великодушный – от слов «великий» и «душа». Это значит, что ты – человек, у которого большая и сострадательная – великая! – душа. Я горжусь тобой.
Назавтра Генка вышел во двор с автобусом и демонстративно принялся с ним играть, хотя колёса застревали в снегу, и для пристанской зимы гораздо лучше подходили санки. Но он катал и катал автобус по снегу, то зарывая его в сугроб кабиной, то заваливая на бок, а то и переворачивая кверху пузом (видимо, изображая сход горной лавины на экспедицию). Меня Генка к автобусу не подпускал, а когда я, обидевшись, обозвала его «жадиной», разозлился и разломал мой подарок! Я отколотила его большим обломком кабины, хоть и подозревала, что это не очень великодушно с моей стороны.
В тот же день мы помирились: обоим хотелось выяснить, почему продолжает мигать лампочка в обломках пластмассового корпуса.
Виталик переехал к нам не сразу. Сначала он жил этажом ниже, в квартире с несемейными командированными. Я уже не смогу сказать с точностью, когда мы, наконец, стали настоящей семьёй.
Вместе с Виталиком к нам переехала его семиструнная гитара.
Виталик в юности занимался музыкой в ленинградском Дворце творческой молодёжи. Любовь к музыке сохранилась на всю жизнь. Каждый день Виталик пел под гитару – по два часа, без пропусков. Позже, когда у нас появилась вторая комната, он запирался там вечерами и пел. Мы с мамой двадцать лет подряд слушали романсы, советские эстрадные и авторские песни, среди которых звучали и песни самого Виталика.
К своей гитаре Виталик относился ревниво, никому не давал её в руки. Хотя то и дело какой-нибудь заезжий командированный, заглянув к нам в комнату, просил: «Хозяин, одолжи гитару, а то хорошо сидим, да без музыки»… Виталик всегда отказывал. Помню, как он, жёстко сощурившись, ответил какому-то наиболее нахальному просителю: «А жену тебе не одолжить?» И тот, опешив, быстро прикрыл за собой дверь.
Гитара была для Виталика отнюдь не средством скоротать досуг. То был священный инструмент, самый близкий друг, частичка души.
Почти так же щепетильно и бережно он относился и к другим своим вещам. Его вещи – камертон, книги, картинки, статуэтки – нельзя было хватать, бесцеремонно разглядывать, переставлять с места на место. К ним даже прикасаться запрещалось. Ну, а гитара – это было вообще святое.
Двадцать лет спустя, на сороковой день после смерти моего отца, на его гитаре среди ночи с треском лопнут все струны.
Чтобы получить вторую комнату, нам пришлось перебраться в другой подъезд, где нашими соседями стали тётя Генриетта и Тишка.
Тётя Генриетта не говорила, а вещала, как радиоточка, – визгливо, пронзительно. Уж на что голос тёти Вали был громким и резким! Теперь же нам казалось, что прежде мы жили в безупречной тишине. Да и шебутной Тишка отличался от замкнутого Генки.
Когда соседи входили в квартиру, дверь грохала так, будто стреляли из пушки.
– Ну, что? – горланила тётя Генриетта, обращаясь к сыну. – Чайку?
– Тийку, тийку! – по-сорочьи верещал Тишка.
Однако все притираются рано или поздно. И мы привыкли к тёте Генриетте с Тишкой.
В наш двор стал приходить Витька. Его родители развелись, и Витька достался бабушке. Эта миловидная веснушчатая пожилая женщина работала билетёршей в ДК, и когда мы с мамой шли в кино, она продавала нам билеты.
– Ну, как в Ленинграде? – приветливо спрашивала Витькина бабушка. – Возвращаться собираетесь?
– Пока нет, – вздыхала мама. И интересовалась: – А вы?
Я знала, что Витькина бабушка была блокадным ребёнком, её когда-то эвакуировали из Ленинграда по Дороге Жизни.
– Я бы рада, да сердце не выдержит, – грустно улыбалась она.
Летним вечером очередная летучая мышь вцепилась в мои волосы, захватив толстую прядь. Да какую там прядь – прядищу!
– …Полбашки дитю выстригать, – сетовала техничка тётя Маша.
Я не ревела, но дрожала из-за гадливого ощущения чужеродного тельца, прилепившегося ко мне и словно окаменевшего. Зачем тебе мои волосы, уродец? Дупло застелить, чтоб спать было мягче? Ты ведь всё равно не ночуешь дома, валяешься под ногами, как головёшка или навоз…
– Жалко волос, – огорчённо говорил Виталик, щёлкая ножницами, – ну ничего, отрастут. К тому же, они вьются. Мама подровняет для симметрии – станешь модницей!
Виталик отстриг прядь ножницами, завернув мышь в край ватного одеяла, а потом вывесил его за окно. Летучая мышь всю ночь провисела на фоне красного одеяла, похожего на красный флаг. Только герб получился странный…
Меня уложили спать. Лёжа за ширмой, я слушала разговоры взрослых.
– …В командировке, – рассказывал Виталик маме, – я ночевал в гостинице в номере на двоих. Форточки мы открывали из-за жары. И кто только ни слетался в нашу комнату…
Я дремала, покачиваясь на невидимых волнах.
– Ночью просыпаюсь и вижу: стоит надо мной этот казах и машет руками.
Меня сладко укачивало, потом вдруг толкнуло, и я с обрыва упала на свою кровать в комнате, где приглушённо звучал баритон:
– Я схватил его, завернул в кухонное полотенце и выбросил в окно.
Опять покачивание – и погружение в вяжущую темноту.
– …Он до сих пор там летает.
Какой Виталик храбрый, думала я, засыпая. Не побоялся страшного казаха, который махал на него руками, – схватил его и выбросил в окно!
Летучий Казах стал персонажем моих детских кошмаров. Но под конец во сне обязательно появлялся Виталик с полотенцем и бесстрашно прогонял Казаха.
7. Воспитание-укрощение
Теперь, когда меня задирали другие дети, я злорадно говорила:
– Только тронь – я Виталику скажу!
Слухи в посёлке разносятся быстро. Вскоре каждый знал, что у меня новый папа, который по утрам бегает по парку и подтягивается на турнике. А ещё он – начальник на заводе, и отцы моих обидчиков у него в подчинении.
При этом он долго оставался для меня «Виталиком».
Конечно, я хотела, чтобы у меня появился папа. Ни у кого из моих друзей не было папы, а у меня он есть. Но мама сказала: «Приедет Виталик!» – и тем самым определила, как мне его называть.
Мы с Виталиком поднимаемся высоко в гору. Мальчишки, увязавшиеся с нами, тащатся следом. А я еду на плечах Виталика, горделиво посматривая то перед собою, как султан, покачивающийся на слоне, то на отставших друзей – через плечо.
Выходим к воротам парка-заповедника. Я уже бывала здесь с мамой и в юрте-ашхане завтракала, сидя на кошме
[8]. Однажды мы смотрели, как проходят ежегодные молодёжные игры: кыз-кумай
[9], лазание по шесту за призом, перетягивание каната… Но сегодня ворота закрыты.
Я быстро и плавно приземляюсь – и оказываюсь на своих ногах.
– Хочешь, Таня, мы всё-таки попадём в парк? – спрашивает меня Виталик.
– Хотеть будет мама, – отвечаю я твёрдо. – А моё дело – слушаться.
Виталик усмехается:
– Вот это воспитание! Твоей маме бы дрессировщиком работать…
Пока мы стоим у закрытых ворот, мальчишки нас догоняют.
– Ну, тогда лезь – говорит Виталик решительно. И, подняв меня, просовывает между широкими прутьями ограды. Затем лезет наверх, подтягивается на руках, перекидывает сильное тело через забор и прыгает на землю рядом со мной.
Мальчишки из-за забора смотрят с завистью: они тоже так хотят. Каждый мечтает повторить подвиг Виталика. И каждый отдал бы половину своих детских сокровищ за то, чтобы это его папа сейчас совершал акробатические трюки…
Мои друзья раздумывают: рисковать или не рисковать? Витька соразмеряет свои возможности и видит, что ему не пролезть. Генка и ленинградец Ярек пытаются протиснуться между прутьями.
Ярек – мой жених, утончённый домашний мальчик. Он занимается бальными танцами. У Ярека большие красивые глаза: карие, глубокие, мечтательные. Они выделяют Ярека из шайки поселковых ребят, лупоглазых и голубоглазых. Его легко краснеющие щёки украшают симметричные родинки-точечки, штук шесть или восемь, и это не простые конопушки, как на облезлых от солнца физиономиях Генки, Тишки и Витьки (у тех – целые созвездия, соцветия, россыпи). Когда Ярек волнуется, он дёргает плечиком – мама говорит, это оттого, что у него «невроз».
Яреку удаётся втиснуться между прутьями. А у Генки застревает рахитичный живот… Он с трудом вытягивает обратно своё пузо и остаётся снаружи, с Витькой.
– Пока, пока! – кричим мы с Яреком и машем мальчишкам. И, взявшись за руки, бежим за Виталиком, стараясь наступать в большие следы, оставленные им в мягкой земле, усыпанной иглами.
Я ещё не бывала в парке, когда он закрыт. Здесь очень красиво. Голубые ели и кипарисы высажены не абы как – парковые аллеи представляют собой ансамбль, продуманный и выстроенный садовником-художником.
Пока Виталик прогуливается по аллее, грызёт ногти (есть у него такая привычка) и, глядя на кипарисы, думает о чём-то своём, мы с Яреком дурачимся и умудряемся перемазать в грязи и хвое свои штаны и куртки.
Вскоре мы встречаем реликтового киргизского деда в войлочной остроконечной шапке. Это сторож.
– Как вы сюда попали? – строго спрашивает он у Виталика. Тот оправдывается: приехали на пару дней в командировку, хотели ваш чудесный заповедник осмотреть, а тут закрыто! Дети расстроились, что было делать? Мы скоро уйдём.
Нам с Яреком смешно: вопрос деда мы поняли по-своему. Наверное, дед запер ворота в парк, потерял ключи и теперь не знает, как отсюда выбраться!
– А вы через забор перелезьте, – советую я.
Внезапно дед резко хватает меня за руку и, сдвинув брови, каркает:
– Моя доча!
Виталик не успевает отреагировать, а я не успеваю испугаться и разреветься. Ярек подлетает к деду и бодает его головой в живот, а потом вцепляется зубами в морщинистую руку, сжавшую моё запястье. Он освобождает меня и, заслонив собой, исподлобья смотрит на деда.
– Уй, уй, – сетует дед, потирая укушенную руку. – Пошутил я, старый ишак. Мальчик – джигит, он прав: надо сестру защищать! Молодец!
– Молодец, Ярек, – соглашается и Виталик. И гладит Ярека по голове. Тот польщённо улыбается.
У Ярека, как и у моих дворовых друзей, нет папы.
Дед вынимает из недр замызганного халата два липких леденца и вручает один мне, другой Яреку. Я благодарю и грызу непрезентабельное лакомство: мы с земли и не такое подбирали! Ярек мнётся: ему не очень нравится леденец. Но, увидев, что я не смущаюсь внешним видом сладости, он осторожно лижет то ли петушка, то ли коня без передних ног, пахнущего жжёным сахаром, кислым уютом юрты и, почему-то, свежим огурцом.
Стоим рядом в заповедном месте, держимся за руки и облизываем леденцы. И это – счастье.
Ярек уехал. Я грустила. Но через некоторое время всё вернулось на старые рельсы, а я вернулась в свою компанию, на Свалку.
Дни тянулись, похожие друг на друга. Утром я, напевая, скакала вниз по лестнице, волоча по ступенькам сумку с молочными бутылками. Бутылки нужно было сдать, и, доплатив из потёртого кожаного кошелька, купить молока, хлеба, масла. Если, конечно, эти продукты в магазине были.
«Стекляшка» чаще всего встречала пустыми полками. На витринах в прямоугольных подносах лежали плиты маргарина, оформленные, как торты: их украшали жирные цветочки и листики. Во был – «дизайн»! Во – «мерчендайзеры»!
Когда привозили хлеб, молоко и тем более мясо, их разбирали молниеносно.
Достать курицу было проблемой. Перед праздниками мы с мамой обходили два-три посёлка, прежде чем какая-нибудь бабуся соглашалась зарубить ради нас драгоценную курицу. Про барашка вообще речи не шло. Средняя Азия считается родиной баранов – и я видела их на плато, на дорогах, тысячеголовыми отарами, ордами; редко – в плове или шурпе.
Наши мамы «из ничего» сооружали вполне съедобные обеды. Однажды, ещё до Виталика, мама отправила меня к тёте Вале за томатом: она решила сварить борщ. У нас были картошка, морковка, капуста. У тёти Вали нашлись томатный соус и необходимая луковка. Мамы приготовили такой вкусный суп, что мы с Генкой запомнили его на всю жизнь.
– …Не садись спиной к краю кровати! Следи за одеждой – мать своими руками стирает её! Не смей есть лёд! Кому сказано – не смей!
Виталик учил уважать труд других. Особенно – мамин труд. Впервые я огребла от него за то, что полоскала в грязи свою жилетку. Сосед увидел, настучал. Дескать, сделал вашей девочке замечание: «Что ты творишь, мама потом стирать будет», – а девочка дерзко ответила: «Пусть стирает!»
Меня наказали ремешком.
– Пусть стирает, говоришь? – зловеще переспрашивал Виталик. – Это о матери?..
Мне было не только обидно, но и – втайне даже от себя – стыдно. Стоя в углу, я честно обдумывала своё поведение. Маме опять придётся стирать – из-за меня…
– Таня, почему ты не убираешь со стола посуду, не относишь на кухню? – интересовался Виталик после ужина.
– А что, я должна убирать? – удивлялась я.
– Ах, не должна? Тогда извини.
Виталик вскакивал с места и, открыв дверь, требовательно звал кого-то, мне невидимого:
– Эй, слуги! Плебеи! Ну-ка быстро убирайте со стола!
Никто не бежал на его зов…
Кое-как собрав посуду, составив тарелки пирамидкой, я волоклась на кухню. Верхняя тарелка, соскользнув на пол, разбивалась. Я втягивала голову в плечи. Но Виталик не ругался. Помогал собирать осколки, приободрял: ничего, подрастёшь – станешь аккуратнее, ловчее… зато уже делаешь что-то сама, помогаешь маме.
И мне было приятно, что я помогаю.
Мы с Генкой в очередной раз подрались. Стояли морозы, воздух стекленел, и склеивались ноздри. Я построила настоящую ледяную крепость, а Генка её разломал!
Увидев, как он затаптывает остаток башенной стены, я бросилась на разрушителя с кулаками. Вот это была драка! Мы катались по снегу, пинались и урчали, как псы. Генка с поцарапанной щекой еле вырвался от меня. Но удалось напоследок содрать с его головы шапку-ушанку.
Генка отбежал к канаве и приплясывал там, кривлялся, гримасничал. Что ему эта шапка? Помиримся – сама принесу. Мой ущерб был круче: на щеке расцветал бланш, оставленный Генкиным ботинком, к тому же я лишилась крепости… Разозлённая, я набила его шапку снегом и, высоко подбросив, пнула ногой.
– Таня!
Неожиданный окрик заставил обернуться. Виталик, одетый в тёплую «Аляску» и кроличью ушанку, стоял у меня за спиной. В его лице было что-то странное и страшное. Я поняла, что Генка останется безнаказанным. По крайней мере, на сегодня.
– Что у тебя в руке? – тихо спросил Виталик. Мне показалось, что он говорит, не разжимая губ, но я хорошо его слышала.
– Шапка, – буркнула я. – А что?
Мне вдруг показалось, что я сейчас получу пощёчину, – и я даже голову в плечи втянула. Но ничего не происходило. Виталик строго посмотрел на меня, потом – на Генку, на меня – и на Генкину шапку в моей руке.
– Геннадий, – позвал он. – Иди сюда.
Генка по-прежнему выглядывал из-за бетонных плит, но на его лице почему-то не читалось торжества. Я видела, что Генка трусит. И не торопится подойти.
– Иди, не бойся, – повторил Виталик.
Генка медленно двинулся в его сторону: шаг вперёд – шаг вбок, явно собираясь удрать, если запахнет трёпкой. У него был вид нашкодившего кота. Виталик терпеливо ждал; когда Генка приблизился, он протянул руку – и я отдала шапку.
– Надень шапку, Геннадий, – велел Виталик.
Генка схватил ушанку, криво нахлобучил себе на голову и отскочил на безопасное расстояние.
Виталик повернулся и быстро пошёл к подъезду. Я семенила за ним…
– Он сам виноват, – забормотала я, оправдываясь, – он первый начал…
– В послевоенные годы, – заговорил Виталик отрывисто, жёстко, – в нашем районе было много шпаны. Малолетние уголовники, налётчики, воры. Кто с финкой, кто с обрезом. Но никогда никто в мороз не отнял бы у товарища тёплую одежду. Могли подраться. Но отобрать шапку? Если только какой-нибудь полный мерзавец. Я таких не встречал. А тут… маленький мальчик, без отца…
Шпана с обрезами… Мне вдруг стало очень стыдно.
«Маленький мальчик, без отца…», – полночи крутилось у меня в голове.
Однажды тётя Генриетта хватилась своих спичек, забытых на окне. Мы с Генкой стали первыми подозреваемыми. Нас разыскали на свалке: тайник выдал тоненький дымок. Генка попытался удрать, но ушёл недалеко. У родного подъезда его молча приняла суровая мать и поволокла домой. Вскоре двор огласился Генкиным рёвом, сквозь который, как сквозь щели картонного домика, пробивался спокойный жёсткий голос тёти Вали: «Вот так тебе! Посмей ещё только! Всегда буду бить, больно-пребольно!»…
Виталик, впустив меня в прихожую, ушёл. Мама, с вертикальной складкой меж бровей, молча указала на дверь комнаты. Я вошла и тихонько закрыла за собой дверь. Вскоре послышались тяжелые шаги, и появился Виталик в сопровождении участкового-грузина. Участковый взял меня за руку и куда-то повёл.
Во дворе стоял милицейский мотоцикл с коляской – мы с Генкой мечтали прокатиться в ней. Не думала, что буду размазывать слёзы по лицу, когда меня посадят в эту коляску.
Из дежурки на первом этаже высунулась техничка тётя Маша:
– Куда ты её, милай?
– За кражу и поджог, – сурово отвечал участковый, – эта дэвочка будет сидеть в турме.
Тётя Маша ахнула. В окне, скрываясь за выцветшей занавеской, маячил Генка… Мотоцикл стартанул, и мои слёзы потонули в облаке выхлопа и шуме мотора. Участковый дважды обвёз меня вокруг посёлка, и всю дорогу я ревела, просила прощения и клялась, что «больше не буду».
Слёзы высохли сами собой, когда мотоцикл снова остановился во дворе.
В квартире все ждали. Мама и Виталик вышли из комнаты, как будто всё это время стояли за дверью.
– Ваша дочь раскаялась, – объявил участковый. – Берегите её.
– Спасибо, Георгий Вахтангович, – серьёзно произнёс Виталик.
Показалось мне или нет? Во взгляде участкового промелькнуло что-то живое, смешливое. Он пожал руку моему отцу, нарочито сурово взглянул на меня и быстро вышел.
Генка приходил к нам и бегал в уличных ботинках по кровати, по чистому покрывалу, пока его не выпроваживала мама. В день моего рождения, четвёртого сентября, Генка являлся первым. Угрюмо вручал мне подарок, что-то буркнув вместо поздравлений, и с порога спрашивал маму: «А пельмени будут?»
Генка обожал пельмени. Конечно, это были не сегодняшние магазинные полуфабрикаты, а настоящие шедевры кулинарии: дышащие паром, с нежнейшим фаршем из трёх сортов мяса, щедро наперчённые. Моя мама готовила пельмени по праздникам, и тётя Валя их тоже лепила – «аж дважды в год».
Если пельменей не оказывалось, Генка сразу мрачнел. Он садился за стол вместе со всеми, ел много, но механически, и односложно, дерзко отвечал на вопросы, которые ему задавали наивные люди, стараясь, чтобы «диковатый мальчик» почувствовал себя «в своей тарелке». Через какое-то время Генка попросту начинал хамить: «Чё привязались? Плевал я на ваше день рождение! Ничё не надо! Сами жрите!»
Он лупил меня, отбирал подарок и уходил домой. «Геннадий, верни то, что ты съел!» – говорила ему вслед моя мама, прежде чем захлопывалась дверь. Через несколько минут к нам стучалась тётя Валя. Она извинялась за сына и возвращала уже, в общем-то, не радующий подарок…
Но чаще пельмени были – и тогда праздники удавались!
Я приходила к Генке домой, когда тётя Валя работала в вечернюю смену.
– Хошь секрет? – спрашивал Генка, щурясь (от чего лицо его становилось недоверчивым и коварным). – Маме моей хоть звук – дам в глаз.
Он изъяснялся лаконически. Я клялась, что никогда не выдам его секрет. Генка отодвигал тяжёлую железную кровать, приглашая заглянуть в щель между кроватью и стенкой. За кроватью валялись груды яичной скорлупы, обглоданные куриные кости, скомканные бумажки, прочий мусор.
– Там у меня помойка, – хвастался Генка.
– Чётко, – одобрительно отзывалась я.
Потом мы садились на пол перед тёти Валиной тумбочкой, открывали и принимались рыться внутри, изучая содержимое.
Однажды Генка пришёл ко мне, когда мама и Виталик были на работе. Наигравшись, мы решили исследовать тумбочку взрослых.
Сперва нашли у мамы большую зелёную коробку из-под духов «Эрмитаж», внутри которой, в тряпочном мешочке с завязками, лежали глянцевые игральные карты. Мы с Генкой разложили их на кровати. Короли, дамы, валеты – все эти нарисованные красавцы выглядели богатыми, счастливыми… и наглыми! Не удержавшись, мы взяли цветные карандаши и пририсовали королям и валетам рожки. Кое-кому «подарили» фингал под глазом. А одной даме – бороду.
Потом потеряли интерес к картам и взялись за чёрную пластмассовую коробку, на крышке которой было написано «Театральный грим». В коробке оказались разноцветные краски, сильно пахнувшие и очень жирные. Целый час мы с Генкой разрисовывали друг друга. У Генки зазеленели веки и посинел нос. Щёки, подбородок, лоб и даже губы ему я вымазала клоунскими белилами. Генка сделался страшнее, чем вурдалак в няниной сказке. Посмотрев на себя в зеркальце, я испугалась не меньше. Свекольно-красные круги на щеках, алые губы и чёрные веки превратили меня в настоящую Бабу Ягу!
Мы запихали коробку обратно в тумбочку и побежали умываться. Холодная вода текла из крана тонкой струйкой (горячей воды в общежитии не было в принципе). Мы кое-как затёрли свои художества, частично смыв, частично размазав. Остатки грима возле ушей и у корней волос удалось окончательно оттереть только в ближайший банный день.
Следующей на очереди была серая картонная коробка. В ней лежали маленькие синие коробчонки, в которых обычно хранят кольца и другие ювелирные украшения. Но оказались там вовсе не украшения, а непонятного назначения стекляшки, похожие на… глаза! Все они были синие, одни побольше, другие поменьше; и даже совсем маленький глазик… детский…
Мы с Генкой разглядывали причудливые стекляшки, приставляли к лицу друг друга. Потом рассовали их по карманам и отправились во двор играть в альчики
[10].
По условиям игры участник должен выбить из ряда кости противника битой – самой большой костью; её выкрашивают в красный цвет. У каждого есть любимая, «заговорённая» бита. Завоёванные чужие альчики игрок по правилам присваивает себе.
У лучших поселковых игроков имелись целые мешки альчиков. Наши с Генкой успехи были скромнее, но мы ловко заменяли кости пробками и крышечками от бутылок. А кто сказал, что их нельзя заменять стекляшками?
Игра не успела начаться, как на нас наползла тень. Это был Виталик, вернувшийся с работы раньше времени. Помню, я испугалась, что Виталик станет ругаться, а то и даст ремня за то, что рылась в тумбочке, взяла чужое без спросу. Но Виталик ничего нам с Генкой не сказал – ни тогда, ни потом. Никогда, ничего, совсем.
Виталик был послевоенным ребёнком. А послевоенные дети, как и любые дети, стремились всё исследовать. Необъятные свалки, подвалы, чердаки, леса, овраги. Места, где хранились до поры неразорвавшиеся снаряды, тосковали в ожидании малолетних искателей уцелевшие патроны и бомбы. Потеря глаза у послевоенных мальчишек была почти такой же частой травмой, как у нас – разбитая коленка.
Не забыть мне выражения лица, с которым Виталик смотрел на детей, играющих его глазными протезами.
Спустя пятнадцать лет мой отец попал под машину у самого нашего дома и погиб. Смерть подкралась со стороны правого глаза – того самого, которым мы играли в тот злополучный день…
8. Воздушная тревога
Вскоре Генка подошёл в магазине к Виталику и спросил при всём честном народе:
– Дядя Виталя, это правда, что у вас глаз вставной?
Виталик ничего не ответил, только серьёзно посмотрел на Генку. Подлетевшая тётя Валя с затрещинами и бранью уволокла Генку домой. А моя мама пошла за ними следом и вызвала тётю Валю на крылечко.
Я не слышала, о чём они говорили.
Но в тот же вечер Генка, пунцовый от смущения, пришёл к нам попить чаю с пирогом, который испекла мама. А тётя Валя, принарядившись, куда-то ушла.
Генка гостил у нас допоздна. Меня уложили спать, только когда его увела тётя Валя.
Сон всё не приходил. Я лежала, ковыряя ногтем извёстку на стенке, и слушала разговоры взрослых.
Мама говорила Виталику:
– Тяжело Валентине, конечно. Она совершенно не умеет создавать уют. Она же детдомовская. Когда её мать овдовела, она Вальку, старшую дочку, в детдом сдала, а в пятнадцать лет забрала, чтобы та на семью батрачила. Но Валентина не захотела, поступила в техникум и ушла в общежитие. Ты же знаешь, она отличный чертёжник.
– А кто отец Геннадия? – спросил Виталик.
– Какой-то командированный москвич, женатый. Валя забеременела и решила родить. Она рассказывала, как гуляла с коляской и встретила Генкиного отца. Тот подошёл, поздоровался, спросил, как дела. В коляску даже не заглянул.
Значит, у Генки тоже есть папа. Но он не дарит ему автобусы, не наряжает вместе с ним новогоднюю ёлку, не объясняет, что такое «бестактность». Он вообще не хочет видеть Генку, просто делает вид, что Генки нет на свете.
«Маленький мальчик, без отца»…
Что-то тёплое подступило к глазам, их защипало. Почему я плакала? Никто ведь меня не обидел. И пирог был вкусный, и Виталик, как папа, заботится обо мне. Вчера он учил меня бить по подушке, резко выпрямляя руку со сжатой в кулак кистью, представляя «рожу злодея». Виталик хочет, чтобы я умела себя защитить. И он купил мне – нет, не новый автобус, намного лучше – танк!
Я не знала сама, из-за чего реву, но была совершенно беспомощна перед этими слезами, перед пронзительной, ошарашивающей жалостью к другу, который не нужен своему папе.
…Генка позвонил ровно в одиннадцать – минута в минуту. Я еле успела добежать до телефона.
Пациент, страдающий пироманией, только что покинул наш корпус в сопровождении двух суровых полицейских. Я вернулась в кабинет, и почти в то же мгновение телефон взорвался короткими звонками. Лизавета посмотрела на аппарат, потом – на меня и вышла, чтобы налить в чайник воды.
– Таня, – сказал незнакомый сиплый голос. – Таня…
– Генка! – отозвалась я. – Вот это сюрприз! Ты откуда?
– Из Перми, – сообщил голос, помолчав.