Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Юные спутницы госпожи Коонен были в восторге. Особенно Фанни Фельдман.

В Таганроге над ней - высокорослой, худой, несуразной, да еще и заикавшейся от волнения вполне могли смеяться, могли обзывать дылдой, да и Гирш Хаимович любил повторять дочери - «Посмотри на себя в зеркало - и увидишь, что ты за актриса!».

А тут в Евпатории, на берегу моря, в обществе Алисы Георгиевны свершалось чудо. Фаина преображалась, находясь рядом с восходящей звездой русского театра, ученицей Станиславского, будущей примой Камерного театра в Москве и будущей супругой великого Александра Яковлевича Таирова, рядом с прекрасной женщиной, в которую, как ей казалось, она была влюблена.

И, действительно, Коонен была с ней откровенна и добра, нисколько не подвергала сомнению ее актерские задатки, делилась своим опытом жизни на сцене, рассказывала о Станиславском и службе в Московском Художественном театре.

Она явно симпатизировала этой провинциальной еврейской девочке, чем вызывала ревность у своих племянниц Нины и Вали. Время общения меж тем пролетало незаметно.

Алиса поднимала на купальной машине красный флажок (это означало, что сеанс закончен), и возница возвращал купальщиц на берег, где они, взявшись за руки, шли домой.

И это уже потом будут первые поездки в Москву на занятые у отца деньги, первое посещение Художественного театра, попытки найти себя в профессии и наконец окончательный отъезд из Таганрога в 1915 году.

Алиса Коонен и Александр Таиров



Тогда же Фаина Фельдман попала на спектакль «Сакунтала» (драма древнеиндийского поэта Калидасы) в Камерный театр.

Впоследствии она вспоминала: «Роль Сакунталы исполняла Алиса Коонен. С тех пор, приезжая в Москву (я в это время была актрисой в провинциальных театрах), неизменно бывала в Камерном театре, хранила преданность этому театру, пересмотрев весь его репертуар».

Алиса Георгиевна была по-прежнему неотразима. Ее чувственное исполнение роли великолепной Сакунталы, чьи любовные переживания на сцене казалась пронзительно искренними, не могло не будить воспоминаний Фаины о Евпатории, о пахнущей водорослями купальной машине, о безграничном и ласковом Черном море, уходящем за горизонт, а еще об ощущении счастья, которое тогда, может быть впервые, ощутила долговязая и, как ей до того момента казалось, несуразная и некрасивая девочка с длинной рыжей косой.

Впрочем, все попытки напомнить Алисе Георгиевне о том прекрасном времени не увенчались успехом, она была уже слишком далеко и высоко, чтобы помнить о каких-то там купальных машинах и смешной худой девчонке, замиравшей при слове «театр».

Осенью 1915 года Москва встретила Фанни Фельдман неприветливо.

Алиса Георгиевна Коонен



Тут никому не было дела до прибывшей из Таганрога начинающей актрисы, что и понятно, ведь приезжавших покорять первопрестольную провинциалок были тысячи.

Из воспоминаний Фаины Раневской: «С трудом устроилась в частную театральную школу, которую вынуждена была оставить из-за невозможности оплачивать уроки. А не могла я оплачивать не только уроки, но и жилье. Деньги, с которыми я приехала в Москву, просто исчезали на глазах, а единственная работа, которую удалось найти, была крайне непостоянной, да и приносила сущие копейки. Но все равно я была счастлива - ведь я подрабатывала в массовке цирка! Но таким счастьем сыт не будешь. Вскорости я осталась без крыши над головой. Благо это было летом! А ведь я была девушкой из добропорядочного провинциального буржуазного семейства, которая привыкла спать на мягких перинах и кружевном постельном белье. Мысль о ночлеге на улице не укладывалась в голове. Вот это я попала! Поистине безвыходная ситуация. А оставаться в Москве без денег, да еще и без работы невозможно, так же как и вернуться неудачницей домой».

Вернуться в Таганрог - это значит повторить «скучную» чеховскую историю Кати, значит смириться с невыносимыми обстоятельствами, а еще признать правоту отца и навсегда забыть свое новое имя - Раневская.

При мысли об этом становилось не по себе.

С тем и бродила по городу, боясь оглянуться назад, потому что сзади было то, куда возврата не существовало.

А потом просто так сложилось - на пересечении Большой Никитской и Скорятинского переулка свернула во двор, сама не знала, почему именно в этот двор - дровяные сараи, белье сушится на веревках, дети возятся в пыли, на врытых в землю скамейках спят индифферентные московские коты, сразу обратила на себя внимание, разумеется, разговорилась с жильцами, и ей показали ее новую «квартиру» - клетушку, в которой, окажись он в Москве, непременно бы поселился Родион Романович Раскольников. Да и стоила она копейки, которые у нее еще оставались.

В этой комнате, выгороженной из лакейской на первом этаже вросшего в землю флигеля бывшей усадьбы Гончаровых, Фаина Раневская проживет больше тридцати лет.

И это уже потом она узнает, что именно здесь прошли детские годы Натали Гончаровой, которая, вполне вероятно, так же как и она, сидела у окна и смотрела на улицу, по которой бесконечной вереницей шли подводы и мчались двуколки, маршировали военные и гордо фланировали представители дворянского сословия, а еще узнала, что именно отсюда Наталья Николаевна отправилась на венчание с Александром Сергеевичем в Большое Вознесение, расположенное рядом.

Ф.Г. Раневская в роли жены генерала Мак-Гермата, «Встреча на Эльбе». Москва, 1949 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина

Ф.Г. Раневская. Москва, Театр им. Моссовета, 1960-е гг.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина

Сцена. Ф.Г. Раневская - жена инспектора, О.Н. Андровская -Варенька. «Человек в футляре». Москва, 1939 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина



Фанни Фельдман почему-то всегда боялась читать Пушкина, чувство жалости к Самсону Вырину и Сильвио, бедному Евгению и Петруше Гриневу, мертвому Ленскому и мертвой царевне, к самой себе в конце концов захлестывало, начинала плакать при этом, буквально давиться слезами. А потом брела неведомо куда, проходила мимо Большого Вознесения, боясь взглянуть на массивную колоннаду возведенного в стиле ампир сооружения, с содроганием помышляла о том, что именно здесь, в этих стенах в 1831 году венчался великий русский поэт.

Нет, не могла понять, как человек, написавший строки:



Я вас люблю, - хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
Мне не к лицу и не по летам...
Пора, пора мне быть умней!
Но узнаю по всем приметам
Болезнь любви в душе моей.



мог стать отцом семейства - строгим, рачительным, педантичным, надменным, как Григорий Соломонович Фельдман, мог наказывать детей, быть суровым к жене, пребывать вечно застегнутым на все пуговицы семейной несвободы, думая лишь о деньгах и их отсутствии, о долгах и их неизбежности.

Нет, это было совершенно непостижимо!

Сама не зная как, Фаина оказывалась перед другой колоннадой, куда более величественной, чем архитектурные изыски храма Большого Вознесения, перед колоннадой Большого театра.

Тут она останавливалась, потому что больше не было сил страдать.

Закрывала лицо руками, вздрагивала - ей казалось, что ее кто-то окликает.

Отнимала руки от лица.

Оглядывалась...

На нее смотрела статная, удивительной красоты дама, что только что вышла из парадной двери самого главного театра России.

- Почему вы плачете? Вас кто-то обидел? Вам чем-то помочь? -спрашивала она, и в голосе ее звучали покровительственные нотки. Свои вопросы она задавала, словно они были частью сценического монолога, и она обращалась с ним к переполненному зрительному залу - громко, внятно, безапелляционно.

Что могла ей ответить Фаина Фельдман-Раневская - что у нее нет работы и денег, что она ютится в полуподвальной каморке с видом на дровяной сарай и глухой покосившийся забор, или что она оплакивает Пушкина, изнывающего от пут великосветского брака, и до слез жалеет милую Дуню из «Станционного смотрителя»?

- Как вас зовут?

- Фаина.

- Не плачьте, Фаина, я - Екатерина Васильевна. Гельцер моя фамилия.

- Екатерина Васильевна Гельцер? - немела Фанни, искренне не понимая, почему она до сих пор еще не упала в обморок, почему стоит на ногах, а не на коленях перед этой великой русской балериной, звездой Мариинки и Большого, любимицей Петипа и Дягилева.

Спустя годы Гельцер скажет: «Фанни, вы меня психологически интересуете... какая вы фэномэнально молодая, как вам фэномэнально везет!.. когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга».

Феноменальное везение - оказаться в нужное время в нужном месте, встретить именно того человека, который поддержит, поможет, даст единственно правильный совет, а еще следовать таинственным знакам судьбы, читая зашифрованное послание о будущем и выполняя все предписания, содержащиеся в нем. Вот что такое везение.

Однако было бы заблуждением думать, что оно посещает лишь беспечно мечтающего, но не приносящего ему (везению) жертву. Порой самую жестокую - в виде любви, дружбы, семьи, здоровья. Да, везение - это выбор и бесстрашие, надменность и одиночество, когда себя, в любом случае, ставишь выше других.

Фаина Раневская: «Господи, как же мама рыдала, когда я собирала вещи. А я - вместе с ней. Нам обеим было мучительно больно и страшно, но своего решения я изменить не могла. Ко всему прочему я и тогда была страшно самолюбива и упряма. меня никогда не волновало, что подумают люди. Разве волнует кошку, что о ней думают мыши? Нет, конечно! Стоит только задуматься о том, что скажут люди, как жизнь сразу же начинает катиться к чертям. Опасный это вопрос - лучше никогда его не задавать. Ни себе, ни окружающим ».

Стало быть, везение, особенно «фэномэнальное», есть тяжелая работа, изнурительный труд, который не прекращается никогда. Следовательно, знаменитая максима Раневской - «все сбудется, стоит только расхотеть», представляется в известном смысле лукавством.

Расхотеть - значит предать себя и вернуться в Таганрог.

«Таганрог» тут следует конечно же понимать как фигуру речи.

Рассказ Фаины о себе, начавшийся под стенами Большого театра и закончившийся далеко за полночь в гостиной квартиры Екатерины Васильевны, скорее напоминал монолог некоей воображаемой чеховской героини, изобилующий деталями и одновременно как бы отстраненный, приземленный и в то же время возвышенноэмоциональный, готовый оборваться в любую минуту, но не отпускавший слушателя своей предельной реалистичностью.

Чего стоили, например, такие ее пассажи: «После разговора с отцом мне впервые захотелось навсегда уйти из дома и начать самостоятельную жизнь. Будучи кипучей и взрывной натурой, я не стала откладывать свое намерение в долгий ящик. Тем более, что к тому времени уже успела отзаниматься в частной театральной студии, сыграть несколько ролей в постановках ростовской труппы Собольщикова-Самарина, а также в любительских спектаклях. Что и говорить, я даже справилась со своим заиканием. Я долго и упорно тренировалась, можно сказать, заново выучилась говорить, чуть растягивая слова, и дефект речи безвозвратно исчез. Навсегда... Отчий дом я вскоре, как и следовало ожидать, покинула. Держа в руках небольшой чемоданчик, я отправилась в Москву».

Екатерина Васильевна слушала ее, а при этом словно бы слышала диалог Ирины и Ольги из «Трех сестер»:

Ирина.

Уехать в Москву. Продать дом, покончить все здесь и - в Москву.

Ольга.

Да! Скорее в Москву.

Ирина (рыдая).

Куда? Куда все ушло? Где оно? О, боже мой, боже мой! Я все забыла, забыла. у меня перепуталось в голове. а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву. так и решила: если мне не суждено быть в Москве, то так тому и быть. Значит, судьба. Ничего не поделаешь.

- Помилуйте, голубушка, но ведь вы и так уже в Москве! -восклицала Гельцер, - как говаривал Антон Павлович, кто привыкнет к Москве, тот уже никогда из нее не уедет!

Почему?

Да потому что здесь бурлит настоящая жизнь, столь ярко и самобытно описанная Владимиром Алексеевичем Гиляровским: «Прекрасная мостовая блестит после мимолетного дождя под ярким сентябрьским солнышком. Тротуары полны стремительного народа. Все торопятся - кто на работу, на службу, кто с работы, со службы, по делам. Мы мчимся в потоке звенящих и гудящих трамваев, среди грохота телег и унылых, доживающих свои дни извозчиков. У большинства на лошадях и шлеи нет - хомут да вожжи. На месте Угольной площади, на углу Малой Дмитровки, где торговали с возов овощами, дровами и самоварным углем, делавшим покупателей «арапами», - чудный сквер с ажурной решеткой.

Рядом с ним всегда грязный двор, дом посреди площади заново выкрашен. Здесь когда-то был трактир «Волна» - притон шулеров, аферистов и «деловых ребят»... Мы мчались вниз. Где же палисадники? А ведь они были год назад. Были они щегольские, с клумбами дорогих цветов, с дорожками. В такие имели доступ только богатые, занимавшие самую дорогую квартиру. Но таких садиков было мало. Большинство этих загороженных четырехугольников, ни к чему съедавших пол-улицы, представляло собой пустыри, поросшие бурьяном и чертополохом. Они всегда были пустые. Калитки на запоре, чтобы воры не забрались в нижний этаж. Почти во всех росли большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства. Вот эти-то деревья и пригодились теперь. Они образуют широкие аллеи для пешеходов. Эти аллеи-тротуары под куполом зеленых деревьев - красота и роскошь, какой я еще не видал в Москве. Спускаемся на Самотеку. После блеска новизны чувствуется старая Москва. На тротуарах и на площади толпится народ, идут с Сухаревки или стремятся туда. Несут разное старое хоботье: кто носильное тряпье, кто самовар, кто лампу или когда-то дорогую вазу с отбитой ручкой. Вот мешок тащит оборванец, и сквозь дыру просвечивает какое-то синее мясо. Хлюпают по грязи в мокрой одежде, еще не просохшей от дождя. Обоняется прелый запах трущобы».

И Фаина соглашалась со своей собеседницей, затаив дыхание, слушала ее рассказы о театральной Москве, о всей этой, как любила говорить Екатерина Васильевна, «банде», знать которую было просто необходимо, если хочешь стать ее частью.

Москвин, Тарасова, Качалов, Ермолова, Леонидов, Садовский, Тарханов, Таиров, Яблочкина, Коонен, Остужев, Станиславский -имена, от которых захватывало дух, театральные небожители, просто увидеть которых уже было счастьем.

И с Фанни продолжали совершаться московские чудеса - однажды, гуляя по Леонтьевскому переулку, в районе дома № 6 она увидела пролетку, в которой сидел сам Константин Сергеевич Станиславский. Не поверив своим глазам, Фаина просто остолбенела, но, когда пролетка двинулась, она бросилась за ней, размахивая руками и крича: «Мальчик мой дорогой». Это первое, что пришло в голову. Станиславский оглянулся с удивлением, а затем снял шляпу и поприветствовал неизвестную поклонницу. Конечно, она увидела в этом знак, конечно, вернувшись в свою каморку на Большой Никитской, еще долго переживала это событие, снова и снова повторяя про себя - «мальчик мой дорогой». Ну и, наконец, разумеется, поведала о встрече с «самим» Екатерине Васильевне, которая долго смеялась, приговаривая «это Москва, это Москва».

Вскоре в квартире Гельцер произошла еще одна незабываемая встреча.

Тогда в комнату вошел высокорослый, спортивного телосложения мужчина, был подстрижен под полубокс, имел пристальный тяжелый взгляд, облачен в клетчатую визитку, полосатые брюки, модный галстук.

Неизменная папироса во рту.

Окинул взором собравшихся.

Извлек изо рта эту папиросу довольно-таки надменно, тронул подбородок, выбритый до блеска, и начал читать стихи.

Это был Маяковский.

Владимир Маяковский



Мокрая, будто ее облизали, толпа.

Прокисший воздух плесенью веет.

Эй!

Россия,

нельзя ли

чего поновее?

Блажен, кто хоть раз смог,

хотя бы закрыв глаза,

забыть вас,

ненужных, как насморк,

и трезвых,

как нарзан.

Вы все такие скучные, точно

во всей вселенной нету Капри.

А Капри есть.

От сияний цветочных

весь остров, как женщина в розовом капоре...



Спустя годы Фаина Фельдман познакомится с актрисой Московского Художественного театра Вероникой Витольдовной Полонской (Норой), на тот момент возлюбленной Маяковского, человеком, невольно оказавшимся последним, кто видел его в живых. Встречались часто, общались, однако отношения женщин трудно было назвать простыми. Эмоциональная Фанни Фельдман-Раневская не могла простить Норе того, что она не почувствовала смертельного одиночества великого поэта и не осталась с ним, когда он просил ее об этом.

Всякий раз, вспоминая о Маяковском, Фаина повторяла со слезами на глазах: «У меня до сих пор за него душа болит. Его убили пошлостью».

Думается, что в этих словах было нечто нарочито театральное, даже картинное, по большому счету не имеющее отношения к реальной жизни начала тридцатых годов, когда имя «агитатора, горлана, главаря» было у всех на устах. Да и не вязался образ «талантливейшего поэта нашей советской эпохи» с образами чеховских персонажей, скучавших на ялтинских набережных и таганрогских бульварах.

Ф.Г. Раневская в роли Глафиры Фирсовны. «Последняя жертва». Москва, Государственный академический театр имени Моссовета. 1973 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина



Но это будет нескоро, а пока, в очередной раз оказавшись в гостях у Екатерины Васильевны Гельцер, Фанни восхищенно слушает Маяковского, читающего свои стихи громко, уверенно, словно он взвешивает каждое свое слово, проверяет на мощь, не допуская пустых фраз и банальных рифм, а, проверив, безжалостно бросает в слушателя, совершенно не заботясь о последствиях.

А поскольку подобная беззаботность была свойственна и характеру Фаины Фельдман, то размашистый и безоглядный стиль Маяковского не мог не восхищать ее.

«Так и надо идти по жизни», - мыслилось ей, - «не оглядываясь, не останавливаясь, не сожалея ни о чем, принимая данность такой, какая она есть, брать от жизни все, проходя все ступени и классы московских университетов».

Благо Екатерина Васильевна с удовольствием давала мастер-классы своей молодой подруге, щедро делясь с ней опытом и знаниями.

Известно, что вместе с Гельцер Раневская посещала лучшие постановки московских театров, «она (Гельцер) возила (Фанни) к Яру, где они наслаждались пением настоящих цыган», а однажды Екатерина Васильевна сказала Раневской: «кажется, я нашла для вас хорошую работу».

Весной 1916 года Фаине предложили играть «на выходах» в антрепризе Нелидовой и Маршевой в Летнем театре в Малаховке.

Ф.Г. Раневская в роли Ляли, «Подкидыш». Москва, 1939 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина

Летний театр в Малаховке под Москвой, 1911 г.



Фаина Георгиевна (предпочитала именно это отчество, а не Григорьевна) вспоминала: «В Малаховском летнем театре началась моя артистическая деятельность. В те далекие годы в Малаховке гастролировали прославленные актеры Москвы и Петрограда: великолепный Радин, Петипа (его отец Мариус Петипа) и еще много неповторимых... Помню хорошо прелестную актрису, очаровательную молоденькую Елену Митрофановну Шатрову. И это была счастливейшая пора моей жизни, потому что в Малаховском театре я видела великую Ольгу Осиповну Садовскую».

Впервые на сцену Фанни Фельдман вышла в постановке «Тот, кто получает пощечины».

По замыслу автора, а им был Леонид Андреев, события в пьесе разворачивались в цирке Брике, где выступала наездница Консуэлла, и в которую был влюблен клоун по имени Тот. Отец девушки - разорившийся граф Манчини, желая устроить судьбу дочери, выдает ее замуж за барона Реньяра. Потрясенный Тот принимает решение отравить прекрасную Консуэллу, а затем и сам кончает жизнь самоубийством. Узнав об этом, сводит счеты с жизнью и барон Реньяр.

В этой драме Раневской досталась эпизодическая роль Анжелики -артистки цирка Брике (опыт работы в массовке цирка, надо думать, пригодился начинающей актрисе).

В ремарках к своему сочинению Андреев следующим образом комментировал работу массовки: «Общий, слишком громкий смех, клоуны лают и воют. Папа Брике жестами старается водворить спокойствие. Клоуны играют тихую и наивную песенку, тили-тили, поли-поли. Клоуны плачут, бегают по сцене, изображая смятение». По воспоминаниям современников, к своей немудрящей роли без единого слова Раневская относилась чрезвычайно серьезно, всякий раз перед выходом на сцену она специально готовилась, входя в образ, а после окончания спектакля еще долго не могла прийти в себя, оплакивая печальную участь Консуэллы и клоуна Тота. Спектакль имел успех у публики, но осенью 1916 года сезон в Малаховке закрылся.

Раневская была вынуждена вернуться в Москву.

Впрочем, вскоре она получила предложение поработать в Керчи в антрепризе Елизаветы Андреевны Лавровской, оперной и концертной дивы того времени, на которое Фаина, разумеется, ответила утвердительно.

Раневская Ф.Г. в роли Зинки из «Патетической сонаты» Н. Кулиша в Камерном театре. 1931 г.

Раневская Ф.Г. в неизвестной роли ранних лет. 1930-е гг.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина

Раневская Ф.Г. в роли бабушки. «Деревья умирают стоя». Москва, Драматический театр им. А.С. Пушкина, 1958 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина

Восхождение на Митридат

Восхождение на Митридат от стен Романовской женской гимназии всегда было делом не столько обязательным, сколько естественным для всякого посетителя города Керчь Таврической губернии. Отсюда с высоты почти ста метров можно было полюбоваться видом Керченской бухты, а также руинами древнего Пантикапея.

Не преминула отдать дань традиции и Фаина Фельдман, особенно помятуя о том, что на Митридат в 1820 году восходил сам Александр Сергеевич Пушкин.

Как известно, великий русский поэт остался недоволен увиденным. Его воображение рисовало живописные руины в стиле модного в первой трети XIX века французского пейзажиста Гюбера Робера. Однако взору Пушкина предстал унылый пустырь на северовосточном склоне горы, на котором паслись грязные и тощие козы, всем своим видом попиравшие величие места, которому поэт посвятил известные строки:



Воображенью край священный:
С Атридом спорил там Пилад,
Там закололся Митридат...



Итак, воображение слишком часто рисует нам одно, а реальная жизнь преподносит совершенно иное. И тут самое главное, как отнестись к этой порой трагической трансформации, к этой по большей части разочаровывающей нестыковке.

Нечто подобное произошло и с Фанни Фельдман, когда она впервые по приглашению Елизаветы Андреевны Лавровской ступила на Керченскую землю, а вернее, на Керченские подмостки.

Конечно, начинающей актрисе мечталось, что ее наконец ждут серьезные роли - по-чеховски глубокие, сложные, психологические, но ей было уготовано водевильное амплуа так называемой «героини-кокет», игривой обольстительницы, умеющей веселить публику своими танцами, песнями и комическими выходками.

О том времени Фаина Раневская вспоминала: «Первый сезон в Крыму я играю в пьесе Сумбатова прелестницу, соблазняющую юного красавца. Действие происходит в горах Кавказа. Я стою на горе и говорю противно-нежным голосом: “Шаги мои легче пуха, я умею скользить, как змея.”. После этих слов мне удалось свалить декорацию, изображавшую гору, и больно ушибить партнера. В публике смех, партнер, стеная, угрожает оторвать мне голову. Придя домой, я дала себе слово уйти со сцены».

Разумеется, это была сиюминутная слабость (касательно ухода со сцены), но сам по себе эпизод говорит о многом. О том, в первую очередь, что амбиции молодой актрисы были изрядны, а неумение или нежелание театральных импресарио видеть в ней нечто большее, нежели просто комическую героиню, несуразную девицу, отпускающую шутки, порой на грани фола, раздражало и ввергало в тоску. Да и вопрос - «неужели цирковое прошлое так и не отпустит?» настойчиво висел в воздухе, не давая покоя.

Впрочем, продлилось это недолго. Антреприза Лавровской разорилась, и все были уволены без денег, без надежд и без каких бы то ни было видов на будущее.

Видимо, для Фаины на смену времени «фэномэнального» везения пришло другое время, время разочарований.

Впрочем, чего другого было ожидать после восхождения на вызвавший крайнюю досаду у Пушкина Митридат...

Более того, обстановка в империи не предвещала ничего хорошего -неутешительные вести с фронтов Первой мировой, брожение революционных масс, разброд и шатание в театральной среде, где одни с восторгом ожидали перемен к лучшему, а другие, напротив, готовились покинуть Россию навсегда. Фанни Фельдман-Раневская не принадлежала ни к тем, ни к другим. Отношение к большевикам она, скорее всего, унаследовала от своего отца, считавшего их разбойниками и провокаторами. А уезжать из страны категорически отказывалась, повторяя, что не сможет жить без России и русского театра.

Осень 1917 года Раневская встретила в Феодосии. Здесь ей предложили участвовать в спектакле «Под солнцем юга» в роли мальчика-гимназиста. Учитывая рост Фаины Георгиевны, гимназист на первых репетициях выглядел этаким дылдой-недотепой, что не могло не вызывать улыбку, однако вскоре хорошее настроение покинуло участников постановки - незадолго до премьеры антрепренер Новожилов, затеявший эту авантюру, сбежал, прихватив с собой все деньги труппы.

И вновь ничего не оставалось, как бродить по обезумевшему городу, одна часть жителей которого ходила, размахивая красными флагами, а другая старалась не попадаться им на глаза.

Из воспоминаний Фанни Фельдман: «Однажды прогуливаясь по набережной Феодосии, я столкнулась с какой-то странной, нелепой девицей, которая предлагала прохожим свои сочинения. Я взяла тетрадку, пролистала стихи. Они показались мне несуразными, не очень понятными, и сама девица косая. Я, расхохотавшись, вернула хозяйке ее творение. И пройдя далее, вдруг заметила Цветаеву, побледневшую от гнева, услышала ее негодующий голос: “Как вы смеете, Фаина, как вы смеете так разговаривать с поэтом!”» Ох уж этот негодующий взгляд!

Этот в стиле Обри Винсента Бёрдслея трагический излом рук.

Это возвышенное сумасшествие, когда рождение рифмы имеет божественное происхождение, а поэтическое вдохновение сродни наркотическому опьянению.

С Цветаевой Фаина познакомилась в 1915 году у Екатерины Васильевны Гельцер. Это была даже не дружба, но нахождение юной Фанни в обществе гениального медиума, поступки и слова которого не подлежали толкованию и были лишены всяческой обыденной логики, но оказывали при этом необъяснимое, магическое, запредельное воздействие на всякого, кому посчастливилось быть рядом с ним.

Например, Марина собирала пустые бутылочки от духов, и Фаина исправно доставляла их Цветаевой, которая тут же принималась сдирать с них этикетки, чтобы потом произнести загадочное: «Теперь бутылочка ушла в вечность».

Вечность, состоящая из пустых склянок из-под несуществующих ароматов, уже давно улетевших, развеявшихся, воспоминания о которых хранят лишь складки старой одежды, и одевать-то которую уже неприлично.

София Парнок



А потом Раневская и Цветаева шли по феодосийской набережной, и Марина Ивановна рассказывала Фаине о Коктебеле, о Максе и Сергее, о Елене Оттобальдовне и Соне Парнок.

Фамилию Парнок (Парнох) Фанни помнила еще со своего таганрогского детства. Семья Якова Соломоновича и Александры Абрамовны Парнох проживала в Итальянском переулке в центре города.

Их дочь - София Яковлена окончила Мариинскую гимназию с золотой медалью и в 1904 году покинула Таганрог навсегда.

Она была старше Фаины на 11 лет, и едва ли их пути могли пересечься в родном городе. Они познакомились позже, когда Раневская уже пробовала себя на театральном поприще, правда еще пока без особого успеха, а Парнок только что пережила бурный роман с Цветаевой, о котором все знали и который все, разумеется, обсуждали. Марина тогда не могла простить Соне ее измены, при этом она замечала в своем дневнике: «Парнок отталкивала меня, окаменевала, ногами меня толкала, но - любила!..» А Парнок в свою очередь не могла вынести «всеядности» Марины, ее готовности влюбляться во всех подряд (и в мужчин, и в женщин), потому что, по словам поэтессы, это было необходимо как воздух для ее творчества и для ее вдохновения.

Ф.Г. Раневская. Москва, 1970-е.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина

Раневская Ф.Г. в роли матери Мотылькова, Ольшевская Н.Г. в роли Наташи Мотыльковой. «Слава». Москва, Центральный театр Красной армии, 1936-1937 гг.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина



Сохранилась фотографическая карточка, на которой Фаина Раневская и Софья Парнок сидят, обнявшись, и смотрят в объектив фотокамеры.

Что стоит за их улыбками, за их склоненными друг к другу головами нам неизвестно, также неизвестны и обстоятельства, при которых была сделана эта карточка.

Известно лишь стихотворение, посвященное Софией Яковлевной Фанни Фельдман:





Я тебе прощаю все грехи,
Не прощаю только этих двух:
Про себя читаешь ты стихи,
А целуешь вслух.


Веселись, греши и хорошей,
Только помни мой родительский наказ —
Поцелуй, мой друг, не для ушей,
Музыка, мой ангел, не для глаз.





Чтение стихов про себя сродни тому преступлению, что совершила Фанни на феодосийской набережной, подняв на смех несуразную косую девицу, которая читала свои не менее несуразные и косые вирши. Да, за подобное преступление, оно же прегрешение, не было прощения, и следовало суровое наказание - это знал всякий поэт. Другое дело, что Раневская не была поэтом, она была актрисой и восхищалась Пушкиным (Маяковским) в первую очередь за их артистизм, за раз и навсегда безукоризненно выбранную интонацию, при которой любое написанное ими слово превращалось в перл.

Впоследствии София Яковлевна Парнок напишет: «Мы последний цвет, распустившийся под солнцем Пушкина, последние, на ком играет его прощальный луч, последние хранители высокой, ныне отживающей традиции. С нами отмирает, конечно, не поэзия как художественное творчество, а пушкинский период ее, то есть поэзия как духовный подвиг...».

Подвиг во имя поэзии, во имя ушедшей любви - в этом ни у Цветаевой, ни у Парнок не было ни капли позы или наигрыша, это было добровольное и осознанное мученичество, самоистязание, самокопание. Впрочем, «многие без этого счастливо живут, да и кто сказал, что самокопание что-то даст окромя безумия», - язвительно замечает в своих «Записках из подполья» Федор Михайлович и добавляет, - да, «я человек больной. Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень.

Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю... Я уже давно так живу - лет двадцать».

И все же близость Парнок и Фельдман не была случайностью, но закономерным, если угодно, схождением архетипических биографий, притяжением противоположных полюсов, не понаслышке знающих, что такое патриархальная еврейская семья, «охраняющий двери Израиля» свиток пергамента на дверном косяке, а также строгое послушание одному человеку, имя которому - ав («отец» на иврите).

Гирш Хаимович Фельдман.

Яков Соломонович Парнох.

Раневская Ф.Г. в роли матери Мотылькова, Коновалов Н.Л. в роли Медведева. «Слава». Москва, Центральный театр Красной армии, 1936-1937 гг.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А. А. Бахрушина

Раневская Ф.Г. в роли Агриппины Солнцевой. «Рассвет над Москвой». Москва, Театр имени М.Н. Ермоловой. 1950 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина

Раневская Ф.Г. в роли Агриппины Солнцевой. «Рассвет над Москвой». Москва, Театр имени М.Н. Ермоловой. 1951 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина





И вдруг случится - как, не знаешь сам,
Хоть силишься себя переупрямить,
Но к старшим братьям нашим и отцам
Бесповоротно охладеет память, —
И имена твердишь их вновь и вновь,
Чтоб воскресить усопшую любовь.


Соседи часто меж собой не ладят:
Живя бок о бок, видишь лишь грехи.
Не оттого ль отца роднее прадед?
Не оттого ль прадедовы стихи
Мы набожно читаем и любовно,
Как не читал и сын единокровный?..


Молчанье - мой единственный наперсник.
Мой скорбный голос никому не мил.
Коль ты любил меня, мой сын, иль сверстник,
То уж давно, должно быть, разлюбил...





София Парнок, «Отрывок», 3 октября 1925 г.



Таким образом, истории и судьбы повторились - девочки навсегда покинули родительский дом, чтобы найти ответы на те вопросы, которые задавать в их семьях было запрещено. Однако это ни в коей мере не отменяло их наличия.

Поиск этих самых ответов у Сони и Фаи сложился по-разному, но не встретиться в безумной круговерти начала ХХ века они не могли, хотя бы для того, чтобы, обнявшись, сфотографироваться у безымянного фотографа, оставить изображение себя улыбающихся и не могущих при этом говорить, чтобы рассказать потомкам о том, что же произошло между ними на самом деле, и о каких грехах упомянула София Яковлевна в своем стихотворении.

Следующим героем беседы Раневской и Цветаевой на феодосийской набережной стал, разумеется, Максимилиан Александрович Волошин, которому поэтесса, по ее словам, была обязана «первым самосознанием себя как поэта».

Из воспоминаний Марины Ивановны: «Впервые Макс Волошин предстал передо мной в дверях зала нашего московского дома в Трёхпрудном. Звонок. Открываю. На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды. Вкрадчивый голос: «Можно мне видеть Марину Цветаеву?» - «Я». -«А я - Макс Волошин. К Вам можно?».

Конечно можно!

И это уже потом Максимилиан безнадежно влюбится в Марину и посвятит ей стихотворение «К Вам душа так радостно влекома».

В Феодосии Фаину Волошину представила Цветаева. И Макс тут же предложил своей новой знакомой почитать стихи Эмиля Верхарна на поэтическом вечере, посвященном его памяти.

На французском языке, разумеется.

Вот и пригодилось знание языка, который в свое время в безнадежной тоске Фанни Фельдман зубрила в Таганроге.

Не гримасы ли судьбы все это?

Вполне возможно, что и они!

Марина Цветаева с дочерью Ариадной. Прага, ок. 1924 г.



Максимилиан Александрович, сам прекрасно владея французским языком, высоко оценил дикцию Раневской, ее произношение -prononciation, да и актерская профессия давала о себе знать. Ему было важно, чтобы все услышали не только его переводы Верхарна («Мои переводы отнюдь не документ: это мой Верхарн, переведенный на мой язык. Я давал только того Верхарна, которого люблю... Приняв произведения в свою душу, снова родить его: иным творческий перевод не может быть»), но и прочувствовали звучание текста на языке автора.

Например, знаменитое стихотворение «Свиньи» - «Les porcs»:





Стада больших свиней - и самки, и самцы —
Угрюмым хрюканьем переполняли поле;
Толпились на дворе и бегали по воле,
Тряся молочные, отвислые сосцы.


И близ помойных ям, лучами озаренных,
В навозной жижице барахтались, толпясь;
Мочились, хвост завив, уставив ноги в грязь,
И лоснился узор щетин их очервлённых!


Но подходил ноябрь. Их убивали. Ах,
Какой был славный жир в их грузных животах!
Из их больших задов само сочилось сало.


И шкуру их скребли, потом палили их,
И пламя тех костров, посмертных, гробовых,
Всему селению веселье возвещало.





Накануне 1917 года это сочинение Эмиля Верхарна виделось пророческим. По-французски оно звучало куда более жестко и ритмично, чем по-русски. Заложив руки за спину, Раневская лишь своей нарочитой, даже вычурной артикуляцией подчеркивала отношение к содержанию текста. Она держалась строго и надменно, совершенно инстинктивно копируя манеру чтения своих стихов Владимиром Маяковским.

Волошин был потрясен.

Зрители приветствовали актрису бурными рукоплесканиями.

Однако никаких новых предложений по работе в Феодосии в конце 1916 года Раневской не поступило, и в поисках заработка она была вынуждена перебраться сначала в Кисловодск, а затем в Ростов-на-Дону.

Получалось так, что все теперь следовало начинать заново - ходить по театрам и антрепризам, опять записаться на актерскую биржу и предлагать себя снова и снова.

В начале 1918 года известная актриса и театральный педагог Павла Леонтьевна Вульф привезла в Ростов-на-Дону постановку «Дворянского гнезда», которую еще в 1911 году в Таганроге видела юная в ту пору Фанни Фельдман.

После просмотра спектакля домой Фаина вернулась в совершенно невменяемом состоянии, потому что вновь увидела тот настоящий, истинный театр, о котором мечтала, которым грезила и без которого не могла жить.

Проведя в сомнениях бессонную ночь, на следующий день она отправилась в гости к Вульф, разумеется, безо всякого приглашения.

Павла Леонтьевна Вульф



По свидетельству очевидцев, Павла Леонтьевна себя плохо чувствовала и никого не принимала. Однако настойчивой посетительнице удалось прорваться в апартаменты актрисы. Прямо с порога Фаина стала умолять Павлу Леонтьевну взять ее в труппу. От такого напора Вульф опешила и предложила худощавой рыжей девице пьесу со словами: «Выберите любую роль и через неделю мне покажете».

Раневская выбрала роль итальянской актрисы и через неделю вновь пришла к Павле Леонтьевне.

Спустя годы Фаина Георгиевна вспоминала: «Со страхом сыграла ей монолог из роли, стараясь копировать Андрееву. Прослушав меня и видя мое волнение, Павла Леонтьевна сказала: «Мне думается, вы способная, я буду с вами заниматься». Она работала со мною над этой ролью и устроила меня в театр, где я дебютировала в этой роли. С тех пор я стала ее ученицей».

Ф.Г. Раневская в роли миссис Сэвидж, «Странная миссис Сэвидж». Москва, Государственный академический театр имени Моссовета. 1966 г.

Фотография публикуется с разрешения Государственного центрального театрального музея имени А.А. Бахрушина



Более того, известная актриса взяла Раневскую к себе в семью (вместе они проживут тридцать лет). Пожалуй, именно это обстоятельство позволило Фаине пережить первые годы советской власти в Крыму и на юге России - не умереть с голоду и не сгинуть в погромном вихре Гражданской войны.

О том времени она говорила: «В Крыму в те годы был ад. Шла в театр, стараясь не наступить на умерших от голода. Жили в монастырской келье, сам монастырь опустел, вымер - от тифа, от голода, от холеры. Сейчас нет в живых никого, с кем тогда в Крыму мучились голодом, холодом, при коптилке... Играли в Севастополе, зимой театр не отапливался, по дороге в театр на улице опухшие, умирающие, умершие. зловоние. Иду в театр, держусь за стены домов, ноги ватные, мучает голод. В театре митинг, выступает Землячка; видела, как бежали белые, почему-то на возах и пролетках торчали среди тюков граммофон, трубы, женщины кричали, дети кричали, мальчики-юнкера пели: «Ой, ой, ой, мальчики, ой, ой, ой, бедные, погибло все и навсегда!» Прохожие плакали. Потом опять были красные и опять белые. Покамест не был взят Перекоп. Боже, какое это было страшное и неповторимо красивое время. Красные приближались, по ночам в городе слышалась стрельба, а мы в полупустом театре играли какие-то нелепые водевили. И был свирепый голод. Моя подружка на сцене упала в голодный обморок. Однажды за кулисы к нам пришел грозный усатый комиссар. Он поблагодарил нас за работу для красноармейцев и вдруг спросил, не можем ли мы сыграть для них что-нибудь из классики? Через несколько дней мы сыграли чеховскую «Чайку». Нетрудно представить, что это был за спектакль по качеству исполнения, но я такого тихого зала до того не знала, а после окончания зал кричал «ура». После к нам за кулисы снова пришел комиссар, он объявил: «Товарищи артисты, наш комдив в знак благодарности вам и с призывом продолжать ваше святое дело приказал выдать вам красноармейский паек».

Спасительным в этой фантастической и в то же время драматической истории являлось то, что Раневской было, куда идти - в театр. Преодолевать все невзгоды и кошмары революционной смуты ей помогала именно самозабвенная работа, ради которой она была готова на все.

Сначала в составе Театра актера она выступала в Евпатории, а затем вместе с Вульф перебралась в Симферополь, где была зачислена в штат труппы и уже в звании штатной актрисы стала выходить на сцену Первого советского театра (официальное название) в Крыму. Здесь Раневская была занята в «Вишневом саде» и «Трех сестрах», «Чайке» и «Дяде Ване», «Иванове» и «Последней жертве», «На дне» и «Ревизоре», «Женитьбе» и «На всякого мудреца довольно простоты».

Это были явления апокалиптического порядка - кругом рушился мир, гибли люди, уходила в небытие многовековая история, и в то же время обретала реальные очертания мечта одного отдельно взятого человека (не благодаря, но вопреки), восходящего на свой Митридат, а свершавшиеся события, невзирая на их абсолютно дикий характер, вселяли надежду на то, что «музыка революции» -это не только рев обезумевшей толпы и грохот пулеметных очередей.

Фаина Раневская: «Не подумайте, что я тогда исповедовала революционные убеждения. Боже упаси. Просто я была из тех восторженных девиц, которые на вечерах с побледневшими лицами декламировали горьковского «Буревестника», и любила повторять слова нашего земляка Чехова, что наступит время, когда придет иная жизнь, красивая, и люди в ней тоже будут красивыми. И тогда мы думали, что эта красивая жизнь наступит уже завтра».

Было, пожалуй, в этих словах Фанни Фельдман что-то некрасовское:





Эх! эх! Придет ли времечко,
Когда (приди, желанное!..)
Дадут понять крестьянину,
Что розь портрет портретику,
Что книга книге розь?
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого —
Белинского и Гоголя
С базара понесет?