Александр Ширвиндт
Отрывки из обрывков
Фото автора на обложке: Юрий Рост
В книге использованы материалы из семейного архива автора.
© Ширвиндт А.А., текст, 2022
© Рост Ю.М., фотография на обложке
© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2022
КоЛибри®
* * *
Как бы так исхитриться, чтобы потенциальный читатель, раскрыв книжку и прочитав первые две строки, не положил со вздохом ее обратно на прилавок. Главное – с ходу заинтересовать читателя, а лучше заинтриговать. Классикам проще – открываешь Пушкина: «Я приближался к месту моего назначения». Сразу хочется узнать, доехал ли, что это за место и кем его назначили. Или Олеша свою знаменитую «Зависть» начинает: «Он поет по утрам в клозете». Остро хочется узнать его репертуар и что он там еще делает. Я тоже могу так начать. Например: «По утрам он мучительно мочился», но попахивает плагиатом и очень грустно, а хочется радости.
На фонарных столбах вдоль Обводного канала в Петербурге висят объявления о товарах повседневного спроса: «Куплю паклю», «Продам корыто в хорошем состоянии. Недорого». И среди них – листочки с текстом от руки, с ошибками: «Приходите на улицу Большую Морскую, дом 102, подвал, койка первая слева. Палучити удовольствие. Маруся».
Кроме Маруси и меня, никто сейчас от руки уже не пишет. А раньше писали. И в издания настоящих поэтов и писателей всегда включали копии отдельных страниц рукописей. Пушкин и Толстой писали неразборчиво. Я со своими рукописными листочками где-то посередине между рекламой дешевых проституток и «клинописью» Пушкина и Толстого – и по почерку, и по таланту, и по доставлению удовольствия.
Мои листочки синего, желтого и розового цветов называются «стикеры» и крадутся из театра, где мне их накупила мой секретарь Леночка, с разрешения бухгалтерии и дирекции, которые думают, что я их использую для распределения ролей в будущих премьерах. А я на них мыслю и прилагаю к данному изданию для красоты и утолщения.
Отрывок 1. Про книги. Эту и другие
Сегодня всякая философия превращается в соревновательно-разговорную эквилибристику. Мы дожили до такого времени, когда никому не может прийти в голову, что кто-то говорит правду. Без идеологии очень трудно. Мы не можем, потому что привыкли и впитали с молоком создателей, что она незыблема. Все рухнуло. Ищем. Но поиски идеи нельзя подменять просто сомнением. Идеи тем и опасны, и прекрасны, что вынуждены быть гениальными. Даже во времена так называемого «застоя», мечта была незыблема. Великие устои жуткого застоя. Маяковский, где ты? Думаю, что сегодня, дабы не погрязнуть в пучине доморощенно-бесстыдных философских выкладок, нужно искать радость. А радость – это всегда случайность, вернее случай. Этот случай и привел меня снова к письменному столу.
Однажды записывали видео для YouTube-канала сына Миши и хвалились нашим родовым имением в виде дачи. Миша ссылался на нашу литературу: свою книжку «Мемуары двоечника» и мои опусы. Все книжки разложили на деревянном столе посреди огорода, и было ощущение, что я сижу в саду сельской библиотеки. А так как все сельские библиотеки давно закрыты, мы с ребенком выглядели как этакая «выездная сессия остаточного книголюбия». Я взорлил, а потом стали меня будоражить мысли: кому эти книжки интересны? Если мемуары не скрашены иронией, они вообще не нужны. А когда все время думаешь о том, что должно быть смешно, убегает смысл. Не всегда то, что важно, обязательно смешно, и наоборот, но если не можешь не писать – пиши.
Хочется, чтобы книжка была разумных размеров. Тоненькая – говорит о нищете духа, интеллекта и сведений. Правда, тут возможны издательские уловки, которые скрашивают дебилизм автора. Листал прекрасно изданную мемуаристку, где на каждой странице – одна фраза или даже одно слово. Страница – в золотой окантовке, и написано: «Ах!» А на следующей: «Ох!» Потом: «Ух!» Дальше: «Эх ты!» И вот уже четыре страницы. Или еще прием: в настоящих воспоминаниях обязательно надо кого-то благодарить. «Автор благодарит профессора Финкельштейна за прекрасную идею создания этих воспоминаний, мадам П., которая любезно предоставила архивы своего покойного мужа Х., а также маму и папу…» Вот уже четыре страницы бессмыслицы.
Есть и другая крайность. Мой друг – умный, ироничный, честный и очень долго принципиальный Юрочка Рост – принес мне свою книжечку. Когда я попытался эту вещицу полистать, то понял, что удержать в руках я ее не смогу. Пожаловался жене. Тогда она вынула из моих рыбацких аксессуаров безмен, которым я взвешиваю пойманных ротанов, и прицепила его к опусу Юрочки. Выяснилось, что книга весит 3 килограмма 560 граммов. Такого бы леща! И жена запретила мне в моем возрасте и состоянии читать такую тяжелую литературу. Я спросил Роста: «Ты подарил эту брошюру. А как ее читать?» Он говорит: «Читать книжки нужно сидя у стола». Но у стола можно читать минуты три, потом носом клюнешь в стол. А если на нем лежит такой кирпич, можно разбить нос навсегда, и это отрешит от чтения как занятия и возненавидишь автора, что в отношении Роста для меня немыслимо!
Сегодня книги переводят в электронный вид и в тоненький горящий экранчик помещают полное собрание сочинений Диккенса. Это, с одной стороны, настораживает, но с другой – радует: нажал кнопочку – там большие буковки, планшетик нетяжелый. Говорят, уже есть звук якобы перелистываемых страниц. Осталось только имитировать храп читателя и падение книжки на пол, чтобы было ощущение, что читаешь раритетное издание 1729 года.
Очень часто я понимаю, что все, что с вожделением произвожу на бумаге, я уже где-то читал. Напрягаю сознание – и получается, что не только читал, но и писал. Кидаюсь к томам моих прошлых нетленок и с ужасом осознаю: так и есть. Бросился звонить в издательство, но вовремя остановился и стал размышлять. Во-первых, красть у самого себя не подсудно. Сел и придумал шесть причин, по которым можно не стесняться говорить, думать и писать одно и то же.
1. Так делают все.
2. Никто и никогда, включая автора, ничего не помнит.
3. Повторение – мать учения.
4. Могут неожиданно просочиться крупицы свежего.
5. Одна и та же мысль, выраженная разными словами, считается новой.
6. Не придумал.
Надеюсь, что люди, которые любят натуральный продукт, купят бумажную книжечку. Ее надо издавать так, чтобы можно было переворачивать страницы. Если она плохо склеена, то, когда начинаешь ее раскрывать, она ломается – и получаются две книжки. А если замурована намертво или не раскрывается до конца, приходится носом держать левую половину, чтобы правым глазом читать следующую страницу. Я издал бы инструкцию, которую следует изучить до прочтения книжки. Это очень сложный процесс, много рифов нужно обойти.
Желательно, чтобы мою книжку хотели дочитать хотя бы до середины и чтобы не вызывали отчуждение наивность, глупость и старомодность автора. Некоторые вообще читают первые две страницы и последнюю. И вполне достаточно для понимания сюжета и грамотности классика. Так я читаю пьесы графоманов. Их тонны. Моя секретарь Леночка говорит: «Вам прислали пьесу. Член Союза писателей рекомендует этого автора – он уверен, что это молодой и необыкновенно одаренный драматург, спектакли по его пьесам все время идут в Сыктывкаре. Очень просят прочесть пьесу “Жил Коля”». Нельзя сразу сказать Лене: «Не печатай, не трать дефицитную бумагу». А вдруг? Поэтому всегда прошу распечатать пять первых страниц и последнюю. Если я читаю начало: «Коля, входя…» – говорю Лене: «Дальше не распечатывай». А если что-то мерещится, прошу вывести на бумагу еще десять страниц. Когда все-таки на десятой странице возникает: «Коля, входя…», «Маша, лежа…» – больше не прошу распечатывать. Так же, наверное, и с книгой. Надо представить какого-то человека, который ее купил. Не сосед дал почитать или сам украл в библиотеке. А если купил и нарвался, какая ненависть возникает в душе читателя к автору. Могут тебя подкараулить и твоей же книжкой убить. И тогда можно будет сказать: «Погиб как писатель – на боевом посту».
Мне самому читать нечего – я уже все прочел. В чем сейчас прелесть чтения? Например, мой друг Вадик Жук прислал мне свои замечательные стихи, изданные тиражом три с половиной экземпляра. Я прочитал и позвонил ему. Прошло полмесяца. Я взял их снова и читаю, как в первый раз, потому что ничего не помню. Помню только, что хорошие. То же с книжками моей любимой Виктории Токаревой. Вся дача завалена ими, читаю, наслаждаюсь. В самих книжках много повторов, и я еще читаю восемь раз. Какие-то просветы случаются: «Ой, я же это, б…», «А! Я вроде… Не может быть!» В этом плане склероз – подарок.
Вика Токарева (с моей точки зрения, уникальный литератор) позвонила мне, что она делает раз в 27 лет, и произнесла в трубку, как будто мы с ней только вчера расстались: «Шура, привет, это Токарева. Я тут книжку твою прочитала. Что я могу тебе сказать? Ты просрал свою жизнь. Чем только ты ни занимался, а надо было писать» – и повесила трубку.
Графомания – очень опасное занятие, потому что ощущение собственной гениальности порой разбивается о мнения. Но иногда на тебя обрушиваются мини-рецензии людей, которых любишь и уважаешь. Пока меня читают Токарева, Ким и Рост, считаю себя писателем.
Выяснилось, что еще несколько человек считают меня писателем. Андрей Максимов написал в газете: «Если я скажу Александру Анатольевичу, что он писатель, он ответит что-нибудь вроде: “Да ну, ладно”. После чего нальет чего-то или угостит пирожком. Но он – писатель. Прочитав уже не первую его книгу, вынужден констатировать сей факт». Михаил Мишин заметил: «“Опережая некролог”. Так он назвал свою новую книгу. Бодрящее название впечатляет, но не удивляет – все-таки давно знакомы. Удивляет, что он пишет все лучше – приходится изображать отсутствие зависти».
Эту же книжку, «Опережая некролог», я подарил замечательному поэту Юрию Ряшенцеву и получил от него рекомендацию в Союз писателей Москвы. В ней он, в частности, писал: «Обращение к писательскому труду для артиста не редкость. Несколько звучных актерских имен по праву известны как авторы серьезных книг. Сцена – прекрасная площадка, трамплин для занятия литературой. Но книги Александра Ширвиндта отличаются тем, что это прежде всего писательские книги. Как ни странно для автора, одно появление которого вызывает у зрителей улыбки, очень скоро переходящие в хохот, книги Ширвиндта – грустные. Это размышления о беспощадности времени – не нашего, сегодняшнего, а вообще времени как философской категории… У меня нет сомнений, что присутствие такого автора, как Александр Ширвиндт, в Союзе писателей Москвы полезно прежде всего самому Союзу».
Завидую людям, которые живут с ощущением собственной уникальности и гениальности. Один очень известный актер и музыкант, не буду называть фамилию, ныне покойный, тоже считал себя писателем и всегда мне говорил: «У тебя хорошая книжка, я ее прочел. Но слушай, что я написал!» И он практически пересказывал мне все свое эссе с рефреном: «У тебя милая книжонка, но слушай дальше». Я спрашивал: «Значит, мне читать уже не нужно?» Он говорил: «Нужно, это я так, фрагментарно». А другой очень известный человек подарил мне собрание своих мудрых мыслей и афоризмов – он, видимо, набрался мудрости от Сократа и Гомера. На книжке надпись: «Дарю тебе это произведение, чтобы ты обсмеялся». Я ни разу не улыбнулся. Теперь, как и он, мечтаю, чтобы мой читатель обхохотался и обревелся.
Вздохи под названием «Подводя итоги» – опасная вещь. У одних итоги – на трехтомник, у других – на заголовок. Если затеял (а сейчас это модно) литературно-мемуарно, телевизионно или кинематографически подводить итоги, всерьез это делать невыносимо. Когда я стал великим русским писателем, то при предложении написать следующий опус начал опасаться, что впаду в самовлюбленность, не подкрепленную сутью, и могу стать объектом высмеивания кого-нибудь вроде гениального советского пародиста Александра Архангельского. У него есть «Литературные воспоминания Аделаиды Юрьевны Милославской-Грациевич под редакцией Корнеплодия Чубуковского». Сначала там идет текст якобы от редактора: «Автор воспоминаний Аделаида Юрьевна Милославская – вдова поручика артиллерии Иоаникия Степановича Грациевича, умершего в конце прошлого столетия от крупозного воспаления легких. Воспоминания Милославской-Грациевич рисуют яркую картину тех тусклых условий, среди которых приходилось жить и бороться поколению людей конца прошлого столетия…» И дальше – главы. Перед первой – «Прадед. Прабабка. Дед. Бабушка. Братья прадеда. Сестры прадеда. Братья деда. Сестры деда. Отец. Мать. Братья и сестры отца. Дядя. Тетя. Переезд в Березкино. День ангела деда». Процитирую кусочек из одной главы: «По смерти дедушки я вскоре познакомилась с моим будущим мужем – Иоаникием Степановичем Грациевичем. Отец его, Степан Иоаникиевич Грациевич, был женат на Федоре Максимилиановне, урожденной Святополковой, умершей от родов и оставившей детей: Иоаникия, Акилину, Димитрия и близнецов: Анания, Азария и Мисаила…»
Возникают бесконечные сомнения: писать ли мемуары и называть ли это потом литературой? Надежда на то, что мемуары станут учебником жизни для потомков, призрачна. Во-первых, никто не вспомнит, что это был за мыслитель, если это не Сократ или Маркс. Во-вторых, все воспоминания основаны на личном опыте, а он устаревает через короткое время. Но если так называемое произведение принесет хоть какую-то – пусть в микроскопических, гомеопатических дозах – пользу следующим поколениям, наверное, имеет смысл пробовать.
Юные персонажи повести Рэя Брэдбери «Вино из одуванчиков» с ужасом констатируют, что, оказывается, взрослые тоже не все знают. Становясь взрослым, моментально становишься старым. Становясь старым, начинаешь сомневаться, а был ли ты молодым. Вообще начинаешь сомневаться во всем и брюзжать. Начинаешь брюзжать – становишься старым муд…ком или дураком, кому как интереснее. Накопление богатства – духовного, материального, профессионального – мистика. Все равно «благодарные потомки» разворуют и переосмыслят. Да, я не знаю всего. Но то, что я знаю, – знаю на отлично. Настырная капля моей старомодности – это не ложка дегтя в бочке меда и не ложка меда в бочке дегтя. Я пытаюсь достучаться до нескольких идентично мыслящих особей (желательно молодых), чтобы, как это было модно когда-то, дать информацию к размышлению. Но все-таки есть опасность, что это всплеск старческой эмоции, обреченный на молодежную усмешку. Мне хочется, чтобы читатели подумали о балансе «сегодня» и «вчера». На моем незначительном примере.
Увы! Наш путь недолог!
И помни: как халтуру
Господь нас спишет с полок
И сдаст в макулатуру[1].
Желание всех поделиться своей неожиданной, мощной и необыкновенно оригинальной жизнью зашкаливает. Сейчас, когда на это желание еще навалилась техника, само слово «писатель» бессмысленно. Никто не пишет – все только наговаривают на диктофон и друг на друга. Мне нравится анекдот: «Чем занимаешься, милок?» – «Пишу, бабушка». – «И что? Отвечают?»
Часть произведения, которое вы держите в руках, наговорено, поскольку печатать я не умею, а то, что я пишу ручкой, редакторы называют клинописью и отказываются расшифровывать. Три четверти времени занимало инструктирование, как во время изоляции увидеть собеседника по скайпу и наговорить смелые мысли. Невестка 67 раз тыкала моим пальцем в ноутбук:
– Вы куда его ведете?
– Кого?
– Курсор!
– А куда надо?
– Да я же вам сказала: наверху – экранчик.
…Куда?! Это не экранчик. Это отмена.
Так продолжалось сутками. Наконец я научился – все, спасибо, поцелуй, счастье, банкет.
На другой день говорю: «Сейчас я пойду разговаривать по скайпу». Открываю «сундук». Ну и куда? И все начинается сначала. Минут десять я курсором пытаюсь не промахнуться и попасть в значок с изображением камеры. Потом долго бегаю по дачному участку с этим нелегким «сундуком», чтобы найти место, в котором он поймает интернет. И только где-то в дальнем углу помойки он наконец начинает светиться лицом собеседника.
И тогда около этой свалки просишь поставить какой-нибудь стул и, невзирая на контейнеры с рассортированными отходами, диктуешь нетленное произведение.
Мой любимый внук Андрей вынужден, вздохнув, оторваться от преподавания онлайн на юридическом факультете МГУ и создавать памятку для дебила-деда. Прилагаю.
У настоящих писателей есть дневники. Слово «дневник» подозрительное. Почему дневники? Скорее это должны быть ночники. Человек прожил день, что-то у него было с желудком или рассудком, потом он упустил нужную бабу, потом у него на работе кто-то рубль украл, потом он пришел домой, поахал, выпил 50 граммов, смотришь – уже ночь и сел писать воспоминания. Значит, это «ночники». У меня точно «ночники».
Мои рукописи создаются ночью: когда просыпаешься и идешь зачем-то в туалет, возникает мысль. С годами походы все чаще бессмысленные, пребывание там все кратковременнее, а вот переход от койки до пункта назначения довольно долгий, можно вспомнить, что произошло днем, и сделать запись в «ночнике».
Недавно я читал… Нет, сейчас не говорят «читал», перечитывал воспоминания младшей дочери Льва Толстого Александры, всегда и во всем поддерживавшей отца. Софья Андреевна дико боялась не только намерения Льва Николаевича отдать землю крестьянам и отказаться от авторских прав на свои произведения, передав их в общее пользование, но главное – дневники, которые он писал втайне от нее и прятал, чтобы она не нашла.
У меня есть дневники начала театральной деятельности, но я никогда не садился, не брал в руки гусиное перо, чтобы с чашечкой кофе их листать. Всю жизнь я писал на обрывках газет и кусочках пьес. Просто иду куда-то, или пью с кем-то, или лежу с зачем-то, и вдруг, неожиданно, приходит мысль – тогда я ее записываю. И это правильно, потому что, во-первых, все забывается через секунду, а во-вторых, сейчас, по прошествии 60 лет после окончания писания дневников, понимаю, что я был дико остроумный, а сколько моих мыслей, фраз, афоризмов, неожиданных речовок не зафиксировалось.
Я знаю людей, за которыми ходят секретари и судорожно записывают, что те вякнули. И потом издаются многотомники. А обо мне пишут: «мастер импровизации». Но за мной никто не ходит. Сейчас уже, правда, и не имеет смысла. Когда уже почти ходишь под себя, секретарям ходить за тобой бессмысленно. Импровизация – это радостная, неожиданная, спонтанная находчивость, а не вынужденная необходимость.
Как-то, в голодные 20-е годы прошлого столетия, в дружеской литературной компании известный переводчик Киплинга Валентин Стенич, сидя у нищенского стола, вдохновенно импровизировал: «Хорошо, знаете ли, друзья, войти с морозца домой, сбросить соболью шубу, открыть резную дверцу буфета красного дерева, достать хрустальный графин, налить в большую серебряную рюмку водку, настоянную на лимонных корочках, положить на тарелку несколько ломтиков семги… и, подойдя на цыпочках, приоткрыть дверь и провозгласить…»
– Барин, кушать подано! – бесстрастно закончил Зощенко.
Меня тоже иногда осеняет. На открытии сезона Центрального дома актера шутили, пили, старались сделать уютно. Выступал замечательный пианист Юрий Богданов, который рассказал, что Шопен создал ноктюрн для одной левой руки. Сел к инструменту и стал его демонстрировать. На что я не выдержал и вякнул: «Вот Шопен – гений! Два столетия назад создал ноктюрн для параолимпийцев». Кто-то шикнул, кто-то засмеялся. Великое всегда воспринимается неоднозначно.
Замахиваться на исповедальность – кокетство. Наше поколение жило с поджатым хвостом. Он был поджат настолько, что, когда наступила свобода, его уже нельзя было разогнуть. Откуда взяться честности? Все равно получается, что был хорошим – с ошибками, трусостью, вынужденными предательствами, но хорошим. Никто не напишет: «Я подлец». Хотя и это было бы кокетством – надеждой на читательское «Во даёт!».
Отрывок 2. Репетиция апокалипсиса
Суммарно и накопительно впитывая в себя действительность, приходишь к тому, что всякий смысл бессмыслен!
На моем веку были и фашизм, и антисемитизм, и атомные бомбы. Но все это было очагово. Я – не о степени страшности, а о масштабах. Вселенскую катастрофу я не припомню. У меня ощущение, что сейчас репетиция апокалипсиса, что «оттуда» пришел сигнал. Они нагляделись на нашу земную бессмыслицу, решили послать нам сигнальчик и посмотреть, как мы отреагируем. Казалось бы, все наши местечковые и местные проблемы должны отпасть, потому что наша возня не сопоставима с тем, что навалилось.
Когда в начале пандемии стали кричать: «Давайте всемирно объединяться!» – еще была надежда. Но потом появилась язвительно-сострадательная статистика: в Америке умерло больше, чем им хотелось, а у нас меньше. Тут я понял, что это конец. Во все времена эпидемии приводили к атрофии человеческих чувств: сострадания, скорби. Привыкаемость – человеческая суть. Статистика ощущается как строчки новостей, а не как конкретные гробы.
Сколько раз человечки ёрничали по поводу очередного несостоявшегося конца света: «Опять проскочили мимо апокалипсиса». Дохихикались. А ведь сигналы и прежде были. Отменили настоящую зиму. Наблюдательные люди могли заметить, что в лесу исчезли пирамиды муравейников. Эти мудрые труженики, очевидно, испугались грозящих перемен и куда-то передислоцировали свое вековое общежитие. Просыпаются давно умершие вулканы и гейзеры, соседние галактики все чаще бросают в нас камни. И вот на тебе – пандемия.
На планете – перепуганные страны, в которых никогда не было настоящих катаклизмов. А Россия только так всегда и существовала: то чума, то блокада, то революция, то голод. И ничего, живем. Вся прелесть нашей страны в том, что нам ничего не страшно.
Всех посадить или сослать даже с нашим опытом – проблематично. Решили воспользоваться карантином. Чем безвыходнее ситуация со спущенным на нас из космоса «корявовирусом», тем трагичнее выглядят люди, от которых должно что-то зависеть. Нужны решения. Решать могут только деспоты или великие специалисты. Их – огромный дефицит. Страшное понятие времени «удаленка». От чего удаленка? От смысла? От привычной обывательской жизни? Попытки найти виноватых на стороне только усугубляют безвыходность. Очень хочется все это пережить и перейти к приближенке, чтобы ощущать плечо друга, а не полтора метра пустоты.
Лежал с модным заболеванием в 52-й больнице под опекой врача от Бога Марьяны Лысенко. Меня спросили, как я переживаю неожиданно нахлынувшую на меня в связи с заболеванием популярность. Все СМИ набросились на это событие. Мне больше хотелось бы иметь безвестность здоровым, чем славу в реанимации.
Через полгода возник вопрос, надо ли вакцинироваться. 50 % опытнейших вирусологов и врачей говорили: «Ни в коем случае». Другие 50: «Бегите срочно». Как 87-летнему обывателю себя вести? Сдали анализ на антитела. Если бы я понимал, что это за антитела! Много тела – это плохо, а антитела – это хорошо? Пытаюсь спросить, посылают или говорят: «Вы все равно не поймете». При этом все вокруг, слыша вопрос, привились ли, делают загадочно-сытое лицо и произносят: «Хм, у меня 567 антител». А им в ответ: «Это по шкале Бзедедидзень. А по шкале Буздебудзень это всего 13. Хотя тоже неплохо». Когда сказали, пусть старье сидит дома, сейчас третья волна четвертого наполнения, мне пообещали: «Справку найдем, что у вас полно антител». Новый бизнес: в подземном переходе покупаешь эти антитела за десять тысяч – и гуляй, рванина. В итоге все-таки привился.
«Самоизоляция» – неправильное слово. Изолировать себя можно в барокамеру. А у нас это не самоизоляция, а перемена образа жизни, что всегда тяжело для психики и чревато неврастенией. Мы, люди в основном бегающие, не привыкли сидеть на месте. Говорили, на карантине начнем наконец читать, философствовать, займемся детьми. Но, если человек никогда в жизни не видал книги, с чего вдруг он бросится к Тютчеву? Если только в карантине узнал, что у него есть дети, кроме осатанения и неумения, не будет ничего. Слезливое удивление от неожиданного обретения на карантине детей, жен, дома, быта и кошек не спасает от суицида и семейной поножовщины.
Экстерном человеком не станешь. Опоздали! Волонтеры, раздающие кровь, плазму и хлеб озлобленным старикам – болезненный альтруизм. Счастье, что они есть, но не надо показывать по всем каналам акт передачи благодеяния старикам, испуганно-подозрительно принимающим в щель приоткрытой двери лежалые продукты из супермаркета. Развозящие продовольственные корзинки энтузиасты, в основном мечтают попасть в объектив камеры, чтобы страна и родственники в лицо знали бескорыстных благодетелей. «Альтруизм» – понятие несостоявшейся эпохи истинных взаимоотношений.
Пушкин во время эпидемии холеры был в нижегородской деревне и поперся в Москву. Он писал: «Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава! Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета»
[2].
То, что все можно купить и продать, а потом осмыслять, – неправильно: сначала безумные поступки, а потом попытка осмысления. Хотя Пушкин – наше всё. Кстати, «наше всё» уже стало псевдонимом Пушкина. То и дело слышишь: «Как правильно сказал “наше всё”…» Если возникают какие-то гениальные формулировки или эпитеты, мне кажется, обязательно нужен противовес. Когда придумывается «наше всё» в той или иной сфере или эпохе, всегда надо найти «наше ничего». Ведь «наших ничего» было значительно больше, чем «наших всё». Тогда возникает какой-то более-менее баланс.
Странное все-таки существо человек. Так все страдали и негодовали из-за карантина, потом подзатихли, потом привыкли, а дальше уже понравилось. Когда постепенно стали призывать обратно к нормальной жизни, все вдруг решили, что было лучше. Я это ощущал по себе – постепенно привык к изоляции. Организм вынужден как-то приспосабливаться к этой синусоиде разностей.
К Новому, 2020 году наш театр выпустил поздравительную открытку.
Устал я греться у чужого огня,
Но где же сердце, что полюбит меня?
Живу без ласки, боль свою затая…
Всегда быть в маске – судьба моя!
В 1926 году Имре Кальман в оперетте «Принцесса цирка» на всякий случай надел маску на Мистера Икса. Прошло почти 100 лет. Но что такое 100 лет?
В 2020 году Вере Васильевой исполнилось 95. Вера Кузьминична стройная, изящная, молодая. Все время хочет играть. Мы затеяли юбилейный вечер. Но так как она все-таки уже не может два с половиной часа беспрерывно бегать по сцене, мне пришла в голову идея расставить манекены с костюмами ее героинь и рядом с ними поставить мужиков – ее партнеров по спектаклям. Она держится за манекен, а мы помогаем ей вспоминать что-то. Еду в театр репетировать и вдруг слышу по «Эхо Москвы», что ввели очередной запрет жизни для 65+. Чтобы артист в 65+ мог выйти на сцену, нужно запрашивать специальное разрешение.
Мой директор Мамед Агаев пытается его получить, но ему говорят: «Никакого вечера быть не может, отменяйте». В это время в театр приходят двое из этого Рыбнадзора – проверять, висят ли объявления о вакцинации, все ли в масках и размечен ли пол для дистанции в полтора метра. И я одного из них спрашиваю: «В 65+ на сцену нельзя. А у нас Вере Кузьминичне через неделю 95. Как быть в этом случае?» Он начинает куда-то звонить и выяснять, что делать, когда 95. Его, очевидно, тоже куда-то послали, но вечер всё равно отменили.
Пользуясь случаем, в очередной раз взволнованно преклоняю колена (преклонить еще могу, встать обратно уже, конечно, проблема) перед моей подругой и партнершей Верой Васильевой и хочу вновь покаяться в своих неоднократных изменах.
В первый раз, 50 лет назад, я с трудом отбил ее у Гафта в спектакле «Безумный день, или Женитьба Фигаро» и 500 раз пытался изменить ей с Сюзанной. Потом много лет она мучилась со мной в спектакле «Орнифль», где я напропалую мотался с кем попало. И наконец, в «Кабале святош», прикинувшись Мольером, бросил Васильеву – Мадлену Бежар – и женился на ее дочери. Все это вытерпеть могла только такая цельная и тонкая натура, как Верочка. С уникальными партнершами надо быть очень нежным.
С пандемией разобщенность крайне ужесточилась. Нас отодвинуло друг от друга на полтора метра. С кем советовались чиновники, выбирая это расстояние, неизвестно. Почему не два метра или не один?
Вот Валечка Гафт – человек, который на моих глазах одним пальцем поднимал десятикилограммовые гири. Я помню, как в Театре на Малой Бронной Ольга Яковлева играла Дездемону, а Валя играл Отелло. Душил потрясающе.
С этим метражом всеобщий сценический тупик. Как задушить Дездемону с такого расстояния? Как дотянуться поцеловать Джульетту? Я уже не говорю о сексуальных сценах – где найдешь сегодня героя-любовника с полутораметровыми возможностями?
Сначала на спектакли продавали 25 % билетов, потом смилостивились до 50 %. В метро люди едут нос в нос, щека к щеке, а в театре нужно сидеть через место и в масках. На трибунах стадионов вместо зрителей фанерные манекены и озвучен рев болельщиков. Театр с манекенами невозможен. Сидя через кресло от жены, рискуешь не уловить сюжет. А если не жена, а любовница и она отброшена в амфитеатр – это вообще выброшенные деньги.
Конечно, карантинная необходимость загнала нас в затворнический тупик, но какие-то выгоды от этой изоляции все-таки появились. Население, устав от дачного алкоголизма и безденежья (одно плотно связано с другим), стало от безвыходности перелистывать книжки, веками стоящие нетронутыми и идущие, в обычное время, на растопку камина.
Кстати, интересно, когда все книгоиздание мира перейдет на цифру, чем будут растапливать печи? Боюсь, что цифра горит плохо. Давно пора осуществить мечту грибоедовского Скалозуба «Собрать все книги бы да сжечь!», и при этом «рукописи не горят» – хрестоматийная бессмыслица. Прекрасно горят и горели. Это айфоны, очевидно, плохо прогорают. Какая жалость, что Гоголь до них не дожил. Мы бы имели второй том «Мертвых душ».
Аристотель, Жюль Верн, Конан Дойл – провидцы, заглядывающие и угадывающие на века вперед. Я тоже хочу. Но все мешает. Ночью сквозь зыбкий сон приходит в голову необыкновенно дерзкая мысль и облекается в четко-парадоксальную фразу, но пока решишься откинуть одеяло, добежать, не упав, до письменного стола, нарыть чистый лист бумаги, найти пишущее, а не застывшее стило, напялить очки, да не эти – для дали, а те – для близи, а вот они… И всё… Мысль ушла, формулировка забыта, путь обратно в кровать долог и горестен. Уверен, что через каких-нибудь семь-восемь лет изобретут что-то такое, чтобы прямо из спящей головы все фиксировалось.
Отрывок 3. Театр и вокруг него
Раньше я славился способностью импровизировать на сцене. Обычно, когда актер произносит слова роли и вдруг – забывает текст, он впадает в ступор. Со мной такого никогда не случалось, поскольку я считаюсь очень находчивым. Когда-то в театре существовали суфлерские будки – нора, в которой сидел несчастный человек с партитурой пьесы. И даже великий и мудрейший артист Олег Павлович Табаков позволял себе иногда играть спектакли с наушничком, в который ему подавали текст. Суфлеров как класса давно нет, поэтому артисты вынуждены текст учить.
Лозунг «Хлеба и зрелищ!» – атавизм. Сегодня хлеба навалом, зрелища – в интернете. Но, каким бы театр ни был, он живой. Когда артист забывает текст, это большой подарок для зрителя. С компьютером такого не случается.
Олег Табаков обладал титаническим обаянием вообще и в частности во время еды. Не было человека, который ел аппетитнее его. Не важно, был ли это шикарный правительственный банкет, чей-то юбилей или пикник. Я участвовал с ним во всяких больших заседаниях – в министерствах, комиссиях, в чиновничьих кабинетах. Заседают, рассказывают с серьезными лицами, как будет дальше хорошо. У каждого – микрофон, бутылочка какого-нибудь «Нарзана» и маленькое блюдечко, на котором три орешка. И только Олег Павлович, вне зависимости от ранга заседания, приходит с кулечком, вынимает уютненькую коробочку с бутербродиками, маленькую баночку с приправой и элегантно себе сервирует застолье между микрофонами. Если удавалось сесть на заседаниях рядом с ним, что-то можно было у него цапнуть, а что-то он категорически не давал. «Самому мало! – шипел. – Свое приноси!»
Артисты делятся на хороших и популярных. Зыбкая мечта стать любимцами – публики, то есть народа, власти, полиции, двора и магазина. Это атрибуты профессии, ничего тут не поделаешь. У сегодняшних – круглосуточная жажда присутствия. Так как возможностей – огромное количество и конкуренция большая, даже у талантливых и думающих людей возникает ощущение необходимости постоянно мелькать.
Я всегда говорю людям, которые мне небезразличны, типа Максима Аверина, Саши Олешко и Лёни Ярмольника, что, когда всюду лезешь, можно надоесть самому себе и адресату своих появлений. Кроме того, чтобы появляться в разных ипостасях, нужно в каждой попытаться быть другим. А если ты один и тот же и просто торчишь в разных декорациях перед одним и тем же жюри, это снижает качество дарования. Кивают, но толку мало.
Сегодня перевоплощение подменено непосредственностью. Когда говорят, что человек непосредственный, в этом есть элемент комплимента. Но, если он до ужаса примитивен, от его непосредственности никакого зрительского счастья не возникает.
Театр и Зритель – вечная полемика. Когда-то я ставил спектакль «Недоросль» с песнями моего замечательного друга, поэта Юлия Кима. В конце спектакля выходил из зала якобы очарованный зритель и пел о том, что он потрясен до слез. И артисты ему якобы отвечали: «Приходи. Мы еще раз обманем! Ты умеешь поверить в обман!» Это очень важная теза. Если люди приходят и ждут обмана – это одно. А если им все время назидательно-настырно капают на мозги, это раздражает и отрешает от театра.
Мне играть в театре, или что-то ставить, или руководить приходится от безвыходности. А вот взять и в свободное время пойти в театр и смотреть, как изгаляются другие, не свои, – это голгофа. Сегодня драматурги и режиссеры кромсают хорошую прозу, впихивая ее в прокрустово ложе пьесы. Островский – сибарит, бог знает когда живший, сейчас – дефицитнейший автор. Все ставят Островского. Но, прежде чем ставить, бросаются его переписывать, прикрывая отсутствие драматургии, смысла, характера, актерского мастерства всякими эффектами. Чем дальше развивается цивилизация, тем больше на сцене фокусов, a магия органичного существования и партнерства уходит. А если с трудом, геройски сохраняется, вызывает лишь одну реакцию – старомодно.
Все хотят быть на уровне мировых стандартов. А мировые стандарты – это очень опасная штука. Все-таки должно быть свое. Исконно-русский театр – Петрушка, балаган, скоморохи и водевиль. Мюзикл – это не наша кровь. Когда-то Филя Киркоров позвал меня на мюзикл Chicago, который шел в этом огромном сарае на Комсомольском проспекте. Я пошел. Все очень грамотно, работают на полную катушку. Получился слепок с бродвейского Chicago, очень хорошо сделанный. И ужас в том, что, чем это лучше, тем вторичнее.
В Киеве, в Театре имени Ивана Франко, мы когда-то играли спектакль «Чествование». В зале был великий артист и совершенно удивительная по чистоте и мудрости личность Богдан Ступка. После спектакля он написал мне пиететно-восторженное письмо. Как будто писал не большой и уже пожилой артист, а слушательница бестужевских курсов. Когда не местечковый критик, а коллега такого уровня вдруг пишет тебе письмо – это то, для чего надо стараться.
Сейчас немало театроведов – на уровне буклета супермаркета. Драматург Алексей Арбузов был богат по тем временам – по всей стране шли его пьесы. Как только появлялась его сентиментальная драматургия, тут же раздавалась беспощадная критика: где современная тематика? Он брал билет и шел на стадион. Или даже, чего тогда никто не мог себе позволить, летел в Англию на футбольный матч. Наглядное пособие правильного отношения к критике.
Вот пишут: «Как артист он, конечно, дрянь, но костюмчик на нем хорошо сидел». Конечно, играть надо так, чтобы соответствовать костюму. Вообще же в нынешнее время возможен вопрос: «Что на вас сегодня раздето?»
Забытая придумка – радио- и телеспектакли. Если спектакли делаются для телевидения, а не снимаются театральные постановки – это и не кино, и не театр. Телеспектакли Анатолия Эфроса – «Всего несколько слов в честь господина де Мольера» и «Страницы журнала Печорина» – образцы жанра, который рухнул. В советские времена заработки сводились к минимуму: полторы программы телевидения, незначительные сборные концерты, куда надо было еще попасть. Основной кормушкой было радио. Эмиль Верник, тогда главный режиссер литературно-драматического вещания Всесоюзного радио, создал очень много радиоспектаклей, в которых он собирал букет артистов из МХАТа, Театра имени Моссовета и Театра имени Ленинского комсомола. Донести специфику классического драматического произведения через радио – было уникальным делом. Эмиль Верник умер недавно почти столетним. Так долго он прожил в числе прочего потому, что у него на редкость заботливые и любящие дети, особенно Игорь.
В Бахрушинском музее есть «колумбарий» с ячейками, куда вместо урн вставляют всякие вехи ушедшего или еще не ушедшего театрального деятеля, который с точки зрения музея этого достоен. Правда, иногда количество вех зависит от настырности жен или вдов: какой-то гений – режиссер или артист, у которого не было семейного энтузиазма, имеет маленькую полочку с двумя-тремя фотографиями, а у в десять раз менее значимого субъекта, но пожившего 67 лет с женой, некуда положить очередные вырезки. Как только она видит фамилию мужа на заборе или его лицо на туалетной бумаге, тут же тащит все в музей. Милейшие дамы, сотрудницы музея, отказать этой упертой старушке не могут и вынуждены брать бумажку или кусок забора и вталкивать в склеп. Так что, может, пропорции Театральным музеем имени Бахрушина не всегда соблюдаются, но степень внимания его сотрудников к театральной деятельности умиляет.
Когда увольняли директора музея Дмитрия Родионова, я по просьбе «Новой газеты» записал видео, в котором, в частности, сказал: «Общественное мнение, коллективные письма, возмущение интеллигенции – за свою жизнь я это проходил очень много раз. Результата никакого. Разный уровень чиновников подтирается этими воззваниями. Но иногда зашкаливает. Как в случае с увольнением директора Музея имени Бахрушина. На баррикаду я уже не заберусь, а вот с ее подножия вынужден спросить: зачем? Зачем влезать в абсолютно сложившееся, замечательно организованное давным-давно заведение. Это же мемориал. Кладбище великого русского театра. Влезать туда – чистый вандализм. Говорю не голословно. У меня в этом колумбарии есть маленькая полочка, и там что-то лежит. Эти подвижники работают десятилетиями за известное количество денег. Дима Родионов – интеллигентнейший, эрудированный, тонкий человек. Может быть, пока не поздно, давайте все реанимируем. Не надо извиняться, не надо ахать. Просто сделать вид, что передумали. Не ошиблись, а подумали и передумали. Этого достаточно, чтобы сохранить уникальный музей».
Возникают какие-то профессиональные, житейские, остросоциальные проблемы – я открываю пасть, а потом – ой! – смотрю вокруг и вижу, что я старый, засохший прыщ, случайно удержавшийся на новой прекрасной глянцевой жопе Мельпомены, гнилой зуб мудрости в блестящей искусственной челюсти театрального процесса. И я тут же затихаю. Я старый гимн с новыми словами. Мелодию помню, а слова выучить уже не могу. Выгляжу как футболист перед началом матча.
Помню, в застойных капустниках мы пели: «Зато мы делаем ракеты и перекрыли Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей!» Эти успехи давно размыты. Мишенька Барышников танцует под американским флагом, перекрытые реки мешают осетровым нереститься, в ракетах первый канал запускает в космос группу, чтобы снять очередной невесомый сериал, но это, конечно, мелочи. А вот что королева Елизавета II и Михаил Ефимович Швыдкой одновременно, не сговариваясь, бросили пить, настораживает по-настоящему.
Театр – дом, театр – семья. Конечно. Но, как в каждой семье, быт театра наполнен жаждой первенства, склокой, завистью и иногда любовью.
В театрах в юбилей артистов на служебном входе над большим зеркалом вывешивают поздравления. И даже когда человеку исполняется 90, пишут: «Дорогая Анна Ивановна, поздравляем Вас с 90-летием. Желаем счастья, долголетия и дальнейших творческих успехов». Я прошу не писать про творческие успехи, но мне говорят: «Нет, такая форма». У нашей художницы – трафарет, на котором меняется только имя-отчество и дата, а призывы незыблемые.
Когда меня спрашивают, какая ваша главная роль, я попрежнему, как это принято, отвечаю: «Еще не сыгранная». Но и сыгранные не все помнятся.
В одно время со мной в московской 110-й школе учился Виталий Хесин, сын директора Всесоюзного управления по охране авторских прав и Литфонда. В книге «Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941–1944» он рассказывает: «Весной 1948 года мы силами литературного кружка, который вела учительница русского языка и литературы Елена Николаевна, ставили отрывок из “Молодой гвардии”, только-только опубликованного и очень популярного романа А. Фадеева. На женские роли девочек из соседней женской школы приглашать не разрешили (на девочек в стенах мужской школы смотрели как на инопланетянок), и их исполняли мальчики.
Я играл Ульяну Громову. Сестра дала мне свой девчачий костюмчик: закрытая блузка, жакет, юбка, туфли на низком каблуке и платочек на голову. Дело в том, что нас до седьмого класса в обязательном порядке стригли наголо. Даже челочку иметь не разрешалось. Нарушителя тотчас же отправляли в парикмахерскую.
Шура Ширвиндт тоже участвовал в спектакле, но исполнял эпизодическую роль (кажется, Володи Осьмухина). На репетициях никаких проблем не возникало. То, что мальчики говорили о себе “я сказала”, “я видела”, воспринималось без улыбок. Но, когда при полном зале открылся занавес и зрители увидели нас, актеров, поднялся такой хохот – и в зале, и на сцене, – что играть было невозможно.
Я не произнес ни одной реплики, ибо меня душил смех, то же было с Геной Р., исполнявшим роль Любки Шевцовой, и Юликом К., игравшим бабушку Олега Кошевого.
Директор школы Иван Кузьмич Новиков, сидевший в первом ряду, с ужасом взирал на это “действо”, и сегодня я его хорошо понимаю. Ведь это был сорок восьмой год, началась новая кампания шельмований и массовых арестов, и наше поведение можно было расценить как “идеологическую диверсию”.
Сценка называлась “Молодогвардейцы слушают речь вождя”: импровизированная вечеринка, самодельный радиоприемник и прильнувшие к нему, чтобы не пропустить ни одного слова, юноши и “девушки”.
Елене Николаевне (она исполняла роль мамы Олега Кошевого) после этого случая пришлось уйти из школы».
Когда кто-то вспоминает, читаешь как откровение. Но автор помнит фамилии, и все-таки проскальзывают домыслы или незнание. Елену Николаевну, нашу классную руководительницу, выгнали не из-за этого представления. Был ужасный скандал по тем временам (сейчас он выглядит детским садом), потому что в нее влюбился ученик Аркаша Домбек. Из-за этого романа ее выгнали из школы, а его со страшным «ай-ай-ай» оставили. Но прелесть в том, что по окончании школы он на ней женился и они счастливо жили вместе полвека. Своей роли в отрывке из «Молодой гвардии» я не помню. Я стараюсь запомнить удачные роли, а эта была, очевидно, не очень.
Январь 1949 года, редакционная статья в газете «Правда» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». Это начало кампании, в ходе которой закрыли Камерный театр, выгнали его основателя Александра Таирова и его жену, великую Алису Коонен. Сейчас с гневом вспоминают это трагическое событие в театральной летописи России и последний спектакль «Адриенна Лекуврер», когда зал стоя, по некоторым сведениям, чуть ли не полчаса прощался с Таировым и Коонен.
Прошли годы. Был последний спектакль булгаковского «Мольера» в Театре имени Ленинского комсомола перед тем, как Анатолия Эфроса выгнали с поста главного режиссера. Я присутствовал на сцене в образе Людовика. Не знаю, полчаса или меньше, но зал тоже стоя прощался с этой эпохой Театра имени Ленинского комсомола. Эпизод разгона театра Эфроса стал очередной страницей репрессивной политики в отношении культуры.
Прошли годы. Сегодня председатель общественного совета при Министерстве культуры России Михаил Юрьевич Лермонтов, который не только тезка поэта, но и имеет с ним общих предков, собрался оценить репертуар театров на предмет наличия антипатриотических произведений. Сигнал понятен. Наступаем на те же самые грабли, не делая никаких выводов, – ждем, чтобы прошли годы!
Если боишься всего, то сидишь и ждешь, что будет. А антитрусость моментально проецируется на поступки. Бывает безрассудная физиологическая смелость. Человек бросается на амбразуру, даже когда ее нет.
Есть люди, которые не могут без борьбы. Таким был, к примеру, Эдик Успенский, талантливый человек со сложным характером. Он настолько привык к протесту, что, даже когда с ним не спорили, все равно протестовал. Мы с Марком Захаровым ставили милую музыкальную безделушку «Проснись и пой!». Одним из авторов куплетов был Эдик. Каждый спектакль в то время принимался 157-ю комиссиями, начиная с райкома партии и заканчивая ЦК. А тут еще – биография и имидж Захарова, у которого закрывали почти все премьеры. На сдачу и обсуждение пришел Эдик, что было необязательно для автора нескольких песен. Но он сказал: «Я буду с вами, не волнуйтесь».
Комиссии спектакль дико понравился: «Наконец-то! Как мило, человечно!» В углу сидел Эдик, который, очевидно, ничего этого не слышал, потому что готовился к борьбе. И когда все напоздравлялись, он произнес длинную речь о том, что хватит давить, что так не может продолжаться, что ни одно слово он изменять не будет. Он стал бороться за премьеру, которую восторженно приняли. Когда смелость уже профессия, это подозрительно.
На сцене театра сегодня не курят даже электронные сигареты. Спички и свечи запрещены – свечи должны быть лампочковые. Пить можно чай и – с разрешения правящей партии – пиво, и то только в академическом театре и только персонажам, которые пьют пиво в первый и последний раз. Из пороков не запрещен лишь секс, но тут все зависит от театра. В Малом театре, например, не могут совокупляться голая рота солдат и рота снятых проституток. В академическом театре можно целоваться, но не взасос. Заваливать можно, но не до конца и только одетыми и т. д.
Молодые специалисты не превращаются сегодня в зрелых мастеров или старых гениев. Выращиваем качков для сериалов и будущих покорительниц пляжей Мальдив.
На гребне демократизации и свободы в стране открылось, по-моему, штук шесть-семь театральных школ, каждую из которых создавал какой-нибудь мастер, и выдавались дипломы высшего образования. При этом актеров готовили также ГИТИС, Школа-студия МХАТ, Театральный институт имени Щукина и т. д.
Когда я учился, была железная советская система распределения выпускников. Предположим, студент оканчивает учебное заведение и на него есть заявка в Театр имени Вахтангова с учетом его творческих успехов за подписями худрука и худсовета, которые видят в нем будущее репертуара. Заявка обсуждается ректоратом, и выпускник идет работать в московский театр. Тех, кто оказывался невостребованным после бесконечных показов в театрах, распределяли по заявкам периферии. И если у выпускников не было сильной руки в каком-нибудь министерстве, они брали чемодан и ехали работать на три года без права вырваться куда-нибудь – то есть отрабатывать свое бесплатное обучение.
Кроме того, в советское время в Саду имени Баумана в конце мая проходила полуофициальная актерская биржа. Это был базар, где ходили режиссеры и подбирали нетрудоустроенных выпускников. Мальчики приходили туда в чистых рубашечках, а девочки – в относительно фривольных платьицах, чтобы было видно, что у них есть ноги и элемент груди. Они гуляли по Саду имени Баумана.
Там же гулял, к примеру, главный режиссер пензенского ТЮЗа. Он сначала разглядывал издали фланирующих, а потом подлавливал жертву и говорил: «Здравствуйте, я главный режиссер пензенского ТЮЗа. Как вас зовут?» Девочка брала волю в руки и пыталась назвать свои имя и отчество, чтобы было понятно, что она умеет говорить. После того как главный режиссер понимал, что она разговаривает, он осторожно оглядывал части ее тела, начиная с груди и опускаясь все ниже и ниже. Время было целомудренное – ни за что руками не хватали, длину ног мерили «вприглядку». Потом он пытался увидеть зубы. Брать за челюсть, как при лошадином аукционе, было неудобно, поэтому главный режиссер шутил, ничего не подозревающая неопытная девочка смеялась, непроизвольно показывая зубы.
После смерти Владимира Этуша я самый старый профессор Театрального института имени Щукина. Когда я учился, основной бедой был дефицит репетиционных и лекционных помещений и мебели. Педагоги стояли в очередь за аудиторией. Чтобы репетировать на скамейке, ставили три стула, из которых один был на двух ножках. Стул-инвалид помещался посередине и привязывался к четвероногим собратьям. В итоге он мог выдержать незначительное тело студента. Так и репетировали, но при этом возникали Юлия Борисова, Юрий Яковлев, Михаил Ульянов.
Нынешний ректор Евгений Князев – титанический энтузиаст, строитель, прораб. Когда долго говорят о творчестве, он в это время думает, какой еще подвал украсть. Сейчас в связи с его манией строительства и украшательства в институте шикарная мебель и зимний сад с уникальными растениями. Он делает капитальный ремонт Шаляпинского дома, что напротив. Вырыл подвал под зданием института, и там появились две большие аудитории. С тыла воздвиг дом, в котором огромные помещения для сцен движения и танца. Замечательно. Иногда, правда, возникает крамольная мысль: пусть меньше аудиторий, но больше Борисовых, Яковлевых и Ульяновых.
Однажды собирались сделать меня доцентом, но сказали, что его не дадут, пока я не стану кандидатом наук. А для профессора нужна докторская диссертация. То есть по моим педагогическим успехам я мог бы быть доцентом, а по бумагам – нет. И мы с Альбертом Буровым, в дальнейшем заведующим кафедрой мастерства актера, писали кандидатскую диссертацию.
Я был специалистом по водевилям. Написал страниц 20 и на 21-й послал всех куда подальше, а Алик написал всю диссертацию и стал кандидатом наук и доцентом. Позже дали доцента и мне. Потом он написал докторскую, и ему дали профессора. А я не написал, даже не начинал в этот раз, и мне дали профессора, потому что я педагог-практик, сто лет преподаю и при этом народный артист и заставлен статуэтками.
Зачем действующий актер и педагог актерского мастерства, который должен научить артистов быть органичными и яркими на сцене, обязан писать какую-нибудь вымученную диссертацию на тему: «Некоторые свойства педагогического насилия над студентами второго курса при переходе от памяти физических действий к этюдам со словами»?
Уходящая натура, приходящая натура… Молодая бездарность набирает очки, стареющая талантливость сдает позиции и умирает. Всё значимое в творческо-театральной индустрии перемерло. Новая шелупонь раздражается от остаточного присутствия недовымерших авторитетов. Хотя старается этого не показывать: утомительно-вынужденная почтительность к живым остаткам поколения и традиционная техническая скорбь по ушедшим.
Кто остался из патриархов на момент написания этих строк? Юрий Соломин в Малом театре. На ощупь руководит Московским театром юного зрителя уникальная Генриетта Яновская. Когда закачался театр «Шалом», который много лет возглавляет Алик Левенбук, сначала завопили, что это волна антисемитизма, а потом успокоились, поняв, что это элементарная еврейская старость.
«Рынка» Захарова, Любимова, Волчек, Фоменко сегодня нет. Происходит становление гибели великого русского репертуарного театра. Он судорожно кончается под ударами менеджеров и коммерсантов. Я думаю, что будет стационарная антреприза. Антрепризы въедут в здания театров, где нет ни художественного лидера, ни режиссера, а есть замечательные продюсеры (замечу, что и сейчас существуют хорошие антрепризы и жуткие репертуарные театры, но все перемешано).
Эмбрион этого движения уже имеется. Прекрасно обходятся без худруков Владимир Урин, Владимир Тартаковский и недавно примкнувший к ним Марк Варшавер. Я не удивлюсь, если через какое-то время, совершенно правомочно, Ленком станет не «Ленкомом Марка Захарова», а «Ленкомом Марков Захарова и Варшавера».
Что делать? Может быть, сегодняшний Боженькин сигнал (помимо всего, о чем я понятия не имею) – призыв к новой эпохе зрелищ?
И все равно – убить театр невозможно. И никогда не надо стесняться почитать кого-нибудь из классиков. Например, ту же чеховскую «Чайку». «Нужны новые формы!» – кричал Треплев, а Тригорин в моем, по мнению критиков, довольно приличном исполнении в спектакле Анатолия Эфроса скептически мудро и вяло говорил: «Всё было, было, было». Всё было.
Недавно один артист новой волны – они все очень худые, лысые и хорошо двигаются – сказал, что уже не может слышать о системе Станиславского, что это архаизм, а сейчас другая эстетика, другой театр. И я понимаю, что он искренен. Михаил Кедров ставил во МХАТе «Плоды просвещения» около шести лет. Может, это перебор, но был гениальный спектакль. Сейчас в течение месяца делается шлягер. Действительно, зачем тогда это «Не верю!»? Совершенно никому не нужный Станиславский.
В 2019 году мне и Ромочке Виктюку дали Международную премию Станиславского. Помимо грамоты, лауреатам всегда вручали брошку с бриллиантами и лицом Станиславского. Лицо не бриллиантовое, они вокруг лица. Нам брошек не дали. Я спросил председателя жюри премии, моего любимого режиссера и актера Женю Писарева, на вручении: «А где брошка?
Не спи…ли? Не присвоили ли ее?» Выяснилось, что на нас бриллианты закончились. Но я все равно благодарен Женечке за то, что он присовокупил меня к лику.
Должна быть свежая кровь, старая кровь противопоказана энергии. Знаю по себе. Иногда я чего-то хочу, но это чистое умозрение. Сейчас много молодых, с которыми работаем в одном мегаполисе профессии, стали руководить театрами: Женя Писарев, Сережа Безруков, Володя Машков, Олег Меньшиков… Они занимаются театром, любят свое дело. При этом они хорошие актеры.
Сегодня превалирует так называемая актерская режиссура: актеры становятся режиссерами и худруками. Это деградация профессии и размытие понятия режиссуры. Актерское образование – российское и советское – великое и вечное, а режиссерского образования с хорошей программой и хорошими педагогами нет. С одной стороны, исторически Станиславский, Мейерхольд и Ефремов были актерами. С другой – Эфрос и Фоменко были режиссерами. Но главное: великие имена – Станиславский, Вахтангов, Мейерхольд, Ефремов – возникли из студийно-подпольно-подвальных придуманных сообществ. Появлялся лидер – со своей программой, идеологией и мечтой, и вокруг него собирались люди.
А когда в сложившийся коллектив приходит режиссер Х, вопрос программы, мировоззрения, единомышленников летит к чертовой матери. Это пришлый человек. Профессиональный режиссер может работать с кем угодно. Очень многие коллективы при потере вождя теряются идеологически. Уходит большой лидер, а актеры – несчастные люди, они должны играть. Когда они плачут над могилой великого худрука, режиссера или основателя театра, все равно при этом думают, а что же дальше. Потому что, если придет полулидер, обязательно приволочет с собой пару жен, любовниц или ведущих актеров из провинциального театра, где он был, безусловно, гением. Часто ощущение «ах, жалко» наслаивается на ощущение «ах, какой подарок новый руководитель».
Образовалась пустота в режиссерском руководстве многих театров. Мы мечтаем о воспитании режиссеров в существующих традициях, но традиции размыты – непонято, где новаторство, где традиции. Новаторство – это на 96 % безумие, а традиции похериваются за невостребованностью и отсутствием людей, которые эти традиции – не слова и воспоминания о Станиславском и Мейерхольде, а именно традиции – могут подкреплять.
В этом плане наглядный пример – Театр имени Вахтангова. Множество театров потерялись с уходом лидера и основателя, а Театр имени Вахтангова приобрел мощного режиссера Римаса Туминаса. Но к вахтанговской школе и вахтанговским традициям он не имеет никакого отношения.
Театр имени Вахтангова с необыкновенно сильной труппой уцепился за Римаса и стал создавать спектакли его направления. Римас привлекает идентичных прибалтийских творцов. При этом все по инерции повторяют: «Наша вахтанговская школа, наши традиции…» Получается, что это ничем не подкреплено. Но тем не менее на сегодняшнем театральном Олимпе Лев Додин и Римас Туминас – последние из могикан театральной режиссуры.
Начальники ищут нового Захарова, или Табакова, или Виктюка… Но нужен иной подход к выбору. Необходимо не сравнивать с ушедшими талантами, мастерами и гениями, а внимательно изучить конъюнктуру сегодняшнего времени. Пусть даже это будет что-то очень антивчерашнее, но все-таки необходимо-сегодняшнее.
Идет бесконечное обсуждение Кости Богомолова. Кто-то кричит: «Доколе? Он сошел с ума!» А среди свежих и молодых, наоборот, ажиотаж. Это то, что и требуется. Считаю так не потому, что Костя производит на меня титаническое впечатление как художник, а потому, что он как человек и режиссер – необыкновенно сегодняшний. Я ощущаю это всеми старческими фибрами. И чем больше то, что он делает, не мое, тем больше я понимаю: я вчерашний.
Богомоловское поколение пытается навязать свою эстетику, которая у него есть, как к ней ни относись. Поэтому сейчас, когда образовалась большая плешь в руководстве театров, надо думать в этом направлении, а не искать среди любимых учеников гениев, или хорошо воспитанных людей, или членов «Единой России».