Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он выбирает для передачи несущую частоту. В передатчике аналоговое отсчетное устройство и автоматическая подстройка частоты. Теперь он все время будет настраиваться на несущую частоту, а разговор будет идти на боковой полосе. Самый точный способ и, может быть, единственно возможный в такую ночь, как эта.

Прямо перед тем, как его соединяют, приемник ловит канадскую станцию, которая передает классическую музыку в коротковолновом диапазоне. На мгновение я погружаюсь в детские воспоминания. Это Виктор Халкенвад поет «Песни Гурре». Потом мы слышим Сисимиут.

Механик не просит, чтобы ему дали «Люнгбю Радио», он просит соединить его с Рейкьявиком. Когда его соединяют, он просит дать ему Торсхаун.

— Что ты делаешь? — спрашиваю я.

Он прикрывает рукой микрофон:

— На всех крупных станциях есть автоматический пеленгатор, который включается, когда раздается звонок. Они заносят счета за разговоры на имя того судна, которое называешь. Гарантией для них является то, что они могут определить местонахождение судна. То есть можно всегда отнести разговор к каким-то координатам. Я ставлю преграду. С каждой новой станцией все труднее определить, откуда звонят. После четвертого пункта это невозможно.

Ему дают «Люнгбю Радио», и он говорит, что звонит со славного судна «Кэнди-2», и называет номер Рауна. Он смотрит мне в глаза. Мы оба знаем, что, если я потребую сделать иначе, потребую прямого звонка, при котором Раун сможет определить местоположение «Кроноса», он отключит все. Я не спорю. Я и так уже долго на него давила. А нам еще кое-что предстоит.

Он требует, чтобы ему дали линию безопасности — линию без прослушивания. Далеко-далеко, в другой части вселенной, звонит телефон. Гудки тихие и неуверенные.

— Какая сейчас погода, Смилла?

Я пытаюсь вспомнить ночь и погоду.

— Облака из кристалликов льда.

— Это самое плохое. Короткие волны распространяются в соответствии с искривлением атмосферы. Когда идет снег и пасмурно, отражение может помешать сигналу.

Телефон звонит монотонно, безжизненно. Я сдаюсь. Отчаяние — это чувство, которое проистекает из желудка.

И тут трубку поднимают.

— Да?

Голос очень близко, совершенно отчетливый, но очень сонный. В Дании должно быть около пяти утра.

Я хорошо представляю ее себе. Такой, какой она была на фотографиях в бумажнике Рауна. Седая, в шерстяном костюме.

— Могу я поговорить с Рауном?

Когда она кладет трубку, слышно, как поблизости плачет ребенок. Он, должно быть, спит в их спальне. Может быть, в кровати между ними.

— Раун слушает.

— Это я, — говорю я.

— Поговорим в другой раз.

Голос его очень хорошо слышен, поэтому отказ кажется таким определенным. Я не знаю, что случилось. К тому же я зашла слишком далеко, чтобы размышлять на эту тему.

— Слишком поздно, — говорю я. — Я хочу поговорить о том, что происходит на крышах. В Сингапуре и в Кристиансхауне.

Он не отвечает. Но трубку не вешает.

Невозможно представить себе его в частной жизни. В чем он спит? Как он выглядит сейчас, в кровати, рядом со своим внуком?

— Давайте представим себе, что сейчас вечер, — говорю я. — Мальчик сам возвращается домой из детского сада. Он единственный ребенок, за которым не приходят каждый день. Он идет так, как обычно ходят дети, неровно, подпрыгивая, разглядывая что-то под ногами. Обращая внимание только на то, что поблизости. Как ходят и ваши внуки, Раун.

Я так отчетливо слышу его дыхание, как будто он находится рядом с нами в комнате.

Механик снял один наушник с уха, чтобы одновременно следить за разговором и слушать, не идет ли кто-нибудь по коридору.

— Поэтому он не замечает мужчину, пока тот не оказывается прямо рядом с ним. Тот ждал в машине. На стоянку не выходит ни одного окна. Там почти совсем темно. Середина декабря. Мужчина хватает его. Не за руку, а за одежду. За клапан непромокаемых штанишек, который не может оторваться и где не остается следов. Но он просчитался. Мальчик сразу же узнал его. Они вместе провели несколько недель. Но не потому он запомнил его. Он помнит его в один из последних дней. Тот день, когда он видел, как умер его отец. Может быть, он видел, как мужчина заставлял водолазов опять лезть в воду после того, как один из них погиб. В тот момент, когда они еще не поняли, в чем дело. Или, может быть, само переживание смерти соединилось в воспоминании мальчика с этим человеком. Во всяком случае, он видит перед собой не человека. Он видит угрозу. Так, как дети чувствуют угрозу. Всем своим существом. И сначала он замирает. Все дети замирают.

— Это всего лишь предположения, — говорит Раун.

Слышно теперь хуже. На мгновение я чуть не теряю связь.

— И ребенок, который сейчас рядом с вами, — говорю я. — Он бы тоже замер. Вот тут человек и просчитался. Стоящий перед ним мальчик кажется таким маленьким. Он наклоняется к нему. Мальчик словно кукла. Мужчина хочет приподнять его и посадить на сиденье. На минуту он его выпускает. Это его ошибка. Он не предусмотрел энергии мальчика. Неожиданно тот бросается бежать. Земля покрыта плотно утоптанным снегом. Поэтому мужчина не может догнать его. У него, в отличие от мальчика, нет привычки бегать по снегу.

Теперь они полны внимания, и тот, кто рядом со мной, и тот, кто находится далеко, на бесконечно огромном расстоянии. И дело не в том, что они слушают меня. Просто нас связывает страх, страх, испытываемый тем ребенком, который есть внутри у всех нас.

— Мальчик бежит вдоль стены дома. Мужчина выбегает на дорогу и перерезает ему путь. Мальчик бежит вдоль пакгаузов. Мужчина преследует его, скользя, чуть не падая. Но уже взяв себя в руки. Ведь отсюда никуда не убежать. Мальчик оборачивается назад. Мужчина абсолютно спокоен. Мальчик снова оглядывается. Он перестал думать. Но внутри у него работает моторчик, он будет работать, пока не растратятся все силы. Именно этот моторчик мужчина и не предусмотрел. Неожиданно мальчик взбегает на леса. Мужчина — за ним. Мальчик знает, кто именно преследует его. Это сам страх. Он знает, что его ждет смерть. Это ощущение сильнее, чем страх высоты. Он добирается до крыши. И бежит по ней вперед. Мужчина останавливается. Может быть, он с самого начала этого и хотел, может быть, идея пришла ему в голову только сейчас, может быть, только сейчас он осознал свои собственные намерения. Понял, что есть возможность устранить угрозу. Избежать того, чтобы мальчик когда-либо рассказал, что он видел в пещере на леднике где-то в проливе Дэвиса.

— Это всего лишь предположения.

Он говорит шепотом.

— Мужчина идет к мальчику. Видит, как он бежит вдоль края, чтобы найти место, где можно спуститься вниз. Дети не могут увидеть все сразу — мальчик, очевидно, не вполне понимает, где он находится, он видит лишь на несколько метров вперед. У края снега мужчина останавливается — он не хочет оставлять следы. Ему бы хотелось обойтись без этого.

Связь пропадает. Механик поворачивает ручки. Связь восстанавливается.

— Мужчина ждет. В этом ожидании таится огромная уверенность в себе. Как будто он знает, что одного его присутствия достаточно. Его силуэт на фоне неба. Как и в Сингапуре. Ведь это было там, Раун? Или он ее столкнул, потому что она была старше и лучше владела собой, чем мальчик, потому что он мог подойти к ней вплотную, потому что не было снега, на котором остались бы следы?

Слышится такой отчетливый звук, что мне кажется, он исходит от механика. Но тот молчит.

И снова звук, звук, выражающий боль, — это Раун.

Я говорю с ним очень тихо.

— Посмотрите на ребенка, Раун, на ребенка рядом с вами, это — ребенок на крыше, Тёрк преследует его, это его силуэт, он мог бы остановить мальчика, но он этого не делает, он гонит его вперед, как и тогда женщину на крыше. Кто она была? Что она сделала?

Он исчезает и снова появляется где-то далеко.

— Мне надо это знать! Ее фамилия была Раун!

Механик закрывает мне рот рукой. Ладонь его холодна как лед. Я, должно быть, кричала.

— …была… — Голос его пропадает.

Я хватаю аппарат и трясу его. Механик оттаскивает меня от него. В этот момент снова появляется голос Рауна, отчетливый, ясный, без всяких эмоций:

— Моя дочь. Он сбросил ее. Вы удовлетворены, фрекен Смилла?

— Фотография, — говорю я. — Она фотографировала Тёрка? Она работала в полиции?

Он ничего не отвечает. Одновременно его голос теряется в туннеле шума и совсем пропадает. Связь прервана.

Механик выключает верхний свет. В свете аппаратуры на приборной доске его лицо кажется белым и напряженным. Он медленно снимает наушники и вешает их на место. Я вся в поту, как после забега.

— Но ведь свидетельские показания ребенка не имели бы силы на суде?

— Для присяжных это имело бы значение, — говорю я.

Он не продолжает свою мысль, да это и не нужно. Мы думаем об одном и том же. В глазах Исайи могло быть нечто — понимание, несвойственное его возрасту, понимание вне всякого возраста, глубокое проникновение в мир взрослых. Тёрк увидел этот взгляд. Есть и иные обвинения кроме тех, что предъявляются в суде.

— Что делать с дверью?

Он кладет руку на стальную рамку и, осторожно согнув ее, приводит в прежнее положение.



Он провожает меня назад по наружной лестнице. В медицинской каюте он на минуту задерживается.

Я отворачиваюсь от него. Телесная боль так незаметна и незначительна по сравнению с душевной.

Он смотрит на свои руки, растопырив пальцы.

— Когда мы закончим, — говорит он, — я его убью.

Ничто не могло бы заставить меня провести ночь — даже такую короткую и безотрадную, как та, что ждет меня сейчас, — на больничной койке. Я снимаю постельное белье, вытаскиваю валики из кресел и ложусь прямо у двери. Если кто-нибудь захочет войти, он сначала должен будет отодвинуть меня.

Никто не захотел войти. Сначала мне удается погрузиться на несколько часов в глубокий сон, потом слышится скрежетание корпуса и топот многих ног за дверью и на палубе. Еще мне кажется, что прогрохотал якорь, может быть, это «Кронос» стал на якорь у края льда. Я слишком устала, чтобы подниматься. Где-то поблизости, в темноте, находится Гела Альта.

2

Сон иногда бывает хуже, чем бессонница. Проспав эти два часа, я встаю в большем напряжении, чувствую себя более разбитой физически, чем если бы не ложилась вовсе. За окнами темно.

Я составляю в уме список. Кого, спрашиваю я себя, я могла бы привлечь на свою сторону? Все эти размышления возникают не потому, что у меня появилась надежда. Скорее, это потому, что сознание не остановить. Пока ты жив, оно само по себе будет продолжать искать пути выживания. Как будто внутри тебя сидит другой человек, более наивный, но и более настойчивый, нежели ты сам.

Я оставляю эти мысли. Списочный состав «Кроноса» можно разделить на тех, кто уже настроен против меня, и тех, кто будет против меня, когда дойдет до дела. Механик не в счет. О нем я пытаюсь не думать.

Когда приносят завтрак, я лежу на койке. Кто-то нащупывает выключатель, но я прошу не включать свет. Поставив поднос у дверей, он выходит. Это был Морис. В темноте он не мог заметить, что стекло разбито.

Я заставляю себя немного поесть. Кто-то садится снаружи у двери. Иногда мне слышно, как стул касается двери. Проходит какое-то время, и включаются вспомогательный двигатель и генераторы. Минут через десять что-то сгружают с юта. Мне не видно, что именно. Окна медицинской каюты выходят на левый борт.

Начинается день. Кажется, что рассвет не несет с собой света, а сам по себе является некой субстанцией, которая, дымясь, проплывает мимо окон.

Острова отсюда не видно. Но чувствуется присутствие льда. «Кронос» пришвартовался кормой. Кромка льда находится метрах в семидесяти пяти. Мне видно, что один из швартовочных тросов ведет к ледовому якорю, заведенному за груду смерзшихся льдин.

К кромке льда причалила моторная лодка, ее разгружают. Нет никакого желания высматривать, кто там стоит или что выгружают. Потом, похоже, все уходят, оставив лодку пришвартованной к кромке.

Я чувствую, что прошла весь путь до конца. Ни от одного человека нельзя требовать, чтобы он прошел больше, чем весь путь.

Внутри тех валиков, которые служили мне подушкой, спрятан ключ Яккельсена. Еще там лежит синяя пластмассовая коробка. И тряпка, в которую завернут металлический предмет. Я ожидала, что он сразу же обнаружит пропажу, но он не пришел.

Это револьвер. «Баллестер Молина Инунангитсок». Сделанный в Нууке по аргентинской лицензии. В нем очевидно несоответствие между назначением и дизайном. Удивительно, что зло может принимать такую простую форму.

Существованию винтовок можно найти оправдание — они используются для охоты. Иногда в снежных просторах может для самообороны понадобиться крупнокалиберный револьвер с длинным стволом. Потому что и мускусный бык, и белый медведь могут обойти охотника и напасть сзади. Так быстро, что не останется времени на то, чтобы вскинуть винтовку.

Но этому тупорылому оружию нет никакого оправдания.

У патронов плоские свинцовые головки. Коробка заполнена доверху. Я вставляю их в барабан. В нем помещается шесть штук. Я устанавливаю барабан на место.

Засунув палец в рот, я вызываю приступ кашля. Ударяю по тем осколкам, которые еще остались в дверце шкафчика. Они со звоном падают на пол. Дверь распахивается, и входит Морис. Опираясь о кровать, я двумя руками держу револьвер.

— На колени, — говорю я.

Он начинает двигаться по направлению ко мне. Я опускаю ствол к его ногам и нажимаю на спусковой крючок. Ничего не происходит. Я забыла снять с предохранителя. Он наносит удар снизу здоровой левой рукой. Удар приходится мне в грудь и отбрасывает меня к шкафу. Осколки разбитого стекла вонзаются мне в спину с характерной для порезов очень острыми предметами холодной болью. Я падаю на колени. Он бьет меня ногой в лицо, разбивает мне нос, и на минуту я теряю сознание. Когда я прихожу в себя, одна его нога находится у моей головы — он, наверное, стоит прямо надо мной. Из кармана для инструментов в рабочих брюках я вытаскиваю обмотанные пластырем скальпели. Немного подтянувшись вперед, я вонзаю скальпель в его лодыжку. С легким щелчком лопается ахиллесово сухожилие. Выдергивая скальпель, я вижу, что в глубине разреза желтеет кость. Я откатываюсь в сторону. Он пытается шагнуть за мной, но падает вперед. Только вскочив на ноги, я замечаю, что в руке я все еще сжимаю револьвер. Он стоит на одном колене и не торопясь нащупывает что-то под своей штормовкой. Я подхожу и ударяю его коротким стволом прямо по зубам. Он отлетает назад к шкафу. Я больше не решаюсь к нему приблизиться и выхожу из каюты. Ключ все еще вставлен в замок. Я запираю за собой дверь.

Коридор пуст. Но за дверью кают-компании слышны какие-то звуки.

Я приоткрываю дверь на сантиметр. Урс накрывает на стол. Я захожу внутрь. Он ставит на стол хлебницу. Он не сразу замечает меня.

Я отвинчиваю крышку с термоса. Наливаю кофе в чашку, кладу сахар, размешиваю, пью. Кофе почти обжигающий, вкус жареных зерен в сочетании со вкусом сахара вызывает тошноту.

— Сколько мы пробудем здесь, Урс?

Он таращится на мое лицо. Своего носа я не чувствую. Чувствую только, как по нему разливается тепло.

— Вы под арестом, Fräulein Smilla.

— Мне разрешили гулять.

Он мне не верит. Он надеется, что я уйду. Никто не любит законченных неудачников.

— Drei Tage[72]. Завтра еду надо доставить на берег. Тогда мы все будем работать im Schnee[73].

То есть тащить камень по настилу из шпал. Значит, он должен быть где-то близко от берега.

— Кто на берегу?

— Тёрк, Верлен, der neue Passagier. Mit Flaschen[74].

Сначала я его не понимаю. Он рисует руками в воздухе — кислородные баллоны.

Я уже выхожу из дверей, когда он догоняет меня. Ситуация повторяется — мы когда-то уже так стояли.

— Fräulein Smilla.

Он, который никогда не решался приблизиться ко мне, настойчиво берет меня за руку.

— Sie mussen schlafen. Sie brauchen medizinische[75] помощь.

Я выдергиваю руку. Мне не удалось его напугать. В результате я вызвала его сострадание.



На море существует правило, согласно которому двери запирают, только когда покидают помещение. Чтобы облегчить проведение спасательных операций в случае пожара. Лукас спит, не заперев дверь. Спит он крепко. Закрыв за собой дверь, я сажусь в ногах его кровати. Он открывает глаза. Сначала они затуманены сном, потом загораются от удивления.

— Я временно сама себя выписала, — говорю я.

Он пытается схватить меня. Он оказывается более проворным, чем можно было ожидать, если принимать во внимание то, что он лежал на спине и только что проснулся. Я вынимаю револьвер. Это его не останавливает. Я подвожу ствол к его лицу и снимаю с предохранителя.

— Мне нечего терять, — говорю я.

Он остывает.

— Идите назад. Под арестом вы в безопасности.

— Да, — говорю я. — Если Морис стоит под дверями, это действительно внушает спокойствие. Наденьте куртку. Мы идем на палубу.

Он медлит. Потом тянется за своим пальто.

— Тёрк прав. Вы больны.

Может быть, он прав. Во всяком случае, от остального мира меня теперь отделяет панцирь бесчувственности. Оболочка, в которой умерли нервы. У раковины я промываю нос. Делать это неудобно, потому что в другой руке я должна держать оружие и все время наблюдать за Лукасом. Крови не так много, как я думала. Раны на лице всегда кажутся больше, чем они есть на самом деле.

Он идет впереди. Когда мы проходим мимо лестницы, ведущей на верхнюю палубу, навстречу нам спускается Сонне. Я встаю вплотную к Лукасу. Сонне останавливается. Лукас делает движение рукой, чтобы он шел дальше. Тот медлит, но срабатывает морская выучка, годы, проведенные во флоте, и вся его внутренняя дисциплина. Он отходит в сторону. Мы выходим на палубу. Подходим к борту. Я встаю на расстоянии нескольких метров от него. Это значит, что нам надо говорить громко, чтобы было слышно друг друга. Но при этом ему сложнее дотянуться до меня.

После всех этих дней в море остров мне кажется мрачно, болезненно прекрасным.

Он такой узкий и высокий, что поднимается из замерзшего моря, словно башня. Только в нескольких местах проглядывают скалы, в основном же он покрыт льдом. Из чашеобразной вершины, словно из холодного полярного рога изобилия, через край по крутым склонам стекает лед. По направлению к «Кроносу» в море спускается коса — глетчер Баррен. Если бы мы смотрели на остров с другой стороны, мы бы наблюдали вертикальные скалистые стены со следами лавин и движения льда.

Ветер дует со стороны острова, северный ветер — avangnaq. Он вызывает в памяти другое слово, и сначала есть только звуковая оболочка слова, как будто его произнес кто-то другой внутри меня. Pirhirhuq — снежная буря. Я качаю головой. Мы не в Туле, здесь другие погодные условия, мои измученные нервы рождают галлюцинации.

— Куда вы пойдете потом?

Он показывает на палубу, на открытое море. На моторную лодку рядом с краем льда.

— Feel free[76], фрекен Смилла.

Теперь, когда исчезла его вежливость, я понимаю, что у него ее никогда и не было. Это была вежливость Тёрка. И порядки на борту были установлены Тёрком. Лукас же был не более чем орудием.

Он идет в противоположную от меня сторону. Он тоже неудачник. Ему тоже больше нечего терять. Я кладу тяжелый металлический предмет в карман. До этого в медицинской каюте я могла бы застрелить Мориса. Могла бы. Или, может быть, я сознательно не сняла револьвер с предохранителя.

— Яккельсен, — говорю я вслед ему. — Верлен убил его, а Тёрк послал телеграмму.

Он возвращается. Встает рядом со мной и смотрит на остров. Так он и стоит, не меняя выражения лица, пока я говорю. Во время нашего разговора силуэты нескольких больших птиц отрываются в вышине от крутого ледяного склона — странствующие альбатросы. Он их не замечает. Я рассказываю ему все с самого начала. Я не знаю, сколько это продолжается. Когда я заканчиваю, ветра уже нет. К тому же кажется, что изменилось освещение. При этом невозможно точно сказать, как именно. Иногда я поглядываю на дверь. Никого нет.

Лукас курил сигарету за сигаретой. Как будто считал своим долгом каждый раз добросовестно прикуривать, затягиваться и выпускать дым.

Он выпрямляется и улыбается мне.

— Им надо было послушать меня, — говорит он. — Я им предложил сделать вам укол. Пятнадцать миллиграмм диазепама. Я сказал им, что иначе вы убежите. Тёрк стал возражать.

Он снова улыбается. Теперь за улыбкой скрывается безумие.

— Как будто он хотел, чтобы вы пришли к нему. Оставил резиновую лодку. Может быть, он хочет, чтобы вы сошли на берег.

Он машет мне рукой.

— Пора приниматься за работу, — говорит он.

Я прислоняюсь к перилам. Где-то там, в низкой пелене тумана, где лед спускается к морю, сейчас находится Тёрк.

Внизу подо мной виден белый венчик — окурки Лукаса. Они не качаются, не меняют положения по отношению друг к другу. Они лежат без всякого движения. Вода, на которой они плавают, все еще черна. Но она уже больше не блестит. Она покрыта матовой пленкой. Море вокруг «Кроноса» начинает замерзать. Небесный свод надо мной начинает поглощать облака. Вокруг ни ветерка. За последние полчаса температура упала по меньшей мере на десять градусов.



Похоже, что в моей каюте ничего не тронуто. Я достаю пару коротких резиновых сапог. Кладу в полиэтиленовый пакет свои камики.

В зеркале я вижу, что мой нос не особенно вспух. Но выглядит он кривым, смещенным в одну сторону.

Сейчас он готовится нырять. Я помню пар на фотографии. Температура воды, наверное, десять или двенадцать градусов. Он всего лишь человек. Это не так уж много. Я знаю это по собственному опыту. И все же человек всегда пытается бороться за жизнь.

Я надеваю утепленные брюки. Два тонких свитера, пуховик. Из ящика достаю наручный компас, плоскую фляжку. Беру шерстяное одеяло. Наверное, я очень давно готовилась к этому моменту.



Все трое сидят, поэтому я их не заметила, пока не поднялась на палубу. Из резиновой лодки выпущен воздух, она превратилась в серый резиновый коврик с желтым рисунком, распластанный на юте.

Женщина сидит на корточках. Она показывает мне нож.

— Вот чем я выпустила из нее воздух, — говорит она.

Она протягивает его назад прислонившемуся к шлюпбалке Хансену.

Встав, она направляется ко мне. Я стою спиной к трапу. Сайденфаден нерешительно идет за ней.

— Катя, — говорит он.

Все они без верхней одежды.

— Он хотел, чтобы ты сошла на берег, — говорит она.

Сайденфаден кладет руку ей на плечо. Она оборачивается и ударяет его. Уголок его рта подергивается. Лицо его похоже на маску.

— Я люблю его, — говорит она.

Это ни к кому конкретно не обращено. Она подходит ближе.

— Хансен обнаружил Мориса, — говорит она, как бы объясняя. И потом — без всякого перехода: — Ты хочешь его?

Мне случалось и раньше сталкиваться с тем, как ревность и безумие, сливаясь, искажают действительность.

— Нет, — говорю я.

Я делаю шаг назад и упираюсь во что-то неподатливое. За мной стоит Урс. Он все еще в переднике. Поверх наброшена большая шуба. В руке — батон. Наверное, только что из печи, на холоде он окружен ореолом плотного пара. Женщина не обращает на Урса никакого внимания. Когда она протягивает ко мне руку, он прикладывает батон к ее горлу. Упав на резиновую лодку, она не пытается встать. Ожог на ее шее проявляется словно фотопленка, повторяя надрезы на батоне.

— Что я должен делать? — спрашивает он.

Я протягиваю ему револьвер механика:

— Можешь дать мне немного времени?

Он задумчиво смотрит на Хансена.

— Leicht[77], — говорит он.



Бон все еще не убран. Как только я вижу лед, я понимаю, что пришла слишком рано. Он еще слишком прозрачный, чтобы по нему можно было идти. На палубе стоит стул. Я сажусь ждать. Кладу ноги на ящик с тросом. Здесь когда-то сидел Яккельсен. И Хансен. На судне все время натыкаешься на свои собственные следы. Как и в жизни.

Идет снег. Большие снежинки — qanik, как снежинки над могилой Исайи. Лед еще такой теплый, что снежинки тают, касаясь его. Когда я вот так долго смотрю на снег, начинает казаться, что он не падает, а вырастает из моря и поднимается к небу, чтобы лечь на верхушку скалистой башни напротив меня. Сначала — шестиугольные, только что возникшие снежинки. Через 48 часов — разломанные, с расплывшимися контурами. На десятый день это будут зернистые кристаллы. Через два месяца снег уплотнится. Спустя два года он будет находиться в промежуточном состоянии между снегом и фирном. После трех лет — это neve. Через четыре года он превращается в большой блок ледникового кристалла.

Более трех лет он не просуществует на Гела Альта. К тому времени глетчер столкнет его в море. Откуда он однажды сдвинется и поплывет, чтобы растаять, раствориться и быть принятым океаном. Откуда он снова в один прекрасный день поднимется в виде нового снега.

Лед становится сероватым. Я ступаю на него. Он не слишком прочный. Нет более ничего прочного.

Насколько это возможно, я стараюсь держаться в тени фальшборта. Скоро лед становится настолько тонким, что мне приходится отойти в сторону. Они и так не должны меня заметить. Начинает темнеть. Свет исчезает, так по-настоящему и не появившись. Последние десять метров мне приходится ползти на животе. Я кладу одеяло на лед и толчками продвигаюсь вперед.

Моторная лодка привязана к кромке льда. Она пустая. До берега триста метров. Здесь образовалась своего рода лестница, где нижняя часть ледника несколько раз оттаивала и снова замерзала.

Меня преследует запах земли. После всего этого проведенного в море времени начинает казаться, что остров пахнет словно сад. Я соскребаю слой снега. Сантиметров сорок. Под ним — остатки мхов, увядшая полярная ива.

Когда они выбрались сюда, здесь лежал тонкий слой свежевыпавшего снега — их следы хорошо видны. У них были сани. Механик тащил одни, Тёрк с Верленом — другие.

Они поднялись по склону, чтобы не оказаться под крутыми проходами, по которым лед сползает в море. Здесь глубина рыхлого снега полметра. Они по очереди протаптывали дорогу.

Я переобуваюсь в камики. Смотрю под ноги, сосредоточившись только на том, чтобы идти. Как будто я снова ребенок. Мы куда-то направляемся, не помню куда, позади долгая дорога, может быть несколько sinik, я начинаю спотыкаться, я более уже не владею своими ногами, они идут сами по себе, с трудом, как будто каждый шаг — это неимоверно сложная задача. Где-то внутри растет желание сдаться, сесть и заснуть.

Тут моя мать оказывается позади меня. Она все понимает, она уже какое-то время наблюдает за мной. Она, обычно такая молчаливая, говорит, она хлопает меня по голове — полугрубость, полуласка. Какой это ветер, Смилла? Это kanangnaq. Это не так, Смилла, ты спишь. Нет, не сплю, он слабый и влажный, наверное, вскрылся лед. Ты не должна так говорить со своей матерью, Смилла. Невежливости ты научилась от qallunaaq.

Так мы и говорим, и я снова не сплю, я знаю, что нам надо идти вперед, я уже давно стала слишком тяжелой, чтобы она могла меня нести.

Мне исполнилось тридцать семь. Пятьдесят лет назад для жителя Туле это была целая человеческая жизнь. Но я не стала взрослой. Я так и не привыкла идти в одиночестве. Где-то в глубине души я надеюсь, что кто-нибудь подойдет сзади и подтолкнет меня. Моя мать. Мориц. Какая-то сила извне.

Я чуть не падаю. Я стою перед ледником. Здесь они делали передышку. Прикрепляли к ботинкам «кошки».

Вблизи от ледника начинаешь понимать, почему он так называется. Ветер отшлифовал его поверхность, превратив ее в плотное, гладкое покрытие без неровностей, словно это белая керамическая глазурь. Прямо передо мной она кончается обрывом глубиной около пятидесяти метров — поверхность нарушена ледопадом. Образовалась система серых, белых и серо-синих лестниц. Издали кажется, что они правильной формы, если подойти поближе, то оказывается, что они образуют лабиринт.

Неизвестно, как они нашли дорогу. И их нигде не видно. Поэтому я иду дальше. Следы видны хуже. Но все же их можно разглядеть. На горизонтальных ступеньках остался лежать снег, по которому видно, что они здесь были. В какой-то момент, когда я перестаю ориентироваться и начинаю ходить кругами, я замечаю на некотором расстоянии желтый след мочи.

Начинаются галлюцинации, в голове возникают обрывки разговоров. Я что-то говорю Исайе. Он отвечает. Механик тоже с нами.

— Смилла.

Я прошла мимо него на расстоянии метра, не заметив. Это Тёрк. Он ждал меня. Он так нежно позвал меня. Как тогда по телефону, в последнюю ночь в моей квартире.

Он один. Без саней и без багажа. Сидя здесь, он представляет собой живописное зрелище. Желтые сапоги. Красная куртка, отбрасывающая красные блики на лежащий вокруг него снег. Бирюзовая повязка на светлых волосах.

— Я знал, что ты придешь. Но я не знал как. Я видел, как ты шла по воде.

Как будто мы всю жизнь были друзьями, но вынуждены были скрывать это от окружающего мира.

— По льду.

— А до этого ты проходила через закрытые двери.

— У меня был ключ.

Он качает головой:

— С людьми, у которых есть внутренние резервы, всегда происходят настоящие события. Это похоже на случайности. Но они возникают из необходимости. Катя и Ральф хотели остановить тебя еще в Копенгагене. Но я увидел в этом для нас дополнительные возможности. Ты укажешь нам на то, что мы упустили. Что упустили Винг и Лойен. Что всегда упускают.

Он протягивает мне страховочные ремни. Я надеваю их и застегиваю спереди.

— А «Северное сияние», — говорю я, — пожар на нем?

— Лихт позвонил Кате, когда получил пленку. Он пытался вытянуть из нее деньги. Нам надо было что-то предпринять. В том, что тут оказалась замешана ты, была моя ошибка. Я предоставил это Морису и Верлену. А Верлен испытывает примитивную ненависть к женщинам.

Он протягивает мне конец веревки. Я делаю узел-восьмерку. Он дает мне короткий ледоруб.

Он идет впереди. В руках у него длинная, тонкая палка. С ее помощью он проверяет поверхность на предмет трещин. Отойдя на расстояние пятнадцати метров, он начинает говорить. Блестящие стены вокруг создают резкую и вместе с тем интимную акустику, как будто мы с ним вдвоем находимся в одной ванне.

— Я, конечно же, прочитал то, что ты написала. Такая тяга ко льду наводит на размышления.

Он вбивает ледоруб в снег, оборачивает вокруг него веревку и осторожно выбирает ее, пока я поднимаюсь к нему. Когда я оказываюсь рядом с ним, он начинает говорить снова:

— Что бы сказали специалисты об этом глетчере?

Мы оглядываемся по сторонам в надвигающейся тьме. На этот вопрос трудно ответить.

— Специалисты не знают, что и сказать. Если бы он имел площадь в десять раз больше, он мог бы быть классифицирован как очень маленький ледяной купол. Если бы он находился ниже, они сказали бы, что это боту-глетчер. Если бы течение и ветер здесь были немного другими, то выветривание, эрозия за один месяц так бы его уменьшили, что специалисты сказали бы, что никакого глетчера вовсе нет, а есть лишь остров, на котором лежит немного снега. Его нельзя классифицировать.

Я снова оказываюсь рядом с ним, он протягивает мне веревку, я остаюсь на месте, он поднимается. Обычно его движения быстры и методичны, но лед придает им некую неуверенность, как и бывает со всеми европейцами. Он походит на слепого, привыкшего к своей слепоте, прекрасно умеющего пользоваться палкой, но все же слепого.

— Меня всегда занимало, насколько ограничены возможности науки что-либо объяснить. Возьмем, к примеру, мою собственную область — биологию, опирающуюся на зоологическую и ботаническую системы классификации, которые развалились. Как наука она более не имеет фундамента. Что ты думаешь о переменах?

Он задает этот вопрос без всякого перехода. Я следую за ним, он вытягивает двойную веревку наверх. Мы связаны пуповиной, словно мать и ребенок.

— Считается, что они вносят разнообразие, — говорю я.

Он протягивает мне свой термос. Я делаю глоток. Горячий чай с лимоном. Он наклоняется. На снегу лежат несколько темных зерен — раскрошенных камней.

— Четыре и шесть десятых на десять в девятой степени. Четыре и шесть десятых миллиарда лет. Тогда Солнечная система начала приобретать современный вид. Проблема геологической истории Земли состоит в том, что ее невозможно изучать. Не осталось никаких следов. Потому что с тех пор, со дней Творения, камни вроде этих преобразовывались несчетное число раз. То же самое можно сказать про лед вокруг нас, воздух, воду. Их происхождение нельзя больше проследить. На Земле нет веществ, которые сохранили бы свою первичную форму. Именно поэтому метеориты представляют интерес. Они попадают к нам извне, они не подвергались тем преобразованиям, которые Лавлок описал в своей теории о Гее. Они по своей природе уходят корнями ко времени образования Солнечной системы. Да и состоят они, как правило, из первых элементов Вселенной. Железа, никеля, силикатов. Ты читаешь художественную литературу?

Я качаю головой.

— Напрасно. Писатели раньше ученых видят, в каком направлении мы движемся. То, что мы находим в природе, уже более не является ответом на вопрос, что в ней имеется. Все определяется тем, что мы в состоянии понять. Как у Жюля Верна «В погоне за метеором» — о метеоре, который оказывается самой большой ценностью в мире. В мечтах Уэллса о других жизненных формах. У Пайпера в «Уллере». Жизнь на основе неорганических веществ, тела, созданные из силикатов.

Мы выходим на плоское, отшлифованное ветром плато. Перед нами открывается ровный ряд трещин. Мы, должно быть, дошли до зоны абляция, того места, где нижние слои глетчера перемещаются к его поверхности. Здесь скалы разделяют ледяной поток. Я не заметила их снизу, потому что они из светлого камня. Они светятся в спускающейся тьме.

Там, где от подножия начинается спуск к трещине, снег притоптан. Здесь они делали передышку. Отсюда он вернулся за мной. Я спрашиваю себя, откуда он знал, что я приду. Мы садимся. Лед образует большое, чашеобразное углубление, словно это открытая раковина моллюска. Он отвинчивает крышку термоса и продолжает говорить, как будто разговор и не прерывался, может быть, он действительно не прерывался внутри него, может быть, он никогда и не прекращается.

— Она красива, эта теория о Гее. Важно, чтобы теории были красивы. Но она, конечно, неверна. Лавлок показывает, что Земной шар и его экосистема представляют собой сложную машину. Гея по сути не отличается от робота. Он разделяет ошибку всей остальной биологической науки. У него нет объяснения начала всего. Объяснения первой формы жизни, ее возникновения, того, что предшествует цианобактериям. Жизнь на основе неорганических веществ могла бы быть первой такой ступенькой.

Я делаю осторожные движения, чтобы сохранить тепло и проверить его внимание.

— Лойен приехал сюда в тридцатые годы. С немецкой экспедицией. Они хотели подготовить аэродром на узком равнинном участке в северной части острова. Они привезли с собой эскимосов из Туле. Им не удалось уговорить поехать с ними западных эскимосов из-за дурной славы острова. Лойен начал поиски так же, как и Кнуд Расмуссен, когда тот искал свои метеориты. Он всерьез отнесся к эскимосским легендам. И нашел его. В шестьдесят шестом году он вернулся сюда. Он, и Винг, и Андреас Лихт. Но они знали слишком мало, чтобы решить технические проблемы. Они сделали стационарный спуск к камню. После этого экспедиция была прервана. В девяносто первом они вернулись. Тогда мы уже были с ними. Но тогда нам тоже пришлось вернуться домой.

Его лицо почти исчезает в темноте, лишь голос остается неизменным. Я пытаюсь понять, зачем он все это говорит. Почему он по-прежнему лжет, даже сейчас, в ситуации, которую он полностью контролирует.

— А те куски, которые были отпилены?

Его молчание служит объяснением. Понять это — в какой-то степени облегчение. Ему по-прежнему непонятно, как много я знаю и одна ли я. Будет ли кто-нибудь ждать его на острове, или в море, или дома, если он когда-нибудь вернется домой. По-прежнему еще некоторое время, пока я не все сказала, я буду ему нужна.

Одновременно с этим становится ясно и другое. То, что имеет решающее значение, но не очень понятно. Раз он ждет, раз ему приходится ждать, то это значит, что механик не рассказал ему всего, не рассказал ему, что я одна.

— Мы исследовали их. Не нашли ничего необычного. Они состояли из смеси железа, никеля, оливина, магния и силикатов.

Я знаю, что это должно быть правдой.

— Значит, он не живой?

В темноте я вижу его улыбку.

— Наблюдается тепло. Совершенно точно, что он выделяет тепло. Иначе его унесло бы льдом. Лед вокруг него тает с той интенсивностью, которая соответствует движению глетчера.

— Радиоактивность?

— Мы измеряли, но никакой радиоактивности не обнаружили.

— А погибшие? — спрашиваю я. — Рентгеновские снимки? Светлые полосы во внутренних органах?

Он на какое-то время замолкает.

— Ты не могла бы рассказать мне, откуда тебе это известно? — спрашивает он.

Я ничего не отвечаю.

— Я так и знал, — говорит он. — Тебе и мне, нам с тобой могло бы быть хорошо вместе. Когда я позвонил тебе в ту ночь — это было импульсивное решение, я всегда полагаюсь на свою интуицию, я знал, что ты возьмешь трубку, я чувствовал тебя, я мог бы сказать: «Приходи к нам». Ты бы пришла?

— Нет, — говорю я.



Туннель начинается у подножия утеса. Это простая конструкция. Там, где лед почти отрывался от скалы, они пробили себе динамитом путь вниз, а затем установили большие бетонные кольца. Они круто спускаются вниз, ступеньки в них сделаны из дерева. Сначала это меня удивляет, потом я вспоминаю, как трудно класть бетон на подушку вечной мерзлоты.

В десяти метрах ниже горит огонь.

Дым идет из примыкающего к лестнице помещения, которое представляет собой бетонную полость, укрепленную балками. На полу разложено несколько мешков, на которых в нефтяной бочке горят разбитые ящики.

У самой задней стены на широком столе стоят приборы и оборудование. Хроматографы, микроскопы, большие кристаллизационные стаканы, термокамера, прибор, который никогда мне раньше не встречался, в виде большого пластмассового ящика с передней стенкой из стекла. Под столом стоит генератор и несколько деревянных ящиков — таких же, что горят в бочке. Все подвержено моде, даже лабораторное оборудование, — приборы напоминают мне семидесятые годы. Все покрыто серым слоем льда. Это, должно быть, было оставлено в шестьдесят шестом или в девяносто первом. Что оставим после себя мы?

Тёрк кладет руку на пластмассовый ящик.

— Электрофорез. Для выделения и анализа протеинов. Лойен взял его с собой в шестьдесят шестом. Когда они еще думали, что имеют дело с формой органической жизни.

Он кивает, это почти незаметное движение. Все, что он делает, пронизано сознанием того, что даже этих маленьких знаков и движений достаточно, чтобы окружающий мир стоял перед ним навытяжку. У высокого верстака Верлен возится с микроскопом. Он настраивает его для меня — окуляр на десять, объектив на двадцать. Придвигает ближе газовую лампу.

— Мы оттаиваем генератор.

Сначала я ничего не вижу, потом настраиваю резкость и вижу кокосовый орех.

— Cyclops Marinus, — говорит Тёрк, — рачок, живущий в соленой воде. Его самого или его родственников можно увидеть повсюду, во всех морях Земного шара. Нити — это органы равновесия. Мы дали ему немного соляной кислоты, поэтому он лежит смирно. Обрати внимание на заднюю часть его тела. Что ты видишь?

Я ничего не вижу. Он берет микроскоп, перемещает под ним чашку Петри и снова настраивает его.

— Систему пищеварения, — говорю я, — кишки.

— Это не кишки. Это червь.

Теперь я вижу. Кишка и желудок — это темное поле на брюхе животного, а длинный светлый канал идет вдоль спины.

— Принадлежит к классу Phylum Nematoda, круглых червей, подклассу Dracunculoidea. Имя его Dracunculus Borealis, полярный червь. Известный и описываемый по крайней мере со Средневековья. Крупный паразит. Обнаружен у китов, тюленей и дельфинов, он из кишок может перемещаться в мышечную ткань. Там самец и самка спариваются, самец умирает, самка переходит в подкожный слой, где создается узел размером с детский кулачок. Когда взрослый червь чувствует, что в воде вокруг него есть Cyclops, он делает в коже отверстие и выпускает миллионы маленьких живых личинок в море, где их поглощает рачок, являющийся так называемым промежуточным хозяином — местом, где черви проходят стадию развития продолжительностью в несколько недель. Когда рачок вместе с морской водой попадает в ротовую полость или в кишки крупного морского млекопитающего, он погибает, а личинка проникает, делая отверстие, в этого нового, более крупного хозяина, где она размножается, проникает под кожу и завершает свой цикл. Очевидно, ни рачок, ни млекопитающие не испытывают неудобства от этого. Один из самых хорошо приспособленных паразитов в мире. Ты задумывалась над тем, что мешает паразитам распространяться?

Верлен подкладывает дров и подтягивает генератор к огню. Тепло почти обжигает мой бок, другой же остается холодным. Нет никакой вентиляции, дым удушающий, они, должно быть, очень спешат.

— Их всегда останавливают сдерживающие факторы. Взять, например, гвинейского червя — ближайшего родственника полярного червя. Ему необходимы тепло и стоячая вода. Он живет в тех местах, где люди зависят от поверхностной воды.

— Как, например, на границе Бирмы, Лаоса и Таиланда, — говорю я, — например в Чианграе.

Оба они замирают. У Тёрка это лишь едва заметное напряжение.

— Да, — говорит он, — например, там, в относительно редкие периоды засухи. Как только сильные дожди порождают потоки воды, как только становится холоднее, условия его существования осложняются. Так и должно быть. Паразиты развивались вместе со своими хозяевами. Гвинейский червь, должно быть, развивался параллельно с человеком, может быть, на протяжении миллиона лет. Они подходят друг другу. Сто сорок миллионов человек ежегодно подвергаются опасности заражения гвинейским червем. В год наблюдается десять миллионов случаев заболевания. Большинство зараженных переживают полный мук период болезни продолжительностью в несколько месяцев, но потом червь выходит. Даже в Чианграе только у половины процента взрослого населения возникли необратимые изменения. Это основное правило замечательного равновесия природы: хороший паразит не убивает своего хозяина.

Он делает движение рукой, и я непроизвольно отступаю в сторону. Он смотрит в микроскоп.

— Представь себе их положение — Лойена, Винга, Лихта — в шестьдесят шестом. Все подготовлено; конечно, есть проблемы, но это технические проблемы, поддающиеся решению. Они определили местонахождение камня, сделали спуск и эти помещения, им везет с погодой, и у них есть время. Они убедились, что не могут доставить в Данию камень целиком, но решили, что могут привезти его часть. Есть фотографии их пилы, гениального изобретения — ленты на валках из закаленной стали. Лойен был против того, чтобы резать камень автогеном. Но как раз когда эскимосы устанавливают пилу, они погибают. Через двое суток после первого погружения в воду. Они умирают почти одновременно, в течение часа. Все меняется. Проект лопнул, времени неожиданно не остается. Им приходится сделать вид, что произошел несчастный случай. Разумеется, импровизацией занимается Лойен. У него хватает присутствия духа, чтобы не уничтожить трупы целиком. У него уже тогда возникает подозрение, что тут что-то не так. Уже в Нууке он делает вскрытие. И что он находит?

— Время, — говорит Верлен.

Тёрк не обращает на него внимания.

— Он находит полярного червя. Широко распространенного паразита. Большого — тридцать —сорок сантиметров, но совершенно обычного. Круглого червя, цикл жизни которого описан и понятен. И только одно не так, как должно быть, — он не живет в людях. В китах, в тюленях, дельфинах, иногда в моржах. Но не в людях. Каждый день, особенно среди эскимосов, случается, что в пищу идет инфицированное мясо. Но как только личинка проникает в человеческое тело, она опознается нашей иммунной системой как инородное тело и после этого уничтожается лимфоцитами. К нашей иммунной системе червь никогда не мог приспособиться. Он навсегда должен был ограничиться определенными видами крупных млекопитающих, вместе с которыми он, должно быть, развивался. Это часть равновесия природы. Представь себе удивление Лойена, когда он все же находит его в трупах. К тому же еще по чистой случайности. Потому что ему в последний момент приходится для опознания сделать рентгеновские снимки.

Я не хочу его слушать, не хочу с ним говорить, но я не могу ничего с собой поделать. К тому же это позволяет потянуть время.

— Почему так получилось?

— На этот вопрос Лойен не мог ответить. Поэтому он сосредоточился на другом. Каким образом? Он привез домой пробы воды, взятые у камня. Кроме талой воды, туда попадает также вода из озера, расположенного выше, на самой поверхности. Вокруг озера гнездятся птицы. Водится также немного форели. И несколько видов ракообразных. Вода поблизости от камня кишит ими. Все те пробы, которые Лойен привез домой, были заражены. И он привил личинки живым людям.

— Прекрасно, — говорю я, — как ему это удалось?

Я спрашиваю, но уже знаю ответ. Он сделал это в Гренландии. В Дании вероятность того, что это раскроется, была бы слишком велика.

Тёрк видит, что я поняла.

— Он потратил на это двадцать пять лет. Но он узнал, что личинка приспособилась к иммунной системе человека. Уже во рту она проникает через поры слизистой оболочки и создает своего рода кожу, построенную из собственных белков человека. В таком закамуфлированном виде система защиты организма путает ее с самим телом и не реагирует на нее. И тут она начинает расти. Не так медленно, как в тюленях и китах, а от часа к часу, от минуты к минуте. Само размножение и передвижение по телу, которое у водных млекопитающих занимает более полугода, здесь продолжается несколько дней. Но это не самое главное.

Верлен берет его за руку. Тёрк смотрит на него. Тот убирает руку.

— Мне надо ее кое о чем спросить, — говорит Тёрк.

Может быть, он сам в это верит, но на самом деле он не поэтому говорит. Он говорит, чтобы добиться внимания и признания. За самоуверенностью и внешней объективностью скрываются огромная гордость и торжество от того, что он обнаружил. Мы с Верленом покрываемся потом и начинаем кашлять. Но он невозмутим и доволен, в свете мерцающих отблесков пламени лицо его полно спокойствия. Может быть, потому что вокруг нас лед, а может быть, потому что мы так близки к концу, он вдруг становится совершенно прозрачным для меня. И как всегда бывает, когда взрослый человек становится ясен, в нем проступает ребенок. Я вспоминаю письмо Виктора Халкенвада, и неожиданно из моего рта сами собой вылетают слова:

— Это как с велосипедом, который так и не купили в детстве.

Замечание это настолько абсурдно, что сначала он не понимает его. Потом, когда до него доходит смысл, он пошатывается, словно я его ударила, на мгновение он чуть не теряет самообладание, потом берет себя в руки.

— Можно было подумать, что мы столкнулись с новым видом. Но это не так. Это полярный червь. Но с ним произошли какие-то важные изменения. Он приспособился к человеческой иммунной системе. Но не приспособился к нашему равновесию. Беременная самка проникает не под кожу после спаривания. Она проникает во внутренние органы. Сердце или печень. И там выпускает свои личинки. Личинки, которые жили в матери, которые не успели узнать человеческое тело, которые не покрыты протеиновой оболочкой. Тело реагирует на них воспалением. Это вызывает шок организма — каждый раз выбрасывается десять миллионов личинок. В жизненно важные органы. Человек мгновенно умирает, нет никакого спасения. Что бы там ни случилось с полярным червем, он нарушил равновесие. Он убивает своего хозяина. По отношению к людям возник плохой паразит. Но прекрасный убийца.

Верлен говорит что-то на непонятном мне языке, Тёрк снова не обращает на него внимания.

— Верлен прививал личинку всем тем рыбам, которых мы могли раздобыть: морским рыбам, пресноводным рыбам, большим, маленьким, при разных температурах. Он приспосабливается ко всем. Он может жить где угодно. Ты понимаешь, что это значит?

— Что он неприхотлив.

— Это значит, что отсутствует самый важный фактор, ограничивающий его распространение, — ограничение числа хозяев, которые могут его переносить. Он может жить где угодно.

— Почему же он до сих пор не распространился по всей Земле?