Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Питер Хёг



Женщина и обезьяна

Часть I

1

Обезьяна приближалась к Лондону. Она сидела на скамье, в открытом кокпите парусного судна с подветренной стороны, сгорбившись и закрыв глаза, закутанная шерстяным пледом, но даже в такой позе она была так велика, что мужчина, сидевший напротив, казался меньше, чем он был на самом деле.

Для мужчины, в то время известного под именем Балли, остались в жизни лишь два любимых мгновения: когда он подходил к большому городу и когда он снова покидал его, — именно поэтому он сейчас поднялся, подошёл к лееру и застыл, глядя на город, совершив тем самым первую и последнюю за весь рейс ошибку.

Его рассеянность передалась команде. Рулевой переключился на автоматическое управление, матрос пошёл с передней палубы к корме, оба оказались у планширя. Впервые за пять дней эти трое стояли без дела, захваченные созерцанием электрических огней доков, которые, словно светлячки в танце, проплывали мимо судна и исчезали за кормой.

Ночью поднялся ветер. Темза покрылась полосками рваной белой пены, и на яхте, шедшей при прямом попутном ветре, кроме полного грота был поднят ещё и большой фок. Идти под обоими парусами было не вполне безопасно, но Балли надеялся войти в гавань ещё до рассвета.

Похоже, однако, что ничего из этого не выйдет — сейчас ему стало это ясно. В воздухе что-то изменилось: первый свет весеннего утра — словно серый мех, выросший на деревьях. Балли вспомнил об обезьяне и обернулся.

Она открыла глаза и наклонилась вперёд. Одна её рука лежала на приборной доске, на маленьком пульте настройки авторулевого.

Балли всегда помещал животных, которых ему приходилось перевозить, на палубу, поскольку так было больше шансов, что они не умрут от морской болезни, и при таком способе транспортировки у него никогда не возникало особых сложностей. Животное обвязывали спасательным фалом, закутывали одеялами и дважды в сутки вводили сильнодействующий нейролептик по миллиграмму на килограмм веса. Вот так — на одном месте, с притуплённым восприятием окружающего мира — они и пребывали в состоянии дрёмы всё путешествие.

Похоже, такой порядок надо будет поменять, — подумал он, с той скоростью, с которой иногда успеваешь подумать за слишком незначительный для физической реакции промежуток времени.

С отставанием, но совсем с незначительным отставанием от руки обезьяны, авторулевой изменил курс судна всего на несколько фатальных градусов к ветру. Судно неуклюже качнулось на короткой, плоской волне. Потом сделало фордевинд.

В это мгновение обезьяна пристально посмотрела на троих мужчин.

Много лет назад Балли обнаружил, что жизнь состоит из повторений, которые с каждым разом становятся всё более пресными, и в этом вечном неприятном привкусе сам человек не более чем повторение. Он прекрасно понимал, что его тяга к животным, не покидающая его на протяжении всей жизни, каким-то образом связана с тем, что посреди этой привычной отвратительной повторяемости обладание властью над механизмом более низкого порядка, чем ты сам, действует возбуждающе. Впервые его представление о всеобщей неодушевлённости было поставлено под сомнение. Движения обезьяны казались уверенными и хорошо продуманными, но не это было самым страшным. Самым страшным — хотя оно и продолжалось лишь долю секунды, но затронуло всю последующую жизнь Балли — было то, что он увидел в глазах обезьяны.

Для объяснения этого у него не было слов — и ни у кого бы тогда не нашлось. Но в каком-то смысле это было нечто противоположное всему механическому.

Мачта яхты была высотой семнадцать метров, площадь грота — более сорока пяти квадратных метров, а движение поэтому — слишком быстрым, чтобы можно было проследить за ним глазами. Всё, что сознание людей на борту успело зарегистрировать, — это короткий крен и хлопок, похожий на пистолетный выстрел, когда гик разорвал две стальные ванты с левого борта. В следующее мгновение их всех сбросило в Темзу.

Со стенаниями измученного высокой квартирной платой жильца авторулевой сменил галс и выправил курс. С собственной скоростью двенадцать узлов плюс скорость наступающего прилива в два узла судно — носившее название «Ковчег» — продолжило свой путь к Лондону, теперь с обезьяной в качестве единственного пассажира.



Пятнадцать минут спустя яхту впервые вызвали по УКВ. Этот вызов, а также два последующих, остались без ответа и больше не возобновились.

Но на вышке у Дептфорд-Ферри-роуд, за тонированным стеклом поста наблюдения, офицер Речной полиции, отложив микрофон, поднёс к глазам бинокль. Медленно, но неотвратимо приводилась в действие иммунная система города с целью выявления нарушителя правил.



Прямо перед Тауэрским мостом на берегу Пула у самых яхтенных причалов располагается работающий с самого утра ресторанчик, принадлежащий Английскому Королевскому яхт-клубу. В летние месяцы столики выставляют на открытой террасе между Темзой и доками Св. Катарины, и этим утром, хотя было ещё очень рано, в ресторане уже было с десяток посетителей.

Говорят, что Пул — это единственное место, где Темза голубого цвета. Именно здесь бросают якорь королевские парусники. Сюда приезжают дипломаты находящихся в Лондоне посольств, чтобы позавтракать на учебных судах своих стран. Отсюда сентябрьским днём 1866 года сто тысяч человек наблюдали за знаменитой гонкой чайных клиперов «Тайпин» и «Ариэль».

Нечто похожее на тогдашнее ожидание проявилось сейчас на террасе яхт-клуба при появлении «Ковчега». Все присутствующие узнали яхту класса «Океан-71», построенную в Пуле, быстроходный, но при этом классический английский кеч, и по небрежному ходу и отчаянному парусному вооружению они поняли: вот он — капитан старой школы, традиционалист, направляется к пристани без вспомогательного двигателя. Спустя несколько минут над сверкающими стойками на носу судна они смогли разглядеть самого капитана, без штормовки, без тёмных очков, даже без фуражки, всего лишь в невыразительном сером кителе. На террасе стало тихо, все знали, что сейчас произойдёт, поскольку все слышали о том, как это делали великие, бросая якорь в последнее мгновение, с шумом резко спуская все паруса, — и вот спокойно и уверенно, обернувшись вокруг цепи, судно подходит к стенке. Когда «Ковчег» проходил через открытые ворота шлюза, все приготовились аплодировать, кое-кто даже поднял руки — но оказалось, что зря. С апокалиптическим треском ломающейся древесины кеч врезался в крайнюю из причаленных лодок, разрезал её пополам, спровоцировав эффект домино в ряду корпусов из красного и палисандрового дерева.

Никто из посетителей ресторана не успел выйти из столбняка и увидеть, как серый китель соскочил с кокпита и, перепрыгнув через тонущий корпус, прихрамывая, быстро исчез за домом. Но его видели двое других людей. В диспетчерской шлюзов — дежурный компании «Тейлор Вудроу», владеющей и управляющей доками Св. Катарины, опустил бинокль и поднял телефонную трубку. А Джонни, в восточной части дока, бросился бежать.

2

Джонни бежал по направлению к автофургону, припаркованному с той стороны дока, что обращена к промышленному району Уоппинг. В этом фургоне он следовал за «Ковчегом» к центру Лондона от условленного места швартовки у верфи Клайн на Собачьем острове.

Фургон был единственным домом Джонни и единственной его собственностью, и тем не менее он никогда не запирался и сейчас тоже был не заперт. Вместо этого на дверях была табличка, изображавшая профиль собаки, с надписью мелкими буквами, и табличка эта присутствовала не просто для украшения. На койке за сиденьем водителя лежал доберман весом в пятьдесят килограммов по имени Самсон — один из тех псов, которые пять лет подряд побеждали на подпольных собачьих боях в иммигрантских кварталах и которого Джонни приобрёл, когда тот начал проигрывать и вскоре был бы усыплён. Больше года Джонни постепенно отучал его от жизни спортивной звезды, привыкшей к суровой диете и развившей колоссальный объём лёгких и сердца, чтобы сделать из него сторожевую собаку, а также своего лучшего и единственного друга.

У Джонни было два имени, и второе из них было ему так же дорого или даже дороже, чем то, которое дали ему при рождении, — Гольф Зулу Индия Один Три Фокстрот Виски — его международный позывной радиолюбителя. Перед ним на приборной доске находилась радиостанция, и, заводя машину, он другой рукой настроил приёмник на частоту столичной полиции 148 МГц и успел услышать последние слова первого, ещё нечёткого описания разыскиваемого человека в сером кителе и приказ об оцеплении района порта.

Лицо Джонни — пока он ехал к Ист-Смитфилд-роуд и через Тауэрский мост — было непроницаемым. Он работал на Балли уже три года, и ему никогда не случалось видеть, чтобы тот совершил ошибку. Мысли его беспорядочно перескакивали с предмета на предмет: дорога перед ним, «Ковчег», Речная полиция, столкновение, ближайшее будущее и прихрамывающий беглец в сером кителе.

— Ты мог бы сказать, — обратился он к псу у себя за спиной, — что Балли, стоя в полный рост, достаёт руками до земли?

Самсон не ответил. Но он заворочался под влиянием беспокойства своего хозяина.

В течение последних десяти лет Джонни изо всех сил стремился стать неуязвимым, и это ему почти удалось. У него была работа, представлявшая собой автомобиль, и дом, который был частью автомобиля. Он мог легко перемещаться с места на место и не зависел ни от одного человека, за его спиной был Самсон, и, благодаря своему радиопередатчику он находился в контакте с друзьями по эфиру во всём цивилизованном мире. И всё-таки он сидел сейчас за рулём и дрожал. Потому что была одна слабость, которую ему никогда не удавалось скрыть: Джонни увлекался игрой на скачках и боях животных.

Это была тайная, почти никак не обнаруживающая себя страсть — в том мире, который играет на всём. Балли был первым, кто, заметив страстное увлечение Джонни, увидел нечто другое, чем надежду на выигрыш; поняв это, он и привязал его к себе.

Джонни играл не ради выигрыша. Он делал минимально возможные ставки и играл на удивление слепо, совсем не зная возможностей участников, не следуя советам и не давая их. Он сам себе не отдавал отчёта, почему играет, лишь чувствовал, что ему нужно быть поблизости от животных в момент их самых бурных проявлений. При виде одновременного старта шести борзых за электрическим зайцем, при звуке крыльев почтового голубя перед началом состязания, на дерби, на ипподроме, на скачках в Седжефилде или Понтефракте, на петушиных боях в индонезийских кварталах с Джонни происходило нечто неописуемое.

Балли никогда не рассказывал, откуда прибыл его груз и куда он в конце концов будет доставлен, и если их сотрудничество всё-таки продолжалось, — хотя Джонни с самого начала прекрасно понимал, как он рискует, — то лишь потому, что Балли давал ему возможность соприкасаться с тем невыразимым, к чему он всегда стремился.

У себя за спиной, в следующем за спальным грузовом отсеке, он перевёз для Балли яванского носорога, кожа которого была вся в трещинках и жёсткой, как металл, но у которого был удивительно мягкий и безвольный характер. У него побывали два окапи, гребнистый крокодил рекордной десятиметровой длины — в ящике, который торчал на пять метров из грузовика. Ему случилось перевозить пятнадцать ядовитых амазонских лягушек, моргающих глазами, совершенных, словно пятнадцать кобальтово-синих самоцветов. У него побывали восемь редчайших императорских рыбок-ангелов в двух аквариумах ёмкостью по шесть тысяч литров. Молодой слонёнок. Два снежных барса из Гималаев — с хвостами, длиной превосходившими их тела. Он возил южноамериканских чёртовых обезьян и императорских тамаринов. И однажды был совсем незабываемый случай — семья обезьян-долгопятов в ящике с двумя малышами, которые, повернув головы на сто восемьдесят градусов, уставились на него своими большими глазами, словно умоляя ехать осторожно.

Он не разочаровал их, ни этих животных, ни других. Он возил их с безграничной мягкостью и терпением. Он поддерживал нужную им температуру, кормил их и поил, разнимал, если им случалось подраться, а сама дорога, которая, как он знал, была для зверей мучением — многие часы, проведённые в темноте, без возможности ориентироваться в пространстве, в передвижной тюрьме, — становилась нежной и ласковой. Ни одно из животных Балли никогда не погибло по вине Джонни во время транспортировки.

В эти часы, проведённые в пути за рулём грузовика, с экзотическим, сильным, но всё равно хрупким существом в кузове, осторожно преодолевая неровности асфальта, Джонни бывал почти счастлив.

Теперь всё кончено: с большой долей уверенности он чувствовал, что случилось нечто непоправимое, что ему больше никогда не придётся возить груз для Балли. Именно поэтому его трясло.

За его спиной глухо закашляла собака, Джонни протянул руку назад и успокаивающе похлопал её. Потом он наморщил лоб. У доберманов короткая, гладкая шерсть. Его же пальцы уткнулись в ворсистый ковёр.

Впереди на перекрёстке между Саутуорк-стрит и Сент-Томас-стрит, наискосок от железнодорожного переезда, зажёгся жёлтый сигнал светофора. Он остановил машину и посмотрел в зеркало заднего вида.

Люди, сидевшие в машинах позади его фургона, сначала увидели, как распахнулась дверь, потом как Джонни, спрыгнув на землю, во весь дух бросился бежать от машины. Затем они увидели, как он остановился, повернулся и пошёл назад. Они увидели, как он открыл дверь и заглянул в водительскую кабину. Они не могли знать, что он ищет, но на его лице они прочли разочарование, удивление и даже тоску, когда он увидел, что там никого нет. Они увидели, как он съехал на обочину, и, проезжая мимо его машины, кое-кто заметил, что он сидел в наушниках, держа в руках что-то похожее на карту города. Некоторые из них, кроме того, успели прочитать все слова под табличкой с изображением собаки на двери грузовика. Там было написано: This car is guarded by a Dobermann. Fuck with it and find out.[1]

3

Непосредственно перед Саутуорк-стрит железная дорога раздваивается. Одна её ветка идёт в сторону вокзала Кэннон на северном берегу Темзы. Другая, по укреплённой гранитом насыпи, узкой, как звериный след, и тянущейся высоко, как путь перелётных птиц, пересекает фешенебельный район Далидж.

В Далидже у подножия железной дороги стоит ряд особняков постройки XVII века с большими садами. Позади одного из таких домов, на лестнице, ведущей в сад, в это всё ещё очень раннее утро лежал человек, разглядывая обезьяну в оптический прицел охотничьего ружья.

Ружьё было марки «Холланд и Холланд» со спусковым крючком, не требующим большого усилия, заряжено оно было пулей в пятнадцать граммов, способной уложить наповал слона. Одно лёгкое движение указательного пальца мужчины отделяло обезьяну от смерти.

На ограде из колючей проволоки, служившей границей между садом и железной дорогой, висела табличка с надписью «No trespassing»,[2] и в соответствии с английской традицией была также приведена та статья закона об «Aggravated Trespass»[3] в которой речь идёт о вторжении в частные владения, и человек знал, что совершенно неважно то обстоятельство, что обезьяна не умеет читать. На его стороне был закон, за спиной — забаррикадированная на третьем этаже — сидела его семья, которую надо было защищать, а в сердце его трепетала радость бывалого охотника.

И тем не менее он, уже сорок пять минут наблюдающий за обезьяной в прицел, до сих пор не спустил курок. Хуже того, он понимал, что теперь и не сделает этого. Всякий раз, когда его палец едва касался спускового крючка, животное делало движение — незначительное, микроскопическое изменение положения — или же поворачивало голову, что — впервые в жизни — вызывало у человека неотвязную мысль о том, что если он выстрелит, то совершит убийство.

Двадцать минут назад он в отчаянии просил жену найти в телефонной книге несколько номеров и позвонить по ним, и теперь он ждал, ждал и надеялся, что сейчас раздастся звонок в дверь.

Он ждал военного подразделения или, по меньшей мере, нескольких вооружённых людей. Но жена впустила в дом женщину под сорок, в длинном платье и в шляпе.

Обезьяна сидела, прислонившись к дереву, опустив голову на грудь. Женщина подошла к ней вплотную. Хозяин дома ждал в десяти шагах. Он держал винтовку наготове, но смотрел он на женщину, а не на обезьяну.

С тех пор как он в двадцатилетнем возрасте начал зарабатывать деньги, он мог купить всё, что хотел, в конце концов он приобрёл этот особняк в престижном районе — и весь его жизненный опыт и философия говорили о том, что всё продаётся и покупается. Ему встретилось лишь несколько исключений из этого правила, и он всегда чувствовал одновременно раздражение и недоумение, столкнувшись с ситуацией, когда цена ещё не была установлена. В стоящей перед ним женщине он увидел нечто ему непонятное, некое мужество, которое, по его ощущениям, не вписывалось в обычные представления о сделках и ценах.

— Как же так вы не застрелили её? — спросила она.

Мужчина обратил внимание на то, что она, не имея о нём никакого представления, поняла, что при других обстоятельствах он бы заплатил десять тысяч фунтов и проехал бы половину земного шара, ради того, чтобы в другой обстановке получить возможность застрелить животное — подобное этому, которое сейчас совершенно бесплатно предлагало ему себя в его собственном саду. Он безуспешно пытался найти какой-нибудь убедительный ответ, но мучительность ситуации принудила его к новой, неизвестной ему честности.

— Я не смог, — ответил он.

Двое мужчин в коричневых рабочих халатах вышли на лестницу.

— Мы заберём её с собой, — сказала женщина. — Вы не поможете нам?

Мужчина посмотрел на неё отсутствующим взглядом. Животное было ростом с человека, однако массивным. А ему уже давно не приходилось заниматься физической работой.

Ему казалось, что женщина до этого стояла выпрямившись во весь рост. Но сейчас она, без всякого видимого изменения положения, стала на дюйм выше.

— Она умирает, — сказала женщина. — Будьте добры, помогите поднять её.

Мужчина наклонился и взялся за обезьяну.



Через некоторое время он наблюдал из окна, как обезьяну увозили в чёрном автомобиле, напомнившем ему о похоронных кортежах. Он сделал вывод, что обезьяна, наверное, умрёт, и при помощи этой мысли он постарался забыть обо всём случившемся. Но ещё долгое время его мучили боли в пояснице оттого, что он поднял слишком большую тяжесть, и ощущение нереальности, как будто всё это ему приснилось.



Но чёрная машина не была катафалком, это была «скорая помощь» кенсингтонской Ветеринарной клиники Холланд-Парк, а человек, который у носилок внутри автомобиля предпринимал первое, беглое обследование обезьяны, был доктор Александр Боуэн, владелец этой клиники.

— Она выживет? — спросила женщина.

— Её надо везти в клинику.

Незаметным кивком женщина одобрила подразумеваемые при этом, связанные с помещением в клинику, расходы.

— Я бы не хотела её регистрировать, — сказала она.

«Скорая помощь» остановилась, женщина вышла. В дверях она обернулась.

— Если она будет жить, — сказала она, — я вас озолочу. Обещание заставило врача поклониться как школьника.

— Но если она умрёт, вы можете тут же наполнить один из своих шприцев и покончить с собой.

4

В Саут-Хилл-Парке в Хэмпстеде, в большом особняке в глубине сада, который сам был величиной с настоящий парк, перед дверью в одну из больших гостиных Маделен Бёрден сделала последний глоток из графина, который держала в руках, поправила уложенные в узел волосы, толкнула дверь и вышла на свет.

— Как я выгляжу? — спросила она.

Адам, её муж, выпрямился, жадно созерцая её.

— Очаровательно, — ответил он.

Если бы он находился к ней поближе, то кроме очарования смог бы почувствовать и нечто другое, а именно запах медицинского спирта, проникающий через кожные поры его супруги и из графина. Но он стоял посреди комнаты, и на таком расстоянии иллюзия сохранялась.

За исключением большой операционной лампы, все предметы, находившиеся в комнате, были отодвинуты к стенам, и Маделен начала неуверенное путешествие вдоль диванов, раздвижных столов и кресел с подголовниками.

— Что, будут танцы? — спросила она.

Адам Бёрден любил обозначать значительные и сложные феномены одним ясным определением. Для Маделен, когда он впервые встретил её в Дании, он подобрал выражение «свежая как роса». Это было чуть более полутора лет назад. В то время ему казалось, что это совершенно исчерпывающее определение. С тех пор ему иногда случалось, как, например, сейчас, усомниться в этом.

В дверь постучали, экономка отворила её и отступила в сторону.

Из темноты и тишины сначала возникли шаги, затем появилось что-то белое. Два человека вкатили в помещение носилки. За ними следовал Александр Боуэн. Последней вошла Андреа Бёрден, сестра Адама, и закрыла за собой дверь.

Санитары выкатили носилки на середину комнаты. Они были покрыты тонкой голубой тканью, под которой Маделен различила очертания тела. Только голова мертвеца не была закрыта, но пока что находилась в тени.

Андреа Бёрден подкатила операционную лампу поближе, опустила светильник и зажгла его. Санитары убрали голубую ткань.

От яркого света лампы вся комната исчезла во тьме. Какое-то мгновение в золотистом конусе света существовала только обезьяна.

Словно мотыльки к свету, Адам и Маделен потянулись к животному. На мгновение Маделен забыла о своей узкой юбке и высоких каблуках, — словно на ходулях, она опасно пошатнулась, но обрела равновесие и оказалась у самых носилок.

Слышалось тяжёлое, с мокротой, дыхание усыплённого животного. За спиной, в темноте, Маделен чувствовала мужа, ходящего кругами вокруг освещённого центра. В комнате было тихо. Но вот где-то в тишине начался приглушённый разговор.

— Рассказывайте, — сказал Адам Бёрден.

Александр Боуэн стал у изголовья.

— Мы привезли его позавчера. Забрав у одного дома в Далидже. Хозяин нашёл в телефонном справочнике раздел «Общества охраны животных» и стал звонить всем подряд. В конце концов он дозванивается до мисс Бёрден, которая тут же звонит мне. Была большая кровопотеря, дегидрация, имеется вторичный шок. Общее состояние критическое. Я делаю операцию, как только его привозят в клинику.

Палец врача указал на белую повязку, которая шла через плечо животного и верхнюю часть руки.

— После переливания крови я удаляю из области правой лопатки сорок свинцовых дробинок пятого номера. Стреляли с расстояния ярдов сорок, ранение поверхностное, но болезненное, к тому же потеря крови. Я зашил две раны на правой и левой икроножных мышцах. Укусы, возможно укусы собак.

Он показал на повязку под коленом животного.

— Из четырёх ран в области брюшной полости мы извлекли некоторое количество ржавчины. Со стороны железной дороги большинство домов огорожены колючей проволокой. А в некоторых местах, для надёжности, там подведено электричество.

Он повернул ладони обезьяны к свету, мазь от ожогов белела на них словно мел.

— Он пришёл по виадуку, увидел сады и попытался спуститься вниз. Там гладкий бетон и гранит, поэтому он и свалился. Отсюда повреждённые связки на обеих лодыжках.

Он положил руку на грудь обезьяны.

— Лондон отпечатал на нём свою карту, — сказал он.

— А как он попал в Саутуорк? — спросил Адам.

— Городская и Речная полиция в тот день перекрыли доки Святой Катарины.

— Это на другой стороне реки.

Врач сделал знак рукой, санитары перевернули обезьяну на бок. Укус был длинным, узким, глубоким, от каждого зуба остался след, который был зашит или склеен фибриновым клеем. Шерсть вокруг раны была обрита, открывая третью часть спины. Потерявшая первоначальный цвет кожа была иссиня-чёрной. Маделен отвернулась и двинулась назад к своему графину.

— Какой-то грузовик выехал из этого района непосредственно перед тем, как все дороги были перекрыты. Его так и не нашли. Но нашли того добермана, который предположительно находился в грузовике. Обезьяна, должно быть, оказалась вполоборота к собаке, когда перелезала через забор.

Снова стало тихо. Маделен нашла стол и под прикрытием темноты отхлебнула из графина.

— Значит, — сказал Адам Бёрден, — все теперь ищут большую обезьяну со следами укусов?

— Все ищут капитана судна, — ответил врач. — Какая-то яхта врезалась в причал. Ни о каком животном вообще не было речи.

Маделен почувствовала, что Адам замер и что среди множества вариантов, которые так и не были названы вслух, он выбрал какой-то один, который ей был непонятен.

— Пусть остаётся здесь, — сказал он. — Отвезите его в оранжерею.

Санитары откатили носилки в сторону от освещённого участка.

Поле зрения и умственные возможности Маделен были теперь меньше, чем комната, и с каждой минутой ещё более сокращались. Она скорее чувствовала, чем видела, что все расходятся.

— А кстати, — заметила она. — Миссис Клэпхэм испекла трубочки со взбитыми сливками. Но я могу их поесть и с павианом, когда он проснётся.

Где-то закрылась дверь. Маделен не знала, есть ли ещё кто-нибудь в помещении. Она попробовала сделать ещё глоток, но у неё ничего не получилось. Тогда она села и положила голову на стол. Адаму Бёрдену, который продолжал стоять под операционной лампой, показалось, что её тяжёлый храп звучит точно так же, как храп обезьяны.

Часть II

1

Каждое утро Маделен воскресала. Воскрешение происходило перед зеркалом и продолжалось от получаса до сорока пяти минут. Во время этого процесса она была полностью поглощена им, тщательно и бескомпромиссно выполняя то единственное, что, по её глубокому убеждению, она действительно хорошо умела делать. Она возрождала иллюзию того, что «Маделен выглядит великолепно».

Лицо, которое она видела в зеркале, садясь у туалетного столика, было, по её собственному мнению, невзрачным лицом. Не увядающим, не лицом в процессе разрушения — ведь Маделен было всего лишь тридцать лет. Но оно — как ей казалось — было блёклым и безликим, казалось, что оно в любой момент может исчезнуть — и не то чтобы вспыхнув разрушительным пламенем, а просто-напросто слившись с окружающими предметами из-за своей серой обыденности.

На эту поверхность она теперь накладывала одновременно чувственную и сдержанную маску. Очистив кожу лосьон-тоником и создав основу из обезжиренных, стянутых пор, она при помощи бархатисто-матового крема удалила последние десять лет своей жизни. Лицо, которое теперь смотрело на неё из зеркала, при его нейтральной гладкости могло бы быть двадцати или даже пятнадцати или двенадцати лет.

Маскирующим карандашом она убрала микроскопические морщинки вокруг глаз и накопленный на протяжении жизни скепсис. Тонкой кисточкой она приподняла брови, создав постоянно удивлённое выражение юного существа.

Именно в тёмных участках наших лиц прячется возраст и усталость. Светлыми тенями вдоль края бровей она увеличила глаза, перед тем как осторожно обвести их жидкой подводкой. Теперь они были широко распахнутыми, ясными и доверчиво смотрели на мир. Потом она наложила нежный, золотистый, естественного цвета тон на щёки, обрисовала контуры губ кисточкой и обычной помадой усилила их полноту. И наконец, болезненной, но расширяющей красной точкой у выхода слёзного протока она удалила своё железное здоровье. Теперь её лицо было ребячливым, сияющим и чуть-чуть болезненным, так виртуозно и незаметно перестроенным, что только эксперт бы заметил, что была использована косметика.

Маделен научилась краситься у своей матери. Не то чтобы она задавала ей вопросы или получала советы — слишком уж деликатной была эта тема — но Маделен наблюдала за ней.

Жизнь матери Маделен состояла из бесконечных панических, но чаще всего успешных попыток всё приукрасить. В первую очередь, их утончённую и бурную жизнь в Ведбеке, к северу от Копенгагена, где не только обеденный сервиз был фарфоровым, но и сама среда была хрустальной и постоянно грозила обрушиться, и ни один голос не поднимался выше шёпота, чтобы не вызвать стеклянную лавину. Но также — а это требовало больших усилий — те званые вечера, которые устраивал Доверительный семейный фонд, где неразрешённые трагедии отдельных семейств соединялись с катастрофами других семей и отдельных личностей, создавая элегантно одетый и потчуемый изысканными блюдами вариант современной, терзаемой конвульсиями, преисподней конца XX века. В такие дни мать Маделен могла организовать трапезу, которая служила своего рода социальной первой помощью, и она могла произнести: «Добро пожаловать!» — голосом, который, словно некий наполнитель, исключал всякую пустоту. И кроме этого, она умела, несмотря на давление внешних и внутренних обстоятельств, всегда прекрасно выглядеть. Проконтролировав кухонные сферы, она появлялась в облаке чада, а когда он рассеивался, все видели, что на ней декольтированное платье, она привлекательна, любезна, внимательна и похожа на молодую девушку, так что даже на лице отца Маделен на мгновение появлялось расслабленное выражение безграничной гордости обладателя.

Семья отца Маделен в начале века при помощи самоубийственного коллективного усилия поднялась из средневековой бедности и оплатила образование прадедушки Маделен, который выучился на инженера. Оба его сына, в свою очередь, стали инженерами и — в двадцатые годы — небывало состоятельными людьми. Очень тихо и очень по-датски, прекрасно помня семейные предания о голодных смертях в прошлом веке и эпидемиях холеры, братья крепко уцепились за это нежданное богатство. Они инвестировали и реинвестировали, покупали землю, размножались, обеспечивали своих детей и стали в конце концов не столько семьёй, сколько кланом, большим, незаметным, тихим и имеющим непосредственное влияние на датскую внешнюю политику.

Состояние было нажито на строительстве хлевов, и деятельность в этой части созданной империи продолжил отец Маделен, но речь шла не о фахверковых домах у сельской дороги, как они описываются в брошюрах Датского совета по туризму, а о четырёхэтажных, полностью механизированных производственных комплексах для выращивания домашних животных. Отец Маделен ненавидел всякую публичность, и ему удалось остаться неизвестным за пределами узкого круга людей. Но зато этот круг без труда узнавал отпечаток его большого пальца за строчками «Статистического ежегодника», рассказывающими о том, что в Дании производится 20 650 000 свиней, 813 000 быков и телят.

Как это обычно бывает с людьми, которые в ужасе пытаются навсегда забыть своё нищенское прошлое, отец Маделен уважал только людей, которые сами сколотили себе состояние, или учёных-первооткрывателей, и пока Маделен не сбежала с Адамом, он — прямо при ней, и, возможно, именно потому, что она была рядом, — частенько говорил о дочери: «Маделен, которая на самом деле ничего собой не представляет». Ей было дано символическое образование, но она и все окружающие всегда знали, что важно только одно — чтобы она смогла занять своё место рядом с правильным человеком, а для того, чтобы занять это место, недостаточно быть наследницей состояния, надо также хорошо выглядеть, а для того, чтобы хорошо выглядеть, надо потрудиться, и сейчас, в это утро, тоже.

Маделен никогда не хватало смелости спорить со своими родителями. С некоторым упрямством, но не видя иного выхода, она прошла по проторённым, подготовленным и намеченным для неё дорожкам. Но мучительно, неосознанно и жарко, она всегда мечтала о возможности другой жизни. В эту мечту и явился Адам Бёрден, мужчина, при этом добрый, внимательный и небезопасный мужчина с прекрасными перспективами, и Маделен приняла его, одновременно как принцесса, которая позволяет поднять себя и усадить на белую лошадь, и как человек, потерпевший кораблекрушение и уже практически пошедший ко дну, который хватается за неожиданно появившийся спасательный круг.

Брак Маделен насчитывал пятьсот двадцать девять дней, и все они начинались одинаково — перед зеркалом, и точно так же неизменным было все следовавшее за этим. Сейчас она встанет, спустится в кухню и обсудит с женой Клэпхэма хозяйственные дела, а оттуда пойдёт на террасу, чтобы перекинуться парой слов с самим Клэпхэмом. Потом она отправится за покупками в город, или будет играть в теннис, или кататься верхом в Хэмпстед-Хит. Потом погуляет с подругой, а в 17 часов вернётся домой, чтобы в 19–00 быть готовой встретить Адама.

Тот, чьи дни похожи один на другой и для кого не существует лишений, пребывает некоторым образом в вечности, и именно так Маделен и смотрела на свою жизнь. Как будто она стремилась к вечности, искала и нашла её.

Она надела короткую, плиссированную юбочку и оценивающе оглядела себя в зеркале. Она была похожа на старшую в семействе дочь, направляющуюся на раннюю теннисную тренировку. Потом она вышла из комнаты.



На пороге она, как всегда, на минуту остановилась.

У Маделен было две комнаты: спальня и гардеробная — и она покидала их, как покидает своё логово животное, — неуверенно и насторожённо. Предстоящие повседневные дела были знакомы ей до мельчайших деталей. И всё-таки относилась она к ним не без страха.

Комнаты, которые она сейчас покидала, она обустроила самостоятельно. Сама не понимая как, она нашла в себе силы настоять на том, чтобы здесь были настланы светлые деревянные полы, поставлена лёгкая мебель, а стены были выкрашены в белый цвет. Для неё эти комнаты стали единственной оставшейся у неё частью Дании. С порога начиналось Британское содружество наций.

Родители Адама Бёрдена умерли, когда ему не было и тридцати, но Маделен довелось услышать голос его отца. Однажды вечером Адам поставил ей запись передачи Би-Би-Си «Tales from the dark Continent»,[4] в которой самоуверенный и безмятежный голос без единой запинки, душевно и с юмором рассказывал о прекрасных днях, проведённых в Индии и Британской Восточной Африке, и для Маделен это было всё равно, что услышать, как заговорил дом, в котором она жила.

Дом был построен родителями Адама: когда они в середине пятидесятых вернулись в Англию, они построили его в память о жизни около Индийского океана и дали ему имя Момбаса-Мэнор. Это было здание в форме буквы «Г», с черепичной крышей и большим, похожим на парк садом с тропическими деревьями и кустарниками. В гостиных на покрытых коврами полах лежали львиные шкуры, а рядом с каминами висели копья и щиты. Маделен знала, что многие считают её жизнь блестящей, полной возбуждающей экзотики и достойной зависти. Она также знала, что официально считается королевой дома.

И тем не менее каждое утро, и сегодня тоже, она на мгновение останавливалась ка пороге своей комнаты, охваченная инстинктивным страхом, который воплощался в мысль о том, что если Британская империя подчинила себе всё чужеродное, не поглотит ли она и её?

Но эта задержка на пороге всегда бывала очень короткой, не стало исключением и это утро. Маделен покачала головой, мысль была безумной, и она заставила себя сдвинуться с места. И вот, проходя по коридору, по лестницам и через комнаты, она, как и в другие дни, оставляла за собой страх — понемногу в каждом помещении.



Клэпхэм всегда приветствовал её одинаково. Когда Маделен выходила на террасу, он обычно вставал, снимал фуражку, протягивал ей цветок и предлагал чашечку кофе.

Своё предложение он всегда произносил очень тихим голосом. Кофе был залогом их тесной дружбы, её, иностранки, и его, рабочего, солидарности в том мире, который не знает ничего более сурового, чем чай «Дарджилинг» первого сбора.

Маделен в некоторой степени доверяла ему. Подобно ей, он был частью окружающей обстановки — и, подобно ей, не составлял с ней единого целого.

Она открыла дверь. Клэпхэм щёлкнул каблуками и протянул ей ветку сирени. Улыбаясь ему и глядя на него поверх цветов, она ожидала его реплики. Её не последовало.

— Звонил мистер Бёрден, — сказал он. — Он приедет домой пораньше. Чтобы поработать.

Маделен отложила ветку, вцепилась в стул и медленно села. Никогда раньше не бывало, чтобы Адам работал дома. Она даже не была уверена в том, что он когда-либо дома говорил о своей работе. Она уже почувствовала, что в глубине души — и в этом он мог признаться только самому себе — он стремился избегать любых мыслей о работе, находясь в пределах ограды парка.

— Поработать, — повторила она. — А чем он собирается заниматься?

Лицо Клэпхэма стало непроницаемым и чужим.

— Спросите у мистера Бёрдена, мэм.

Маделен отвела взгляд. Клэпхэм не называл её «мэм» с их самой первой встречи. Он встал, отодвинув чашку.

— Пора за дело, — произнёс он.

И повернулся к ней спиной.



Домик, где хранились спортивные принадлежности, находился неподалёку от террасы, там Маделен взяла теннисную ракетку. Это была последняя деталь её маскировки.

Теннисный корт располагался по другую сторону дома, туда она и направилась пружинящей и энергичной походкой, но до самого корта не дошла. Целеустремлённости и оптимизма её походки хватило только до угла дома — дальше её никто уже не мог увидеть. Тут её движения стали вороватыми и кошачьими. Пройдя по гравийной дорожке, она вошла в другое крыло дома, попав прямо в мастерскую садовника.

В помещении было тепло и сыро, как во влажном тропическом лесу, половина крыши была стеклянной, в горшках и на паровых грядах росли тысячи саженцев, в большом резервуаре с водой плавали цветущие кувшинки. В дверце шкафа из нержавеющей стали Маделен увидела своё отражение и ободряюще улыбнулась самой себе. Прежде чем сделать то, что было у неё заведено.

Со стальной проволочной полки она достала пипетку, из шкафа — колбу из пирексного стекла, с сушилки — маленькую мензурку. Вытащив резиновую пробку из стеклянной бутыли, стоящей в ящике с древесной стружкой, она нацедила двести восемьдесят миллилитров чистого спирта, используемого в больницах и лабораториях. Из пластиковой канистры с дистиллированной водой она долила колбу доверху. Теперь жидкость представляла собой 55-процентный спирт. Она выпила первую половину мензурки.

В своём алкоголизме, как и в целом мире, Маделен была, строго говоря, совершенно одинока. Ей никто не давал советов, у неё не было друзей и не было никакого жизненного опыта. Она открывала для себя спиртное, как путешественник, в одиночку исследующий новый континент. Зачем она это делает, она не знала, да и не хотела знать. Но она чувствовала, что пятьдесят пять процентов — это оптимальное соотношение. При пятидесяти пяти процентах, непосредственно перед тем, как возникало первое воздействие по мере всасывания летучих паров через слизистую оболочку гортани, во рту при блокировке чувствительности ротовой полости чувствовалось сильное жжение. Это жжение было важно. В нём была ясность, в нём Маделен чувствовала саму душу пагубной страсти: глубокое, всепоглощающее стремление к самоуничтожению.

Затем наступило первое опьянение. Она осознала, что находится за дверцей шкафа. В пустоте внутри неё медленно разгоралось жаркое, пульсирующее пламя алкоголя. Из состояния, когда она была ничем, она быстро превращалась в нечто.

Момбаса-Мэнор принадлежал ей, парк тоже был её владением, мир принадлежал ей. И она прекрасно выглядела. Ни к чему не придерёшься. Она подняла мензурку, обращаясь к самой себе с поздравлением. Потом допила её содержимое.

Она сделала вид, что замахивается для удара слева, направленного на поверхность из нержавеющей стали. Королеве необходимо место, и она вправе его требовать. Она отвела назад ракетку и напряглась всем телом, притворяясь, что собирается сделать полновесный смэш в направлении находящейся перед ней двери. Это была дверь в оранжерею. Она отпустила ракетку. Воспоминание об обезьяне поразило её с той же силой, что и алкоголь. Она взялась за ручку и открыла дверь.

Момбаса-Мэнор скорее был приспособлен для африканских, чем для английских условий: для африканских зарплат слугам, африканского климата и для светской жизни английской колониальной администрации. Для Лондона этот дом оказался слишком большим, слишком холодным и дорогим, и поэтому весь флигель, за исключением квартиры Клэпхэма на втором этаже и мастерских в торце здания, был закрыт. В помещении, куда сейчас попала Маделен, она до этого бывала всего несколько раз. Она запомнила тяжёлые портьеры с кистями, закрытые полиэтиленом ковры, обёрнутые мешковиной люстры, мебель в чехлах и тяжёлый запах чего-то безвозвратно ушедшего.

Теперь этим помещением явно стали пользоваться.

Это была большая комната, или, скорее, небольшой зал, площадь которого ещё была увеличена за счёт пристроенной со стороны парка оранжереи из стекла и выкрашенного белой краской стального каркаса. Там, где начиналась оранжерея, была теперь установлена металлическая решётка. Перед решёткой возник тропический лес папоротников, лиственных деревьев и невысокого бамбука. А рядом с растениями помещение до самого потолка и на две трети ширины было перегорожено стеклянной стеной. С той стороны, откуда вошла Маделен, стекло примыкало прямо к стене. С другого конца оно доходило до белой металлической стены, от которой шла и до самого потолка поднималась белая решётка.

С краю зарослей установили «дерево» для лазанья — из тех, что можно увидеть на детских площадках. Под деревом лежали две покрышки от трактора. Рядом с покрышками стояла тележка с фруктами и овощами. А рядом с тележкой сидела обезьяна.

Усилием воли Маделен воссоздала последовательность событий последних двух дней. Примат появился позавчера. Вчерашний день она провела в постели со своим графином и ужасной мигренью. Значит, все находящиеся перед ней сооружения должны были возвести менее чем за сутки.

Сидя на корточках, примат дремал, прислонившись к стене.

Попасть в клетку можно было через дверцу в металлической стене. На двери висели схемы кормления, температурные кривые и список инъекций. Дверь была закрыта на два засова. Маделен отодвинула их и вошла.

В то мгновение, когда она перешагнула высокий порог, она почувствовала едва ощутимое жжение под кожей, как будто её нервная система вдруг перегрелась. Такое же ощущение, которое возникало, когда этиловый спирт обжигал эпителии рта и горла. Лёгкий, легкомысленный призыв желания пойти ко дну.

Она закрыла за собой дверь.

— Как я выгляжу? — спросила она.

Услышав голос, обезьяна открыла глаза. Осторожно ступая, Маделен подошла к животному на расстояние приблизительно трёх метров, села на тракторное колесо и поставила рядом колбу с мензуркой.

Нарушение границы почти протрезвило её. Приятное, отупляющее тепло, исходящее из самого центра желудка, сменилось состоянием кристально ясной сверхчувствительности. Она слышала дыхание их обоих: обезьяны и — в два раза чаще — своё. Наполнив мензурку, она выпила.

— Твоё здоровье, — сказала она.

На мгновение ей стало приятно от сознания того, что её не понимают. Потом она встретилась взглядом со взглядом примата.

Он был распахнут как пропасть.

Жгучее беспокойство охватило Маделен, словно она села в муравейник. Маделен невольно отодвинулась, а обезьяна всё равно смотрела на неё. Она почувствовала, что её разоблачили, что за ней подсматривают, её проверяют, казалось, что примат видит её насквозь — обнажённой, ненакрашенной, и более того: он видит её жалкую сущность, неуверенность, никчёмность.

Она сконфуженно встала. Ей показалось, что она сама обезьяна, потому что хотя она, конечно же, и может покинуть эту клетку, да и дом тоже, но далеко уйти ей не удастся, она сразу же натолкнётся на экономические, социальные или брачные преграды, которые ограничивают и её жизнь.

У неё замёрзли пальцы, руки дрожали, она пролила из колбы на ладонь, холод от испаряющейся жидкости обжигал её. Она встала.

— Извини, — сказала она.

Перед ней висел персик. Она подняла взгляд к ветке, с которой он свешивался, — эта была рука обезьяны. Примат протянул ей персик.

Очень медленно и осторожно она взяла золотисто-спелый, ворсистый фрукт из серой руки. Потом медленно отступила назад.

— Спасибо, — сказала она. — Я сегодня и вправду забыла позавтракать.

2

Кровать Маделен размером два на два метра была застелена розовым атласным постельным бельём. Эта кровать для неё была одновременно и коконом, и королевством, она была единственным местом в мире, где Маделен в отдельные моменты чувствовала себя в полной безопасности. Сейчас она сидела по-турецки в середине кровати, сжимая графин в одной руке и большую банку с таблетками — в другой.

Маделен нравилось представлять, что она живёт в новом летоисчислении, которое началось с двух приблизительно одновременно наступивших событий, которые вместе подвели черту под прошлым: её свадьбы и её открытия витаминов группы В.

Если брак дал ей возможность сбежать из Дании и от родственников, то большие пятнадцатимиллиграммовые таблетки, продающиеся без рецепта в любой аптеке, обеспечили ей союзника в борьбе с похмельем и помогали функционировать так, словно она совершенно трезва, независимо от количества выпитого.

Теперь, сама не отдавая себе отчёта почему, она была встревожена, и эту свою тревогу она словно лечебным бальзамом заливала содержимым графина, а чтобы всё-таки сохранить ясность сознания для предстоящих дел, она после каждого глотка съедала две таблетки, запивая их половиной стакана воды.

Предстоящее на сей раз дело, как и всё остальное в жизни Маделен, регулярно повторялось, в данном случае — раз в неделю. Но если все остальные договорённости она соблюдала со смиренным равнодушием, то на эту встречу шла с нетерпением.

Человек, с которым она собиралась встречаться, уже присутствовал в комнате в виде помятой фотографии с автобусной карточки, прислонённой к стоящему на ночном столике портрету Адама в рамке. Лицо изображённой на фотографии женщины было бледным, веснушчатым, звали её Сьюзен, и она была единственной в жизни Маделен подругой.



В десятилетнем возрасте Маделен поместили в Английскую школу на северной окраине Копенгагена. Это была международная школа-интернат, одна из последних женских школ в Дании. Ею руководили сёстры Англиканского светского ордена, и в неё отдавали дочерей британские бизнесмены и дипломаты, а также те датчане, которые хотели избавиться от своих детей и у которых были средства исполнить это желание достаточно надёжным в педагогическом отношении способом. В первые три года Маделен словно пребывала в зимней спячке, в окружении учителей, которые находились на недосягаемом расстоянии, и одноклассниц, которые относились друг к другу не как к самостоятельным личностям, а как к представителям однородной серой массы, частью которой все они являлись.

На четвёртый год её пребывания в школе произошло стихийное бедствие. В течение нескольких месяцев во всех тридцати девочках класса Маделен проснулась чувственность.

Класс всегда был подозрительно тихим, а в последние годы он стал ещё более молчаливым, и сёстры по ошибке принимали сдержанность за апатию. В действительности спокойствие было иллюзией. С самого начала эти девочки представляли собой жидкость, которую время насытило дремлющей до поры химической активностью. Теперь в этот насыщенный раствор попала микроскопическая частичка, которая так и не была идентифицирована, и вокруг этого осколка зеркала тролля жидкость стремительно кристаллизовалась. А потом произошёл взрыв.

Катастрофа проявилась в различных формах. Никто из девочек не представлял, как именно они развиваются, и для некоторых эти изменения превратились в неизлечимую травму. На их телах, до той поры худеньких и мальчишеских, вырастали, словно опухоли, валики жира, которые мешали им на спортивной площадке, вытесняли их из одежды и привычных рамок, выставляя напоказ всепожирающему мужскому вожделению. Других переполняли росшие изнутри силы. Из тихого и робкого детства их бросило — и они сами бросились — прямо в не ведающее никаких границ безудержное распутство — сначала вербальное, а затем физическое.

Это напоминало конец очень долгого странствия. Они были как тридцать леммингов, одновременно добравшихся до моря. Теперь они шли ко дну, судорожно цепляясь за землю своего детства. Если, конечно, не бросались в воду очертя голову и не тонули тотчас.

В этом хаосе Маделен и Сьюзен заметили друг друга — после того как годами не обращали друг на друга внимания, находясь всё время бок о бок. Оценив ситуацию, бегло и одновременно внимательно, они обнаружили, что посреди всеобщего упадка обе они держатся на плаву. В то же мгновение, не обменявшись ни словом, они поняли, что с теми силами, которые дезинтегрируют окружающий их мир, у них обеих заключено тайное соглашение.

Для борьбы с происходящим у сестёр были как образование и необходимый опыт, так и определённая толика жёсткой решимости. Но они не учли той силы, которая таится в синхронных действиях, и им потребовалось почти два года, чтобы снова взять ситуацию под контроль. Но по прошествии этого времени, а также после череды абортов, венерических заболеваний и двух удавшихся попыток самоубийства и, наконец, открытого восстания, за которым последовала окончательная завершающая чистка, остались девятнадцать — во всяком случае, на первый взгляд — уравновешенных и послушных девочек. Среди которых были и Маделен со Сьюзен.

Они провели в школе ещё два года, пока не случилась беда, и всё это время на них никто особенно не обращал внимания. Окружающие их не понимали, а непонятное часто остаётся невидимым.

Друг в друге их привлекала дерзость, которая находилась за пределами области чувственного восприятия их одноклассниц и сестёр, проявляясь в другом и недоступном им измерении. Они взрослели словно пара щенят. Избежав той паники, которая охватила их сверстниц, они спокойно и без всякого драматизма пришли к пониманию того, как воспринимается щекотка. Для большинства из той стаи, к которой они принадлежали, странствие закончилось. Для Маделен и Сьюзен на самом деле всё только сейчас начиналось.

У них никогда не было сомнений в том, что их ждёт впереди. В самой основе своего неврологического фундамента они осознавали, что по другую сторону какой-то черты находится мужчина. У которого ещё не было имени, лица или даже тела, но суть которого они понимали с инстинктивной ясностью.

В этом своём странствии они помогали друг другу. Когда последнее великое исключение опустошило целые части школы, им предоставили на двоих четырёхместную комнату, и из этой комнаты они отплыли в открытое море. Кровать, на которой они спали, была их кораблём, а вода была сначала голубой, потом розовой, а затем тёмно-красной, и той же приятной температуры, что и вода в ванне.

В течение этих двух лет они очень мало спали по ночам, да в этом и не было необходимости. Их любовь была словно игра, неспешная, беспечальная и по большей части бесцельная. Они лишь пытались как можно дольше скользить по находящейся под ними пылающей поверхности.

О том, чем они занимались, они никогда не говорили: ни с посторонними, ни друг с другом, и даже сами с собой. Они понимали, что чем меньше говорится слов, тем более неприличным всё это становится. Никто никогда не видел, чтобы они касались друг друга, — в той действительности, которая была у них общей с окружающими, ничто не обнаруживало того, что они были не просто одноклассницами и близкими подругами, не очень заметными, тихими, средних способностей ученицами в хорошей школе. Но рядом с этой сферой была и другая. А в ней одного взгляда, одного движения ноздрей, того, как влажный кончик языка облизывал изгиб верхней губы, было достаточно, чтобы вызвать огненный столп, подымающийся от промежности к самым кончикам волос и ещё выше — в синее небо.

Действительность, окружавшая эту тайную, яркую оргию чувств, казалась им, естественно, серой и убогой. Они жили среди учителей, которых боялись, с постоянным ощущением незащищённости, и рядом с одноклассницами, которые находились в таком же положении, — их за деньги отцов предоставили в распоряжение женщин, которые безо всяких эмоций пытались вложить в них абсурдную сумму знаний.

В этих условиях дружба девочек росла, и именно тогда они научились любить свою кровать.

Два года спустя Сьюзен нашла своего первого любовника за пределами школы, её разоблачили, сделали ей предупреждение, снова застали с ним и исключили, а её отец — английский посол в Копенгагене — отправил её назад в Лондон, и, таким образом, она исчезла из жизни Маделен.

Прошло двенадцать лет, прежде чем они снова встретились — в Лондоне. За эти двенадцать лет они ни разу не общались друг с другом, и всё же связь между ними никогда не прерывалась. И так же как в интернате они целые дни могли проводить каждая в своём углу кровати, не говоря ни слова, словно лисята, свернувшись клубочком и пребывая в уверенности, что второй находится рядом, так и после двенадцатилетней разлуки они чувствовали местонахождение друг друга. В то мгновение, когда они снова оказались друг перед другом, Маделен увидела, что в жизни Сьюзен есть ещё кое-что, кроме двух детей, мужа и няньки, и Сьюзен увидела Маделен насквозь — через косметику и запах алкоголя, и они поняли, что за их нынешним обликом какие-то части их общего мира остались в целости и сохранности.

С тех пор они каждый вторник во второй половине дня, когда дети Сьюзен ходили на занятия в Датскую церковь, вместе гуляли по Риджентс-Парку. Если обычно люди пытаются уменьшить различия между собой посредством беседы, то они раз и навсегда приняли то, что не похожи друг на друга, и прогулки их были неторопливыми, спокойными, и часто проходили в молчании.

Но только не сегодня. Сегодня Маделен опоздала и сразу же начала говорить.

— Ты член правления Королевского общества охраны животных, — сказала она.

Сьюзен задумалась. Она была членом правлений множества благотворительных организаций. Чтобы порадовать своего мужа, чтобы скрасить своё праздное существование и чтобы всегда иметь под рукой оправдание, когда не хочется быть там, где тебя ждут.

— Значит, ты знаешь Андреа, сестру Адама?

Сьюзен покачала головой.

— Нет, она в Благотворительном фонде помощи животным, — ответила она.

— А какая разница?

Сьюзен замолчала. Её интересовали люди. В первую очередь, некоторые мужчины, кроме того, Маделен и собственные дети. И где-то далеко на периферии сознания всё остальное человечество. К животным же она не испытывала ни малейшего интереса.

И всё же вопрос Маделен вызвал у неё животную ассоциацию. Она вспомнила, что всегда мысленно сравнивала Маделен с кошкой, — громко мурлычущим наэлектризованным бархатом, кошкой, которая, неожиданно вспылив, выбрасывает пять выкидных ножей на каждой лапке. Теперь за настойчивыми, заинтересованными расспросами подруги просматривались другие животные, менее элегантные, но более упрямые: баран, осёл, возможно, бык.

— Это как-то связано с деньгами, — объяснила она. — Благотворительный фонд помощи животным как-то связан с деньгами.

Между подругами существовал договор, который никогда не был озвучен, но о котором каждая знала, а именно: если Сьюзен рассказывала Маделен всё, то Маделен рассказывала Сьюзен какую-то часть, и не более того. Теперь Сьюзен почтительно ждала продолжения. Но лицо Маделен оставалось пустым и замкнутым.

Держа друг друга под руку, они направились к церкви. Высокая женщина с веснушчатым лицом, в животе которой сперматозоиды трёх различных мужчин безуспешно пытались прийти к соглашению. И газелеподобная девушка с функциональным содержанием алкоголя в крови в одну целую и две десятых промилле, которую удерживали на ногах и в более или менее трезвом уме только поддержка подруги, витамины В и её собственное любопытство.

3

Количество мужчин, которых когда-либо знала Маделен, хотя и было слишком небольшим, чтобы считать его статистически значимым, но всё-таки достаточным, чтобы ей удалось вывести некоторые общие закономерности их поведения. Самым важным при этом стало её открытие, что содержание и дальнейшее развитие любовных отношений уже заключено в первых двадцати четырёх часах знакомства.

Побывав у отца Маделен по делам службы, Адам заметил её на приёме и не спеша, как всегда, когда он имел дело с чем-то очень важным для него, начал пробираться к ней через толпу людей. Уже в одном этом движении заключалась вся его натура. В его теле сквозили занятия крикетом, метание копья, и множество физических побед над другими самцами, в его внешнем виде — запас высокомерия и неограниченные возможности и в его голосе, когда он подошёл к ней, — глубина, которой обладают лишь те, чей рык исходит из самого нутра, и та изысканность, которую можно приобрести только в дорогих частных школах и университетах. Словно грива или аура, его окружало сознание того, что у него просто не может быть настоящих врагов.

В оставшуюся часть суток это впечатление подтвердилось, к тому же оказалось, что он внимателен и очень, очень заинтересован.

В течение этих двадцати четырёх часов, когда они не расставались, Адам Бёрден ни разу не рассмеялся.

И не потому, что ему недоставало чувства юмора. Он в полной мере владел отточенной, интеллектуализированной едкостью, которая могла быть приведена в действие в любой момент, и особенно когда что-то угрожало ему в профессиональном отношении. Если кто-нибудь ставил под сомнение его знания, подбираясь тем самым к несущей конструкции его чувства собственного достоинства, то тут он умел шутить убийственно. Но ни разу за пятьсот двадцать девять дней их брака, или — очевидно — когда-либо до этого, или — предположительно — когда-нибудь позже, ему не казалось, и не могло бы показаться, что сам он может вызывать смех. Его первое движение навстречу Маделен продемонстрировало, а все его последующие движения подтвердили, что он обладает монументальным чувством собственной значимости крупных животных и великих диктаторов.

Не то чтобы Маделен недоставало юмора в своём браке. Смех — это некое излишество, своего рода роскошь, а Маделен осознавала, что Адам спас её от неминуемой гибели среди родственников. Для того, кто побывал на волосок от смерти, будничное удовлетворение основных потребностей принимается как чудо, и именно так Маделен и смотрела на свой брак: как на будничное, взаимное, чудесное удовлетворение основных потребностей.

Этот взаимный обмен потребностями начинался обычно в 19–00, в тот момент, когда Адам возвращался домой. Но сегодня он пришёл на два часа раньше — Маделен встретила его в дверях в 17 часов. Спустя десять минут они пили чай в библиотеке.



Библиотека была логовом Адама. Она и была такой же тёмной и узкой, как логово, и здесь стоял схожий дух — смешение запаха Адама, тех муссонных лесов, откуда происходила древесина мебели, и кожи книжных переплётов.

Ещё здесь была возрождающая к жизни защищённость логова. Когда Адам возвращался домой, он был белым как мел от усталости. Но стоило ему опуститься в одно из стоящих в библиотеке кресел и отложить свой еженедельник, как он начинал восстанавливаться. В то время как меньшая часть его внимания была поглощена чаем и разговором, главная его часть впитывала надёжность окружающей обстановки и женщину, сидящую перед ним.

Маделен было ясно, что в течение этих трёх, на первый взгляд, ни к чему не обязывающих четвертей часа она делает сидящему напротив неё мужчине большое женское переливание крови.

Пока это продолжалось, Адам Бёрден постепенно покидал оборонительные позиции, становясь более слабым, чем обычно, человеком, и никогда ранее не случалось, чтобы Маделен воспользовалась этой слабостью для разговора о чем-нибудь важном, и когда она сейчас всё-таки задала вопрос, то прозвучал он небрежно, поверхностно, словно отдельный пункт в потоке ничего не значащих ассоциаций.

— А как там обезьяна? — спросила она.

Полуприкрыв лишённые всякой заинтересованности глаза, Адам наблюдал за тем, как этот вопрос проплывает мимо, словно насекомое, словно пар от чайной чашки.

— Она в оранжерее, — ответил он. — Это совсем ненадолго.

— А что это за обезьяна?

Он молчал. Пограничная зона между ними ещё не была исследована. Но Маделен почувствовала, что приближается к демаркационной линии.

— Боноба, разновидность шимпанзе.

— А зачем он?

Лицо Адама было в тени. Теперь в этой тени зажглись два жёлтых огонька, словно какое-то большое животное семейства кошачьих рассматривало Маделен из тьмы.

— Когда дикое животное вырывается из неволи, оно либо в панике бродит с места на место, либо пытается забиться куда-нибудь в угол. Животное не может приспособиться к неожиданно предоставленной свободе. Интересно, что это животное преодолело такое большое расстояние.

Маделен наклонила голову. Это был жест приятия, почти что подчинения. Адам не солгал, она это знала. Но он рассказал лишь самую небольшую часть правды. За своей чашкой из костяного фарфора он с животной насторожённостью свернулся в клубок вокруг своей жертвы.

Подняв голову, она улыбнулась ему, успокаивающе, словно медсестра пациенту. Потом налила ему чаю, положила в чашку сахар и помешала, сосчитав до тридцати — как раз то нужное количество движений, чтобы кристаллы крупного, содержащего мелассу тропического тростникового сахара полностью растворились.



В ту ночь она ждала Адама в его спальне. Он пришёл только в два часа ночи. Но когда он увидел её в постели, всю его усталость и угрюмое раздражение как рукой сняло и, улыбнувшись, он начал раздеваться.

Еженедельник Адама представлял собой маленькую серую книжечку, ей он, как это часто делают люди, на которых ложится множество обязанностей, доверял свою память. Это был одновременно и еженедельник, и блокнот для заметок, в ней он записывал и самые незначительные дела, и самые важные обязательства, и без неё он не помнил ничего. Это было оружие самообороны, как чай в библиотеке, как его молчание о своей работе.

В книжечку эту Маделен никогда не заглядывала: с одной стороны, она не имела для неё никакого значения, с другой стороны, она была для неё священной и неприкосновенной. В эту ночь она открыла её. Когда Адам ушёл в ванную комнату, она вскочила с кровати и вытащила книжечку из ящика его ночного столика.

Она заранее отказалось от мысли разобраться в записях: заметки Адама были криптографическими и стенографическими, словно следы птиц на песке. Вместо этого она сосредоточила своё внимание на отдельных листках, которые были вложены между страницами еженедельника.

Их было пять, форматом чуть больше А-4, скреплённые скрепкой, и на них стояло сегодняшнее число. Первые три страницы были исписаны, и прочитать их было невозможно, на двух последних были рисунки.

На рисунках была изображена обезьяна. На первых было изображение животного в профиль и анфас, без подробностей, зафиксированы были только поза и соотношение размеров отдельных частей тела.

Под ними находилось несколько изображений ноздрей животного, сделанных под различным углом зрения. Ещё ниже руки, нарисованные без шерсти и ногтей, намечены были только контуры — так, как они лежали на коленях животного, когда Маделен сидела напротив него.

На последнем рисунке было что-то непонятное. Географическая карта, группа островов, по форме напоминающая две обращённые в противоположные стороны параболы, словно двойной, перевёрнутый, полинезийский атолл. Рисунок повторялся раз десять, потом ещё сбоку — поднимающиеся из воды острова, некоторые гладкие, другие неровные, четырёхугольные, словно башни или доски.

Она слышала, как в ванной Адам намыливает щёки. Из конца еженедельника она вырвала белый, чистый листок. Своим карандашом для глаз она срисовала одну из карт, единственную, которую попытались нарисовать начисто и которую к тому же подчеркнул Адам. Она срисовала изображение сверху и сбоку, быстро и точно. Для того, кто всю свою взрослую жизнь рисовал на лице, бумага — благодарный материал.

В тот момент, когда она сверяла высоту островов над уровнем моря по отношению друг к другу и когда услышала, как Адам лёгкими похлопываниями наносит на щёки лосьон, она поняла, что именно она срисовала. Она нарисовала зубы животного. Открыв ящик, она положила еженедельник на место.

В ящике лежала полоска серой пластмассы. Маделен смутно припоминала, что эта полоска была на руке у обезьяны, когда та лежала на носилках. Она достала её. Такие используются в больницах для идентификации трупов и новорождённых. На ней было написано «Эразм».

Когда Адам переступил порог комнаты, она лежала, откинувшись на подушки.

В этот раз, как и обычно, она оценила его тщательную подготовку и его внимание во время их любовной близости. Однако какое-то внутреннее беспокойство ещё раз отвлекло её, прежде чем она полностью сосредоточилась на нём. Она вспомнила раздражение, написанное на его лице, и решила, что, что бы он там ни искал, обезьяна не дала ему этого. Она ничего никому не дала. За исключением её, Маделен. Ей обезьяна дала персик.

4

Маделен проснулась рано и, как обычно, в одиночестве. Они никогда не проводили всю ночь вместе. Какой бы пылкой и полной ни была их близость, наступало мгновение, обычно перед рассветом, когда Адам, повернувшись во сне, случайно касался её, и когда он осознавал присутствие другого человека, его охватывало что-то вроде отчаяния. Не просыпаясь, но при этом вполне решительно, он вставал с постели, забирал своё одеяло и сбегал, укладываясь спать в соседней комнате. Маделен никогда не спрашивала его почему. На десять лет раньше своих сверстников она поняла, что нет никакого смысла обсуждать обстоятельства, которые нельзя изменить.

Обычно она просыпалась с ощущением, что кровать — это необитаемый остров, на который её вынесло ночью, и только когда она подходила к зеркалу, ощущение нависшей над ней смертельной опасности пропадало. В это утро всё было иначе. Проснувшись, она почувствовала, что парит над кроватью, и, не поворачивая головы, протянула руку и нащупала под своей одеждой вырванный из еженедельника листок с изображением архипелага по имени Эразм. Держа его в руке, она надела кимоно, направилась на свою половину и села у туалетного столика.

И тут случилось невероятное — она выбрала неверный тон.

Маделен всегда безошибочно выбирала оттенок, соответствующий её светлому юношескому цвету лица. Но в это утро, когда она отвела взгляд от щёточки и той части лица, которая была ей видна в выпуклом косметическом зеркале, она поняла, что ошиблась в выборе тона. Да, действительно, на её лице сейчас не было ни одной морщинки, но оно по-прежнему было так же нейтрально бесцветно, как и десять минут назад.

Она протянула руку за кремом для снятия косметики, но остановилась. Внимательно посмотрела на своё лицо. Карандашом для глаз она провела под каждым глазом черту толщиной с палец и осторожно растёрла её. Черта превратилась в тёмную впадинку — разрушение, созданное временем за пять лет. При помощи губной помады она сделала себе жёсткие, широкие дамские губы. Надела солнечные очки. Платок на голову. Потом встала. Попробовала пройтись немного ссутулившись. Она стала другим человеком. В первый раз с тех пор, как она в далёком прошлом почувствовала детскую радость от взрослой одежды, впервые с тех самых пор Маделен старалась казаться старше, чем есть на самом деле.

Она подошла к окну и ощутила прикосновение ветра к своему новому лицу. Тут она увидела в саду Клэпхэма. Он срезал розу с куста у въезда, открыл ворота и впустил фургон с продуктами, не впустил какого-то седого человека в белом автомобиле, потом пошёл назад к дому. Она стала думать, что она будет делать сегодня. Вспомнила, что Адам работает с обезьяной дома в оранжерее.

Мысль эта тревожила её. Брак Маделен был не только эмоциональным, юридическим, физическим. Он был ещё и территориальным. До сегодняшнего дня у неё всегда была уверенность, что до конца рабочего дня она не может столкнуться с мужем в своём заповеднике.

Со своей тревогой она стала бороться привычным способом. Достала из-под кровати графинчик и, стоя у окна, выпила первую за сегодняшнее утро рюмку.

Смелости у неё поприбавилось. Она нашла тонкий пыльник и надела его без пояса, став бесформенной как мешок. Разыскала парочку стоптанных сандалий без каблуков. Потом оглядела себя в зеркале. Даже собственная мать не узнала бы. Или, во всяком случае, не захотела бы узнать.