Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Так и я давно не играю, — продолжал Юрка.

— Но ты ведь будешь? — спросил Володя и обнял его так нежно, как никогда раньше. Обвив рукой плечо, то поглаживал, то сжимал предплечье.

— Ха! Тогда ты и трёх дней не выдержишь, не то что всё лето! Ты даже не догадываешься, какое это мучение — жить в одной квартире с музыкантом. Музыка постоянно, постоянно! И это тебе не красивые стройные произведения, это озвучивание, ошибки, иногда одна и та же часть или даже нота. И всё это громко, на всю квартиру. Нет, ты не представляешь, какой это ад!

Володя заулыбался и вдруг снова снял очки. Положил их Юрке на колени и, зарывшись лицом в его волосы, прошептал на ухо:

— Ой, кажется, я очки потерял. Ты не представляешь, какой ад — жить с тем, кто вечно теряет очки!

От его дыхания опять стало жарко.

— Я буду тебе их искать.

— А я буду любить твою музыку.

— А я буду любить тебя…

Звонок будильника вырвал их из прекрасной фантазии, где они жили под одной крышей, где каждое утро просыпались, где завтракали, разговаривали, смотрели телевизор, гуляли и всё время были вместе.

— Сколько времени?

— Ещё есть немного, — сказал Володя и перезавёл будильник.

И действительно — совсем немного. Они сидели рядом, в полной тишине, в бездействии, просто наслаждаясь последними мгновениями рядом. Как бы Юрка ни хотел, чтобы это «немного» длилось подольше, время пролетело слишком быстро.

Писк часов снова резанул по ушам. И не только по ушам, по сердцу. Володе — тоже, иначе он не сказал бы со слезами в голосе:

— Мы пришли сюда прощаться.

И не встал бы, и не протянул Юрке руку.

Юрка не хотел за неё браться, но взял. Поднялся.

Они стояли босиком на холодной траве друг напротив друга. Юрка замер, обмяк, будто напрочь лишился воли, эмоций и мыслей. В ушах шумела река. Володя одной рукой погладил по щеке, второй сильнее сжал его пальцы.

«Увидеть бы в темноте его глаза», — подумал Юрка, и, будто услышав это желание, из-за облака вышла луна. Но светлее не стало. Сиянием тонкого серпа она лишь очертила контуры любимого лица. Юрка напрягся — ему нужно было запомнить всё: образы, звуки и запахи лучше собственного имени. На много дней или даже лет они станут для него важнее собственного имени.

Он заключил Володю в объятия, вцепился в него, вжался, приклеился, врос. Володя обнял в ответ.

— До свидания, Юрочка, до свидания, — прошептал тёплыми губами.

И всё последующее стало смазанным и незначительным.

Юрка не знал, не замечал, сколько прошло часов, где он был и что делал, не отдавал себе отчёта. Он весь остался там, под ивой, в той памятной, последней ночи, держа Володю в объятиях, чувствуя его тепло и дыша им.

Но последней памятью всё равно остались не звук его голоса, не слова прощания, не шелест ивовых листьев. А картинка за стеклом автобусного окна: взмах Володиной руки, а позади него — солнце, лето, лагерь и развевающиеся красные флаги.

Глава 19. «Друг» по переписке

Это было не лучшее время для того, чтобы ехать сюда — дожди гремели уже неделю, и Юра знал из прогноза, что будут идти еще столько же. Но выбора у него не было — гастроли закончились, в бумажнике лежали купленные на послезавтра билеты на самолёт обратно в Германию. Так что другого времени для посещения «Ласточки» не нашлось.

Замёрзший, промокший из-за непрекращающейся мороси Юра смотрел на замшелые скульптуры, на заброшенную спортплощадку, на обвалившуюся стену пищеблока. Вдруг тучи сгустились, на лагерь опустился сумрак, будто солнце ушло за горизонт. Но это было не так — шесть вечера, сентябрь, слишком рано для заката. И слишком поздно для воспоминаний. Юра качнул головой: «Хватит терять время. Надо идти туда, куда шёл. За тем, за чем приехал».

Путаясь в высокой мокрой траве, он вернулся на дорожку, ведущую к пляжу. Часть её была выложена большими серыми плитами, а только Юра миновал детские корпуса, тропинка сузилась, стала песчаной и под крутым углом ушла вниз.

Глядя на дорогу из бетонных квадратов с проросшими сквозь трещины осокой и одуванчиками, Юра вспомнил газеты, разложенные по полу в недострое. Как он думал тогда: «Вот бы тут были газеты из будущего. Пусть не очень далёкого, а так, хотя бы за лето восемьдесят седьмого… Или через пять лет, или через десять. А через двадцать?..» Юра грустно улыбнулся — теперь он знал.

Восемьдесят шестой год прошёл как в тумане. Первое время было невыносимо грустно. Вернувшись в Харьков, Юрка будто попал в совершенно чужой и незнакомый мир. Казалось, что всё вокруг — дурной сон, а чтобы вернуться обратно, в «Ласточку», достаточно просто проснуться. Но сколько Юрка себя ни щипал и сколько ни пытался обмануть — реальность была здесь, в душном городе, в четырёх стенах старой квартиры. Единственное, что осталось Юрке от того июля, в котором он был так счастлив, — фотография на ковре над кроватью, воспоминания и письма Володи.

«Когда вернулся в свою комнату и разобрал вещи, — начиналось его самое первое письмо, — мне показалось совершенно диким то, что у меня нет ничего на память о „Ласточке“. Юр, а ведь и правда, мы всё оставили в капсуле, кроме фотографий отряда. Ольга Леонидовна сунула их нам с Леной, чтобы раздали детям, когда автобус уже поехал. Ты бы ухохотался, если бы увидел её бегущей за нами — водитель Леонидовну не заметил и дал по газам. Представь. Представил? Я прямо чувствую, как ты улыбаешься.

Надеюсь, свою ты тоже получил. Высылаю тебе фотографию пятого отряда. Пришли мне в ответ фото первого. Разумеется, если твой отряд там в полном составе».

Юрка отправил ему свою, а фотографию пятого отряда кое-как приладил к ковру над кроватью. Он решил, что она должна висеть именно там потому, что окна его комнаты выходили на восток и первые солнечные лучи падали именно на это место.

На фотографии Володя натянуто улыбался, выглядел напряжённым и собранным. Ближе всего к нему стояли с одной стороны Олежка, с другой — пухляк Сашка. Малыши застыли, вытянув руки по швам — выглаженные, умытые, причесанные. За их спинами возвышался памятник Зине Портновой, а над головами раскинулось чистое небо. Юрка, каждое утро глядя на эту фотографию, думал, что они запечатлены там совсем ненастоящими. И Володя там — ненастоящий. Ведь только Юрка знал, что именно он скрывает за улыбкой и линзами очков.

Первые пару месяцев Юрка держался только благодаря письмам. Нет, он всеми силами пытался скрыть от окружающих свою тоску: улыбался родителям, иногда гулял с ребятами во дворе, ел, пил, ездил к бабушке, помогал маме по дому, а отцу в гараже. Но мыслями Юрка постоянно возвращался в «Ласточку», а время отсчитывал от письма до письма. В них он находил подтверждение тому, что Володя действительно есть, что он до сих пор с ним и вроде бы любит его. Но их разделяла почти тысяча километров. Это было так несправедливо! Юрка всегда считал, что любовь способна победить что угодно, а оказалось, что расстояния ей неподвластны.

Чуть легче стало только к зиме. Юрка смирился, тоска притупилась, будто бы вместе с первыми холодами и его сердце немного подморозило.

Переступив на другую плиту, Юра будто шагнул по временной шкале из восемьдесят шестого года в следующий.

Она, будто газета, датированная 1987-м годом, была почти как новая, целая, без единой травинки и трещинки. В восемьдесят седьмом и отношения были такими же чистыми и цельными, хотя уже больше полугода они тосковали друг по другу в разных городах, продолжая утешаться единственным, что у них оставалось — письмами.

Володя писал часто и обо всём. Поначалу родители удивлялись: что это за письма, почему их так много и приходят так часто. Юрка, конечно, рассказал, что это его друг по переписке, с которым они познакомились в «Ласточке», что он живёт в Москве, поэтому дружить они могут только вот так, на расстоянии.

И если заглянуть в письма, там они действительно казались только друзьями — формулируя свои мысли так, чтобы никто не мог заподозрить неладное.

Юрка учился читать Володю между строк, знал, где за дежурными фразами прятались упоминания общего прошлого и личного настоящего. Он мог, не видя, а представляя себе его мимику, угадывать настроение в буквах, в почерке, в кляксах и отпечатках пальцев на бумаге. Он знал, на каком слове Володя хмурился, на каком резко, тычком поправлял очки. Представлял себе его комнату и самого Володю, сидящего за письменным столом напротив окна. Представлял его на лекциях, как он слушал преподавателей и болтал с одногруппниками. Вот только понять, о чём именно они говорили, не мог. Володя мало что писал об этих обсуждениях — скрытничал, боясь сказать лишнего. Несмотря на то, что говорить теперь разрешили о многом.

Понятия «гласность» и «демократизация» впервые прозвучали из уст Горбачёва в феврале восемьдесят шестого года на двадцать седьмом съезде КПСС. Но Юрка по-настоящему понял и ощутил на себе Перестройку, а с ней и «гласность» и «новое мышление» именно в восемьдесят седьмом году.

Эти понятия звучали везде: на улицах, по телевизору и в домах. Прогрессивное большинство стремилось «перестроиться», хотя многие советские граждане не верили, а некоторые боялись. Но во всеуслышание настояли на изменениях не взрослые, а дети. Их требование словно набатом прогремело и разнеслось по стране. Виданное ли дело: пионеры критикуют взрослых, бойкотируют решение слёта пионерской организации, задаются вопросом, нужна ли пионерская организация вообще? Юрки, три года как не пионера, на первый взгляд, это мало касалось, но где-то внутри зрело предчувствие: если детям позволили критиковать, то скоро что-то действительно изменится. И правда — изменилось.

Восемьдесят седьмой год был годом легализации бизнеса и создания кооперативов. Дефицит товаров из СССР усилился, но появились иностранные вещи, рынки стали расширяться. Девушки передавали из рук в руки недавно появившийся в СССР дефицитный журнал «Бурда моден», напечатанный в Германии на русском языке. Молодёжь расхаживала в ярких, пёстрых штанах-бананах, в куртках с кнопками и заклёпками, а Юрка обзавёлся джинсами-пирамидами с верблюдом на заднем кармане. Но ни одной вещи он не радовался так сильно, как принесённой мамой с работы фотографии из «Ласточки». Той самой, которую сделал Пал Саныч после спектакля. Юрка убрал её в рамку и часами вертел в руках, рассматривая лица всей труппы, стоявшей в театре напротив сцены. Но приятнее всего Юрке, конечно же, было видеть Володю, который обнимал его за плечо.

Помимо «формального» объединения молодёжи, Комсомола, появились и неформальные: рокеры, гоняющие по ночному городу, металлисты и панки — самые агрессивные, а также новое поколение тихих, одетых в тёртые джинсы, увешанных фенечками хиппарей. Володя в одном из писем писал про цивильно выглядящих, спортивно сложенных парней из подмосковных Люберец. Которые, наоборот, «очищали» Москву от неформалов и всех тех, кто, по их мнению, позорил «правильный», то есть «их», образ жизни. Любера — именно так называли этих парней — били неформалов, срывали одежду с прибамбасами, стригли им «патлы».

Явно для того, чтобы успокоить Юрку, Володя подчеркнул: «Ко мне не пристают». Юрка на это хмыкнул про себя: «Ну ещё бы».

В Харькове люберов не было. Но Юрка, не считая себя ни неформалом, ни «формалом», повиновался моде и отрастил волосы по плечи. Он перестал тесно общаться с ребятами со двора, снова превратился в домоседа. Вместе с отцом каждую пятницу смотрел программу «Взгляд» и трижды в неделю писал Володе, а Володя трижды в неделю ему отвечал.

Его почерк рассказывал Юрке о многом. Обычно он был убористым и ровным. Когда Володя нервничал, буквы становились косыми, хвостики «у», «д» и «з» — длинными и узкими как чёрточки. Когда Володя злился, то так сильно нажимал на ручку, что продавливал бумагу. Но одно из писем пришло едва ли не каллиграфически идеальным. Юрка сразу заметил это и попросил больше никогда не переписывать письма на чистовики, а присылать какими есть, пусть с помарками, кляксами или даже пятнами. «Они искреннее, — считал он, — и живее».

Вскоре у них появилась интересная привычка закрашивать уголки конвертов, чтобы, заглядывая в почтовый ящик, сразу узнавать письма друг друга. Начал это Юрка. Однажды он решил по-детски написать на конверте «Жду ответа, как соловей — лета» и начал выводить букву «ж» в левом верхнем углу, но, опомнившись, постеснялся и заштриховал. А в ответ ему пришло такое же помеченное письмо.

Так они прожили весь восемьдесят седьмой год. Юрка кое-как готовился к зимней сессии в своём училище, куда поступил, лишь бы не забрали в армию, и в декабре попросился к Володе в гости. Но тот ещё в восемьдесят шестом писал: «Я к тебе не приеду и к себе тебя не приглашу до тех пор, пока не поступишь в консерваторию». И теперь в ответ на Юркину просьбу о встрече напомнил о сказанном тогда.

Юрка давно крутился у пианино, сомневаясь, но с каждым днём всё сильнее хотел продолжить обучение. Володин ультиматум оказался как нельзя кстати — он стал последней каплей, и Юрка послушался и начал учиться. Это было немного страшно, Юрка корил себя за то, что бросил пианино. А когда очистил инструмент от хлама, поставил на него фотографию из «Ласточки» и сел играть, то принялся жестоко ругать за то, что игнорировал мать, отца и всех, кто уговаривал его начать снова, пока было потеряно не слишком много времени.

Юрка быстро понял, что не сможет подготовиться к поступлению в консерваторию самостоятельно. Сказал об этом родителям, и отец нанял ему репетитора. Им оказался самый злой и нелюбимый преподаватель из Юркиной школы. Больших усилий потребовалось ему для того, чтобы понять — ненавистный Сергей Степанович ругался только потому, что был действительно неравнодушен к его судьбе и таланту. А ругал он его будь здоров! Припоминал лень и самонадеянность, которые тот проявлял, учась в школе. Говорил, что у Юрки слишком мало опыта для того, чтобы импровизировать, он ведь ещё не постиг азы. А прослушав Юрку, вынес вердикт, что «это уже не средне, а на тройку с большим минусом». Но успокоил мать — талант есть. А Юрке высказал, что, чтобы его развить, нужно прекратить выделываться и начать наконец слушаться более опытных.

Юрка сообщил об этом Володе. Тот сухо его похвалил. Обычно Володя писал очень ровно, если не сказать равнодушно — боялся, что письма могут читать. Каждый раз он оставлял приписку, где завуалированно просил не высказываться явно о том, что случилось между ними, и сам был очень скуп в эмоциях. Но иногда эмоции всё-таки прорывались. И именно эти редкие случаи запомнились Юрке лучше всего.

«Иногда я так сильно скучаю по „Ласточке“, что хоть на стену лезь. Вспоминаю не что-то конкретное, а всё то лето разом. Эти воспоминания какие-то туманные. Помню события, но не помню ни лиц, ни голосов.

А вот тот вечер, когда мы вырезали кое-что на ивовой коре, помню в деталях. Юра, ты как? Всё ли у тебя в порядке? Как здоровье, хорошо ли спишь? У тебя есть друзья? А подруга появилась? Ты совсем ничего об этом не пишешь».

Они никогда не дублировали в ответных письмах вопросы с подтекстом. Если в обычных случаях писали что-то вроде «Ты спрашивал, почему до сих пор не играю. Отвечаю — это потому, что…», то для особенных вопросов у них образовалось особенное правило: отвечать и спрашивать только в последнем абзаце. Володин вопрос про Юркино состояние был написан в последнем, и Юрка ответил ему тоже в последнем коротко, но вполне ясно для Володи:

«На днях по телевизору крутили повтор телемоста „Ленинград — Бостон“, который вышел, когда мы с тобой были в „Ласточке“. Так вот, советская участница на вопрос американки, есть ли у нас в СССР программы про секс, ответила: „В СССР секса нет. И мы категорически против этого!“ Ты слышал? Вот умора. Парни со двора — кстати, я раз в сто лет встречаюсь с ними, состав тот же, — по делу и не по делу повторяют всё время: „В СССР секса нет“. И знаешь, это немного надоедает».

Юрка не врал. Он и без телевидения и газет знающий, насколько это неправда, не практиковался ни в восемьдесят шестом, ни в восемьдесят седьмом году.

Юра сделал ещё один шаг. Новая плитка под сапогом, новый 1988 год. Год, который пролетел безумно быстро. Год, в котором им опять не удалось встретиться. Если бы плитка в действительности была газетой, то самыми яркими заголовками 1988-го были бы, пожалуй: «Дефицит усиливается: с полок начинают исчезать товары первой необходимости», «Эпидемия СПИДа! Количество заражённых выросло до 32 человек» и «Рихтер, Дягилев, Чайковский — тоже? Великие гомосексуалисты СССР и России».

Появилась незацензуренная либеральная пресса. В газетах и журналах стали подниматься такие темы, которые раньше не то что не признавались, такое нельзя было даже вообразить! Например, понятие «проституция». Писали не только о том, что она есть сейчас, но и о том, что, оказывается, она была всегда: и в восьмидесятых, и в семидесятых, и в шестидесятых!.. А в следующем году про проституток уже снимали фильмы (1).

Юрка смотрел на Ельцина по телевизору, ходил в кино на «Маленькую Веру», где впервые увидел постельную сцену на экране. Володе этот фильм не понравился, он всей душой полюбил другой фильм, «АССА», и смотрел его очень много раз. На дискотеках крутили «Ласковый май», но Володя проникся «Кино», «Аквариумом» и Бутусовым. А Юрка вообще музыку не слушал, он её играл.

Продолжая готовиться к поступлению в консерваторию, Юрка учил старое и новое, стал сочинять своё. Вдохновлённый памятью о «Ласточке», он написал грустную мелодию и отправил Володе ноты с пометкой: «Это про недострой. Помнишь?» Волнуясь до дрожи в руках, ждал, что тот скажет. К его радости, ответ пришёл быстро:

«У меня получилось попросить одногруппницу наиграть твою мелодию на пианино. Юра, мне очень понравилось! Пожалуйста, сочиняй ещё! Напиши про иву, про наш театр, про занавес. Ну или о чём хочешь, главное — пиши!

У моего знакомого есть японский магнитофон, я возьму его на денёк, а одногруппницу попрошу сыграть ещё раз и запишу, как она играет. Вот будет здорово слушать и переслушивать твою мелодию, когда захочется! Вспоминать о „Ласточке“ и, конечно, о тебе».

В 1988 году в стране начали открыто говорить про гомосексуализм. Юрка узнал новое определение — «голубой». В газетах наперебой принялись писать о великих деятелях мировой культуры «кто ещё тоже». О гомосексуалистах в народе говорили с презрением, шутили и издевались. Но Юрка не ассоциировал себя с этими людьми, для него всё оставалось по-прежнему: он любит, его вроде бы тоже любят — и точка. А вот Володя начал сходить с ума:

«У тебя есть девушка? Юра, заведи девушку», — советовал он то ли игриво, то ли всерьёз — распознать это Юрка не смог. Но уже в следующем письме совет превратился в требование, которое стало повторяться из раза в раз, запрыгало косым почерком с узкими «з», «д» и «у» из письма в письмо.

«Ты просишь об этом так, будто девушка — это какой-то домашний зверёк, — отшучивался Юрка, а потом добавлял серьёзно: — Видишь, как много среди „этих“ хороших людей. Да что там хороших — великих!»

Но Володя не успокаивался. А последней каплей для него стало сообщение по телевизору про массовое заражение СПИДом в Элисте.

«Юра, ты знаешь про СПИД? Есть такая болезнь на Западе, она смертельная, ей болеют проститутки, бомжи и „эти“. Они умирают в страшных мучениях очень-очень долго! — писал Володя, продавливая бумагу так, что в некоторых местах просвечивали крохотные дырочки. — Природа изобрела неизлечимую болезнь, чтобы истреблять таких, как я! Значит, мне надо к врачу, пока не поздно, иначе я заболею ещё и ей! А сколько тогда вреда причиню! Ты ведь слышал о том, что случилось в Элисте? В больнице проглядели больного СПИДом и заразили нестерильным шприцом пятерых взрослых и двадцать семь детей! Юра, а ведь тот больной был таким же, как я, иначе откуда у него взяться СПИДу?»

Юрка ответил Володе, что у него просто приступ паники, что ему надо успокоиться и прекратить брать на себя ответственность за все беды мира. Что эта болезнь не возникает просто так, Володя и сам об этом прекрасно знает. Что это вирус, а вирус убивает, не выбирая жертв, вирус неодушевлённый, ему всё равно. Но Володя стоял на своём. Страх заболеть стал до того сильным, что, казалось, впечатался в его сознание и стал ассоциироваться с его «болезнью»:

«Во всём виновато это, мне надо идти к врачу. А тебе давно пора подружиться с девушкой. А то вдруг…»

Юрка проигнорировал вопрос про дружбу и про «вдруг». Он понимал, что одними письмами не сможет его успокоить, им нужно увидеться или хотя бы поговорить. Раз за разом умоляя Володю о том, чтобы он нашёл человека с телефоном, которому можно было бы позвонить из автомата, Юрка получал отказ.

Уставший от Володиной паники, он и не думал беспокоиться о себе. От каждой строки полученных писем сквозило отчаянием, и, пусть Юрка понимал, что это временно, что Володя непременно успокоится, его страх давил камнем на сердце. Он всё бы сделал, лишь бы Володе стало хоть чуточку легче. Всё бы ему простил и понял, кроме одного — «лечения».

Иногда и Юрка поддавался Володиной панике, и тогда он хватал фотографию из театра и подолгу смотрел на них с Володей: усталых, измученных, невыспавшихся, но улыбающихся, потому что вместе, потому что рядом.

От одного лишь предположения, что на пианино будет пусто, у Юрки в груди начинало противно ныть. Это была настоящая хрупкая, чёрно-белая драгоценность, самая дорогая вещь на свете. Глядя на неё, вспоминая прошлое и воображая их с Володей будущую встречу, Юрка успокаивался. Тогда им тоже не было спокойно и легко, они тоже многого боялись, но всё-таки были вместе и были счастливы. А раз были тогда, то это значит, что счастливы ещё будут!

С тоской и отвратительным чувством беспомощности перед Володиным страхом Юрка понял, что всё-таки вынужден отдать лучшее на свете успокоительное средство ему. Надеясь, что, когда Володя увидит их вместе и вспомнит, то хотя бы чуть-чуть успокоится, Юрка вынул фотографию из рамки и скрепя сердце отправил ему. Фото он никак не прокомментировал, продолжая писать об одном и том же на разные лады:

«По телевизору сообщают, что СПИД передаётся через кровь. А отец говорит, что, чтобы не заразиться, нужно не допускать порезов и не соприкасаться с чужими порезами, то есть с кровью. И пользоваться только своими шприцами, а на операции носить свои скальпели. Мама говорит, что нельзя подстригать в парикмахерской ногти чужими ножницами. Но ведь ты же ничего из этого не делаешь? Нет! Значит, всё хорошо, не нужно никуда идти. Так что выпей успокоительного и поспи подольше».

Юрка хотел спросить Володю про секс. Занимался ли Володя им с кем-то и, если да, пользовался ли презервативами? Но писать такое постеснялся. И вместо вопросов отправил ему несколько буклетов, которые принёс из больницы отец. На каждом из них огромными буквами было написано: «СПИД передаётся половым путём».

Вдобавок ко всему Юрку мучил информационный голод: «Если причиной заражения в Элисте был действительно кто-то из „этих“, то что с ним сделали? СПИД неизлечим, это ясно, но стали ли его лечить не от СПИДа, а от „болезни“ вообще? И если да, то как? И что это такое на самом деле?»

Спрашивать Володю было бессмысленно, но, чтобы хоть как-то утолить этот голод, Юрка пошёл на крайнюю меру — спросил обо всём у отца.

— Это психическое отклонение, — сухо ответил тот, закрыв лицо разворотом газеты.

— Врождённое или приобретённое? — потребовал подробностей Юрка.

— Не знаю.

— Но ты же врач и общаешься с врачами!

— Я — хирург. — Отец вдруг опустил газету и уставился на Юрку строгим, врачебно-ищущим взглядом: — А тебе это вообще зачем?

Юрка натужно вздохнул и уставился в пол. Сказать о Володе эту правду значило предать его. А что касается его самого — нет, Юрка ещё не мог принять себя таким и тем более не был готов признаться родителям.

— Просто интересно, — хмыкнул он. — А что? Смотри, сколько их вокруг! — он кивнул на радио, из которого звучала песня эпатажника Леонтьева.

Лицо отца исказила очень похожая на Юркину ухмылка. Он снова скрылся за газетой и пробормотал:

— В любом случае это ненормально и от таких людей лучше держаться подальше. Они могут надавить на психику и сбить тебя с правильного пути.

— А как это лечат?

Отец снова выглянул из-за листа и нахмурился — его явно раздражала эта тема. И Юрка понимал — вкупе с тем, что таким интересуется не кто-нибудь, а его собственный сын, это выведет отца из себя.

— Юра, я — хирург! — впервые за последний месяц отец повысил голос. — Раньше лечили в спецлечебницах, но как именно — я не знаю. Что с этим делают сейчас и делают ли вообще что-нибудь, тем более непонятно. Всё перевернулось с ног на голову — голубых надо изолировать от нормальных людей, а они на эстраде выступают. Вон, этого Леонтьева видел?

Это был риторический вопрос. Юрка, всё такой же голодный до информации, а после разговора будто бы грязный, ушёл от отца ни с чем. По радио заканчивалась песня ненавидимого отцом Леонтьева про Афганистан. Уже неактуальная: война в Афганистане прекратилась, войска СССР были выведены весной.

Заражение СПИДом в Элисте вызвало настоящую истерию, заставив народ на время забыть о том, что творилось в стране. Дефицит продуктов питания усиливался. Углы кухни Коневых были заставлены коробками рыбных консервов, закупленных впрок. Мама делала соленья и варенья из всего, что только росло у бабушки в огороде, и действовала на нервы, постоянно пересказывая слухи, что зарплату скоро им будут выплачивать продукцией завода — подшипниками. Отец приобрёл неприятную привычку читать за столом уголовные хроники. Скрывшись за газетой, говорил очень мало, всё чаще молча курил ставшие дефицитными сигареты. Курить Юрка бросил, но тоже читал про постоянные перестрелки, поджоги и пытки утюгами. А когда слово «рэкет» стало общеупотребительным и начали создаваться кооперативы по охране кооперативов, вся семья Коневых впервые серьёзно задумалась о том, чтобы иммигрировать в ГДР. Но в 1988-м году это оставалось слишком сложным.

Плитка 1989-го года, исчерченная трещинами и поросшая травой, хрустнула под Юриным сапогом. Этот год был переполнен тревогой из-за слишком резко и вдруг успокоившегося Володи, из-за поступления в консерваторию и провала на прослушивании, из-за поиска возможностей уехать из СССР. Железный занавес пал, все дороги были открыты, но прошлое не желало отпускать Юрку, а будущее — впускать в себя. Весь этот бесконечно долгий год в ожидании чего-то нового — возможного и неизбежного, — Юрка терзался предчувствием: сейчас плохо, но будет ещё хуже. Непременно будет.

Уксусный запах не уходил из его дома неделями. Мама каждый день смотрела по телевизору «Рабыню Изауру» и варила то варенье, то джинсы-варёнки. На телевидении появилась реклама, выходили всё новые и новые телевизионные программы. Юрка смотрел краем глаза любимые папины «Шестьсот секунд» и «Пятое колесо». А однажды вечером даже повернулся всем телом, прислушался и скептически поднял бровь — не показалось ли? — когда в эфире «Пятого колеса» композитор Курёхин сообщил, что Ленин — гриб.

Телеэфир заполнило и принципиально новое, ещё более странное и подозрительное: выступления экстрасенса Чумака и гипнотизёра Кашпировского.

По поводу последнего, Кошмаровского, как его называли в народе, Володя написал:

«Гипноз — это мошенничество, на деле он не работает…»

На что Юрка спросил: «Ты в недострое говорил, что тебе поможет именно гипноз, тогда откуда теперь такой вывод?»

Но Володя ответил уклончиво: «Знакомый ходил, у него другая проблема, не как моя: он спит плохо. А раз его проблему не решило, мою тем более не решит».

Юрка стал подозревать, что никакого знакомого у Володи нет и что он ходил туда сам. С одной стороны, понимая, что гипноз не так опасен, как уколы рвотного, Юрка успокаивался. Но тут же начинал паниковать — если к такому врачу ходил, то вдруг и к другому пойдёт, и принимался уговаривать Володю подождать идти к психиатру.

В этих похожих на торги уговорах потерялся гнев на самого себя за то, что провалился на прослушивании в консерваторию. То, что раньше сильно ударило бы по самолюбию, сейчас было неважным. Юрка понимал, что попробует в следующем году, что, если провалится и тогда, попробует ещё раз и в конце концов обязательно поступит. Попробовать поступить и не смочь — это не ошибка. Бросить учёбу — это ошибка, но ещё большая — допустить, чтобы Володя натворил бед.

Не прошло и месяца, как Юркины подозрения начали оправдываться: Володины письма стали другими, у него изменился почерк! Если раньше его настроение распознавалось по манере письма, то теперь Юрку преследовало навязчивое ощущение, что письма пишет кто-то другой. Володя теперь писал более размашисто и крупно, но, что было ещё страннее, — он стал допускать элементарные орфографические ошибки, чего с Володей, которого знал Юрка, никак не могло случиться. Но, прежде чем задать прямой вопрос, лечился ли Володя, Юра несколько раз перечитал все его письма, чтобы найти в них то, чего раньше не замечал. Он пытался узнать, когда именно Володя изменился, пытался угадать из-за чего, ведь вспышка СПИДа в Элисте ни его, ни Володи не касалась, и в глубине души Юрка считал эту причину глупой. Сколько бы раз он ни брался перечитывать целый ворох его писем, каким бы внимательным ни был, найти причину или хотя бы дату резкого изменения Володи так и не смог. В конце концов засомневался, а была ли эта причина вообще, было ли это изменение?

Выхода не было, медлить стало нельзя. Юрка принялся напрашиваться в гости и приглашать Володю к себе, но тот отказывался и приезжать, и принимать его в Москве. Юрка даже грозился, что приедет без спросу, но угрозы на Володю не действовали. Видимо, он догадывался, что у Юрки попросту не хватит денег на билеты, и потому ответил размашистым почерком:

«Юра, помнишь наш уговор? Я не приеду к тебе и к себе тебя не приглашу до тех пор, пока ты не поступишь в консерваторию».

Юрка обалдел — консерватория? И черкнул в последнем абзаце: «Про консерваторию ты серьёзно? Это сколько же мне ещё ждать! Володь, я скучаю и очень хочу видеться! Что происходит? Я же вижу, что с тобой что-то не так. Ответь честно, ты лечился?»

Юрку бесила эта проклятая конспирация. Он не мог ничего спросить прямо, а Володя не мог прямо ответить. Иногда меры предосторожности казались Юрке абсурдными, а сама мысль, что кто-то прочитает, — надуманной. Но стоило ему только вообразить, как его родители случайно находят и читают «честное» письмо, как предосторожности тут же переставали казаться бредовыми.

Ответ от Володи пришёл нескоро. Юрка уже устал ждать и собирался написать ещё раз, как увидел в почтовом ящике знакомо заштрихованный уголок конверта. Дрожащими руками открыл письмо, развернул его и прочёл в последнем абзаце:

«Я хотел соврать тебе, но понял, что не могу, ты не заслуживаешь лжи. Но и не хотел тебе говорить, пока всё не решится окончательно.

Да, Юра, я признался родителям. Всё равно когда-нибудь пришлось бы это сделать, а то, что произошло в Элисте, послужило для меня толчком. Было страшно говорить и сложно начать. Больше всего я боялся, что они не воспримут эту новость всерьёз — как не поверила тогда Маше Ирина. Но они поверили… Конечно, были в шоке, я очень разочаровал их, но главное, что они поняли: для меня это такая же проблема, как и для них. Отец долго искал врача, который бы занимался лечением неофициально, чтобы меня не ставили на учёт в психдиспансере. Плюс он открыл свой бизнес и стал известным в узких кругах, поэтому, сам понимаешь, репутация.

На приёме мы подолгу разговариваем с врачом. Он прописал мне таблетки и сказал, что, если у меня есть близкие люди, с которыми я могу быть откровенным, рассказать им и о болезни и о том, что лечусь на случай, если понадобится их моральная поддержка. А ещё велел начать смотреть на красивых девушек вокруг. Пока просто смотреть, не знакомиться и ходить на свидания. Это нужно, чтобы я научился видеть их красоту. Забавно, Юр, но я и так прекрасно её вижу, и, более того, очень многие девушки кажутся мне красивыми, но… Ни к одной не тянет. Надеюсь, только пока, а не вообще…»

Юрка читал это письмо и чувствовал, как на затылке шевелятся волосы. Ему было страшно: за Володю и за себя. Громко кричала обида внутри: «Он хочет вылечиться от меня и от любви ко мне. Он хочет всё забыть! Сколько раз я просил его не ходить, но он всё сделал по-своему! Он предал меня!»

Но, когда эмоции чуть улеглись, Юрку стали посещать другие мысли — он был нужен Володе! Его письмо сквозило криком о помощи, он нуждался в его поддержке. Юрка понимал, что Володе сейчас вдвойне трудно — то, что родители знают о нём и платят за лечение, накладывает на него ответственность за результат. А что, если не получится или получится не сразу?

И ведь Володя не предавал его, он не утаивал правду, он всё ещё думал о нём.

Выходило так, что если Юрка не поддержит его, своего единственного настоящего друга, то предаст сам. Как бы ему ни было больно, как бы он ни сомневался в необходимости лечения, он должен помочь.

Ответ на Володино письмо Юрка составлял долго и остался удовлетворённым только четвёртым вариантом. Он написал, плюнув на установленное собой же правило — никаких чистовиков:

«Володя, ты сам прекрасно знаешь, что ты у меня — единственный близкий друг. Я просил тебя не ходить. Не буду врать — я не рад этому, но я доверяю тебе. Если ты понял, что это единственный выход и тебе станет лучше только с помощью врача, я поддержу тебя.

Правда, теперь я переживаю за тебя ещё больше. Расскажи, как у вас всё проходит. Это точно не причинит тебе вред? Какие таблетки ты пьёшь? Это помогает? Как?

Я ещё раз говорю и буду говорить постоянно: ты — мой единственный, самый лучший, любимый друг. Ты можешь быть откровенным со мной во всём. Абсолютно во всём и всегда. Ничего не стесняйся, ладно?

Очень жду ответа. Я хочу знать о тебе всё. Если я могу чем-то помочь, только скажи, я помогу!»

Письмо от Володи в этот раз шло на два дня дольше, чем обычно, и Юрка успел весь известись за это время.

«Мы просто разговариваем. Врач расспрашивает меня обо всяком… Мне было сложно открыться ему, всё-таки это слишком личное, но он психолог, ему можно доверить то, что меня так долго мучило и пугало. И мне действительно становится легче от этих разговоров. А таблетки — это просто успокоительные. Благодаря им у меня прекратились панические атаки, я перестал мыть руки в кипятке — помнишь эту мою привычку? Похоже, мне действительно помогает это лечение!»

И как бы эти письма ни пугали Юрку, как бы ни заставляли чувствовать, будто Володя отдаляется от него больше и больше, Юрка радовался за друга. И если Володе становилось лучше, если это помогало ему, Юрке оставалось только поддерживать его. И он поддерживал весь этот год.

К осени ударила громовым раскатом главная международная новость: пала Берлинская стена.

Физической границы между ФРГ и ГДР больше не существовало. Официально страны не планировали объединяться ещё долго, но дядя узнал от своих знакомых в правительстве ГДР, что воссоединение всё-таки состоится — и не когда-нибудь, а в скором времени. Он написал Юркиной маме, что пока этого не произошло, всей семье надо собраться с силами и пойти в посольство ГДР, ведь если страны объединятся, то иммигрировать в ФРГ будет ещё сложнее. Мама пошла.

Слушая её, Юрка поражался тому, как это сложно. Пока они могли иммигрировать только как еврейская семья. Но в этом случае хотя бы матери требовалось иметь в паспортной графе «национальность» слово «еврейка» и состоять в еврейской общине. Но национальность у матери — русская, а вступать в общину, вопреки стараниям бабушки, она упрямо отказывалась, уступив ей только в одном — проведении обряда обрезания над Юркой. Дедушкина фамилия для Коневых была утрачена, а бабушка ещё в начале войны сменила и фамилию, и имя. Ко всему прочему, все её немецкие документы, в том числе и свидетельство о браке, были уничтожены. Жизненный путь деда окончился в Дахау, а это значило, что мать и Юрка могут считаться жертвами холокоста, но родство с дедом требовалось ещё доказать. Единственный родственник в Германии, дядя по дедушкиной линии, приходился Юрке всего лишь двоюродным, и, могло ли это чем-то помочь Коневым, пока понятным не было. Ясным оставалось только одно: нужно разыскать и восстановить множество документов. Но, несмотря на это, надежды на возвращение на историческую родину ни Юрка, ни родители, ни дядя не теряли.

А в СССР тем временем начался страшный дефицит: из магазинов пропали даже мыло и стиральный порошок, не было круп и макарон. Юркина семья вместе с другими стала получать талоны на сахар. Отец торчал на дежурствах днями напролёт, мама надолго слегла с пневмонией. Уже привыкший к очередям, Юрка мёрз в длинной цепочке озлобленного народа с учебником по немецкому языку и слушал про забастовки шахтёров. Полмиллиона человек били касками об асфальт.

В Харькове было более или менее спокойно, но Володя писал, что в Москве не только шахтёры, но и остальные советские граждане, устав от полуголодного существования, стали выходить на митинги. А с ними и сам Володя, проявлявший живой интерес к политике.

Юра ожидал увидеть на следующей плитке вереницу из муравьёв, но дождь продолжался. Юра смотрел на блестящую от воды, пустую поверхность, и ему казалось, что вот-вот из травы выбежит муравей, а за ним другой, потом ещё и ещё, и они перечеркнут очередями плитку, как бы перечеркнут ими весь 1990 год. Очереди были везде и за всем, чем только можно: за водкой, сигаретами, едой. Они тянулись от магазинов и палаток, замирали у кабинетов консерватории, расстилались километровыми полосами от посольств.

Страну лихорадило. В каждой новостной передаче Юрка наблюдал за одним и тем же, хоть телевизор вовсе не смотри: что алкоголизм и преступность в обществе разрослись до вселенских масштабов, что жируют перекупщики, а повсюду ныкаются беженцы из Карабаха. Из-за дефицита сигарет народ поднимал настоящие бунты: устраивали забастовки на предприятиях, жгли и громили магазины, переворачивали начальственные машины. А СССР стали презрительно называть «Совок».

Но Юрка считал, что на телевидении преувеличивают. Да, всё это было, но жизнь не казалась ему настолько мрачной, а в чём-то, наоборот, только расцветала яркими красками: появились негосударственные незацензуренные радиостанции, где крутили так много новой музыки, что Юрке казалось, будто песни никогда не повторялись. На дискотеках танцевали ламбаду, правда, он не ходил на дискотеки и не заглядывал под мини-юбки — Юрка сидел дома, усиленно учил немецкий и продолжал готовиться к поступлению. Теперь уже самостоятельно — мать перевели на неполный рабочий день, а отцу несколько месяцев задерживали зарплату, родители больше не могли оплачивать репетитора. Но Юрка старался, проводя за инструментом столько времени, сколько мог. Морально готовился к очередному провалу, но поступил!

«У меня получилось! — писал Юрка в следующем письме. — Думал, что опять завалят, но у меня наконец-то получилось, Володя! Как и обещал тебе! Теперь, когда я поступил, все перемешалось в голове. Раньше я мечтал стать пианистом, но теперь это уже не мечта, а цель. По-настоящему я хочу другого: не разбирать партитуры, а создавать их. Я мечтаю стать композитором, мечтаю написать особенное произведение, не просто красивое, а наполненное смыслом. — И в последнем абзаце своего письма Юрка напомнил Володе про их договор: — Я помню твоё обещание, что мы встретимся, как только я поступлю. Вот!»

Ответа не было долго, Юрка сваливал это на перебои с почтой. В пришедшем через неделю ответе Володя радовался за него так, что, читая письмо, Юрка улыбался. Но от встречи Володя отказался, ссылаясь на то, что у него совершенно нет времени: он завалил один из экзаменов, а пересдачу назначили на сентябрь, приходилось готовиться и одновременно помогать отцу с работой, да и в Москве было неспокойно — митинг на митинге, бунты, забастовки.

«К тому же, — писал Володя, — я хочу тебя попросить повременить со встречей, потому что боюсь, что это может негативно сказаться на моём лечении. Ведь, Юр… я помню тебя.

Я учусь себя контролировать. Вот, например, на прошлый сеанс он принёс фотографии… ну, которые, как он думал, должны были нравиться мне. Стал спрашивать, чем и почему они мне вообще могут понравиться, но представь себе, из двадцати мне приглянулась всего одна! И то наверняка только потому, что сильно напомнила мне последнюю ночь в „Ласточке“. Потом он дал другие фотографии, на этот раз с девушками. Просил тоже смотреть и комментировать, что привлекает в одной, что — в другой, а что категорически не нравится. И дал домашнее задание.

Ты… ты просил меня быть очень откровенным. Это немного сложно, но я постараюсь. В конце концов мы взрослые люди, и, пусть о таком не говорят в приличном обществе, но понять-то мы друг друга сможем. В общем… он дал мне на дом те фотографии, которые должны будут мне нравиться потом, когда мы вылечим болезнь. Сказал, как останусь один, попробовать расслабиться и повнимательнее присмотреться к самым красивым, чтобы… Ну, ты понимаешь, чтобы я научился получать настоящее физическое удовольствие, глядя на них и воображая. И Юр, какое счастье — у меня получилось! Я думал только о том, что на фотографии, и смог! Я смог всё!»

Усилием воли Юрка подавил эмоции, которые охватили его сразу после прочтения. Всё-таки он понимал, что это меньшее из зол и вообще-то, если бы Володя не мучился от своих проблем, к этому времени он уже давно состоял бы в отношениях с реальным человеком и занимался с ним реальными вещами, а не воображал что-то в одиночестве.

Вопрос о встрече они больше не поднимали, письма пошли ровные, нейтральные. Юрка окончательно осознал, что Володя успокоился и что лечение ему помогает. Юрке бы радоваться, но ему, наоборот, стало не по себе. Казалось, будто избавившись от страха, Володя избавился и от мыслей о нём, забыл его, разлюбил.

Это письмо было последним в этом году, где Володя писал о личном.

В октябре произошло то, о чём в прошлом году предупреждал дядя: Германия объединилась. Коневы пошли в посольство и спустя пять часов стояния в очереди наконец подали документы.

Среди знакомых Юркиных родителей три семьи уже умудрились уехать на Запад. От этих новостей мама стала совсем невыносимой. С ядовитой завистью в голосе она повторяла почти каждый день:

— Манько уехали. Коломиец уехали. Даже Тындик уехали! — говорила она о сослуживцах. — Они в Америке с боку припёка! А у нас есть полное право на гражданство Германии! И что же? А ничего! Ждите! Сколько можно ждать? Мы тут скоро с голоду сдохнем!

— Чтобы уехать в Германию, гражданство не обязательно, — негромко, неохотно и устало поспорил отец.

В ноябре уехали единственные соседи, с которыми тесно общались Коневы. Именно с младшей дочкой тёти Вали Юрка ходил на «Гостью из будущего», а на свадьбу старшей Юрин отец доставал спирт. Эта новость совсем подкосила мать.

— Я — инженер, — не успокаивалась она, — человек с высшим образованием, всю жизнь этому проклятому заводу отдала! Всё здоровье угробила! И что мне с этого? Подшипники вместо зарплаты? А Валька, какая-то челночка, торгашка, натаскала шмоток из Турции — и всё, в дамках!

Она не винила отца, хотя ему задерживали зарплату, она винила немецкое посольство и весь мир в целом. Здоровье матери и правда подкосилось, начались проблемы с лёгкими. Непрекращающиеся болезни и нищета окончательно испортили когда-то мягкий характер. Будто пытаясь найти новый повод для жалости к себе, она даже спрашивала про Юркиного «друга по переписке, который из Москвы», как им живётся в столице?

— Так же плохо, как нам?

Юрка неопределённо пожимал плечами:

— Наверное…

Большего он ответить не мог. Володина семья не бедствовала — Лев Николаевич действительно занялся бизнесом. Он открыл строительную фирму и спустя неполный год начал получать такую прибыль, что Володина мама бросила работу — теперь это стало не нужно. Сам же Володя продолжал учиться в МГИМО, дополнительно учил экономику, чтобы как можно скорее начать помогать отцу.

Юрка писал Володе с улыбкой: «Вот это ирония судьбы — страна разваливается, а вы строите».

То, что страна разваливалась, Юрка не преувеличивал. В девяностом году с Парада суверенитетов начался распад СССР.

В своём предпоследнем письме Володя шутил: «Кто знает, может быть, уже в следующем году станем жить не в разных городах, а в разных странах. Погоди, разберусь с делами, закреплю результаты лечения и приеду к тебе, пока мы с тобой ещё граждане одной страны». По поводу «вы строите» он ответил скромно: «Я стараюсь помогать, но от юриста-международника здесь толку мало, зато знаю английский. Набрал учебников по рыночной экономике, батя достал пару книжек по управлению предприятиями — менеджменту, — пояснил он. — Сижу, учу. Это важно. Страна переходит с плановой экономики на рыночную, а как работать в новых условиях, никто и не знает. А я буду знать. Мои мозги будут нашим с отцом преимуществом. Не смей думать, что я хвастаюсь! Рано ещё хвастаться».

«Граждане одной страны», — вслух повторил Юрка и ощутил, как сердце ухает вниз. Он не торопился сообщать Володе о том, что их документы в посольстве приняли. Юрка одновременно и боялся сглазить, и понимал, что не хочет огорчать его раньше времени. О Германии он писал Володе не раз, но сообщал об этом несерьёзно и между делом, внутренне не веря даже в шанс. А теперь вдруг задумался — ведь они действительно могут разъехаться по разным странам, а то и континентам. Ведь даже если Юрка не будет жить в Германии, то Володя всегда мечтал удрать в Америку. А он, такой упрямый, если чего-то по-настоящему захочет, то у него обязательно всё получится — Юрка верил.

Только он открыл последнее Володино письмо, как сразу понял, что писалось оно в панике и спешке: в кляксах, мятое, буквы наваливались друг на друга, строчки сползали вниз:

«Эти гадости снова лезут мне в голову! Таблетки помогают через раз, я больше не могу повторить тот успех с фотографиями, потому что отвлекаюсь на мысли об этом! И мне снова начали сниться сны! А сегодня приснился такой красочный, что, проснувшись, чуть на стену не полез — почему это не реальность?!

Будто я стою у поезда и сквозь толпу выходящих из вагона вижу Т. Она улыбается, я обнимаю её. Мы спускаемся в метро, стоим на эскалаторе, но вместо того, чтобы оглядываться вокруг, рассматривать одну из самых красивых станций, она смотрит только на меня. Ей будто бы всё равно, где она, и всё равно, что происходит, ей важен только я. Мы едем на ВДНХ, сидим у ракеты, гуляем у фонтанов. Жарко. Она подставляет лицо и руки под струи воды. Потом мы едем в метро домой. Я кладу куртку нам на колени и под ней стискиваю её руку. Мы у меня. Дома никого нет, я расправляю диван, а она вынимает из сумки и ставит на стол вишнёвое варенье».

Юрка знал, что «Т» — это «ты», она — это он. Володя писал о нём. Юрка видел, как паникует Володя, понимал, что ему снова плохо, что он напуган. Но при этом Юрка и не мог убрать улыбку с лица — он снится Володе! И хоть радость была сейчас совершенно неуместной, он не смог сдержать эмоций в ответном письме, а когда оно уже ушло, очень пожалел о сказанном: «Да плевать на эту конспирацию! Я — не она, и я всё ещё люблю тебя! А ещё… мы подали документы в посольство. Скорее всего, скоро я уеду в Германию».

Он отправил это письмо в конце декабря, а через три дня получил телеграмму от Володи:

«Больше не пиши мне на этот адрес. Потом сам тебе напишу».

Плита 1990 года была последней. Дальше — песчаный обрыв. В девяностом внезапно и резко оборвались и их отношения с Володей.

Примечания:

(1) — к/ф «Интердевочка» 1989 год.

Глава 20. Поиски утраченного

Телеграмма Володи вызвала у Юрки шок. Почему не писать? Что случилось? Его бросало из крайности в крайность: «Родители Володи прочитали последнее письмо, поняли, кем я был для него, и теперь обвиняют меня в том, что мешаю лечению? Или сам Володя захотел избавиться от меня, как от помехи? Ведь это я ему снился, я сбиваю его с пути. Я ему не нужен?»

Страх за Володю и чувство вины не позволяли Юрке ослушаться его и написать, спросить, что случилось. Логика напоминала, что, как бы то ни было, Володя уже слишком взрослый, чтобы родители могли наказывать его за чужие слова. Страх шептал: «У Володи один с отцом бизнес, а это значит, что он все-таки зависим от отца». В самые тяжелые минуты мучила обида: «Володя нашел повод порвать отношения, я сам дал ему повод. Я на самом деле ему не нужен. И никогда не был нужен». Память намекала: «У него опять началась паранойя, такое уже было и не раз».

Как бы то ни было, Юрка ждал, когда наступит это «потом» и Володя ему напишет. А писем всё не было.

Юру, измученного сомнениями и метаниями, не радовало ничего. Апатия сказывалась на всем: он плохо спал и плохо ел, стал хмурым и вскоре замкнулся в себе. Безразличный ко всему, охладевший даже к музыке, он прожил бесконечно долгую зиму, а весной его на время вывели из оцепенения хорошие новости из посольства. Сияющая неподдельным счастьем мама прямо в верхней одежде забежала на кухню, крича:

— Одобрили!

— Я уеду! Уеду! — впервые за долгое время радовался Юра.

Но вскоре радость сошла на нет — он уедет! А как же Володя?

В мае стало известно время отбытия и кое-какие подробности. Тянуть было нельзя, и, вопреки просьбе Володи не писать, Юра отправил ему короткое: «Мы уедем в июле. Сначала нас отправят в распределительный центр, а потом уже оттуда переведут на постоянное местожительство. Пока я не знаю постоянного адреса, а временный вот».

Май заканчивался, а Юра всё ещё ждал от Володи весточки. Каждый раз подходил к почтовому ящику с бешено бьющимся сердцем — вдруг письмо? Вздрагивал от каждого звонка в дверь — вдруг телеграмма? Но так и не получил ответа. Больше он вообще не получил от Володи ни слова. А когда наступил июнь, Юре больше ничего не оставалось, кроме как назанимать у знакомых денег и поехать в Москву.

Стоило только сойти с поезда, как он окунулся в хаос. Москва очень ему не понравилась. Она, как кипящий котёл, была слишком агрессивная, шумная и грязная. От асфальта до самого неба заклеенная плакатами с Ельциным, Жириновским и другими политиками — шли предвыборные кампании кандидатов в президенты РСФСР. В каждом втором парке и сквере собирались демонстрации и митинги, но, даже если не обращать на них внимания, Москва не стала бы ни чище, ни тише. Она виделась Юре городом-рынком, на котором торговались если не за права и свободы, то за тряпки. Челноки были везде: на площадях, у метро и просто на тротуарах оживленных улиц, соседствуя с попрошайками и очередями за едой. Поверх агитплакатов по городу была развешена реклама постановки «М. Баттерфляй» — первого спектакля с темой гомосексуальности. И всё это в окружении бесконечно суетящегося народа.

До этого момента Юра никогда не был в столице. И мечтал, только появится здесь, сходить в мавзолей, но по приезде об этом даже не вспомнил, сразу отправившись на Беговую.

Кое-как разобравшись с картой, сосредоточенный на цели маршрута Юра не обратил внимания на красоту или уродство Володиной станции метро. Каким был Володин дом — жёлтая четырехэтажная сталинка с каменными балконами, живописно обвитыми плющом. Как выглядел Володин двор — тенистый и тихий, со статуей склонившихся над книгой пионерок. Как пахло в его подъезде. Он пришёл в себя и стал замечать хоть что-то вокруг, только когда оказался возле двери в его квартиру.

Позвонил в звонок — никто не открыл. Прижал ухо к двери — тихо.

Юра стал ждать. Он вспомнил, что Володина мама не ходит на работу, а значит, скорее всего, ненадолго вышла из дома и скоро вернётся. Время близилось к четырём часам, он надеялся, что ещё пара часов — и кто-нибудь точно явится домой. Вздрагивал от каждого шороха, надеясь, что по лестнице поднимается кто-то из обитателей заветной квартиры. Но никто так и не добрался до последнего, четвертого этажа и не подошёл к Володиной двери. Лишь какая-то бабушка, ворча, протопала мимо Юры, подозрительно оглядела его, но, ничего не сказав, скрылась за соседней дверью.

Когда прошёл час, бабушка выглянула через цепочку на лестничную клетку и грубо окликнула Юру:

— Кто такой? Чего ты тут сидишь?

— Жду… — буркнул он и отвернулся, а спохватившись, вскочил: — Я друг Володи Давыдова, он живёт здесь. Не знаете, скоро кто-нибудь вернётся домой?

— Так уж, поди, не вернутся.

— Как это?

— Они с полгода как уехали всей семьёй, — ответила бабушка, продолжая из щели сверлить Юру взглядом. — Под Новый год.

У Юры стиснуло горло, он прохрипел:

— Но почему?

— Откуда ж мне знать, они не сказали, — ответила бабушка категоричным тоном, но дверь закрывать не спешила.

— А другие соседи что-нибудь говорят? — спросил Юра, подталкивая соседку рассказать хотя бы слухи.

«В конце концов, это же бабушка, а они во всём СССР одинаково любопытные. Вряд ли эта — исключение», — подумал Юра и угадал.

— Говорят-то всякое, а чему верить? — нахмурилась старушка, но, помолчав с полминуты, всё-таки рассказала: — Лев Николаевич с бандитами связался, задолжал им, а отдать не смог. Квартиру переписал, а сам с семьёй сбежал.

— Лев Николаевич? А Володя? Это точно не к нему?

— Сама видела, что несколько раз у подъезда останавливалась машина, Лев Николаевич в неё садился, а потом выходил. Потом бандиты прям в квартиру стали ходить. Среди ночи как забарабанят в дверь. Я милицию вызывала, да к их приезду тех уже след простыл.

Первое, что Юра ощутил, услышав это, было облегчение — столько времени он винил себя за признание, так сильно боялся, что, раскрыв Володю перед родителями, стал причиной его исчезновения. Но теперь выходило, что Юра здесь ни при чём. Вот только истинная причина не просто исчезновения, а настоящего бегства оказалась ещё страшнее. Преследование. И не поверить бабушке не получалось — в те времена бизнесменам невозможно было обойтись без кредиторов, а деньги сосредотачивались только в руках бандитов. Чтобы остаться на плаву, путей было всего два: либо самим становиться бандитами, либо стать их должниками. Внезапный рост доходов Володиной семьи был тому подтверждением — невозможно с нуля заняться таким долгосрочным делом, как строительство, и умудриться получить такие доходы спустя какой-то год.

— А как же Володя? — прохрипел Юра. — Он с родителями уехал? Он же взрослый, он же учится.

— Это ты мне скажи. Сам же говорил, что его друг.

— Я не виделся с ним очень давно, я не…

— Да не пойми что с этим Володей вообще, — перебила бабушка. — Хороший был мальчик, всегда здоровался, сумки носить помогал. Но в последнее время стал какой-то дёрганный. Всё время озирался вокруг, здороваться перестал.

Юра начал лихорадочно соображать, что теперь делать и как его найти.

— Где они могут быть, не знаете?

Бабушка пожала плечами так, что цепочка звякнула.

— А родственники и друзья? — спохватился Юра. — Брат! У него есть брат, полный тёзка! Где у них живут друзья или родственники?

— Вроде кто-то в Твери есть, — ответила бабушка. — Ты давай, иди отсюда. Всё равно не дождёшься.

Юра задал ей пару новых вопросов, ответа на которых бабушка не знала. После вопроса про институт «он же учился, неужели бросил?» разговор их закончился.

Юра тряпичной куклой осел на лестницу. Разминая одеревеневшие от шока пальцы, смотрел на серый пол и с трудом перебирал обрывки мечущихся мыслей: «Сбежали. Бандиты. Спрятались. Если спрятались, то так, что не найти. Тверь. Тверь далеко? Институт. Надо съездить в его институт. Надо прийти в себя. Шанс найти его есть только сейчас. Потом — всё».

Заставив себя собраться с силами, Юра встал. Его взгляд переметнулся с бетонного пола на обитую дерматином дверь, и сердце стиснуло. Юра понял, что никогда, никогда в жизни не побывает в этой квартире, не увидит Володиной комнаты. Теперь она чужая, его не пустят туда. Плевать, пусть не пускают, но хотя бы позволили бы заглянуть в эту квартиру! Пусть не заходя внутрь, пусть хотя бы с порога, но пробраться за эту чертову дверь. Даже если за ней ничего не осталось от Володи, даже если в его комнате больше не стоит диван, на котором он спал, не стоит тумбочка, на которую клал очки на ночь, нет стола, за которым сидел. То там осталось хотя бы окно, в которое Володя поглядывал, когда писал ему письма. Юре хотелось посмотреть в него, казалось, что это сблизит их. Увидеть бы хотя бы следы от мебели на полу. Они — доказательство, что Володя действительно был, что Юре это не почудилось.

«Я найду его, найду!» — нехотя передвигая ноги, он заставил себя уйти отсюда и спуститься по лестнице вниз.

В надежде найти письма друзей или родственников Давыдовых Юра выломал дверцу их почтового ящика. Кровь забила в висках — в ящике и правда лежало два письма! Но тут же руки опять опустились — это были его собственные письма. Предпоследнее, где Юра признавался в любви, и последнее — где сообщал, что уезжает в июле.

И несмотря на то, что ситуация была такой безысходной, у Юры немного отлегло. Всё-таки не он был причиной Володиной последней телеграммы с просьбой больше не писать. Всё-таки оставалась надежда, что Володя так же любит и нуждается в нём. Но получалось, что он даже не знал о том, что Юра вскоре уедет.

Из его дома Юра поехал в институт, где не сразу, но узнал, что Володя забрал документы. И тоже под Новый год.

Весь путь до Курского вокзала Юра решал, ехать в Тверь или нет: «Она недалеко, но денег осталось мало. Нет, если хотя бы не попробую, не прощу себе этого. Не прощу».

Поезд метро грохотал, на сиденье напротив молодой человек положил куртку своей девушке на колени и осторожно стиснул её ладонь. Точно так же, как было в Володином сне, только этой паре не пришлось прятать руки.

«Это знак», — подумал Юра и вышел из вагона. Пересел на другую ветку и отправился на Ленинградский вокзал.

В Твери зашёл на почту, купил телефонный справочник и стал обзванивать всех Давыдовых. Прозвонил больше половины номеров, но никакого Владимира Давыдова никто не знал. Сердце ёкнуло, когда какая-то девочка наконец ответила, что Владимир дома, и позвала его. Секунды ожидания тянулись, превращаясь в минуты или часы. Юра будто потерялся в пространстве и времени, не понимая, долго ли на самом деле ждал. И всё-таки дождался. Владимир ответил, и у Юрки упало сердце — им оказался старик.

Стараясь раньше времени не отчаиваться, Юра водил пальцем по строчкам справочника. На имени Давыдова Владимира Леонидовича палец дрогнул.

Стоя в телефонной будке полчаса с трубкой у уха, Юра ругался сквозь зубы — он не мог дозвониться — занято. Близилась ночь, из трубки продолжали звучать короткие гудки, и Юра решился ехать к этому товарищу прямо сейчас.

В подъезде старой хрущёвки пахло кошками. Юра нажал на звонок. Не открывая двери, откликнулась девушка, услышала Юру и позвала Вову. Отозвался молодой голос. Замок щёлкнул, дверь отворилась, на пороге стоял высокий, широкоплечий мужчина лет тридцати.

— Я ищу Володю Давыдова.

— Ну? Я слушаю.

— Это не вы, это, наверное, ваш двоюродный брат. Он жил в Москве, носил очки, у него тёмные волосы. Я с ним в лагере был, — затараторил Юра, роясь в карманах, ища единственную Володину фотографию — с пятым отрядом. — В восемьдесят шестом Володя был там вожатым. Это пионерлагерь «Ласточка» в Харьковской области. Я… у меня фото есть, я сейчас.

— Не знаю такого, — отрезал Вова.

— Я сейчас, фото… Вот, — Юра сунул фотографию Вове под нос, но тот даже не опустил взгляда.

— Не знаю такого, — заявил он и захлопнул дверь. Фото застряло в проёме между дверью и косяком.

Юра вытащил мятую фотографию, расправил её и с грустью заметил, что уголок оторвался.

Всё. Это было всё, точка. Но Юра не мог поверить. Ему казалось, что ещё есть шансы, просто он ищет не там. Что если бы у него было хоть чуть-чуть больше времени, он бы нашёл его.

Единственное, что оставалось Юре по возвращении в Харьков, — надеяться на других людей. Ему не удалось встретиться с новыми жильцами своей квартиры, если они вообще были. Квартира Коневых муниципальная, а это значило, что они не могли её продать. Юра попросил оставшихся соседей — алкоголиков, с которыми его родители были на ножах, — передать новым жильцам записку, в которой просил не выбрасывать пришедшие ему письма, а переслать их в Германию. В приписке Юра сообщал, что в скором времени пришлёт ещё одно письмо с новым, постоянным немецким адресом.

О том же самом он попросил своих друзей со двора: заходить в квартиру, вдруг появятся новые жильцы, и передать им всё, а также заглядывать в почтовый ящик — вдруг придёт письмо от Володи.

И всё.

Сбор вещей и подготовка к отъезду прошли будто мимо Юры. Аэропорт, перелёт, переезд — тоже.

Теперь он был здесь. В Германии. Он ничего для этого не сделал, а Володя всю сознательную жизнь работал над тем, чтобы удрать в Америку.

«Получилось ли у него? Обязательно должно получиться, иначе это будет слишком несправедливо! — думал Юра. — Может быть, он уже там?»

И если бы он знал ответ, то всё равно это было бы неважно, потому что теперь Юра здесь.

Долгое время в Германии он чувствовал себя совершенно чужим. Стеснялся акцента, его передергивало от отвратительного, унизительного слова «эмигрант». Причем эмигрант русский. Немцы говорили о нём именно так, несмотря на то, что за распадом СССР следил весь мир, все знали, что Россия, Украина, Беларусь — разные страны. И Юра русским не был. Но кем он мог быть здесь? На четверть немец, на четверть еврей, наполовину украинец, знающий немецкий и историю Германии, живо интересующийся культурой. Но знание языка, культуры и истории не меняло менталитета, не перестраивало голову — как бы Юра этого ни стеснялся, но он был эмигрантом, а по сути даже хуже — практически беженцем. Он сам себя ненавидел за пренебрежение, не раз повторяя мысленно: «Ещё более унизительно и трусливо не быть кем-то, а стесняться своей сути».

Каждый день убеждая себя, что он попросту вынужден забыть Володю, Юра прожил первый месяц в Германии. Но ему казалось, что не прожил, а пережил.

Август 1991 года начался отлично — Юра поступил в консерваторию с первого раза. Но в середине, девятнадцатого числа, его ждал удар.

Он сидел в своей комнате, тестировал новенькое пианино, подарок дяди, как вздрогнул от бешеного стука в дверь. Это была мама. Она закричала так, что на мгновение её крик пересилил музыку:

— Юра! Иди скорее. Юра, там танки в Москве! Горбачева свергли! Господи, что ж это делается — танки!

Не веря своим ушам, Юра медленно, преодолевая чудовищное сопротивление внезапно загустевшего воздуха, вошёл в гостиную. Опустился на диван перед телевизором и сидел до самой ночи. А утром и весь следующий день перед глазами так и стояли кадры: Ельцин на танке, толпа вокруг Белого дома и на Красной площади. Позже — прессконференция ГКЧП, Янаев, у которого так сильно тряслись руки, что он не мог держать бумагу. У Юры дрожали так же. У него началась паника. Такая, какой никогда ещё не было. Такая, какая, наверное, мучила Володю, когда он, не в состоянии справиться с собой, совал руки под горячую воду.

«А что, если он никуда не уехал? Ни в Америку, ни в Тверь. Что, если он в Москве? Что, если он там — у Белого дома? Что, если эти бандиты связаны с политикой? Что, если Володя связан с ними и с переворотом, ведь раньше он ходил на какие-то митинги?»

Вечером стало ещё хуже. Начался штурм Белого дома, по Садовому кольцу поехали танки. Когда Юра увидел, как люди стали на них бросаться и кого-то убили, его затрясло уже всего. В темноте ночи было так трудно разглядеть, кто именно погиб — это был парень, брюнет, без очков, но ужасно похожий на Володю.

«Вдруг это он? Вдруг очки разбил?» — звучало в голове, но в глубине души Юра понимал, что это просто истерика. Что в миллионной Москве сотни тысяч молодых людей ростом, телосложением и цветом волос похожих на Володю. Но всё равно боялся. А вскоре убедился в том, что убитый — действительно не Володя.

Юра написал друзьям со двора, попросил сходить в его старую квартиру, узнать, не приходило ли ему писем. Если приходили, забрать и переслать в Германию. Ответ пришёл спустя месяц. Друг писал, что квартира всё ещё стоит пустая, а в ящике писем нет. Он поделился новостями о том, что происходит в стране, но Юре нечего было на это ответить, кроме как ещё раз просить хотя бы иногда заглядывать в почтовый ящик.

В декабре 1991 года СССР перестал существовать. Юра смотрел по телевизору, как советский флаг над Кремлём спустили и вместо него подняли российский. С флагом СССР будто опустился занавес его старой жизни, а с триколором — поднялся занавес новой. И тогда Юра понял, что время его детства ушло окончательно. Оно подарило ему любовь и дружбу и ушло, забрав всё с собой. Впереди ждало другое, новое время и совсем другая жизнь. И Юре пора было, как когда-то писал Володя, перестать оглядываться на него и научиться жить нормальной жизнью.

Вскоре он узнал, что в его городе, как и во всей Германии, много русских. Они не создавали официальных общин, но держались друг друга. Кроме телевидения, именно от них Юрина семья узнавала, что происходит в России и Украине.

Юра с трудом адаптировался к новой жизни. Первое время по большей части дружил с такими же эмигрантами, как он сам. Когда начался учебный год, он принялся как можно больше общаться с немцами, хотя они казались ему людьми из совершенно другого теста, ни капли не похожими на людей из СССР. О том, чтобы строить с кем-то отношения, нечего было и думать. Пока Юра даже не интересовался жизнью секс-меньшинств в Германии. Чувствующий себя потерянным, никому не нужным, лишним и бессильным, он старался подстраиваться под окружающих, походить на своих однокурсников-немцев, пытался избавиться от акцента. Но всё равно выделялся, даже молча — он думал о Володе, он все ещё помнил, как сильно его любил. И ему всё так же не нравились женщины.

Правда, вскоре Юра узнал, что в Берлине отношение к гомосексуалам было совсем другим, нежели в СССР.

Песчаная тропинка под острым углом уходила к реке. Местами Юра поскальзывался и съезжал вниз. Так было и в 1992 году — жизнь сама собой несла его вперёд. Юра продолжал прилежно учиться и, кроме учёбы, не делал ничего, но вокруг него всё менялось. И изменилось до неузнаваемости.

Случилось то, чего так боялся Володя, — Юра стал заглядываться на других парней. Он не предпринимал попыток найти пару или хотя бы просто познакомиться с кем-то из «своего» круга. Но совершенно случайно на одну из университетских вечеринок пришёл открытый гей, член берлинского прайда. Он не привлекал Юру сексуально, а вот Юра ему понравился, но это не помешало им подружиться. Чуть позже Мик рассказал ему про комьюнити и пригласил в квартал, где тусуются берлинские геи.

В следующие выходные Юра поехал на Ноллендорфплац. Выйдя из метро, отправился с площади на Моцштрассе и только ступил туда, как остановился, растерянный. То, что он увидел, не было мечтой или сном, потому что Юра не мог такое даже вообразить. Это был параллельный мир, шумный, людный, яркий и свободный. Юра будто оказался на другой удивительной планете, где царила атмосфера праздника, где Юра не был чужим и где, казалось, его даже ждали. Десятки песен разом звучали из десятков клубов, сотни людей гуляли вокруг. Кто-то, как и Юра, шагал в одиночестве, выискивая кого-то взглядом в пёстрой толпе. Но большинство составляли однополые пары. Они вели себя раскованно и свободно, почти на грани вульгарности: гуляли, держась за руки, целовались прямо на улице, прямо при всех, и ничего им за это не было! Ни осуждающего взгляда, ни грубого слова — ничего! Юра не верил в реальность происходящего. Замерев на месте, хлопая расширенными от удивления глазами, завистливо глядел на парочки и вздыхал: «Вот бы это Володя видел». Мик утверждал, что здесь это — норма, что война, о которой Юра не имел ни малейшего представления, уже выиграна. Но, воспитанный в СССР, Юра был уверен, что никогда в жизни не заставит себя вот так пройтись по улице, держась за руки с парнем.

На влажном после дождя асфальте прямо под его ногами лежали отражённые от электрической вывески бара полосы света — радужный флаг. Юра опустил взгляд, судорожно вздохнул и сделал шаг, ступив на отражение на земле. Набравшись смелости, он пошёл прямо по радуге к бару, где договорился встретиться с Миком.

Скромно сел за пустой столик, заказал пива и выпил стакан залпом. Не прошло и четверти часа, как к нему подсела компания из десятка человек, которых вскоре Юра стал считать ни кем иным, как настоящей семьей. Там были и женщины, и мужчины, и те, к кому Юра не знал, как обращаться — как к «нему» или как к «ней»? Веселые и возбужденные, они рассказали, что планируют акцию под кодовым названием «Операция ЗАГС», которая должна была наделать много шума. Суть её заключалась в том, чтобы в определенный день, девятнадцатого августа, множеству однополых пар разом подать заявления на регистрацию брака в ЗАГСы по всей стране. Разумеется, все они получат письменный отказ и обратятся с ним в суд. Опьяненный не пивом, а атмосферой, Юра мигом согласился принять участие в Операции ЗАГС. Тут же для него нашелся и «муж», чье имя Юра запомнил, только когда прочитал его в заявлении. Заявление не было поводом для начала отношений, и, хотя парень Юре понравился — высокий, худой брюнет с тонкими чертами лица и серыми глазами, — в те дни парой они не стали. Но с той минуты всё закрутилось так, что, только когда Юра получил отказ в принятии заявления, он впервые задумался, что оказался бы в очень странном положении, если бы заявление приняли.

В стопке с отказом из ЗАГСа лежало ещё одно письмо для Юры, из Харькова от друга со двора. Этот парень давно переехал в другой район, но иногда приезжал в старый, Юрин, к матери, о чём и написал. Это письмо ошарашило Юру.

«Недавно ездил к матери, она говорит, что тебя искал какой-то парень. Сам я его не видел, но мать говорит, что в очках. Это тот, о котором ты говорил?»

Юра отправил короткое нервное: «Что спрашивал и что она ему ответила? Дала адрес и телефон в Германии? Свои контакты этот парень оставил?»

А ещё спустя месяц получил ответное: «Адреса и номера телефона мать не дала, сказала только, что вы уехали в Германию. Ничего о себе он не рассказал».

Юра попросил: «Сходи в мою старую квартиру, узнай, приходил ли тот парень к ним и оставил ли свой адрес? И обязательно забери письма! Если там всё ещё никого нет, взломай почтовый ящик».

Ответа не было долго — друг давно жил своей жизнью, поглощённый семьёй и работой. Мотаться из одного конца города в другой по первому Юриному зову он, конечно, не собирался. Потому ответил поздно, только в начале ноября:

«Этот парень к ним приходил, адреса не оставил, а свои письма забрал».

Злость захлестнула Юру: почему не оставил адреса, почему забрал письма? Неужели опять включилось его дурацкое «без меня тебе будет лучше»? Злость переросла в ярость. Если бы Володя оказался рядом, Юра бы его ударил.

Отчасти именно эта новость подтолкнула Юру к началу новых отношений. Взбешённый и обиженный, он поехал на Ноллендорфплац. Засел в баре, стал опрокидывать бокал за бокалом. Когда в глазах у Юры уже двоилось, к нему подошёл старый знакомый Йонас, его неудавшийся «муж», с которым в августе они подавали заявление в ЗАГС. Юра был настолько пьян, что наутро не смог вспомнить, как и почему оказался с ним в одной постели.

В далеком восемьдесят шестом он договорился с Володей встретиться в «Ласточке» спустя десять лет. Но не приехал, потому что попросту об этом забыл. Он забыл вообще обо всем — жизнь закрутилась, наконец пришло признание в музыке. Выступая на концертах, продолжая учиться уже и на дирижерском, Юра пожинал плоды. Но главным, заставившим окончательно забыть о договоренности, было не что-то, а кто-то — Йонас. Юра считал их отношения настоящей любовью, долгой и взаимной, но таковыми они только казались.

Йонас был гей-активистом, занимался организацией общественной жизни комьюнити. Он старался уважать дело Юриной жизни, но вскоре стало ясно, что Йонас не любит то ли именно Юрину музыку, то ли фортепианную музыку в целом, говорил, что от неё нет никакого толку, один шум.

Но они вместе ходили в театр и оперу. Однажды, путешествуя по Латвии, Юра заметил афишу на русском языке «М. Баттерфляй» — спектакль Романа Виктюка, и, несмотря на то, что Йонас ни слова не понимал по-русски, Юра настоял, чтобы пойти вместе.

Постановка произвела двойственное впечатление. Спектакль не только отталкивал, но и привлекал. Отталкивал обнаженкой и кривлянием, в которое превратилась пантомима, а привлекал неоднозначностью самой темы, моралью о том, что любовь не имеет пола. И шокировал фактом того, что пьеса основана на реальных, не так давно произошедших событиях. Но главное — русская речь, Юра впервые за последние годы услышал её со сцены.

«М. Баттерфляй» напомнил ему о тех событиях, когда Юра впервые увидел его афишу — в девяносто первом году в Москве. Напомнил о том человеке, из-за которого Юра туда ездил. И его мечта — написать полное смысла произведение, возможно, самое главное во всей его жизни, — снова посетила Юру. Образ главного героя, надевшего женское платье и ощутившего себя в нём свободным, преследовал Юру многие годы. Йонасу показалась абсурдной сама идея обретения моральной свободы через надевание платья, а фактически — через глумление над собой, но Юра не был с ним согласен.

Для него началось время творческих проб, ошибок и экспериментов.

Юра с Йонасом были слишком разными и понимали это. Но, может быть, именно диаметральная противоположность характеров, темпераментов и интересов привлекала их друг в друге. Спустя год после начала отношений они стали жить вместе. Сначала ещё были способны прощать недостатки друг друга и в должной мере считаться с интересами, но чем дальше тянулись эти отношения, тем сложнее становилось мириться с пренебрежением к тому, что каждый из них считал целью и даже смыслом жизни.

Йонас тратил всё своё время и силы на организацию гей-тусовок, гей-парадов и гей-олимпиад. Он хотел добиться для гомосексуалов равнозначных с гетеросексуалами прав, но Юра считал, что активизм здесь не поможет. Чтобы достичь чего-то существенного, Йонас должен заниматься не им, а политикой. Но тот будто его не слышал и продолжал говорить о своем.

Вскоре Юра устал от постоянных и бесполезных разговоров о дискриминации гомосексуалов и борьбе за однополые браки. За всё проведенное в Германии время он ни разу не столкнулся с дискриминацией в профессиональной жизни. Нет, Юра не скрывал своей ориентации и даже не думал прятать Йонаса, просто никто из коллег никогда не спрашивал его о личной жизни, а Юра не собирался афишировать её просто так.

— Геям нельзя заключать брак — это и есть дискриминация, — говорил Йонас. — Почему нам запрещено то, что разрешено гетеро? Мы стремимся к равноправию с гетеро-парами. Мы такие же граждане, как они, и нас тоже много! И ты тоже должен бороться за свои права, за тебя никто этого не сделает.