– Может, лучше вот этот? – Гена показал на большой красный камень.
– Вот когда сорок лет вместе проживем, тогда, на рубиновую свадьбу…
– Мы сто лет проживем! – зашептал он и обнял, загораясь, невесту.
Но вот странно: привычно сплетаясь с ней, жених вдруг вспомнил, как мать в минуты нечастых ссор с отцом, исчерпав упреки, свинчивала с пальца бирюзовый перстенек, подаренный мужем к десятилетию свадьбы, клала осторожно на край стола и говорила, потупившись: «Все, Паша, собирай вещи!» Потом, конечно, мирились. Гена навсегда запомнил тот сладкий предсвадебный день, потому что впервые вместе со счастливым изнеможением ощутил какую-то неприязнь к Марине, точнее, ко всем Ласским сразу. Классовую, что ли?
Приехав с вокзала, Скорятин хотел одного – рухнуть и доспать. В теле были дорожная ломота и несвежесть, какую всегда чувствуешь после ночи, проведенной на узкой полке под серой влажной простыней. Да и попутчик попался неудачный: выпив, храпел так, что дребезжали ложечки в стаканах. В прежние времена, примчавшись из командировки, он сразу же нырял под одеяло, к жене, вдыхал ее невероятный запах, шарил жадной рукой, проверяя совокупность выпуклостей, а Марина, не открывая глаз, умоляла хриплым голосом:
– Генук! Не буди, убью! В пять часов утра с родедормом уснула…
В то утро она встретила его в прихожей. Лицо светилось свежим, чуть торопливым макияжем. На ней был длинный шелковый халат, привезенный тестем из Китая: по черному шелку рябили чешуйчатые кольца дракона, косоглазый Горыныч словно обвивал тело жены, поместив добродушную усатую морду прямо на обильную грудь.
– Я тебе завтрак приготовила! – сказала Марина, оправляя соломенный локон.
Ласская знала, что, сделав новую прическу, тем более перекрасив волосы, она на некоторое время становилась для мужа как бы свежей женщиной повышенного спроса.
– Нравится? – спросила жена.
– А что на завтрак? Яичница?
– Не только. Форшмак.
– Ого! – «Значит, готовить завтрак вызывали с вечера тещу». – А где Борька?
– В Сивцевом. Поешь?
– Да, есть и спать.
– Нет уж, сначала – в душ! – Она нежно потрепала его за ухо.
Смыв с себя железнодорожную липкость и въевшийся за ночь в поры дух копченой стерлядки, подаренной Рытиковым, Гена съел яичницу, большой бутерброд с селедочным форшмаком и несколько тостов, намазанных малиновым джемом. Налив ему кофе, Марина стояла, опершись на мраморную столешницу финской кухни, и следила за жующим супругом с нежным добродушием, с каким простецкие бабы смотрят на своих уплетающих мужиков. Потом вздохнула и сказала:
– Я тебя жду!
– Может, вечером?
– Вечером мы идем на Таганку. А днем у меня интервью и примерка.
– Сейчас, только доем.
– И зубы не забудь почистить! Лучше мятной пастой.
«Боже мой! Я даже помню про джем и пасту! Через двадцать пять лет! – Скорятин вынул из бокового кармана и порвал билеты на премьеру «Ревизора», потом, аккуратно собрав, ссыпал в корзину глянцевые клочки: – Не голова – а какой-то мусорный полигон…»
…Гена убедился, что совсем разлюбил Ласскую, когда вошел в спальню. Жена лежала поверх простыней, сомкнув согнутые в коленях ноги и закинув за спину руки, отчего грудь, оплывшая после родов и кормления, призывно поднялась, уставив в потолок морщинистые соски. Постельная крикунья по своей женской природе, Марина никогда не навязывалась, уступая себя со снисходительной, дарственной улыбкой. Даже глубокой ночью, прежде чем допустить Гену, она выходила в соседнюю комнату и проверяла, уснул ли Борька. И вот теперь, предлагая себя, гордячка лежала, как свинина на рыночном прилавке. Он увидел ее оплывшие бока и вмятинки на обширных бедрах. Готовясь к возвращению мужа, Ласская не только сходила к парикмахеру, но и выбрила подмышки: в безволосых впадинах краснели воспаленные припудренные прыщики.
– Иди ко мне! – позвала Марина таинственным шепотом и, разведя колени, приоткрыла то, что прежде ошеломляло, – избыточную женственность, похожую на алый петушиный гребень, чуть склоненный набок. Но Скорятин лишь брезгливо удивился: как могла прежде так воспламенять его эта воспаленная, выпершая из чрева складчатая требуха? К тому же затейница, став на всю голову соломенной блондинкой, ниже талии осталась жгучей брюнеткой, и это вызвало у него невольную ухмылку.
– Ты чего улыбаешься?
– От счастья!
В поезде, ночью, бессонно ворочаясь, он понял, что больше не любит Марину, а теперь вот осознал, насколько сильно не любит ее. И спала она в Ялте с Исидором или просто вместе покупала бычков, теперь не имело никакого значения. Алеко охладел. С чего началось охлаждение, не важно, так на пепелище никто – ни победители, ни побежденные – не помнит уже, из-за чего началась война…
– Иди, иди ко мне! – томно позвала Марина.
Он представил себе Зою – и пошел.
Потом лежали и курили, стряхивая пепел в кулек, свернутый из листка отрывного календаря. После объятий, разочаровавших, кажется, обоих, Гену охватила не привычная благодарная усталость, переходящая в космическую нежность, а изнурительное отчуждение. Раньше после бурной, почти звериной близости он был обдуманно ласков, давая понять жене, что их животная схватка за наслаждение не отменяет высокой душевной связи. Марина, получив арбатское воспитание, благосклонно относилась к плотской дерзости, но была крайне чувствительна к малейшей словесной непочтительности. Теперь же, размышляя о своем, муж отвечал на ее вопросы с небывалой, мытищинской небрежностью. Но она словно не замечала этого, хотя прежде мгновенно улавливала даже минутное мысленное отдаление супруга: «Ты о чем думаешь?» – «О тебе». – «Не ври партии!»
– Слушай, хотела тебе перед отъездом рассказать, но ты так быстро собрался. Даже не прилегли на дорожку. Я скучала!
– Я тоже. Так что ты мне хотела рассказать?
– Про Ялту.
– Там тепло?
– Тепло и вино хорошее. Но бывают же совпадения! Пошла на базар, стою, покупаю вяленые бычки… Ты даже еще не попробовал. А папа достал нам ящик «Родебергера».
– Где? – Он хотел встать с постели.
– В холодильнике, там же, где и бычки. Потом! От тебя будет пахнуть рыбой. Дослушай! Покупаю я бычки, вдруг слышу сзади голос: «Дамочка, берите с темной спинкой, они жирнее!» Оборачиваюсь: Шабельский! В Дом творчества заехал поработать. Новую книгу пишет. «Раскол и революция».
– Поработал?
– Наверное. Он трудолюбивый.
– Это – да!
– Ты лучше ревнуй меня к Копернику!
– А ты меня – к Нефертити.
– Шабельский на тебя очень надеется. Ты нашел что-нибудь в Тихославле?
– Нашел!
– Пиши скорее! Исидору нужна бомба.
– Скоро только кошки…
– Да что с тобой? – Жена от возмущения опять закурила. – Я обижусь!
– Ты много куришь.
– Скоро брошу.
– Меня?
– Тебя – не могу. Шабельский хочет тебя замом сделать.
– Это он тебе сам сказал?
– Какая разница. Ты на работу не опоздаешь?
– Да, пора…
Уходя, он достал из сумки пахучий дар Рытикова.
– Что это? – спросила она, брезгливо разворачивая промасленную газету.
– Копченые стерлядки.
– Ух ты! А она еще не вымерла? Папа такую никогда не приносил.
– Видишь, я тоже добытчик. Одну забираю – угощу Веню.
Едва в редакции они разверстали на троих бутылец под стерлядь, примчалась Генриетта, тоже махнула рюмку и повела командированного к главному. Исидор встретил его как родного.
– Ну, Геннадио, что ты нарыл в этом самом Тьфуславле?
– В Тихославле, – поправил спецкор.
– Какая разница! Есть что-нибудь? Александр Николаевич мне два раза звонил!
– Ничего стоящего. Действительно, Болотина выгнала клуб «Гласность».
– Кто такая?
– Директор библиотеки. Суровая дама. Но Вехов сам виноват.
– А это еще кто?
– Есть там такой. За перестройку атомную бомбу сбросит.
– Хорошо! Ну вот, а говорят, в провинции вековая тишина. Не-ет, пошел, пошел процесс!
– Мутный он мужик, книги из библиотеки таскает, ксерит, на Кузнецком спекулирует…
– Геннадий Павлович, ай-ай-ай, вы где работаете, в «Совраске»? Какая спекуляция? Очнитесь, теперь это называется «индивидуальная трудовая деятельность». Как сказал Селюнин? «План – дефицит. Частная инициатива – изобилие». Спекулянт – просто деловой человек. Не более. Ну, конкретнее: Суровцева есть за что ухватить?
– Реально нет. Народ его любит.
– То-то и оно! Сталина тоже любили, а руки у него по локоть в крови! Жаль, очень жаль! Понимаешь, что они могут устроить на Девятнадцатой конференции? Ты внимательно читал ответ Яковлева в «Правде»?
– Внимательно. Одни слова. Ни одной конкретной мысли.
– Гена, что с тобой? Что ты там, в Тихославле, делал?
– Исидор Матвеевич, отпустите на недельку – за свой счет!
– Устал?
– Жуть. Надо проветриться.
– Проветриться? Хорошо. Полетишь в Томск. Знаешь, чья вотчина?
– Лигачева.
– Верно. Не удалось нарыть на правую руку – будем рыть на самого! Он много лет на области сидел. Не мог не наследить. Вперед, тебя ждут великие дела!
– Но, Исидор Матвеевич…
– Знаю, Марине не понравится. Жаловалась, что я тебя загонял, сын без отца растет, а сама скоро станет соломенной вдовой. Ничего не поделаешь. Реже всего видят мужей жены разведчиков. На втором месте журналисты. Я поговорю с ней. Вернешься из Томска – и сразу в Индию. Там проветришься. Договорились?
– Но…
– Не ной! В Индию обязательно возьми пару бутылок шампанского.
– Индусы «шампусик» любят? Я думал – «Рубин», «Гранат», «Кагор».
– Не умничай. Бутылки из-под шампанского они любят. Изумруды из них делают. От настоящих только специалист отличит. В отеле наших сразу спрашивают. Не продешеви! Купишь Марине какую-нибудь цацку.
– Кольцо с изумрудом, – усмехнулся Скорятин и решил обязательно купить там что-нибудь Зое в подарок.
– Иди, мизантроп! А то передумаю и отправлю в Индию Дочкина.
– Когда вылетать в Томск?
– Послезавтра. Денек можешь передохнуть.
Спецкор грустно кивнул, встал и двинулся к двери, вспоминая почему-то, как нес Мятлеву на руках через лужи, сквозь дождь, а она прижималась к нему, шепча: «Боже, что я делаю…» Останься он на день, всего лишь на один день… Взявшись за ручку двери, Гена замер, изумленный тем, как просто можно избежать лигачевского Томска и вернуться в манящий Тихославль.
– Ты чего застыл как богомол? – Исидор оторвался от верстки. – Иди, иди! Устал я от тебя.
– Исидор Матвеевич, скажите, а если у первого секретаря обкома две жены, это – частная инициатива или как?
– Конкретнее!
– У Суровцева многолетняя связь с Болотиной. Он дал ей квартиру в «осетре».
– Где?
– В новом доме.
– А Болотина – это кто?
– Я же говорил: директор библиотеки.
– …которая закрыла клуб «Гласность»?
– Ну да!
– Так что же ты молчал, Шерлокхолмище ты мое! Аморалка – это как раз то самое, за что любого можно зацепить и подвесить. Срочно в номер!
– Надо кое-что уточнить. Проверить слухи. Съездить в Тихославль.
– Туда и обратно. Очень важно! Там, – он показал в потолок, – готовят серьезные пертурбации, и генеральному нужны поводы, поводы! Даже рукотворные. Вроде Руста на Красной площади. Понял?
– Но…
– Не бойся! Марину я беру на себя.
«Благодетель!» – усмехнулся Скорятин, поклонился шефу и снова пошел к двери.
– Гена, вернись!
– Ну?
– Не «ну», а сядь! То, о чем ты сейчас подумал, – полная чушь! Давай-ка объяснимся раз и навсегда. – Он нажал кнопку селектора. – Генриетта, я занят. Давай, Гена, выпьем на посошок – по-русски! Ты что будешь – водку, коньяк, виски?
– Водку.
– Правильно. Самый чистый напиток. А я коньячку… Доктор прописал – для сосудов.
После «посошка» Шабельский рассказал, как принес Борису Михайловичу в Сивцев Вражек главу диссертации, увидел Марину и влюбился насмерть с первого взгляда. Потом он долго добивался, а добившись, подал на развод и попросил у Александра Борисовича и Веры Семеновны руки дочери. Отец почти согласился, но мать отказала наотрез: она знала Исидорову жену и даже приходилась ей дальней родственницей. Впрочем, все евреи – родственники, в этом их сила. Выпили «стременную». Исидор, осунувшись, вспомнил, как сошел с ума, узнав, что Марина наглоталась снотворного и лежит в реанимации. Он сидел у ее постели часами, жена относилась с пониманием, даже варила для глупой девочки куриный супчик и соглашалась, чтобы муж продолжал встречаться с молодой соперницей, но потихоньку, не разрушая семью и не травмируя детей. Ласская отказалась.
– Она у тебя гордая! – сообщил Шабельский, наливая «закурганную». – Или всё, или ничего. Имей в виду!
После «закурганной», которую казак пьет с полюбовницей за холмом, чтобы законная жена не видела, Исидор сознался: его ошеломила встреча с Мариной в Большом театре. А когда он узнал, что она замужем за Геной…
– Я ведь на тебя раньше как смотрел?
– Как?
– Не обидишься?
– Нет. Чего уж теперь…
– Бегает по редакции какой-то полулабазник. А ты, оказывается…
– Ну, и что я?
– А ты, оказывается, молодец. Марину Ласскую добыл! Не скрою от тебя, Игнасио, хотел я… ну, ты понимаешь… Или не мужик я! Не обиделся?
– Нет, на мужиков не обижаюсь.
– Но Марина Александровна сказала: «Ни-ког-да!» Теперь просто друзья. «Мы только знакомы. Как странно…» Что пьют после «закурганной»?
– «Шапошную».
– Не слышал. Как это?
– А это когда казак бросает оземь шапку и говорит: «Да ну вас всех на хрен, никуда я не поскачу!»
– Гена, ехать надо! Александр Николаевич два раза на дню звонит. А с Мариной я серьезно поговорю.
– Ага! Не дело бабе бранить, как мужик боронить…
Шабельский хлопнул собабника по плечу и взял с него слово, что тот не только перестанет ревновать, но вообще выбросит глупости из головы. Гена поклялся, а когда выпили «клятвенную», хотел спросить, был ли Исидор у Марины первым, или ее девичью любознательность удовлетворил раньше еще кто-то, но передумал, не желая омрачать застольную дружбу неделикатностью. Великодушие босса тоже не знало границ: на служебной «Волге» он довез ослабшего сотрудника прямо к подъезду.
– Ты с кем это так напился? – возмутилась Марина. – С Венькой?
– Не-а! С твоим Шабельским!
– Почему это с моим?
– С нашим, с нашим…
28. Дёма и Сёма
Зазвонил мобильник, и на вспыхнувшем экране высветился контакт: «секретарь Буханова». Спохватилась, сука рыжая! Скорятин смотрел на дисплей, мучительно воображая, как Алиса набирала его номер, щелкая по кнопкам коготками, которыми полчаса назад жадно впивалась в кофейную кожу индуса. Однажды она, забывшись, расцарапала в кровь Генину спину, и неделю он спал в футболке, жалуясь Ласской на холод в квартире, благо горячую воду в батареи еще не дали.
– Алло, – отозвался он не сразу.
– Ушастик, приве-ет! – пропела изменщица с торопливой нежностью. – Только вернулась. Оптовики – гады! Ты заходил?
– Нет. Много дел сегодня.
– Вот и хорошо. То есть очень плохо! Слушай, я тоже замучилась. Давай завтра…
– Давай.
– Как обычно?
– Нет, завтра не получится.
– Почему? У нас что-то случилось?
– Я уезжаю в командировку.
– Куда?
– В Тихославль.
– Когда вернешься?
– Через недельку.
– Я не выдержу. Тогда, может, все-таки сегодня?
– Не получится, – ответил он, одолевая желание тут же согласиться, сбежать на третий этаж и посмотреть ей в глаза.
– Почему?
– С дочерью встречаюсь. – Гена подмигнул Ниночке. – Ну пока, ко мне люди зашли.
– Ты еще позвонишь?
– Конечно, рыжик!
Он нажал «отбой» и сидел, тупо глядя на погасший мобильник. Вернее, на темный экран смотрели сразу три Скорятина. Первый страдал оттого, что упустил сладкую месть. Надо было употребить напоследок Алису как-нибудь поизворотистей, а потом пообиднее выкинуть из своей жизни. Второй рвался позвонить знакомому офицеру миграционной службы и попросить, чтобы Маугли завтра же турнули на родину, в джунгли. А там наладится, дело-то житейское. Как бабушка Марфуша говорила: «Жена не лужа – достанется и мужу». Третий брезгливо кривился: «Ага, и подхватить какой-нибудь триппер Эбола!» Был еще и четвертый, он безмолвствовал, и от его молчания болело сердце.
«Ладно, хватить нюнить, надо как-то выпутываться!»
Теперь главная неприятность – Кио. Иллюзионист не только выскочил из западни – возвысился! Плохо. Очень плохо! Закончить, как Исидор, Гена не хотел. Он сидел за столом, обхватив голову, и думал. Проще всего, конечно, позвонить Дронову и на голубом глазу напроситься на интервью: мол, давно вы у нас в «Мымре» не выступали, Игорь Вадимович! Получив ленивое согласие, обаять, обольстить, обезоружить, слушая и восхищаясь брутальным лепетом титана. Большие люди одиноки и падки на лесть, как истомленная брошенка на трамвайный комплимент. Однако без дозволения Кошмарика нельзя. Никак невозможно! Надо звонить в Ниццу охраннику, пробиваться к уху, докладывать, что Дронов отвертелся, и просить добро на контакт. Можно получить разрешение, можно и по шее: «Почему, сволочь, не напечатал “Клептократию” в прошлом номере? Это из-за тебя, свиное вымя, он из дерьма выскочил! За что я тебе бабки невдолбенные плачу?» И выгонит к чертовой матери, как Исидора…
Шабельский погорел на выборах. Кошмарик тащил в Думу своего дружка Сёму Злотникова. Тот по-взрослому влетел со строительной пирамидой «Платиновая миля» и задолжал заумные деньги дольщикам – те подняли страшный шум. Дважды Сёма заносил ментам, чтобы не открывали дело. Закон в России не так суров, как дорог. На третий раз решил: чем тупо башлять, лучше сесть в Думу, купить, если получится, серьезный комитет, бюджетный или строительный, а еще надежней – по депутатской этике, и стричь зелень, пока не разрулится беда с «Платиновой милей». Кошмарик стал помогать другу – конечно, не из человеколюбия и даже не из кагальной солидарности, а потому, что сам, как и другие серьезные люди, капитально вложился в пирамиду. В общем, хозяин, который тогда еще не прятался в Ницце, а сидел в особняке на Зубовской площади, вызвал Исидора и приказал: «Злотников должен быть в Думе. Работай!» И «Мымра» начала пиарить Сёму с той шумной беззастенчивостью, с какой славят на «Евровидении» безголосую силиконовую дуру, спящую с нефтеналивным магнатом. Однако Шабельский затеял свою игру, замыслив провести в депутаты давнего соратника по «Демвыбору» Дёму Юкина, законника, краснобая первого призыва, звезду межрегиональной группы, трибунного соперника велеречивого Собчака. На тех первых, дурманных митингах Юкин доводил публику до обморочной любви к идеалам свободы, равенства и братства, невозможным даже в стерильной лаборатории, а уж тем более в нашем немытом Отечестве. Манежная площадь, до отказа заполненная взбаламученным народом, стотысячно подхватывала его слова: «Меньше социализма – больше колбасы!» В 1991-м Юкин стал заместителем министра торговли и тут же попался на совершенно идиотской взятке. Хотел получать процент с фирмы «Глобалчикен», ввозившей окорочка в свободную Россию. Американские куроводы, осерчав, пожаловались в Госдеп, оттуда стукнули Ельцину, а тот на расправу был скор, особенно с похмелья. Дёма едва унес ноги, лет пять отсиживался в Польше, потом в Кембридже – читал курс лекций «От тоталитаризма – к свободе». Наконец президент, допившись до недержания, ушел на покой, и Юкин решил вернуться в политику, а заодно и в Россию. Исидор придумал отличную легенду: оказывается, Дёма напомнил царю Борису его обещание лечь на рельсы, если реформы не заладятся, а всенародно избранный самодур, услыхав такую дерзость, пришел в ярость и отправил правдолюба в изгнание. Теперь же обличитель вернулся в Отечество со словами: «На рельсы лягу я!»
Дёмин выход из стеклянных дверей Шереметьева-2 показали все каналы. Вот он стоит на ступеньках и жадно вдыхает воздух родины: в глазах трехкаратные ностальгические слезы, а в руке саквояжик, как у доктора Айболита, прилетевшего подлечить тяжко заболевших африканских зверушек. Четыре контейнера с барахлом прибыли позже через Клайпеду. Исидор не только с помощью своих людей на ТВ прославил возвращение Юкина, но и добился, чтобы тот попал на групповой снимок с Лужковым в газете «Центр-плюс». Была такая предвыборная фишка: мэр всех времен от широты души фотографировался с кандидатами, баллотирующимися по Москве, но не со всеми, а с избранными. Получался негласный «Список Лужкова», тайный сигнал местным начальникам помогать именно этим хлопцам, а главное – не мешать лишними поборами.
Но и Злотников не дремал. Его штаб оклеил пол-Москвы листовками: Сёма в оранжевом пластмассовом шлеме толкает по специальному пандусу нового дома коляску с инвалидом и говорит: «Сильным – дорогу, слабым – подмогу!» Кроме того, по всем каналам крутили его предвыборный ролик, надо признать, лихой. Это тебе не Налимов по грудь во ржи. На обочине стоят два пенсионера и робко голосуют. Мимо, не останавливаясь, летят дорогие иномарки. Таксисты притормаживают, но, увидав жалкую мелочь в морщинистой руке старика, с обидным смехом уезжают. Какие-то скинхеды в разрисованном свастикой джипе с гоготом отбирают у бедняг последние деньги. Плакать хочется! И вдруг на могучей русской тройке, гремящей бубенцами, выезжает Злотников, подхватывает старичков и мчит в светлую даль, где горит солнечный титр: «Будущее есть у всех!»
В общем, оба кандидата шли грудь в грудь. Сначала чуть-чуть опережал Сёма, но Дёма, спев в «Добром утре» дуэтом со знаменитым тенором Колбасковым, вырвался вперед. Тогда Злотников спонсировал хирургическое расчленение сиамских близнецов Зиты и Гиты, вся страна смотрела, как человеческие половинки, обретшие независимость, плакали счастливыми слезами на груди кандидата и призывали голосовать только за него! Соперники сравнялись. Но тут в «Общественной газете» вышел убийственный фельетон «Плутовская миля». Ксерокопии скандальной статьи тем же вечером оказались в почтовых ящиках избирателей. Это был крах. Сёмы не стало, но и он перед своей электоральной гибелью успел нагадить Дёме. Предвыборные листовки Юкина, накануне бесследно исчезнув вместе с грузовичком, вдруг в «день тишины» заполонили район. Они висели на столбах, заборах, стенах, остановках, помойках, даже на дверях избиркома. Дёму сняли с пробега за чудовищное нарушение закона о выборах. В результате гонку возглавил кандидат от КПРФ, уверенно лидировавший до последнего момента: явка по городу низкая, а коммунисты – народ активный и дисциплинированный. Однако за час до закрытия пунктов гражданская совесть москвичей под влиянием внезапного солнечного протуберанца очнулась: толпы избирателей, которых никто не видел, примчались к урнам, чтобы проголосовать за кандидата от «Яблока» Хованюка – никому не ведомого хмыря с обещающей улыбкой.
Разгневанный Дёма проклял немытую Россию и убыл в Лондон – читать курс лекций «Рабская матрица России в свете общечеловеческих ценностей». А вот Сёма пострадал по полной: на него завели уголовное дело и наконец-то спросили, куда он дел средства пайщиков. Ведь вся «Платиновая миля», на которую ухлопан без малого «ярд», являла собой строительный вагончик, рулон утеплителя и шесть вбитых свай. Когда Злотников ехал на допрос, чтобы заключить сделку со следствием и сдать подельников, его нагнал на светофоре мотоциклист в черном непроглядном шлеме и прилепил к крыше бронированного «Мерседеса» магнитную мину, достаточную для потопления линкора. Говорят, от бизнесмена остались только дымящиеся штиблеты из крокодиловой кожи. Любил бедняга хорошую обувь. Кошмарик воспринял провал, а потом и гибель друга со скорбным фатализмом. На поминках он дал клятву отомстить убийцам и взял себе на память о павшем соратнике его последнюю утеху – семнадцатилетнюю воздушную акробатку из циркового училища. Исидор тоже переживал неудачу, у него подскочило давление, и он уехал в санаторий, чтобы подлечиться, а также закончить книгу «Марксизм как манихейство».
Скорятин, к тому времени первый заместитель, остался на хозяйстве. Прочитав фельетон в «Общественной газете», он вспомнил, что этот текст уже видел на столе главного и даже полистал, пока тот выбегал из кабинета, чтобы отругать верстальщика. Статья и тогда называлась «Плутовская миля». В прозрачную папку была вложена дискета. Конечно, Исидор, зная о дружбе Кошмарика и Злотникова, материал отклонил, а, возможно, нарочно придержал, чтобы использовать во время выборной схватки. Рисковал, разумеется: хозяин, сам любивший сложные, многослойные интриги, другим двойную игру не прощал и карал беспощадно. Теперь все зависело от осторожности: Исидор мог передать дискету из рук в руки, а мог и сбросить по электронной почте. Конспиративным неврозом Шабельский не страдал и был уверен: его заслуги перед демократией столь грандиозны, что он непотопляем.
Гена нарочно засиделся допоздна, услал охранника за биг-маком и взял с доски ключ от кабинета шефа. Затея могла рухнуть в самом начале, если бы Исидор пользовался паролем, но гранд гласности не тратился на пустяки. Открыв почту, мститель среди отправленных писем нашел «Плутовскую милю». Адрес получателя: vernikov@obgaz.ru! А Сева Верников – это не кто иной, как главный редактор «Общегаза». Оставалось дозвониться до хозяина. Утром Скорятин прибыл в особняк на Зубовской, преодолел три кордона и вошел в кабинет, который босс устроил в бывшем редакционном актовом зале: шагая по ковру к огромному письменному столу, можно было вспомнить всю свою жизнь. Маленький Кошмарик сидел в высоком кресле, обтянутом шкурой белого леопарда, и нежно разглядывал фарфоровую фигурку из своей коллекции антикварных фарфоровых дам, поправляющих подвязку. Вдоль стен стояло несколько шкафов, заполненных сотнями куртуазных красоток, увлеченных этим пикантным занятием.
– Ну? – спросил владыка, подняв на вошедшего грустные глаза. – Что у тебя там за секрет? Рассказывай!
Выходя от разъяренного хозяина, информатор ощутил во рту вкус вяленых бычков.
Изгнание Шабельского Корчмарик обставил с театральным изуверством: в юности, до университета, он при горкоме комсомола пробавлялся режиссурой массовых мероприятий и жутко гордился факельным шествием сводного строительного отряда, которое поставил в 1980 году к Олимпиаде. Лёня намастачил бы еще чего-нибудь духоподъемно-массового, но после закрытия Игр, когда «ласковый Миша возвратился в свой сказочный лес», не досчитались сотни комплектов новенькой формы со спортивной символикой. Скандал замяли: праздник все-таки! Но вороватого режиссера прогнали.
А Гена в предпоследний день Олимпиады отбывал в Красноярск на слет молодых журналистов – его наградили за очерк о молодых гвардейцах пятилетки, напечатанный в «Московском комсомольце». Сибиряки, возвращавшиеся домой, вслух горевали, что не увидели даже издали Олимпийский огонь, так как в закрытую, оцепленную Москву народ пускали только по паспортам с пропиской и специальным вкладышам. Счастливцы, узревшие дивный пламень, рассказывали об этом с эпической дрожью в голосе. Когда взлетели с Домодедовского аэродрома, Гена заметил в иллюминаторе полоскавшийся внизу во тьме перервенский газовый факел, улыбнулся и крикнул:
– Вон – Олимпийский огонь!
– Где? – лишенцы ломанули на правый борт.
– Да вон же!
Самолет опасно накренился, стюардессы заметались по проходу, но сибиряки были счастливы:
– Он! Он! Горит! Теперь и умереть можно.
Когда посвежевший в санатории Исидор вошел в свой кабинет, он увидел в кресле улыбающегося повелителя. По углам стояли, заложив руки за спины, квадратные охранники с мускулистыми лицами.
– Леонид Данилович, чем обязан?
– Да вот, Исидор Матвеевич, изучаю вашу почту.
– Это неприлично – рыться в чужой почте! – побледнел курортник.
– Что?! Ты мне будешь, старая про…дь, рассказывать, что прилично, а что нет?! Ах ты, крыса жидовская!
Юдофобский вопль носатого Корчмарика, унаследовавшего от предков карикатурную местечковую внешность, прозвучал глупо и забавно, но никто даже не улыбнулся. А лицо Исидора стало похоже на благородное мраморное надгробие:
– Понятно. Мне собирать вещи? – Он спокойно шагнул к полке и дрожащими руками хотел взять бронзовое «Золотое перо» с чеканной надписью на малахитовой подставке: «Лучшему журналисту десятилетия».
– Ты, тварь, подумай, как будешь кости собирать! Вон из моей газеты, к свиньям собачьим! Скорятин, принимай редакцию! А этот мусор на помойку! На помойку! – завизжал хозяин.
Охранники придвинулись к изгою, деловито взяли за руки, тряхнули так, что очки слетели с орлиного носа, и потащили тело к выходу, как мешок картошки. В последний момент Исидор и Гена встретились глазами. Изгой смотрел на предателя не с презрением, нет, а с победной усмешкой, словно успел уязвить врага отравленным острием, отчего тот непременно умрет в муках. Ночью, видимо от позора, Шабельского долбанул жуткий инсульт. Он выжил, выкарабкался, заново выучился говорить, читать, ходить с палочкой, но его блестящий, изощренный ум погас. Хитроумный философ превратился в шаркающего полуидиота со слюной на подбородке. Гена его с тех пор не видел. Кошмарик предупредил: любой замеченный в сношениях с бывшим главредом будет тут же уволен. Но кто-то отважился, навестил и рассказал в редакции о шаркающем и лепечущем старике, в котором лишь орлиный нос выдавал прежнего Исидора, верного соратника академика Яковлева.
Повторять судьбу предшественника, конечно, не хотелось. Теперь, когда Дронов не просто уцелел, а получил под себя еще и СМИ, надо было срочно отползать от ниццианского интригана, ведь газету у него, конечно, отберут. Как? Способов много. Например, вдруг вспомнят, что залоговый аукцион, на котором он купил глиноземный комбинат, провели с нарушениями. Дальше: выбирай, Леня, глинозем или «Мымра»! Отобрали же «Независьку» у Березовского, а «НТВ» – у Гусинского. Тихо, без пыли. Скорее всего, Кио так и поступит. А утаить, что «Клептократию» готовили в номер, невозможно: рано или поздно доложат и заложат. Значит, надо опередить.
Гена вывел статью на экран и, пройдясь по тексту, сократил наиболее хлесткие и обидные места про того же «фон Дрона». Убрал и кусок про торговлю губернаторскими креслами: «Мы боимся того, что может натворить врач, купивший себе диплом. А на что способен губернатор, взявший свой пост в лизинг? Не потому ли наше Отечество медленно, но верно сползает в компьютеризированный феодализм?!» Проредив вопли воспаленной гражданской совести, автор поменял и название, убрал хлесткую «Клептократию» и впечатал банальные «О времена, о нравы!», а вместо боевого псевдонима «Павлик Матросов» поставил «Иван Юлевич» – так он смолоду подписывал свои вынужденные опусы. В общем, из разящей боевой стрелы вышел детский дротик с присоской, и теперь статья мало чем отличалась от обычного злобного либерального лепета. Скорятин отыскал адрес, по которому когда-то отправлял Дронову справку о ситуации в Союзе журналистов, прикрепил изуродованный текст и, обдумывая каждое слово, сочинил сопроводительное письмо:
Уважаемый Игорь Вадимович!
Посылаю Вам заказной материал, который по настойчивым требованиям известного Вам лица я должен был поставить (но не поставил) в текущий номер, возможно, рискуя быть изгнанным из газеты, как некогда один из лучших журналистов новой России И. Шабельский. Высоко ценя Вашу государственную деятельность и глубоко уважая Вас лично, я питаю надежду, что придет время, когда «Мир и мы» перестанет быть игрушкой в руках ненадлежащих особ, а сможет наконец послужить интересам общества, идеалам демократии и свободы слова, за которые шли на баррикады лучшие люди Отечества.
Ваш Ген. Скорятин
Кио начинал политическую карьеру на баррикадах 1991-го, подвозя протестантам пиво с бутербродами, и любил, когда об этом вспоминали. Предшественника он тоже упомянул не случайно: Исидор привечал никому не ведомого тогда Дронова и печатал его беспомощные заметки. Кажется, все учтено. Гена несколько минут сидел неподвижно, вспоминая родимое пятно на Алисиной пояснице, и вдруг сообразил, что письмо журналиста чиновнику не может быть таким истошно правильным, начальство ожидает от творческого халдея умеренного озорства и разумного непослушания. Поколебавшись, он добавил еще одну фразу: «Душевно надеюсь, что Вы, придя во царствие свое, помяните нас, сирых, но преданных своему делу и стране».
Вроде ничего! Лесть с библейским привкусом, легкое ёрничество и просьбишка не оставить милостями – все это должно понравиться. Главный редактор тяжко вздохнул, понимая, что, кликнув флажок «отправить», он бросает на кон свое будущее. Но другого выхода нет. Важно опередить других, и прежде всего Кошмарика. В очереди кающихся и просящих надо стоять первым. Он послал письмо, удалил файл с первоначальным вариантом «Клептократии», на всякий случай сбросив на флэшку, почистил рабочий стол, корзину и даже переписку, перепроверил себя, остался доволен, откинулся в кресле «босс», закрыл глаза и увидел меж распахнутых Алисиных бедер рыжий шубный лоскут. Переходящий, как вымпел.
29. Стреляться через платок!
…В Тихославле о возвращении Скорятина никто не знал. На вокзальной площади он влез в рейсовый автобус. Народу набилось порядочно. Рядом сидела старушка в белом платочке, она держала на коленях корзину, из которой время от времени выглядывал грустный серый кот и внимательно смотрел в окно, точно проверял, не проспала ли бабка нужную остановку, вздыхал и снова прятался в своем плетеном «укрывище», как сказал бы Исаич. Автобус тащился, притормаживал перед лужами, обползал по обочине развороченный асфальт, скрежетал мостами по колдобинам, а в деревнях останавливался у зеленых навесов, наскоро сваренных из уголков и листового железа. Там толпился народ: мужики и мальчишки курили, бабы и девчонки грызли семечки. В открывшиеся с лязгом двери входили два-три человека, остальные так же дымили, лузгали и смотрели на автобус с тоской, словно не первый век встречали кого-то в безнадежном ожидании. Здесь же, под навесом, рождались, взрослели, зачинали, разрешались от бремени, болели и умирали, оставляя в память о себе сугробы подсолнечной шелухи и окурков.
Между поселками тянулись неряшливые поля, подернутые зеленой шерсткой всходов или праздной глинистой рябью, мелькали низкие фермы с продавленными шиферными крышами, вставали водонапорные башни, напоминавшие гигантские ручные гранаты. В плешивых лугах бродили редкие стада грязных коров, попадались загоны с недвижными табунами ржавого колхозного железа: тракторами, комбайнами, грузовиками… В каждой деревне обочь дороги стояли, где в полный рост, где припав на одно колено, гипсовые воины, покрытые облупившейся серебрянкой. На темных плитах густо лепились имена тех селян, кто не вернулся с войны, удобрив аккуратные поля Европы. Возможно, их-то и дожидалась на остановках курящая и лузгающая родня. На заросших пустырях и пригорках догнивал почерневший кирпич церковных развалин. В одном из развороченных храмов за рухнувшим фасадом чудом уцелел кусочек росписи, и Гена поймал на себе строгий взгляд какого-то обиженного святого.
Из окон громыхающего автобуса жизнь выглядела совсем не так, как из окна райкомовской «Волги». Скорятину казалось, что едет он теперь другой дорогой: река почти не проглядывалась сквозь загустевшую, сомкнувшуюся всего за пару дней листву. С похмелья или от увиденного, а скорее, от того и другого вместе он впал в какую-то антипатриотическую меланхолию – вспоминал игрушечные европейские пейзажи, сказочные замки, домики, будто из марципана, вылизанные кирхи с интеллигентными крестиками на макушках, вспоминал рослых тамошних коров, бодрых и чистых, как спортсменки, принявшие душ после кросса. А в окошке виднелись мусорная обочина, дырявые фермы и родные буренки с костистыми задницами, измазанными подсохшим навозом. Спецкор содрогался сердцем, предчувствуя неизменность, вечность, обязательность этой русской разрухи и нищеты. А может, прав Вехов с его нейтронной бомбой? В самом деле, не лучше ли огромным бульдозером содрать эту вековую русскую коросту, взрыхлить землю, дать пашне постоять под паром лет двести, а потом уже что-то здесь сеять и строить…
Кот снова выглянул из корзины и тревожно мяукнул – дремавшая старуха очнулась, запричитала, поспешая к закрывавшимся дверям, и успела выскочить на остановке, где курили пьяные мужики и грызли семечки беременные бабы.
Гена решил никакой «разоблачуги» о шашнях Болотиной и Суровцева не писать. Вот еще! Зачем? Надо встретиться с Зоей, объясниться, вернуться в редакцию, объявить, что слухи не подтвердились, бросить на стол заявление об уходе и грандиозно проставиться. Исидор, конечно, удивится, будет уговаривать, клясться, что между ним и Мариной ничего такого нет. И это чистая правда: его, Гены, между Шабельским и Ласской больше нет и не будет. Как говорила бабушка Марфуша: «Владей, Фаддей, моей Маланьей!» А в «Гудке» его до сих пор ждут – «золотые перья» везде нужны! Какое-то время придется пожить на съемной квартире, помучиться в разлуке, проверить чувства. Хотя что за глупость! Не ты проверяешь чувства, а чувства проверяют тебя. К тому же звонили из Союза журналистов, спрашивали, нет ли в «Мымре» желающих купить кооператив. Первый взнос увеличился из-за инфляции, которой, если верить «Правде», в СССР нет и быть не может, – поэтому освободились места в очереди. Дом хороший, кирпичный, у метро «Сокольники», окнами в парк, и почти готов, осталась внутренняя отделка. Плати пять тысяч деревянных и через полгода въезжай с фикусом!
Таких денег у Скорятина не было, но в «Политиздате» намечалась книжка очерков «Иного не дано». Аванс – две тысячи. Три можно призанять. Впрочем, есть и другой вариант: добыть валюту, взять за границей «видак» за триста долларов, а продать в Союзе за четыре тысячи рублей. Недавно дружок тестя, молодой режиссер Саша Гугнин, толстяк с волосатым лицом образованного примата, предлагал за восемь тонн двойку «Панасоник». Говорил, взял в Париже для себя, но как на грех из Союза кинематографистов прислали открытку на «девятку» – вот и приходится жертвовать. В качестве бонуса Саша прилагал полдюжины кассет с «джеймс бондами» и «греческими смоковницами». И на бутылочном стекле в Индии тоже можно заработать. Но тогда сразу увольняться нельзя: загранка обломится…
Очнувшись от мечтаний, Гена обнаружил, что едет уже по Тихославлю. Люди провожали громыхающий автобус мрачными взглядами, а куры с мерзким кудахтаньем выскакивали из-под колес. Странно! Он мчался, торопясь мыслями к желанной женщине, а радости не было. Да и город казался не сказочно-лучезарным, как давеча, а грязным, скучным, тусклым, заброшенным: храмы стояли облупленные, позолота на куполах зияла черными проплешинами, а кое-где остались только ржавые каркасы с лохмами листового железа. Пегая монастырская стена местами накренилась, удерживаемая контрфорсами из силиконового кирпича. Правда, две или три церкви, подревней, лезли в глаза свежей побелкой и покраской, а маковки блистали дешевым глянцем, как анодированные сувениры. Успели-таки к 1000-летию Крещения. Вот что такое аврально-плановая экономика! Наскоро отреставрированную колокольню еще не успели освободить от лесов, была она похожа на арестанта, которого помыли, приодели, подрумянили, но колодки снять забыли.
Когда Гена выходил из автобуса, сизый от водки парень подал ему, как даме, грязную шершавую руку и прохрипел: «М-жик, у водилы братан помер…» Пришлось бросить мятую коричневую рублевку в блюдечко с медью и серебром. Шофер сидел, сгорбившись и отвернувшись к боковому стеклу. Отчего в то утро было так тошно и тоскливо, почему мир казался отвратительно, невыносимо чужим? Непонятно… Ненависть к обступающей действительности ошеломляла, давила до обморока. Даже теперь, спустя четверть века, Гена отчетливо помнил гноящиеся глаза тощей кошки на паперти, чувствовал смрад переполненных выгребных ям, бивший из подворотен. Ничего подобного потом с ним никогда не случалось. Лишь иногда, наталкиваясь на такую же тошнотворную ненависть к жизни в разговорах с наоборотниками или в книгах модных писателей, Скорятин недоумевал: однажды испытав это уничтожающее состояние, он до сих пор не мог его забыть, а они сделали из своего отвращения профессию. Бедные, несчастные, как они существуют с этим червивым шевелением в душе?
На площади перед Гостиным Двором он вдруг заметил свежую листву, вдохнул полудеревенский воздух, вспомнил, как под дождем нес на руках Зою, и сразу очнулся, повеселел, понял, что жизнь прекрасна, словно пробуждение ребенка. Бегом бросившись в библиотеку, спецкор взлетел по ступенькам, репетируя в уме: «Чуть свет уж на ногах, и я у ваших ног!» Скажет и упадет на колени.
Утром читателей почти не было. Гипсовый Пушкин возле абонемента подмигнул земляку с лукавым мужским поощрением. Однако за конторкой сидела не Зоя, а Катя. Она смутилась, лицо ее покраснело, а прыщи, наоборот, побелели. На вопрос, где Мятлева, девушка шепнула, оглянувшись:
– Наверное, дома.
– Заболела?
– Не знаю… Вы у Елизаветы Михайловны спросите!
Но Болотиной в кабинете не оказалось – уехала в область на культурно-массовый актив. Секретарша тоже почему-то трусила, будто перед ней стоял не знакомый столичный журналист, а душегуб, разыскиваемый милицией. Недослушав ее сбивчивые объяснения, Скорятин помчался на улицу Маркса. Дорогу он решил срезать, ориентируясь на высокую, опутанную лесами колокольню монастыря, но заблудился и долго, как Андрей Миронов в «Бриллиантовой руке», метался по запутанным улочкам, поднимавшимся по холму к детинцу. Попутно Гена изумлялся изобретательности обывателей, приспособивших под коммунальное житье каждый закуток, проем, тупичок, бывшие лабазы, амбары, развенчанные часовни, братские и трапезные корпуса. На расчищенных от старины местах стояли пятиэтажки, сложенные, казалось, из грязно-белых кубиков неряшливыми детенышами великанов. Швы между блоками были законопачены тряпками и промазаны черным гудроном, а балконы заставлены рухлядью. Зоин дом (к нему он внезапно вышел через случайный проходной двор) выглядел поновей и поопрятней: на двери даже имелся распотрошенный домофон.
Проскочив мимо старушек, влюбленный спецкор ворвался в подъезд, но перепутал этажи и нужную квартиру отыскал благодаря почтовому ящику с логотипом «Волжского речника». Он долго давил на кнопку, слышал, как за дверью трещит звонок, однако никто не открывал.
«Ну где же она?»
Гена, чуть не плача, спустился вниз и столкнулся нос к носу с Колобковым, бледным, насупленным, решительным. В черном костюме, белой сорочке и фиолетовом галстуке, Илья напоминал похоронного агента из западного кино. Среди тружеников советских ритуальных услуг тогда преобладали тетки средних лет в ярких мохеровых кофтах.
– Привет… – смутился москвич. – А ты-то как узнал?
– Тихославль – город маленький.
– Где Зоя? Что случилось?
– Я знал, что ты вернешься…
Осведомленные старушки прислушивались к разговору с надеждой на драку или хотя бы громкий скандал, чтобы потом рассказывать соседям с неспешным превосходством очевидцев: мол, вы даже не представляете, какое безобразие учинили два на вид приличных мужчины из-за «свистушки» со второго этажа, тоже вполне на вид обтекаемой дамочки.
– Пойдем, надо серьезно поговорить, – тихо позвал Колобков.
– Куда?
– Ко мне.
Старушки проводили их слезящимися от разочарования глазами.
Кабинет заведующего отделом агитации и пропаганды был скромней некуда: без приемной и секретарши. В двухоконной комнате теснились типовой двухтумбовик, кресло, шкаф с розовыми занавесками, на приступке помещались телефон и селектор. Стол для совещаний окружали стулья с инвентарными жестяными бирками, прибитыми к спинкам. На низком мраморном подоконнике стояли горшки с фикусом, столетником и геранью, вышедшими из моды сто лет назад. Со стены бодро глядел в будущее очередной генсек, два предыдущих вождя, столь же оптимистичные, прожили при исполнении недолго: один – полтора, второй – год. Разумеется, у портретного Горбачева никакой родимой отметины на ранней лысине не наблюдалось. На власти, как и на солнце, пятен нет!
Соперники сели за приставной стол друг против друга и некоторое время молчали. Наконец Колобков сурово спросил:
– Может, чаю?
– А покрепче?
– В райкоме нельзя.
– А морсу?
– Тоже нельзя.
– А что же тогда можно?
– Сейчас покажу.
Илья встал, со скрипом открыл дверцу шкафа, достал оттуда полированный ящик, напоминающий сложенную шахматную доску, только без обычных черно-желтых квадратиков. Вернувшись, он щелкнул замочками, но тут зашипел селектор, и капризный женский голос спросил:
– Илья Сергеевич, ты когда идешь обедать?
– Не знаю.
– Место занять?
– Нет, у меня люди из района.
– А потом?
– Потом я в область уеду.
– Ну и пожалуйста! – обиделся голос, и селектор перестал шипеть.
Пропагандист внимательно посмотрел на московского гостя и откинул крышку: там, в красных бархатных углублениях лежали «валетиком» два дуэльных пистолета с гранеными стволами, кудрявыми курками и рукоятями красного дерева, отделанными серебром.
– Это что? – оторопел Гена.
– «Лепажи».
– Откуда?
– Из музея.
– Зачем?
– Будем стреляться.
– Разве можно? Из них…
– Конечно! Я же устраивал реконструкцию дуэли Онегина и Ленского. Для школьников. Так жахнуло – неделю в ушах звенело.
– А еще говорят, перестройка до глубинки не дошла. Дошла: завотделом пропаганды и агитации вызывает на дуэль корреспондента еженедельника «Мир и мы». Еще как дошла!
– Боишься? – жестоко усмехнулся Колобков.
– Конечно, боюсь! Тебя, дурака, боюсь убить… – ответил Гена.
– Почему же это ты меня убьешь? Я в армии стрелял на «отлично».
– Тогда ты меня убьешь и сядешь. Лет пятнадцать дадут.
– Нет… Лет шесть. У меня смягчающие обстоятельства.
– Какие же?
– Сам знаешь, сволочь!
Они сидели, набычившись, уперев взгляды в пистолеты, и напоминали шахматистов, задумавшихся над сложной финальной партией. Наконец Илья проговорил:
– Но я могу забрать вызов, если ты…
– Если я…
– Если ты на ней женишься.
– Ты этого хочешь?
– Нет, не хочу, но я хочу того, чего хочет она, а она хочет этого…
– Почему ты так решил?
– Она любит тебя, вуалехвоста!
– Сам догадался или подсказали?
– Сам.
– Где Зоя?
– В Затулихе.
– Где?
– В деревне. У нее там дом. От бабушки.