Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Алеша, ты дома сегодня?

Все еще падал снег, когда я вышел на Рамблу. То была мелкая ледяная пыль, она не успевала сгуститься и носилась сонмом сверкающих пятнышек по ветру, от которого перехватывало дыхание. Я свернул на Новую улицу, теперь превратившуюся в темный туннель между забытыми остовами полуразрушенных танцевальных залов и призрачных мюзик-холлов, которые всего несколько лет назад до самой зари переполняли улицу блеском и шумом. Тротуары пропахли мочой и сажей. Я прошел по улице Ланкастер до дома тринадцать. Два старых фонаря на фасаде лишь чуть-чуть процарапывали сумрак, однако можно было различить афишу, прикрепленную к обгоревшей деревянной двери, закрывавшей проход:

— Весь день, до самого вечера.

«ТЕАТР ТЕНЕЙ,
вернувшийся в Барселону после триумфальных
гастролей по всему миру, представляет новый и грандиозный
спектакль марионеток и автоматов
с эксклюзивным и загадочным номером
звезды Парижского мюзик-холла мадам Изабель,
ее волнующим “Танцем Полуночного Ангела”.
Каждую ночь, в 12 часов».


— Ну, приходи, будем с тобой говорить, — испуг на ее лице сменился удовлетворением, предвкушением долгого с ним общения. — Мне хочется тебе кое-что рассказать.

Два раза я постучал кулаком, подождал, проделал это снова. Через минуту услышал шаги по ту сторону двери. Дубовая филенка подалась на несколько сантиметров; явилось лицо женщины с серебристыми волосами и с глазами такими черными, что зрачок, казалось, разлился по всей роговице. Изнутри струился влажный золотой свет.

Он кивнул, испытывая знакомое, из счастья и боли, недоумение. Богу было угодно продлевать ее век столь долго, что она оставалась с ним рядом всю его жизнь. Присутствовала в ней с младенчества, детства и юности, когда вместе с бабушкой взращивали его без отца в послевоенные годы. До зрелости, когда бабушка умерла и они остались вдвоем, сберегая драгоценную память о любимом, ушедшем человеке. И теперь, уже в старости, когда сам он почти старик, завершает свою земную юдоль. Они были неразлучны бесконечные годы, ее присутствие в его жизни означало какой-то неразгаданный знак, особое благоволение, которое еще себя обнаружит, раскроет свое глубинное, неслучайное значение, прежде чем им суждено расстаться. Благодарный Тому, Кто продлил их совместную жизнь, Сарафанов молил, чтобы это продолжалось и впредь и как можно дольше отступал и откладывался тот неизбежный срок, когда комнатка ее опустеет, — будут все те же флаконы, полотенце, подушки, изношенная полосатая кофта, а ее не будет.

– Добро пожаловать в Театр Теней! – объявила она.

– Я ищу сеньора Санабрию, – произнес я. – Полагаю, он меня ждет.

В окне, пушистый и снежный, мягко-голубой и волнистый, светился сад. Виднелась заиндевелая, дымчато-зеленая сосна, молодая и стройная, которую так любила мать, когда летом он вывозил ее на прогулку. Подкатывал коляску к сосне. Мать робко трогала пышную сосновую лапу. На ее губах появлялась нежная, печальная улыбка. Сарафанов не спрашивал, чему улыбается мать. Догадывался, что у них с деревом существует безмолвный договор. Когда мать умрет, ее душа перенесется в сосну. Дерево знает об этом, готовит ей место среди косматых веток, в золотистом чешуйчатом стволе. Быть может, когда умрет и он, Сарафанов, он тоже перенесется в сосну, и они снова встретятся с матерью среди тесных древесных волокон, обнимутся неразлучно.

– Вашего друга здесь нет, но если хотите пройти, представление вот-вот начнется.

Глава восьмая

Я проследовал за дамой по узкому коридору, потом по лестнице, спускавшейся в подвал. Дюжина пустых столиков окружала сцену. Стены обтягивал черный бархат, огни рампы иглами прокалывали клубы пара, висевшие в воздухе. Несколько клиентов томились поблизости. Барная стойка, составленная из потускневших зеркал, и углубление для пианиста, погребенного в сиянии медного цвета, дополняли панораму. На пурпурном занавесе, опущенном, была вышита фигура марионетки – Арлекина. Я сел за столик напротив сцены. Санабрия обожал театр марионеток. Обычно говорил, что они более всего напоминали ему людей, стоящих на двух ногах.

Сарафанов был зван на день рождения к своему доброму знакомцу, генералу Вадиму Викторовичу Буталину, герою Чеченской войны, депутату Государственной Думы, которому помогал деньгами в его политической деятельности и был вхож в круг его тайных единомышленников.

– Даже больше, чем шлюхи.

Бармен принес мне рюмку, предположительно, бренди, и удалился. Я закурил и стал ждать, когда погасят свет. Вскоре полумрак сгустился, складки пурпурного занавеса медленно заскользили. Фигура ангела-разрушителя, подвешенная на серебристых нитях, опускалась на сцену, размахивая черными крыльями посреди клубов синеватого пара.

Празднество совершалось в дорогом ресторане. В главном зале играла музыка, горели на столиках свечи, бил разноцветный фонтан. Здесь же, в банкетном зальце, было тесней, многолюдней, столы были сдвинуты, образуя «угол», во главе которого сидел именинник в элегантном итальянском костюме с фиолетовым галстуком, с которым чуть странно и отчужденно соседствовала золотая Звезда Героя. Подле мужа восседала его супруга Нина, вянущая красавица, чья молодость и краса угасли среди пустынных гарнизонов, глухих военных городков, в непрерывных страхах и ожиданиях. Двадцать лет Буталин воевал на изнурительных войнах под Гератом, Степанакертом, Тирасполем, а когда освирепевшая, с поднятым загривком, зарычала Чечня, генерал гонял в горах чеченского волка, посыпая бомбами и снарядами Грозный, Бамут, Ведено. Его изнуренное, в морщинах и складках, с печальными подглазьями лицо странно напоминало карту военных действий.

Когда я по пути в Барселону открыл конверт с деньгами и информацией и начал читать машинописные странички, то сразу понял, что на сей раз фотографии клиента не будет. Она не нужна. В ту ночь, когда мы с Санабрией покинули Барселону, учитель, руками останавливая кровь, струившуюся по моей груди, пристально взглянул мне в лицо и улыбнулся.

При входе помещался столик для подарков, на котором возвышались гора мечей с дарственными надписями, хрустальные и фарфоровые вазы, всевозможные часы, бюсты русских полководцев, миниатюрные копии дорогих православному сердцу церквей и колоколен. Сарафанов преподнес генералу золотые часы, крепко обнял его худое мускулистое тело, зацепившись лацканом за Звезду. Поцеловал тонкие, голубоватые, пахнущие духами пальцы Нины и занял отведенное место за столом, остро и радостно наблюдая собрание.

– Я обязан тебе одной из жизней и теперь возвращаю долг. Мы квиты. Настанет день, когда кто-нибудь явится по мою душу. В нашем деле нельзя строить карьеру без того, чтобы не оказаться в шкуре клиента. Таковы правила. Но когда пробьет мой час, который не за горами, меня бы порадовало, если бы это был ты.

Он был среди «своих». Избавился ненадолго от маски еврейского бизнесмена, сообщника иудейских интриг. Не боялся разоблачений, сбросил маскировочную сетку, под которой, невидимая для врагов, сберегалась его истинная сущность. Лица, его окружавшие, были родными, не отталкивали своей мимикой, антропологическим несходством, едкими агрессивными энергиями. Молодые и старые, лица гостей источали радушие, вызывали доверие, рождали благоволение и симпатию. Его напряженная, вечно начеку, душа разведчика и потаенного скрытника здесь отдыхала, набиралась силы и свежести.

Торжество проходило в обычном, чуть утомительном чередовании тостов и славословий.

В информации от министерства, как обычно, самое важное читалось между строк. Санабрия вернулся в Барселону три месяца назад. С сетью он порвал еще раньше, когда стал отказываться от контрактов, ссылаясь на свои принципы в нашу беспринципную эпоху. Первой ошибкой министерства была попытка ликвидировать его. Второй, роковой, – сделать это из рук вон плохо. От первого посланного бандита вернулась заказной бандеролью одна только правая рука. Такого человека, как Санабрия, можно убить, но оскорблять не следует. Через несколько дней после его приезда в Барселону оперативники министерской сети стали гибнуть один за другим. Санабрия работал по ночам и освежил свои навыки владения коротким клинком. За две недели он сильно проредил базовую структуру тайной полиции в Барселоне. На третьей неделе добрался до более процветающих – и находящихся на виду – секторов режима. Чтобы не допустить паники, в Мадриде решили отправить кого-нибудь из силовиков разобраться с Санабрией. Человек, посланный министерством, лежал теперь на мраморном столе морга в Равале, с новой улыбкой, проделанной ножиком в горле, точно такой же, какая лишила жизни генерал-лейтенанта Мануэля Хименеса Сальгадо, восходящую звезду военного правительства, которому была обеспечена блестящая карьера в министерствах столицы. Вот тогда они и обратились ко мне. В указаниях ситуация описывалась как «глубоко кризисная». Санабрия, если излагать в министерской терминологии, решил действовать на свой страх и риск и погрузился в преступный мир Барселоны с целью личной мести выдающимся представителям военного режима. Заговор, указывалось в послании, следует «уничтожить на корню, любой ценой».

Заздравную речь держал лидер российских коммунистов Андрей Никитович Кулымов, широкоплечий, с открытым лобастым лицом, на котором сияла благодушная улыбка и под белесыми бровями синели веселые, молодцеватые глаза. Рюмку с водкой он прихватывал на особый манер, за краешек донца. И это показалось Сарафанову внешней, придуманной черточкой, которой Кулымов желал отличаться от прочих.

– Я думал, ты придешь раньше, – раздался из полумрака шепот моего наставника. Даже в преклонном возрасте старый убийца был способен подкрадываться в темноте по-кошачьи бесшумно, как в свои лучшие годы. Санабрия улыбнулся мне.

– Ты неплохо выглядишь, – заметил я.

Буталин, военный герой, любимец армии и баловень Кремля, был выдвинут на первые роли в думской «партии власти», но очень скоро взбунтовался против, как он говорил, «дураков и либералов в правительстве». Сделал несколько резких антиправительственных заявлений. Попал в опалу. Перешел в оппозицию, претендуя чуть ли не на роль будущего Президента России. Множество оппозиционных лидеров сразу признали в нем вождя, даже Кулымов, ревновавший к блестящей репутации генерала. Кремлевские политологи оценивали этот союз как чрезвычайно опасный для власти. Союз самой массовой оппозиционной партии и глухо рокочущей, исполненной недовольства армии был чреват военным переворотом. Началась травля Буталина в прессе. Вспоминали о каком-то афганском кишлаке, который по приказу Буталина был стерт артиллерийским огнем. О жестоких бомбардировках чеченских сёл, когда вместе с повстанцами гибли мирные жители. О странном промедлении генерала, когда подчиненная ему рота десантников заняла высоту и в течение трех часов отбивала атаку нескольких тысяч чеченцев, после чего вся, до последнего, полегла костьми, так и не дождавшись поддержки. «Желтые» газеты муссировали сплетни о неблагополучии в семье генерала, о семейных ссорах и дрязгах, о жене-алкоголичке и сыне-идиоте, на котором сказалась то ли дурная вода и пища каракумского гарнизона, то ли скверная наследственность самого генерала. Сарафанов тщательно отслеживал сплетни. Имел на генерала особые виды.

Он пожал плечами и показал на сцену, где деревянный лакированный саркофаг распахнулся настежь, чтобы представить звезду спектакля, мадам Изабель, и ее «Танец полуночного ангела». Движения куклы в человеческий рост, во всем подобные человеку, завораживали. Изабель, подвешенная на блистающих нитях, танцевала на сцене под пианино, четко попадая в такт.

Вторым говорил отец Петр, настоятель одной из московских церквей, — крупный, худой, в светском платье, которое, казалось, стесняло его подвижное тело, привыкшее к просторным духовным облачениям. Длинные каштановые волосы были увязаны в пучок и спрятаны за ворот пиджака. Худощавое, строго-благообразное лицо обрамляла пышная окладистая борода, золотисто-рыжая по краям, с густо-темными русыми струями. Он был известным в Москве проповедником, собирал множество обожавших его прихожан. Проповеди его выходили за пределы священных текстов и были посвящены современному положению России и русского народа. В своих страстных речениях отец Петр обличал либералов-сатанистов, вскрывал «тайну беззакония», не стеснялся порицать власти за небрежение к нуждам русских. Он возглавлял православные протестные шествия, осаждавшие «Останкино» в дни показа богохульных и богопротивных фильмов. Напутствовал оскорбленных верующих, громивших экспозиции модернистов, где осквернялись иконы и возводилась хула на Духа Святого. Он же открыто призывал православную молодежь поколотить извращенцев, если те задумают совершить по Москве свой кощунственный гей-парад. Отец Петр не раз получал порицания от церковного начальства, не желавшего ссориться с власть предержащими. Священнику сулили перевод из центрального московского храма в другой, отдаленный, за Кольцевой дорогой. Но неистовый иерей не унимался, глаголил подобно Иоанну Кронштадтскому, за что снискал поклонение множества православного люда.

– Каждую ночь я прихожу смотреть на нее, – прошептал Санабрия.

«Триединство — залог национальной победы», — думал Сарафанов. Он помогал деньгами всем троим. Кулымову несколько раз снимал дорогие залы для проведения партийных мероприятий. Отцу Петру помог приобрести новый резной иконостас для церковного придела. Буталину дарил деньги на издание его боевых мемуаров.

– Они не оставят все как есть, Роберто. Если не я, то другие.

– Знаю. Рад, что это будешь ты.

Здравицу провозглашал атаман Вуков, огромный богатырь, тяжелый и круглый от переполнявшей его мощи. Шарообразные плечи несли на себе громадную твердолобую голову с золотистой бородкой. В выпученных бычьих глазах странно совмещались свирепая буйная страсть и наивная детская кротость. Он был облачен в мундир казачьего генерала, красочный, с лампасами и шевронами, золотыми эполетами и множеством наград, георгиевских крестов, лучистых звезд — точными копиями царских орденов и медалей, которыми щедро осыпали себя казачьи вожаки нового времени. Сарафанов любовался его былинным обликом. За Буковым тянулась слава заступника бедных, воителя за права русских, которые он отстаивал на продовольственных и товарных рынках, оккупированных кавказцами. В одной из потасовок, когда на казаков, патрулировавших рынок, напали азербайджанцы, приторговывавшие наркотиками, Вуков ударом кулака убил дерзкого апшеронца, пытавшегося достать атамана ножом. Голова наглеца лопнула, как кокос, разбрызгав далеко по лоткам мозги неудачливого пришельца. Суд присяжных оправдал атамана. Под началом у Вукова была добрая сотня молодцов с накачанными мускулами и воловьими шеями, для которых Сарафанов пошил казачьи мундиры. Они эффектно гляделись во время народных шествий, когда здоровяки в лампасах плотным каре окружали голову колонны, защищая идущих в первых рядах Буталина и Кулымова.

Несколько секунд мы следили за танцем куклы, наслаждаясь причудливой красотой ее движений.

– Кто дергает за нити? – спросил я.

Жена Буталина Нина с насмешливой и жадной улыбкой смотрела на гигантское, затянутое в фазаний мундир тело атамана. На ее вянущем красивом лице появилось выражение мучительного, томного обожания.

Санабрия молча улыбнулся.

Сарафанов прикидывал в уме силу этого казачьего ополчения, если на тайные склады перебросить ящики с автоматами и пулеметами, зеленые пеналы гранатометов.

Мы ушли из Театра Теней незадолго до рассвета. Двинулись вниз по Рамбле, до самой гавани, кладбища мачт, тонущего в тумане. Санабрия хотел в последний раз увидеть море, пусть даже эти черные зловонные волны, что плещутся у ступеней мола. Наконец Санабрия кивнул, и мы направились к его жилищу, съемной меблированной комнате третьего разряда возле ворот Святой Матроны. Санабрия чувствовал себя в безопасности только среди своих шлюх. Комната без окон, сырая и темная, освещалась одной электрической лампочкой. Прислоненный к стене вытертый матрас, пара бутылок и грязных стаканов – вот и вся обстановка.

Он использовал этот торжественный вечер, чтобы увидеть патриотических лидеров всех вместе, единой когортой. Услышать их речи, уловить интонации, всмотреться в глаза, обнаруживая в каждом тайные свойства, скрытые изъяны и слабости, порыв к единению, бескорыстное служение Родине. Не ведая того, они были носителями его имперской идеи. Выразители «Пятой Империи». Среди них находились будущие президент и министры, военачальники имперских полков и иерархи «Церкви Воинствующей». Здесь присутствовали промышленники и дельцы, кому предстояло строить индустрию Великой Империи. Художники, чье перо отметит воссоздание Великой Страны. Здесь сошлись лучшие люди России, «кадровый состав» будущего Государства Российского. И он сам, носитель священного смысла, обладатель высокого знания, был творцом имперского дела — «Императором Полярной Звезды».

– Когда-нибудь придут и за тобой, – произнес Санабрия.

Заговор, о котором он узнал в еврейском бизнес-клубе, страшная доля, ожидавшая Родину, чудовищное, зреющее в мировых кругах преступление требовали отпора. Русские люди, собравшиеся в братском застолье, — отважные военные, лихие казаки, светоносные священнослужители, умудренные «государственники» и удачливые промышленники — были способны отвести беду.

Мы молча смотрели друг на друга, потом, не найдя нужных слов, я обнял его. От него исходил запах старого, усталого человека.

Поздравляющие подымали рюмки, следовали к имениннику чередой. Выпала пора говорить боевому офицеру, недавно уволенному в запас, полковнику Колокольцеву. Ветеран Афганской и обоих Чеченских, мастер спецопераций, теоретик «войн будущего», он работал в Генштабе и был уволен за «неблагонадежность». Близкий к русским националистическим кругам, он опубликовал в газете «Утро» «Манифест русского офицера», где почти в открытую призывал к национально-освободительной войне против ненавистного «ига иудейского». Полковник был худ и нервичен. Бледный лоб пересекал серый шрам — след афганского осколка. Губы время от времени начинали дрожать — результат контузии под Бамутом. От него исходила взрывная энергия, готовая хлестнуть осколками и ударной волной, но трудно было предсказать, куда в момент взрыва прянет пучок огня и стали.

– Попрощайся за меня с Канделой.

Я закрыл дверь в комнату Санабрии и пошел по узкому коридору, стены которого были покрыты плесенью. Через несколько секунд прогремел выстрел. Я услышал, как тело рухнуло на пол, и спустился вниз по лестнице. Одна из старых шлюх глядела на меня из полуоткрытой двери, выходящей на площадку нижнего этажа, и глаза ее были полны слез.

— Товарищ генерал, — строго, салютуя глазами, губами, всей нервной седой головой, обратился Колокольцев к Буталину, — вы — гордость и честь русского офицерства. Образец солдатского служения и долга. Русский офицер унижен и, что греха таить, деморализован, ибо у него нет своего государства, нет армии, коим он всегда привык служить, не жалея жизни. А есть горстка банкиров, подчинивших себе Россию. Офицеры сегодняшней обескровленной армии стреляются, пускают себе пулю в лоб. Но лучше бы они выпустили эту пулю во врага Отечества, который пьет русскую кровь, глумится над русскими слезами. Не вечно мы будем стреляться, будем и стрелять. Там, на Саланге, мы вместе с вами проводили спецоперацию, в результате которой был подорван начальник штаба Пандшерского льва, Ахмат-Шаха Масуда. Мы не забыли, как ставить фугасы. Когда-нибудь, где-нибудь да взлетит бронированный «мерс» с олигархом. Вам же, товарищ генерал, долгих лет жизни на славу Отечества. Честь имею! — он рывком наклонил голову. Шагнул к генералу с рюмкой, и было видно, как стекло ходило ходуном в дрожащей руке.

Сарафанов чувствовал неистовый дух полковника, его пассионарную нетерпимость. Они были знакомы — Сарафанов выделил деньги на издание монографии Колокольцева о методике проведения «спецопераций», книги, оказавшейся ненужной нынешнему «оккупированному» Генштабу.

Пару часов я блуждал по улицам проклятого города, прежде чем вернуться в отель. Когда проходил через вестибюль, администратор поднял голову от регистрационной книги. Я поднялся в кабине лифта на последний этаж и зашагал по пустынному коридору, который упирался в дверь моего номера. Я размышлял, поверит ли Кандела, если скажу, что отпустил Санабрию, и в эти минуты наш старый друг на корабле плывет в безопасное место. Возможно, как это обычно бывает, ложь будет похожа на правду. Я открыл дверь в номер, не зажигая света. Кандела все еще спала на простынях, первое дыхание зари едва коснулось ее обнаженного тела. Я присел на край кровати и кончиками пальцев провел по ее спине. Спина была ледяная, будто покрытая инеем. Только тогда я понял: то, что казалось тенью от ее тела, было кровавой гвоздикой, разросшейся на постели. Я медленно повернулся и заметил в полумраке дуло револьвера, направленное мне в лоб. Черные очки отсвечивали на лице связного, покрытом каплями пота. Он улыбался.

Героического полковника сменил энергичный, брызжущий здоровьем предприниматель Молодых, румяный, с вихрами волос, крепкой бородкой, напоминавший расторопного купца. Он и был расторопным, удачливым, вертким. Занимался строительством сельского жилья, получал подряды на восстановление снесенных паводком поселков, бился с конкурентами, организовал товарищество «Русский хозяин», куда вовлекал таких же, как и он, предприимчивых и деловых людей, везде повторяя, что если дать дорогу русскому бизнесу, сформировать русский банковский капитал, то Россия разом совершит долгожданный рывок, русские люди получат работу, русские женщины станут рожать и уныние, уносящее из народа веру и свет, будет одолено.

– Господин министр горячо благодарит вас за ваше неоценимое сотрудничество.

Сарафанова привлекало в Молодых неиссякаемое жизнелюбие, веселая удачливость, с какой он обходил препоны враждебных финансистов и жадных хапуг, каждый раз получая прибыльные заказы, богатея, расширяя дело, являя пример настоящей русской сметки. Молодых был из старообрядцев и успешным ведением дел подтверждал свое происхождение.

– Но не полагается на мое молчание.

– Нынче трудные времена. Родина требует великих жертв, друг мой.

Сарафанов всеми любовался, всех любил. Чувствовал свое с ними кровное родство, глубинное единение, позволявшее без объяснений и слов вступать в их сокровенное братство, исключавшее осторожность, подозрительность, недоверие, какие он носил в себе, вращаясь во враждебной среде. Все были талантливые, яркие люди. В каждом присутствовал дар, благородные помыслы, готовность к жертве и подвигу. Такими людьми создавалась Россия, хранилась от врагов, заслонялась от напастей. Они были лучшими, истинными сынами Отечества. Их разобщали враги, старались отсечь от народа, отдаляли от рычагов управления, уводили от творчества и политики.

– Вы так и не назвали своего имени, – произнес я, поворачиваясь к нему спиной.

Торжество достигло предела, за которым гости больше не слушали хвалебных тостов. Славословия тонули в гуле, в звоне посуды, в отдельных вскриках и хохоте. Да и сам герой, казалось, устал от хвалений, утомился подыматься на каждый тост, целоваться и чокаться. Жена Буталина Нина казалась опьяневшей. Плескала в воздухе длинными пальцами, покачивалась, закрывая глаза, словно напевала. По инерции отдельные гости еще продолжали величать именинника.

– Хорхе, – отозвался связной.

Говорил очень худой, жилистый гость по фамилии Змеев. Он воевал с Буталиным в Афганистане, покинул армию, но, одержимый войной, продолжал носиться в клубках и вихрях военных столкновений, перемещаясь из Абхазии в Приднестровье, из Боснии в Сербию. Во время американских бомбардировок Белграда, стоя на мосту через Дунай, среди пасхального цветущего города, он получил в щеку крохотный осколок американской крылатой ракеты, который так и остался в щеке синей точкой.

Я резко развернулся, клинок, словно капля света у меня в пальцах. Удар раскроил ему живот на уровне пищевода. Первым выстрелом меня ранило в левую руку. Вторая пуля попала в капитель одного из столбиков кровати, брызнул каскад дымившихся щепок. К тому времени клинок, которым так восхищался Санабрия, распорол горло связному; тот лежал на полу и захлебывался кровью, отчаянно пытаясь обеими затянутыми в перчатки руками приставить голову обратно к туловищу.

— Командир, — говорил Змеев, бледный, пьяный, с голубой метиной на впалой щеке, напрягая тощее тело, чтобы не покачнуться, — прикажи, и я за тобой в пекло. Скажи: «Змеев, убей Гайдара!» — убью. Скажи: «Убей Чубайса!» — убью. Но лучше прикажи убить Горбачева, суку пятнистую, и я в него обойму засажу, не моргну. Мы с тобой воевали и еще повоюем. Только скажи, и убью! Будь здоров, командир!

– У меня нет друзей.

Генерал Буталин, посвежевший после выпитой водки, обласканный единоверцами и соратниками, произнес тост, завершающий церемонию поздравлений.

Той же ночью я сел в поезд до Мадрида. Рука все еще кровоточила, боль была огненной щепкой, застрявшей в памяти. В остальном же любой принял бы меня за очередного серого человека среди легиона серых людей, подвешенных на невидимых нитях в декорациях украденного времени. Закрывшись в купе, не выпуская револьвера из рук и устремив взгляд в окно, я созерцал нескончаемую темную ночь, которая разверзалась бездной над пропитанной кровью землей всей страны. Ярость Санабрии будет моей яростью, кожа Канделы – моим светом. Рана, пронзившая мою руку, никогда не перестанет кровоточить. Увидев при первых проблесках зари необозримую равнину мадридских предместий, я улыбнулся про себя. Через несколько минут мои шаги затеряются в лабиринте города и канут без следа. Как всегда, мой наставник, даже отсутствующий, указал мне путь. Я знал, что, наверное, обо мне не напишут в газетах, и в книгах по истории мое имя будет погребено под лозунгами и химерами. Неважно. С каждым днем нас, людей в сером, станет все больше. Очень скоро мы сядем рядом с вами в кафе или в автобусе, с газетой или с журналом в руках. Долгая ночь истории только начинается.

— Спасибо всем, кто нашел возможным посетить меня в этот торжественный день. Мы все единомышленники, все друзья, и вместе мы — непобедимы. Россия всегда находила силы разбивать врагов, откуда бы они ни являлись. Так было при Сталине, так было при Петре, так было при Дмитрии Донском и Александре Невском. Так будет и теперь. Вы знаете, войска, с которыми я прошел Чечню, преданы мне и видят во мне своего командира. Когда я был недавно в Таманской и Кантемировской дивизиях, комдивы сказали: «Товарищ командующий, вы для нас Верховный, и никто другой». Коммунисты, — Буталин посмотрел на Кулымова, — самая мощная партия, и все «левые силы» готовы меня поддержать. Наша Святая Православная Церковь, — он взглянул на отца Петра, — благословила меня на дела, и я целовал крест на верность России. Поэтому я говорю, мы сможем мирным путем, не нарушая Конституции, добиться победы на президентских выборах. По подсчетам, у меня уже теперь, до начала кампании, 32 процента поддержки. Наберитесь терпения, друга. Враг будет разбит, Победа будет за нами! — он грозно и весело повел бровями, опрокинул в рот чарку, не закусывая, пропуская вглубь обжигающий огнь. — А теперь — перекур!

Женщина из пара

И все загремели стульями, повалили из-за столов, радуясь возможности поразмяться. А у Сарафанова — странное неудовольствие, чувство разочарования. Все грозные посулы, произнесенные рокочущим командирским голосом, все упоминания о великих битвах и свершениях во имя России обернулись законопослушным упованием на Конституцию, надеждой на избирательные урны, на ущербную политику, в которой нет и не может быть победы. Ибо враг, оснащенный коварными технологиями, владеющий телевидением, непобедим на политическом поле, во много раз превосходит наивных военных, старомодных партийцев, архаичных церковников. Громадные силы оппозиции, миллионы оппозиционно настроенных русских были придавлены, лишены пассионарных энергий, охвачены странной робостью и ущербностью. Урчали и постанывали, как урчит и постанывает чайник, не набирающий тепла до температуры кипения. Враг замыслил истребление Родины, готовится к невиданным злодеяниям, давно перешагнул черту закона, границу добра и зла, исповедуя тайну беззакония. А смиренные русские, словно околдованные, верят бумажному, искусно размалеванному идолу демократии, который воздвигли среди них изощренные лукавцы и маги. И это угнетало Сарафанова, вызывало щемящее чувство.

Он подошел к Буталину, которого осаждали возбужденные гости. Улучил момент, когда седовласый лидер Аграрной партии сцепился в споре с едким профсоюзным вожаком. Взял под локоть генерала и отвел его в сторону.

Я никогда никому не рассказывал, что просто чудом нашел квартиру. Лаура, которая целовалась, будто танцуя танго, работала секретаршей у управляющего жилищным фондом второй очереди. Мы познакомились июльской ночью, когда небо исходило паром и отчаянием. Я спал под открытым небом на скамейке в городском сквере, и меня разбудило прикосновение губ. «Тебе нужно место, где приютиться?» Лаура довела меня до парадной. Здание представляло собой один из тех вертикальных мавзолеев, какие пленяют в старом городе, настоящий лабиринт из гаргулий и всяческих пристроек, с цифрами 1866 на фронтоне. Я поднимался за ней по лестнице почти на ощупь. Под нашими шагами дом скрипел, будто старый корабль. Лаура не попросила у меня ни справки с работы, ни рекомендации. Тем лучше, ведь в тюрьме не дают ни того, ни другого. Чердак был размером с мою камеру, комнатушка, подвешенная над скоплением крыш. «Я займу ее», – вырвалось у меня. По правде говоря, за три года в кутузке я утратил обоняние, да и голоса, сочившиеся сквозь стены, не были новостью. Лаура поднималась почти каждую ночь. Ее прохладная кожа и отдающее туманом дыхание были единственным, что не испепеляло в то адское лето. На рассвете Лаура молча спускалась по лестнице и исчезала внизу. Днем я дремал. Соседи по лестнице отличались той кроткой любезностью, какой учит нищета. Я насчитал шесть семей, с детьми и стариками, от которых несло сажей и перекопанной землей. Мне нравился дон Флориан, он жил как раз подо мной и на заказ расписывал кукол. Несколько недель я не выходил из здания. Пауки заткали мою дверь арабесками. Донья Луиса с четвертого этажа всегда приносила мне какой-нибудь еды. Дон Флориан одалживал старые журналы и предлагал сразиться в домино. Детишки со всей лестницы приглашали поиграть в прятки. Впервые в жизни я чувствовал, что меня принимают как своего, почти любят. В полночь Лаура, облаченная в белый шелк, дарила мне свои девятнадцать лет и отдавалась, будто в последний раз. Я любил ее до самой зари, насыщаясь всем тем, что жизнь у меня украла. Потом видел черно-белые сны, как собаки и люди, отмеченные проклятием. Даже таким изгоям, как я, дозволено хотя бы кончиком пальца прикоснуться к счастью этого мира. То лето принадлежало мне. Когда в конце августа пришли сотрудники городской управы, я принял их за полицейских. Инженер, руководивший сносом, заявил, что ничего не имеет против нелегальных жильцов, но, к великому сожалению, здание будут взрывать. «Здесь какая-то ошибка», – сказал я. Каждая глава моей жизни начиналась с этой фразы. Я сбежал по лестнице в кабинет управляющего, надеясь отыскать Лауру. Там была только вешалка и слой пыли толщиной с ладонь. Я поднялся в квартиру дона Флориана. Полсотни безглазых кукол гнили в полумраке. В поисках соседей я обежал весь дом. Коридор за коридором, погруженные в безмолвие, усеянные обломками. «В этом доме, юноша, никто не живет с тысяча девятьсот тридцать девятого, – сообщил инженер. – Бомба, от которой погибли жильцы, нанесла строению непоправимый вред». Мы повздорили. Кажется, я столкнул его с лестницы. На сей раз судья не поскупился. Старые друзья сохранили для меня койку: «В общем, сюда всегда возвращаешься». Эрнан, библиотекарь, нашел для меня вырезку с сообщением о бомбардировке. На фотографии тела уложены в ряд, в сосновых гробах, изувеченные осколками, но узнаваемые. Саван крови расплывается поверх плиток. Лаура одета в белое, руки сложены на обнаженной груди. Миновало уже два года, но в тюрьме живешь воспоминаниями или умираешь от них. Тюремные надзиратели верят, что стерегут нас на славу, но ей удается обвести их вокруг пальца. В полночь меня будит прикосновение губ. Она мне передает весточку от дона Флориана и остальных. «Ты будешь любить меня вечно, правда?» – спрашивает моя Лаура. И я отвечаю: «Да».

— Да, да, спасибо вам, Алексей Сергеевич, — Буталин благодарил его, пребывая в легком ажиотаже, — ваша помощь пришлась весьма кстати. Мы тут же выпустили брошюру с моей политической программой. Разместили в региональных типографиях заказы на листовки, организовали активистов. Кстати, губернаторы в частных беседах меня поддерживают. Местный бизнес поддерживает. Журналисты, в которых совесть осталась, поддерживают. Уж не говоря об армии, — вся за меня. Я ведь ходил в администрацию Президента, там встречался с людьми. Это мы думаем, что они все едины. Вовсе нет. Там ведь тоже свои группы, свои интересы. Там тоже можно играть, — он хитро, заговорщицки улыбнулся, будто распознал хитросплетения кремлевской политики, разгадал лабиринты «коридоров власти», обладал неким секретом, неведомым Сарафанову.

Гауди на Манхэттене

И тому стало грустно: генерал был наивен, неопытен. Преуспел в боевых победах, в военных хитростях, позволивших ему взять штурмом Грозный, вытеснить чеченских повстанцев в горы, неусыпно преследовать среди ущелий и скал. Но терялся в политических стратегиях и коварных интригах, где главенствовали другие технологии, побеждали другие приемы, действовали циничные хитрецы, обводившие генерала вокруг пальца.

Осторожно, стараясь не задеть самолюбие генерала, Сарафанов возразил:

Через много лет, глядя, как похоронный кортеж моего учителя движется по Пасео де Грасия, я вспоминал день, когда познакомился с Гауди, и моя судьба навсегда переменилась. Той осенью я приехал в Барселону, чтобы поступить в класс архитектуры. Моя мечта завоевать город архитекторов зижделась на стипендии, которой едва хватало на оплату обучения и комнатушку в пансионе на улице Кармен. В отличие от моих соучеников с господскими замашками я щеголял в черном костюме, унаследованном от отца, который был мне широк на пять размеров и на два размера короток. В марте тысяча девятьсот восьмого года мой наставник Жауме Москардо пригласил меня к себе в кабинет, чтобы обсудить мои успехи и, как я подозревал, мой неприглядный вид.

— У противника, с которым вы имеете дело, существует целая «культура подавления», «политика непрямого действия», «организационное оружие», позволяющее заманить соперника в паутину противоречий и не дать ему выиграть выборы. На вас собирают компромат, исподволь подтачивают репутацию, насаждают в вашем окружении осведомителей и предателей. У вас отнимают источники и средства информации, перекрывают финансирование. Вас запугивают разоблачениями, угрозами в адрес семьи. На вас могут устроить покушение или разгромить предвыборный штаб. Не говоря об «административном ресурсе», когда губернаторы приказывают повально всем районам голосовать против вас. Когда министр обороны запрещает гарнизонам голосовать за противников власти. Кроме того, прямые подтасовки, передергивания, вбросы бюллетеней, фальшивые подсчеты итогов. Уверяю вас, на выборах невозможно победить. Конституция — это масонское оружие, направленное против вас. Молясь на придуманную евреями Конституцию, вы обречены на провал. Все великие преобразования в мире начинались с военных переворотов.

– Вы похожи на бродягу, Миранда, – заявил он. – Клобук не делает монаха, но архитектор – это совсем другое. Если вам не хватает средств, я, наверное, мог бы помочь. Преподаватели поговаривают, что вы – способный юноша. Скажите, что вам известно о Гауди?

— Только не у нас, — раздраженно возразил Буталин, недовольный тем, что Сарафанов вскрывает его тайные сомнения, внутреннюю, притаившуюся в душе неуверенность, — ГКЧП подорвал веру армии в силовое воздействие. Вильнюс, Тбилиси, Рига, алма-атинские и ферганские события, все последующие «подставы» армии обезоружили ее и лишили воли.

Гауди… От одного упоминания этой фамилии меня бросало в дрожь. Я рос, грезя его невероятными куполами, неоготическими громадами, футуристическим примитивизмом. Гауди явился причиной того, что я желал стать архитектором, а более всего рассчитывал, что, если не умру от голода за время учебы, смогу усвоить хотя бы тысячную долю той дьявольской математики, на которой основывались проекты зодчего из Реуса, моего современного Прометея.

— Но только не расстрел Дома Советов, когда свирепая воля Ельцина сдвинула с места войска, и они пошли штурмовать.

– Я его величайший поклонник, – выдавил я.

— Вы, что же, хотите, чтобы я установил в России военную диктатуру? А Запад позволит? А хватит для этого сил? К тому же я присягал на верность нынешнему президенту. Не могу его предать. Я принимал его в Грозном, и тогда он обещал содействовать моей политической карьере. Он сдержал обещание, дал Героя России. Я не могу нарушить слово.

– Этого я и боялся.

— В том-то и дело, — горестно произнес Сарафанов. — История взывает. Ищет человека, готового стать творцом истории. И, увы, не находит.

Я уловил в его тоне оттенок снисходительности, с которой уже тогда было принято судить о Гауди. Со всех сторон звучал поминальный звон по тому, что одни называли модернизмом, а другие – попросту оскорблением хорошему вкусу. Новая гвардия ковала доктрину лаконизма, намекая, что эти барочные, бредовые фасады, которые с годами стали определять лицо города, следует публично распять. Репутация Гауди пошатнулась, его начали считать хмурым безумцем, принесшим обет безбрачия; иллюминатом, презирающим деньги (самое непростительное из его преступлений); одержимым постройкой фантасмагорического собора, в крипте которого он проводит почти все свое время. Там, одетый в лохмотья, Гауди чертит планы, бросающие вызов геометрии, и пребывает в убеждении, что его единственный заказчик – Господь Бог.

Ему было удивительно, что этот сильный, отважный генерал, не раз рисковавший жизнью, посылавший на смерть солдат, государственник до мозга костей, не слышит зова истории. Буталин был лишен слуха и зрения. Оглушен витавшим в воздухе бессмысленным шумом, ослеплен разноцветной бездушной мишурой, которыми враг заслонял от него дивный кристалл «Империи». Какие слова прокричать ему, чтобы тот очнулся? Какую ослепительную вспышку направить в зрачок, чтобы прозрел?

– Гауди тронулся, – продолжил Москардо. – Теперь он задумал водрузить Богоматерь размером с Колосса Родосского над домом Мила, прямо посередине Пасео де Грасия. Té collons[5]. Но, сумасшедший он или нет, и это между нами: такого архитектора, как он, не было и не будет.

К ним подошел лидер коммунистов Кулымов, ухвативший конец разговора, прозорливо смекнувший, о чем идет речь.

– И я того же мнения, – осмелился произнести я.

— Не созрел еще наш народ, не созрел, — произнес он бархатным, хорошо поставленным голосом, создавая на лбу сложный чертеж морщин, должных изображать сожаление. — То ли мы недорабатываем, то ли жареный петух еще не клюнул. Вышло бы на улицы полмиллиона человек, никакой бы режим не устоял.

– Тогда вы уже знаете, что не следует даже пытаться стать его преемником.

— Но ведь в 93–м вышло полмиллиона, — возразил Сарафанов. — Прорвали осаду Дома Советов, взяли мэрию. Вы сами призвали народ покинуть улицы. Погасили пассионарный всплеск.

Почтенный профессор, должно быть, прочитал огорчение в моем взгляде.

— Что же, я должен был подставлять людей под пулеметы? — раздраженно ответил Кулымов. — Рисковать разгоном партии?

– Но, во всяком случае, вы можете стать его помощником. Один из Лимона обмолвился, что Гауди требуется кто-то, кто говорит по-английски, не спрашивайте, зачем. На самом деле ему нужен переводчик с кастильским, ведь упрямец отказывается объясняться на каком-то другом языке, кроме каталанского, особенно когда его представляют министрам, королевнам и маленьким принцам. Я вызвался поискать кандидата. Du llu ispic inglich[6], Миранда?

— Бог все видит. Он не даст России погибнуть.

Я сглотнул слюну и воззвал к Макиавелли, святому покровителю быстрых решений.

— Алексей Сергеевич, — мягко, как разговаривают с пациентом, сказал генерал Буталин. — Давайте-ка соберемся в узком кружке и всё хорошенько обсудим. Не сейчас. Здесь слишком много народа.

– A litel[7].

Сарафанов отошел. Он был полон горьких раздумий. Собравшиеся здесь русские люди, его друзья и товарищи, достойные, умные, совестливые, лучшие из всех, кто сегодня радеет за Родину, были поражены неведомой хворью. Напоминали «неактивированные» урановые твеллы для атомных станций, которые были безвредны, прохладны — сумма таблеток, запрессованных в стальные стержни. Но «активированные», разбуженные, они становились топливом, раскаленной магмой реактора, источником ядерной силы, способной вращать турбины, обогревать города, а в случае аварии превращаться в смертоносный чернобыльский взрыв. Как «активизировать» этих «теплопрохладных» людей, сделать их источником победных пассионарных энергий?

– Тогда congratulleixons[8], и да поможет вам Бог.

— Вы что-то хотели ему объяснить? — услышал он женский голос. Нина, жена Буталина, стояла перед ним в малиновом платье, улыбалась и чуть покачивалась. Ее высокие каблуки были шаткими. Она была пьяна, красива, ее увядающее лицо нежно порозовело, вернуло на мгновение былую свежесть. Почти исчезли лучистые морщинки у глаз, крохотные складки у губ. Глаза, бирюзовые, яркие, лучились негодованием. — Вы напрасно старались ему объяснить. Он вас не поймет. Он не хочет никого понимать.

Тем же вечером, вслед заходящему солнцу, я направился к храму Саграда Фамилия, в крипте которого у Гауди была студия. В те годы застройка Эшампле, Нового города, редела, начиная с Пасео де Сан-Хуан. Дальше простиралась призрачная панорама полей, фабрик и отдельно стоявших зданий, которые высились, словно одинокие часовые, отмечая будущую сетку новых кварталов обещанной Барселоны. Вскоре иглы, венчающие абсиду храма, обозначились в полумраке, словно кинжалы, направленные в багряные небеса. Сторож ждал меня в дверях строящегося собора с газовой лампой в руке. Я прошел за ним через портики и арки до лестницы, которая спускалась к мастерской Гауди. Я углубился в крипту с бьющимся сердцем. Целый сад призрачных созданий колыхался в полумгле. В центре студии четыре скелета свисали со свода, зловещий балет анатомических штудий. Под этой декорацией я нашел невысокого седовласого мужчину: таких голубых глаз я не встречал ни разу в жизни, а глядел он так, будто видит то, о чем другие могут только мечтать. Он отложил тетрадь, в которой делал наброски, и улыбнулся мне. Улыбка была детская, полная волшебства и тайны.

— Мы просто обменялись с Вадимом Викторовичем парой незначительных фраз. — Сарафанов боялся, как бы она не упала. Высокий каблук ее то и дело подламывался. Он хотел улучить момент, когда сможет подхватить ее на лету.

– Москардо наверняка вам наговорил, что я себя веду как llum[9] и никогда не говорю по-испански. Говорить-то говорю, однако только из чувства противоречия. Вот по-английски точно не говорю, а в субботу отплываю в Нью-Йорк. Vosté sí que el parla l’anglés, oi, jove?[10]

— Он никого не хочет понять. Никого, никогда. Он злой, жестокий. Сердце у него из железа, — она ткнула себя пальцем в еще упругую грудь. — Все говорят: герой, герой! А знаете, как он воевал? Я встречалась с чеченкой, беженкой из Самашек. К ним в село пришли трое с гор, передохнуть, подкрепиться. Он узнал об этом и без предупреждения забросал Самашки снарядами. Поубивал женщин, детей, стариков без разбору. Оставил от села одни развалины. Он и от меня оставил одни развалины. Видите — перед вами развалина!

Тем вечером я себя чувствовал самым счастливым человеком в мире, разделяя с Гауди беседу и ужин – горстку орехов и листья салата с оливковым маслом.

Она слегка наклонилась, осмотрела свою грудь, ноги, расставленные руки, приглашая Сарафанова убедиться, что перед ним развалина. Но тело под малиновым платьем было стройным, полногрудым, гибким в талии. Сарафанов оглядел ее всю мужским быстрым взглядом и отвел глаза.

– Вы знаете, что такое небоскреб?

— Вы знаете, я вышла за него без любви и была за это наказана. Я любила другого, ждала от него ребенка. Он силой разлучил меня с любимым человеком, заставил сделать аборт и увез в глухую дыру, в Кызыл-Арват, где одни пески и болезни и откуда не уйти, не уехать: только забор гарнизона, зеленые панамы солдат и смертная тоска пустыни, по которой бродят верблюды.

Личным опытом относительно данного предмета я не обладал, так что стряхнул пыль со сведений, которые нам преподали о Чикагской школе, несущих конструкциях из алюминия и последнем изобретении – безопасном лифте Отиса.

Сарафанов был смущен этой исповедью. Не желал погружаться в чужую судьбу и драму.

– Глупости, – усмехнулся Гауди. – Небоскреб – всего лишь собор для людей, которые вместо того, чтобы верить в Бога, верят в деньги.

— Это уж доля такая у офицерских жен — кочевать по гарнизонам, — пробовал он возразить.

— Он всю жизнь мстил мне за мое первое чувство. У меня была тетрадка стихов, в которых я писала о любви, о природе. Он разорвал тетрадку и сказал, что застрелит меня. Я с детства мечтала стать артисткой, хотела поступить в театральный. Он глумился над моей мечтой. Показывал мне выжженную степь и говорил: «Вот тебе театр, играй!». Когда я участвовала в любительских спектаклях в Доме офицеров, он подымался и демонстративно уходил из зала.

Так я узнал, что Гауди от какого-то магната поступило предложение построить небоскреб посередине острова Манхэттен, а в мои обязанности входит служить переводчиком во время встречи Гауди с загадочным воротилой, которая должна состояться через несколько дней в отеле «Уолдорф-Астория». На следующие несколько дней я заперся в своем пансионе, зубря как одержимый английскую грамматику. В пятницу на рассвете мы сели в поезд до Кале, потом пересекли канал, а в Саутгемптоне поднялись на борт «Луизианы». Как только мы оказались на корабле, Гауди удалился в каюту, охваченный ностальгией по своей стране. Он вышел только на следующий день, ближе к вечеру. Я увидел его сидящим на носу корабля, где он следил, как солнце истекает кровью у горизонта, пылающего сапфирами и медью. «Aixó sí que és arquitectura, feta de vapor i de llum. Si vol apprendre, ha d’estudiar la natura»[11]. Плавание обернулось для меня ускоренным, умопомрачительным курсом. Каждый вечер мы бродили по палубе, обсуждали планы и проекты, касавшиеся и жизни тоже. В отсутствие другого общества, а может, и догадываясь о моем чуть ли не религиозном перед ним преклонении, Гауди одарил меня своей дружбой и показал наброски небоскреба, иглы поистине вагнеровского склада. Если бы проект воплотился в действительность, здание стало бы самым чудесным из всех, воздвигнутых рукой человека. От идей Гауди перехватывало дыхание, и все же я не мог не заметить, что не было в его голосе ни интереса, ни подлинного жара, когда он описывал проект. В вечер перед прибытием я осмелился задать вопрос, интересовавший меня с того самого момента, как мы подняли якорь: почему Гауди хочет ввязаться в проект, какой займет месяцы, а то и годы, оторвет от родной земли, а главное, от творения, которое превратилось в цель всей его жизни? De vegades, per fer l’obra de Déu cal la má del dimoni[12]. Тогда Гауди признался мне, что, если он согласится воздвигнуть эту вавилонскую башню в сердце Манхэттена, заказчик обязуется оплатить окончание работ над Саграда Фамилия. До сих пор помню его слова: Déu no té pressa, peró jo no viuré per sempre…[13].

— Но, может быть, он не выносит обычный театр. Любил «театр военных действий», — неудачно пошутил Сарафанов.

— Мы приехали в отпуск в Москву. Был день рождения Пушкина. У памятника в этот день собирается народ, читают стихи — знаменитые поэты, самоучки. Я тайком от него убежала, дождалась своей очереди, вышла в крут и стала читать. В это время появился он. Вырвал меня из крута и с бранью утащил домой.

Мы прибыли в Нью-Йорк на закате. Зловредный туман клубился между башен Манхэттена, огромный город терялся вдали под пурпурным небом, грозящим бурей и серным дождем. Черная карета ждала нас на пристани в Челси, а затем по мрачным туннелям доставила в центр острова. Из-под плиток тротуара вырывались спирали пара; рой трамваев, экипажей и дребезжащих механических конструктов сновал в бешеном ритме по городу адских ульев, что громоздились над легендарными зданиями. Гауди мрачно взирал на все это. Сабли окровавленных молний, вырываясь из туч, поражали город, когда мы, въехав на Пятую авеню, издали заприметили силуэт «Уолдорф-Астории», мавзолей из мансард и башенок, на обломках которого через двадцать лет будет воздвигнут Эмпайр-стейт-билдинг. Владелец отеля лично поприветствовал нас и сообщил, что магнат примет нас позднее. Я бойко переводил, а Гауди молча кивал. Нас провели в роскошные апартаменты на седьмом этаже, откуда можно было видеть, как весь город погружается в сумерки.

Сарафанов видел, как в женщине плещутся боль, негодование. Ей было безразлично, перед кем исповедоваться. Она выбрала его, Сарафанова.

Дав посыльному хорошие чаевые, я выяснил, что наш заказчик живет в апартаментах на последнем этаже и никогда не выходит из отеля. Когда я спросил, что это за человек и как он выглядит, посыльный ответил, что ни разу не видел его, и поспешил уйти. Настал час свидания, и Гауди выпрямился, обратив ко мне тоскливый, встревоженный взгляд. Лифтер в пунцовой униформе ждал нас в конце коридора. Пока мы поднимались, я заметил, как Гауди все больше бледнеет и папка с набросками едва не валится у него из рук.

— Он сгубил мою жизнь. После аборта я долго не могла родить. А когда родила, ребенок оказался больным. Он у нас идиот. Я была наказана за тот первый аборт, когда убила моего нерожденного мальчика. А от нелюбимого человека родила урода.

Мы прибыли в мраморный вестибюль, за которым простиралась длинная галерея. Лифтер закрыл за нами дверь, и светящаяся кабина исчезла в глубине. Я заметил пламя свечи, оно двигалось по коридору по направлению к нам. Свеча озаряла чью-то стройную фигуру в белом. Длинные черные пряди обрамляли самое бледное лицо из всех, какие я мог припомнить, а на лице сияли голубые глаза, чей взгляд вонзался в душу. Точно такие, как у Гауди.

На них смотрели. Ее истерическая речь была громкой. Гости на них оборачивались.

– Welcome to New York[14].

— Я грешница. Когда он был на Чеченских войнах, я ходила в церковь, молилась, чтобы он остался в живых. Однажды на молитве, перед образом Богородицы, я вдруг стала молиться, чтобы его убило. Ужаснулась, упала на колени, умоляла простить мои невольные прегрешения. Но потом опять начинала молиться — пусть бы его убило, и он меня развязал.

Сарафанов смотрел на неистовую женщину, из которой рвалось больное, изувеченное чувство. Ее красота и женственность, ее романтическая душа, стремящаяся к чистоте и гармонии, в странном искажении обернулись ядом и горечью. Словно на чистый источник навалили ржавую чугунную плиту, закупорили животворный ключ, и наружу вырывались редкие ядовитые брызги.

Нашим заказчиком оказалась женщина. Молодая, наделенная волнующей красотой, на которую было почти больно смотреть. Репортер Викторианской эпохи сравнил бы ее с ангелом, но я не видел в облике женщины ничего ангельского. Она двигалась по-кошачьи, улыбалась, как рептилия. Дама провела нас в зал, полный полумрака и занавесей, которые принимали на себя вспышки молний. Мы заняли места. Один за другим Гауди показывал ей наброски, а я переводил объяснения. Позднее дама вонзила в меня взгляд и, облизывая карминные губы, намекнула, что хочет остаться с Гауди наедине. Я искоса посмотрел на него. Он кивнул, совершенно невозмутимый.

Он вдруг вспомнил еврейскую красавицу Дину Франк, источавшую огненную силу и страсть, смелую и пленительную, чья деятельность напоминала победное шествие. Подумал: эта русская неудачница напитала ее своей погубленной жизнью. Цветенье одной обернулось угасаньем другой.

Борясь с дурными предчувствиями, я подчинился и вышел в коридор, где уже открывалась дверь лифта. Задержавшись на секунду, я обернулся и увидел, как дама склоняется над Гауди, с бесконечной нежностью обхватывает руками его лицо и целует в губы. Неожиданно молния сверкнула во тьме, и мне на миг показалось, будто рядом с Гауди – не дама, а темная, ссохшаяся фигура, у ног которой лежит черный пес. Последним, что я заметил перед тем, как дверь лифта закрылась, были слезы на лице Гауди, горячие, как отравленные жемчужины. Вернувшись в номер, я рухнул в постель и забылся сном.

— Ненавижу его! — жарко прошептала Нина. Громко, почти на весь зал, прокричала Буталину: — Слышишь, я тебя ненавижу!

Когда первые лучи рассвета коснулись моего лица, я бросился в комнату Гауди. Постель была нетронута, никаких следов мастера. Я спустился в холл, стал расспрашивать. Швейцар сказал, что видел, как Гауди час назад вышел и направился вверх по Пятой авеню, где остановился трамвай. Не могу внятно объяснить, каким образом, но я вдруг ясно понял, где найду его. И прошел десять кварталов до собора Святого Патрика, безлюдного в столь ранний час.

Пошатнулась, стала падать. Сарафанов ее подхватил. Буталин торопился к ним. Крепко взял жену за локти, с силой выпрямил:

С порога главного нефа я увидел силуэт мастера, коленопреклоненного перед алтарем. Я приблизился, сел рядом на скамью. Мне показалось, будто лицо его на двадцать лет постарело за эту ночь, приобретя то отсутствующее выражение, какое останется до конца дней. Я спросил, кто была та женщина. Гауди недоуменно уставился на меня. Тогда я понял, что только я видел даму в белом, и, хотя не смел даже предположить, что видел Гауди, был уверен, что это его не поколебало. В тот же вечер мы сели на корабль и пустились в обратный путь. Мы наблюдали, как Нью-Йорк исчезает за горизонтом, и вдруг Гауди схватил папку с набросками и выбросил ее за борт. В ужасе я спросил: как же фонды, необходимые для того, чтобы закончить строительство Саграда Фамилия? «Déu no té pressa i jo no puc pagar el preu que se’m demana»[15].

— Тебе надо ехать домой!

— Не желаю! Хочу танцевать! Атаман, — она капризно позвала проходящего мимо Вукова. — Атаман, возьми меня! Веди танцевать!

Тысячу раз за время плавания я спрашивал, что это за цена и кем был заказчик, которого мы посетили. Тысячу раз Гауди устало улыбался и молча качал головой. По возвращении в Барселону мои услуги как переводчика утратили смысл, но Гауди предложил заходить к нему в любой момент, как только возникнет желание. Я погрузился в учебу, и Москардо с нетерпением ждал меня, надеясь что-нибудь выяснить.

— Перестань, — страшно побледнев, приказал Буталин. Махнул рукой стоящим у дверей охранникам. Те подошли, неловко взяли Нину под локти.

– Мы ездили в Манчестер на завод, где производят арматуру, но вернулись через три дня. Англичане, сказал Гауди, едят одну вареную говядину и не жалуют Пречистую Деву.

— Не смейте трогать! — визгливо, с неприятным фальцетом закричала она. — Руки прочь, кому говорю!

– Té collons.

Ее выводили. Она упиралась, скребла каблуками по полу. Генерал Буталин, побледневший, несчастный, шел за ней следом.



Сарафанов возвращался домой подавленный.

Позднее, во время одного из моих посещений собора я обнаружил на одном из фронтонов лицо, совершенно такое же, как у дамы в белом. Фигура в вихревом переплетении змей изображала ангела с заостренными крылами, сияющего и жестокого. Мы с Гауди никогда не говорили о том, что произошло в Нью-Йорке. Это путешествие навсегда осталось нашей тайной. С годами я стал хорошим архитектором и благодаря рекомендации учителя получил место в мастерской Эктора Гимара в Париже. Там через двадцать лет после той ночи на Манхэттене я узнал о смерти Гауди. Я сел в первый поезд до Барселоны и успел увидеть процессию, сопровождавшую тело до места погребения – той самой крипты, где мы познакомились. В тот же день я отправил Гимару прошение об отставке. Вечером прошел весь путь до собора Саграда Фамилия, какой проделал перед первой встречей с Гауди. Город уже обступил строительную площадку, и силуэт храма поднимался к небу, окропленному звездами. Я закрыл глаза и на мгновение увидел его завершенным, таким, каким только Гауди его видел в своем воображении. Тогда я понял, что посвящу всю жизнь продолжению труда, задуманного мастером, отдавая себе отчет в том, что рано или поздно передам эстафету другим, и те, в свою очередь, поступят так же. Хотя Бог не торопится, но ведь Гауди, где бы он ни был, все еще ждет.

Глава девятая

Двухминутный апокалипсис

И вот наконец после изнурительной, кромешной недели он явился в милый сердцу, чудесный дом, где жила его Маша. Крохотный, ее руками сотворенный рай, где она терпеливо и преданно, уже десять лет, поджидала его, принимая из горящего, стреляющего мира. Закрывала за ним дверь, о которую ударялись, не могли пробиться свирепые, настигавшие его духи. Вот и сейчас возникла на пороге, в мягком сумраке тесной прихожей, — сияющая, приподнявшись на цыпочки босых ног. Ее маленькие стопы упирались в мягкий ковер. Цветастое, почти до пола, платье открывало хрупкие щиколотки. Каштановые, с вишневым отливом волосы были собраны в пышный пучок. Чудесные карие, ликующие глаза быстро его оглядели, словно убеждались, что минувшая неделя ничто не изменила, он все тот же, ее, принадлежит нераздельно. Теплые, торопливые руки охватили его за шею, притянули, и, целуя, он чувствовал слабый запах ее знакомых духов, телесный аромат разноцветных тканей, быстрые, жадные прикосновения шепчущих губ:

День конца света настиг меня на перекрестке Пятой и Пятьдесят седьмой, где я стоял, пялясь в мобильник. Рыжая девица с серебристыми тенями на веках обернулась ко мне и спросила:

— Ну где же ты пропадал? Ты забыл меня? Ты не любишь меня?

– Ты заметил, чем умнее мобильники, тем тупее становится народ?

Она была похожа на одну из жен Дракулы, опустошившую магазинчик для готов.

Она вводила его в комнату, торжественно ступая, увлекая подальше от порога, от опасной двери, за которой, несмиренные, озлобленные, подстерегали его грифоны, крылатые сфинксы и химеры. Комната напоминала часовню с горящими повсюду лампадами, восковыми светильниками, чье мягкое колеблемое пламя отражалось в разноцветном стекле. На стенах висели картины — знаменитый романтик Шерстюк, гламурно-перламутровый Звездочетов, изысканно-эротичный Сальников, декоративный и страстный Острецов. Она была галерейщицей, еще недавно ее окружало нервное, самолюбивое племя авангардных художников: вечно ссорились, капризничали, изумляли восхитительными сериями драгоценных работ, которые она выставляла на вернисажах. Постепенно отпали, исчезли, когда всю свою жизнь она посвятила ему, превратив ее в культ, в религиозное, почти болезненное служение, создавая из их отношений таинственный ритуал.

– Девушка, я могу вам чем-нибудь помочь?

Усадила его на мягкий, с мятыми подушками диван, окруженный перистыми драценами, желто-зелеными кротонами, глянцевитыми фикусами и традесканциями, — маленькая оранжерея, выращенная для него, которую она называла «висящие сады Семирамиды».

Она сказала, что мир подходит к концу. Судебные инстанции на небесах уволены за небрежное исполнение обязанностей, а она – падший ангел, посланный из преисподней, чтобы организованно препроводить бедные души, такие, как моя, в десятый круг ада.

В стеклянном шкафу, заслоняя книжные корешки, стояла его, Сарафанова, фотография. На кресле стопкой лежали ее любимые гностики, кумранские тексты. Опускаясь в мягкую глубину дивана, позволяя ей развязывать и распутывать шнурки, он с облегчением чувствовал, что оказался в ином, желанном пространстве, где не было места напастям, а царило одно благоволение.

– Я думал, там, внизу, только девять кругов, – возразил я.

— Я приготовила тебе все, что ты просил.

– Пришлось добавить еще один для тех, кто прожил свою жизнь так, будто собирался жить вечно.

Она собиралась его потчевать, хотя он ни о чем не просил. Каждый раз она изобретала все новые и новые блюда, неутомимо вычерпывая их из магических кулинарных книг. Создавала из еды обряд, предлагая ему приворотные травы, мясо реликтовых рыб, плоть волшебных птиц и жертвенных животных.

Я никогда не воспринимал всерьез побочные явления от лекарств, но тут, лишь заглянув в эти посеребренные глаза, понял: девица говорит правду. Заметив мое смятение, она объявила, что, поскольку я не тружусь на ниве финансов, мне позволено высказать три желания до того, как заново запустится big bang[16], и вселенная, пройдя через имплозию, вновь превратится в фасолину.

На стеклянном столе в фарфоровых салатницах были выставлены угощения: многочисленные салаты, созданные ее воображением из свежих фруктов и овощей, морских существ, ароматических трав. Словно ему предлагалось совершить странствие по отдаленным землям, где произрастали сочные сладости, пряные стебли, горькие стручки, душистые орехи, а в лагунах и реках обитали розовые креветки, фиолетовые кальмары, перламутровые осьминоги и золотистые угри, которые, попадая в салатницы, становились частью жреческих яств и таинственных заклинаний. Их поедание было не утолением голода, а приобщением к богам и стихиям.

– Выбирай с умом.

— Тебе нравится? Ты правда доволен? — Она торжествующе глядела, как он ест, как уменьшается вино в его бокале. Сама ни к чему не притрагивалась. Лишь прислуживала, священнодействовала.

Я призадумался.

– Хочу постичь смысл жизни, узнать, где найти лучшее в мире шоколадное мороженое, а еще хочу влюбиться, – объявил я.

Грибной суп в горячей пиале был восхитителен. Среди московских морозов, глубокой зимы вкус свежих белых грибов был роскошью, волшебным перемещением в исчезнувшее лето, в пору теплых дождей, сосновых боров, духовитых мхов, из которых подымались глянцевитые грибные шляпки. Армянскую долму, обернутую в живые виноградные листья, надлежало съесть, чтобы сочетаться с духами гор, стадами овец, медлительными, как облака, молодой лозой, вспоенной ледниковой водой. Клубника в сливках отекала алым соком и служила восхвалению богов плодородия и обилия. Маша следила, как он касается яств, над каждым из которых она творила заговор, священное заклинание, привораживая любимого, перенося в него свои помыслы и упования.

– Первые два твоих желания – это, по сути, одно.

— Ты доволен? Я тебе угодила?

Что же до третьего, она подарила мне поцелуй, через который я вкусил всю истину мира и захотел стать порядочным человеком. Мы на прощание погуляли по парку, потом перешли через улицу и в лифте поднялись на самый верх почтенного отеля с готическими колоннами, чтобы оттуда созерцать распад мира во всем его величии.

Она уносила множество нетронутых блюд, сыгравших свою магическую роль: их душистые запахи коснулись его, помогали совершиться колдовству. Он был в сладостном плену, принадлежал только ей. Их жизни были неразлучны, и ее власть над ним была исполнена любви и служения.

– Люблю тебя, – сказал я.

Он прилег на диван, с наслаждением вытянулся, и она сразу же уселась в ногах, стала мять его уставшие стопы, словно втирала умягчающие масла, целебные мази, волшебные энергии, продолжая сочетаться с ним магическими прикосновениями. В наслаждении он прикрыл глаза, видя, как туманится ее удаленное, золотистое лицо, окруженное лампадами, ниспадающими традесканциями, летучими блестками цветного стекла. Ее волхвования достигали цели, погружали в сладостную прострацию. Однако, прежде чем погрузиться в желанное забытье, исполняя ритуал, он должен был рассказать об истекшей неделе — о случившихся происшествиях, о главных событиях, восполняя их недельную разлуку, помещая ее в хитросплетение своих хлопотливых забот и дел.

– Знаю.

Так мы стояли, держась за руки, глядя, как устрашающее скопление багровых туч затягивает небеса, и я расплакался, наконец почувствовав себя счастливым.

— Знаешь, позавчера я был в бизнес-клубе, чтобы подтвердить мой мнимый либерализм, а заодно решить кое-какие дела, связанные с банком и инвестициями. В который раз поразился — какая в этом интернациональном сообществе колоссальная энергия, неутомимость, дерзость. Чувство общности, солидарность. Их злобный замысел, их чудовищный проект «Ханаан-2» сталкивается с моим проектом «Пятой Империи». Их столкновение неизбежно. Абсолютное зло уже столкнулось с абсолютным Добром. Быть может, это последняя русская битва, которую мы даем превосходящему нас врагу. Но для этого нужно собрать войско, нужно разбудить сонное русское воинство. В какую трубу протрубить? Как превратить утомленного генерала Буталина в пламенного Дмитрия Донского? Как благополучного коммуниста Культова наделить одержимостью Кузьмы Минина? Как добродетельному отцу Петру, привыкшему послушно взирать на трон, вложить в уста огненное слово Аввакума? Я думаю над этим, ищу волшебное средство, не нахожу. Пребываю в отчаянии. Значит, я бессилен и стар? Опоздал со своими проектами? — Он испытывал слабость, жаловался ей. Тайно знал, что она отзовется на его щемящую жалобу. Прильнет к нему, окропит своей женственной благодатью. Вдохнет целящую силу, в которой он так нуждался. — Быть может, мне пора угомониться? Я прожил мой век и теперь пора умирать?

Библиография

Это был немилосердный прием, которым он ранил ее, вызывал мгновенное страдание, страстный протестующий всплеск. Ее энергия была ему необходима. Он ее жадно впитывал, делал вампирический сладкий глоток, утоляя свою немощь. Он мучил ее, и этой ее мукой и состраданием восстанавливал тающие силы. Раскаивался в своем вампиризме и каждый раз повторял свое утонченное мучительство.

Рассказы «Бланка и прощание», «Безымянная» и «Сеньорита из Барселоны» публикуются впервые.

— Иногда мне кажется, вот я бегу, куда-то стремлюсь, а мои утомленные сосуды взорвутся в голове последним ослепительным взрывом, и наступит долгожданная тишина.

«Огненная роза» была опубликована в Magazine в 2012 г.

— Я не буду жить без тебя. Так и знай, мы умрем вместе. Мне придется вены вскрывать, пачкаться в крови. Сразу не умру, меня будут спасать. Я выживу, останусь уродом, но потом все равно кинусь под поезд. Ты должен об этом знать, — она говорила страстно, вдохновляясь и ужасаясь тем, о чем говорила. Зрелище собственного самоубийства пьянило ее. Веря в предстоящее заклание, она хотела заставить и его ужаснуться, запрещала думать о смерти, продлевала его жизнь.

«Князь Парнаса» опубликован в издании, не предназначенном для продажи, издательством «Планета» в 2012 г.

— Перестань, — он испугался ее страсти и истовости, но все еще продолжал ее мучить, — ты молодая, прелестная. Тебе еще долго жить. Когда меня не станет, ты проживешь еще лет сорок, не меньше. Станешь вспоминать меня, зажигать в память обо мне свои священные лампады. Кому-нибудь, кто будет любить тебя после меня, с печальной улыбкой расскажешь о странном чудаке.

«Рождественская легенда» опубликована в La Vanguardia в 2004 и в 2012 гг.

— Не смей! Не мучай меня! — она с силой приложила ладонь к его говорящим губам, запечатала его уста. — Я уже купила яд, держу в укромном месте. Учти, когда я убью себя, Бог направит меня прямо в ад на вечные мучения. Буду гореть вместе с другими самоубийцами. Мне страшно, но я не стану жить без тебя. Ты должен об этом знать.

«Гауди на Манхэттене» опубликован в La Vanguardia в 2002 и 2020 гг. Вошел, вместе с одноименным рассказом, в состав сборника под названием «Женщина из пара», выпущенного издательством «Планета» в 2005 г. и не предназначенного для продажи.

Ее глаза блестели темным ужасом, без райков, с черно-фиолетовым блеском. Лицо горело в летучем румянце. Гребень, держащий волосы, выпал, и каштановые, с вишневым отливом космы просыпались на плечи. Она и впрямь казалась жертвой, готовой к закланию, среди ритуальных светочей и магических лампад. Он устыдился своей жесткой забавы. Целовал ее горячую маленькую ладонь, запястье с голубой жилкой, на котором дрожал серебряный тонкий браслет.

«Алисия на заре» опубликован вместе с рассказом «Люди в сером» в издании, не предназначенном для продажи, издательством «Планета» в 2008 г.

— Кроме тебя, у меня нет ничего. Я отказалась от друзей и знакомых, бросила моих художников, галерею. Живу только ради тебя. Жду тебя целыми днями вот уже десять лет. Так никто никого не ждет.

«Женщина из пара» опубликован вместе с «Гауди на Манхэттене» в одноименном сборнике, не предназначенном для продажи, издательством «Планета» в 2005 г.

Он целовал ее пальцы, раскаивался. Был исполнен нежности, благодарности. Был виноват перед ней, превратив ее жизнь в непрерывное служение, в длящееся годами ожидание.

«Двухминутный апокалипсис» можно прочитать в Тhe cultivating thought author series, Чипотле, руководимой Джонатаном Сафраном Фоэром серии текстов, предназначенных для широкого распространения через известную сеть ресторанов мексиканской кухни.

— Как жаль, что ты не смогла мне родить. Был бы у тебя ребенок, посвятила бы себя ему. Обожала, нянчила, терзала своей любовью. А я бы в стороночке сидел да на вас любовался.

— Ты видишь, какая я никчемная. Не могу родить. Бог сделал меня бесплодной. Вымаливаю себе ребенка, в церкви стою на коленях. Но Бог не дает. Значит, Он желает, чтобы я принадлежала только тебе, служила только тебе. Ты и есть мой ребенок. — Она печально умолкла. На лице ее было тихое огорчение и светящаяся нежность, словно она созерцала их нерожденное чадо, их необретенное чудо.

Он ласкал ее запястье. Осторожными пальцами проник в просторный рукав. Среди легкой ткани пробирался к плечу, гладил, нежил. Ощутил мягкую теплоту подмышки. Тонкую хрупкую ключицу. Литую, поместившуюся на ладони грудь. Выпуклый сосок, который он слабо сжимал, слыша, как глубоко она начинает дышать, как жарко становится руке среди ее просторных одеяний. Она выпала из шелестящих материй, наклонилась к нему, насыпав на глаза душистые волосы. Целуя ее сквозь путаницу волос, он чувствовал на себе ее тяжесть, обнимал ее подвижные лопатки, прочерчивал на спине огненную ложбинку, прижимал ладонью подвижный крестец.

— Мой милый, любимый…

Всё начинает плавиться, отекать. Теряет очертания, превращается в ровный блеск, в горячую зыбкую плоскость, словно поверхность воды отражает яркое солнце, слепящие волны, на которые невозможно смотреть. Сквозь блеск и сверканье из горячих глубин на поверхность воды всплывает другое лицо. Золотистые волосы. Тонкие, страстно сжатые брови. Сине зеленые, восхищенные глаза. Переносица с тонкой ложбинкой света. Дыхание жадных, ищущих губ.

Жена Елена, воскрешенная, обнимала его, хватала его губы горячим дышащим ртом, давила пальцами плечи, скользила коленями по его напряженным бедрам.

Было сладко, странно, мучительно. В одной любимой женщине таилась другая. Рассекла ее образ, распахнула оболочки, отняла ее плоть и дыхание. Словно все это время пряталась в ней, укрывалась в другом теле и теперь, торжествуя, отвергая соперницу, сбрасывая ненужный покров, являла ему свой долгожданный любимый лик.

Он любил ее, целовал. Торопился насладиться их чудесной близостью. Был счастлив видеть ее, явившуюся из бездонных глубин. Умолял остаться. Благодарил кого-то, кто устроил им это свиданье. Хотел умчаться за ней туда, куда унесла ее смерть.

Она вырывалась. Становилась вспышкой нестерпимого света. Пустотой. Мгновеньем фиолетовой тьмы, в которой канула, исчезая в иных мирах.

Медленно, словно вернувшееся на поверхность воды отражение, возникло другое лицо. Темно-вишневые волосы, черные, в слезных блестках глаза, изогнутые, в муке дрожащие брови.

Они лежали безмолвно, едва касаясь плечами. Он чувствовал пустоту, словно в нем что-то испепелилось. Превратилось в пучок лучей и унеслось, оставив распахнутую, растворенную грудь, над которой стекленел воздух. Мираж, явивший ему жену, обитавшую в иных мирах, непостижимых и недоступных. Лишь на мгновение приоткрыли потустороннюю тайну, откуда впорхнула к нему жена, наградила восхитительной сладостью и умчалась, беззвучно стеная, оставляя недоумение и боль.

— Ты был с другой женщиной? — тихо спросила Маша. — Ты был сейчас с ней? Ты любил не меня?

Он молчал, не понимая таинственного мироустройства, в котором существовало множество пространств и времен, и душа, перемещаясь сквозь волшебные призмы, преломлялась, как луч в воде. Рассыпалась на множество радуг, разлеталась по бесконечным Вселенным. Встречалась с усопшими, которые приветствовали его появление, проживали с ним драгоценное мгновение, а потом отпускали. Он возвращался обратно в один из бесчисленных миров, в котором ему надлежало до времени оставаться.

— Ты не можешь забыть эту женщину? Она приходит и отнимает тебя у меня? Она не может смириться с тем, что я есть у тебя? Я всего лишь ее жалкая тень?

Он не чувствовал вины. Не он совершил метаморфозу. Он находился во власти таинственных сил, которые его породили, окружили милыми сердцу людьми, а потом отнимали одного за другим, заставляя страдать. Переместили в иное пространство, которое вдруг приоткрылось в мгновение ослепительной страсти, словно расплавились перегородки, и миры на мгновение сомкнулись. А потом распались, порождая болезненное изумление.

— Я люблю тебя, — произнес он. — Мама и ты — два самых дорогих для меня человека. Без вас я умру.

Она коснулась его лица, груди, живота, словно убеждалась, что соперница не похитила его. Легкими прикосновениями гладила, скользила, порождая в теле сладостные вихри, которые погружались в глубину и кружили, словно крохотные водяные воронки. Она колдовала, отваживая от него образ соперницы, замещала ее собой, восстанавливала закономерности мира, в котором они были вместе, и он принадлежал ей нераздельно.

Он был благодарен, пребывал в ее власти. Был окружен ее бережением. Исповедовался ей, как самому дорогому, принимающему его существу.

— Ты видишь, в последнее время я нахожусь в возбуждении. Будто со мной произошли перемены. Еще недавно казалось — моя жизнь прожита. Самое важное, сильное и высокое осталось позади. И теперь моя доля — тихо угасать, вспоминать, хранить наследство, оставшееся от погибшей страны, от пропавших друзей, от истоптанных и испепеленных идей, без всякой надежды кому-нибудь их передать. Мучиться, ненавидеть, чахнуть, видя, как торжествуют враги. Но в последнее время все изменилось. Мне кажется, началось преображение. Среди пустыря начался рост. Всё, что казалось мертвым, стало вдруг оживать. И молодые силы нуждаются во мне.

Она обняла его:

— Умоляю, давай уедем! Пожалей себя! Ты столько пережил, столько всего перенес. Пусть теперь воюют другие. Это дело молодых. А ты садись писать свою книгу. Ты столько всего перевидел, у тебя такая судьба. Ты мне диктуй, а я стану записывать. Как в детстве охотился в волоколамских лесах. Как бабочек ловил на реке Лимпопо. Как был у тебя роман с негритянкой. Ты видишь, я не ревную. Что было, то было. Милый, давай уедем!

— От себя не уедешь. Мой разум одержим одной идеей, как уберечь государство Российское. Как отразить нашествие.

— Мы хотели уехать во Псков. Ты обещал показать святые места, где было тебе хорошо. Говорил, что в России есть священные озера и реки, живоносные ручьи, благодатные пажити. Рассказывал, что у псковских озер есть разноцветные камни, на которых отдыхал Пантелеймон Целитель. Может быть, если я прикоснусь к этим теплым камням, я смогу родить? Прошу, уедем.

Она отвлекала его, заговаривала. Он вдруг успокоился, словно заснул. Погрузился в сон, как в прохладную тень. Вышел по другую сторону сна, в той земле, где был он когда-то счастлив.

Глава десятая