Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Карлос Руис Сафон

Город из пара

Вскоре фигуры из пара, отец и сын, слились с толпой на Лас-Рамблас, и их шаги навсегда затерялись в тени ветра. Тень ветра
CARLOS RUIZ ZAFÓN

La Ciudad de Vapor



© DragonStudios LLC, 2020

© Перевод. А. Миролюбова, 2021

© Издание на русском языке AST Publishers, 2022

От издателя

Завершив труд своей жизни «Кладбище забытых книг» публикацией в ноябре 2016 года последнего романа тетралогии «Лабиринт призраков», Карлос Руис Сафон планировал собрать в одну книгу рассказы. Речь шла о том, чтобы представить читателю как рассказы, опубликованные в различных форматах в периодической печати, либо в отдельных выпусках, сопровождающих специальные издания романов, так и те, что оставались неизданными.

С этой целью писатель предоставил нам рассказы, которые еще не печатались, и поручил собрать уже опубликованные в прошлом, чтобы подготовить издание, замысел которого шире, нежели простое собрание всех рассказов автора. Однако вначале из-за близившейся публикации тетралогии, а потом и из-за болезни автора мы предпочли отложить публикацию этой книги.

Карлос Руис Сафон задумывал этот сборник, сам по себе цельный и значимый, как дань признательности читателям, следившим за всеми перипетиями саги, начиная с первого романа «Тень ветра». Ныне, в связи с посмертным характером публикации, сборник становится также и данью памяти со стороны издательского дома одному из лучших писателей нашего времени.

«Город из пара» расширяет горизонты литературного мира, выстроенного в «Кладбище забытых книг». Получают развитие неизвестные стороны жизни и личности того или иного персонажа, или из глубины веков возникает история построения легендарной библиотеки, или тематика, мотивы, атмосфера этих рассказов оказываются знакомыми людям, которые прочитали сагу. Проклятые писатели, архитекторы-визионеры, подмена лиц, фантасмагорические здания, проникновенная пластичность описаний, мастерски построенные диалоги… А главное, обещание, что история, рассказ, сам ход повествования приведут нас в новый, чарующий край.

От «Бланки и прощания», рассказа, открывающего сборник, до «Двухминутного апокалипсиса», помещенного в конце, истории переплетаются через голос повествователя, хронологию или детали, рисуя мир, который возникает на наших глазах, полнокровный, хотя и вымышленный – вселенная из пара.

Что до литературных жанров, то и тут «Город из пара» демонстрирует мастерство, с которым Карлос Руис Сафон творит собственную, неподражаемую литературу. В ней можно найти элементы романа воспитания, исторического и готического романа, триллера, романтической прозы, не говоря уже об умелом использовании приема «рассказ в рассказе».

Но не станем больше занимать твое внимание, дорогой читатель. Излишне напоминать о значимости писателя, если его сравнивают с Сервантесом, Диккенсом, Борхесом… Добро пожаловать в мир новой и, к сожалению, последней книги Сафона.

Эмиль де Розьерс Кастеллайн

Бланка и прощание

(Из воспоминаний, никогда не сбывшихся, некоего Давида Мартина)


1

Я всегда завидовал тем, кто умеет забывать, для кого прошлое – чередование времен года или замена старых башмаков. Достаточно спрятать их в глубине шкафа, и им уже не вернуться обратно, по своим затерянным следам. Я, к несчастью, помню все прошлое, а оно помнит меня. Помню раннее детство, холодное и одинокое, застывшие мгновения созерцания серых дней и черное зеркало, заворожившее взгляд отца. Едва ли память сохранила какого-нибудь друга. Могут всплыть лица ребятишек из квартала Ла-Рибера, с которыми играл или дрался на улице, но никого из них я не хотел бы вызволить из страны безразличия. Только Бланку.

Бланка была старше меня на пару лет. Я познакомился с ней апрельским днем у порога своего дома. Ее вела за руку служанка, которая собиралась забрать книги из маленькой букинистической лавки, расположенной напротив строившегося концертного зала. Судьбе было угодно, чтобы в тот день магазинчик открылся только в полдень, а девица явилась в половине двенадцатого; я и помыслить не мог, что эти полчаса ожидания определят мою дальнейшую судьбу. Сам я никогда бы не осмелился заговорить с девочкой. Ее одежда, аромат, величавые жесты не оставляли никаких сомнений, что эта девочка из богатой семьи, затянутая в шелка и кружево, не принадлежит к моему миру и тем более я – к ее. Нас разделяла улица шириной в несколько метров и длинные лиги незримых законов. Я всего лишь восхищался ею, как разглядывают роскошные вещи, выставленные в витринах бутиков – их двери вроде бы открыты, но ты знаешь, что в жизни не переступишь этот порог. Я часто думаю, что, если бы отец так не пекся о моей чистоплотности, Бланка ни за что бы меня не заметила. Отец считал, что на войне насмотрелся грязи на девять жизней вперед, и, хотя мы были беднее библиотечных мышей, сызмальства приучил меня к холодной воде, которая текла, когда хотела, из крана над раковиной, и к кускам мыла, издававшего запах щелока и сдиравшего все, вплоть до угрызений совести. Так в свои восемь лет ваш покорный слуга Давид Мартин, чисто вымытый оборванец, в будущем возжелавший стать писателем третьего ряда, сумел со всем присутствием духа не отвести взгляда, когда эта куколка из хорошей семьи посмотрела на меня с робкой улыбкой. Отец всегда говорил, что в жизни людям нужно платить той же монетой. Он имел в виду оплеухи и прочие неприятности, но я решил последовать его совету и ответить улыбкой на улыбку, даже добавив в качестве бонуса легкий кивок. Это она медленно подошла ко мне, посмотрела на меня сверху вниз, протянула руку движением, мне совершенно незнакомым, и сказала:

– Меня зовут Бланка.

Бланка протягивала руку, как барышни в салонных комедиях, ладонью вниз, томно, будто юная парижанка. Я не сообразил, что следовало, склонив голову, коснуться ее губами, и Бланка убрала руку и вздернула бровь.

– Я – Давид.

– Ты всегда такой нелюбезный?

Я силился отыскать красивую фразу, чтобы загладить первое впечатление, искупить свою сущность неотесанного плебея искрометным блеском ума, но тут с угрюмым видом подошла служанка и посмотрела на меня, как на вырвавшегося на волю бешеного пса. То была молодая женщина с суровым лицом, ее черные, глубоко посаженные глаза не выражали симпатии. Она взяла Бланку за локоть и отвела от меня.

– С кем вы разговариваете, сеньорита Бланка? Знаете ведь, что ваш отец не любит, когда вы общаетесь с посторонними.

– Это не посторонний, Антония. Это мой друг Давид. Отец его знает.

Я остолбенел, а служанка взглянула на меня искоса.

– Давид, а дальше?

– Давид Мартин, сеньора. К вашим услугам.

– Антонии никто не служит, Давид. Это она служит нам. Правда, Антония?

На мгновение мелькнуло в ее чертах выражение, которого никто не заметил бы, кроме меня, поскольку я не спускал с нее глаз. Антония метнула на Бланку короткий, темный взгляд, отравленный ненавистью, оледенивший мне кровь, и тут же снисходительно улыбнулась и покачала головой, будто не придала словам девочки никакого значения.

– Дети, – буркнула она себе под нос и вернулась к магазинчику, который уже открылся.

Тогда Бланка сделала жест, словно собирается присесть на ступеньку. Даже невежа вроде меня понимал, что такое платье не может соприкоснуться с низменной, припорошенной угольной пылью материей, из которой состоял мой домашний очаг. Я скинул покрытую заплатами куртку и разложил ее наподобие коврика. Бланка уселась на лучшую из моих одежек и вздохнула, глядя на улицу и на прохожих. Антония, стоя в дверях книжной лавки, не сводила с нас глаз, а я делал вид, будто этого не замечаю.

– Ты здесь живешь? – спросила Бланка.

Кивнув, я показал на соседнее строение.

– А ты?

Бланка посмотрела на меня так, будто этот вопрос был самым глупым, какой она услышала за всю свою короткую жизнь.

– Конечно, нет.

– Тебе не нравится квартал?

– Здесь плохо пахнет, темно, холодно, люди некрасивые и много шумят.

Мне бы в голову не пришло определить таким образом знакомый мне мир, но я не нашел убедительных аргументов, чтобы опровергнуть ее слова.

– Тогда почему ты тут?

– У моего отца дом недалеко от рынка Борн. Антония приводит меня туда почти каждый день.

– А сама ты где живешь?

– В районе Сарриа, с матерью.

Даже такой бедолага, как я, слышал о том квартале, но, разумеется, никогда там не бывал. Я представлял его как цитадель огромных домов, бульваров с липами, роскошных карет и тенистых садов, мир, населенный людьми, похожими на эту девочку, только повыше ростом. Без сомнения, ее мир был благоуханным, сверкающим, его овевал свежий ветерок, а люди были красивые и вели себя тихо.

– Почему твой отец живет здесь, а не с вами?

Бланка пожала плечами, отвела взгляд. Похоже, ей было неловко говорить об этом, и я не настаивал.

– Это ненадолго, – произнесла она. – Скоро папа вернется домой.

– Конечно, – поддакнул я, даже не зная, о чем речь, но с таким сочувствием, на какое способен лишь тот, кто уже родился неудачником и всегда готов любого направить на путь смирения.

– Квартал Рибера не так и плох, увидишь сама. Ты быстро привыкнешь.

– Не стану я привыкать. Не нравится мне этот квартал и дом, который купил отец. У меня здесь нет друзей.

Я сглотнул слюну.

– Хочешь, я буду тебе другом?

– А кто ты такой?

– Давид Мартин.

– Это ты уже говорил.

– Кажется, у меня тоже нет друзей.

Бланка повернулась и посмотрела на меня со сдержанным любопытством.

– Я не люблю играть в прятки и в мяч, – предупредила она.

– Я тоже.

Бланка улыбнулась и снова протянула мне руку. На сей раз я постарался наилучшим образом запечатлеть поцелуй.

– Ты любишь сказки? – спросила она.

– Больше всего на свете.

– Я знаю такие, которые мало кому известны, – заявила Бланка. – Отец сочиняет их для меня.

– Я тоже. То есть сочиняю их и выучиваю.

Бланка нахмурилась.

– Ну-ка, расскажи.

– Прямо сейчас?

Бланка кивнула, даже с каким-то вызовом.

– Надеюсь, твои сказки не о принцессах, – с угрозой добавила она. – Я ненавижу принцесс.

– Ну, одна принцесса там есть… но очень злая.

Бланка просияла:

– Насколько злая?

2

Тем утром Бланка стала моей первой читательской аудиторией. Я рассказал ей сказку о принцессах и колдунах, о злых чарах и отравленных поцелуях, обо всем, что происходило в волшебной вселенной, полной оживающих дворцов, которые, словно адские чудища, ползут по болотам сумеречного мира. В конце рассказа, когда героиня погрузилась в ледяные воды черного озера с проклятой розой в руках, Бланка навсегда определила курс моей жизни: разволновавшись, утратив слой лака, покрывавший ее, сеньориту из хорошего дома, она пролила слезу и прошептала, что моя история ей показалась прекрасной. Ради того, чтобы этот миг никогда не развеялся прахом, я отдал бы жизнь. Тень Антонии, упавшая к нашим ногам, вернула меня к прозаической действительности.

– Пора идти, сеньорита Бланка, ваш отец не любит, когда мы опаздываем к обеду.

Служанка забрала ее от меня и повела вниз по улице, но я следил за ней взглядом, пока силуэт Бланки не затерялся вдали, и увидел, как она помахала мне рукой. Я подобрал куртку и снова надел ее, чувствуя тепло Бланки и ее аромат. Улыбнулся и хотя бы на несколько секунд понял, что впервые в жизни счастлив, и теперь, попробовав на вкус эту отраву, никогда не вернусь к прежнему существованию.

Тем вечером, когда мы ели на ужин суп с хлебом, отец сурово оглядел меня.

– Вижу, ты изменился. Что-нибудь произошло?

– Нет, папа.

Я рано лег спать, убегая от мутного марева, окружавшего отца. В темноте думал о Бланке, об историях, которые хотел для нее сочинить, и вдруг сообразил, что не знаю, где она живет и когда увижу ее снова, если это вообще когда-нибудь случится.

Следующие два дня я искал Бланку. Как только отец засыпал или закрывал дверь к себе в спальню, предаваясь своему особенному забвению, я уходил в дальнюю часть квартала и блуждал по узким, темным переулкам, окружавшим бульвар Борн, в надежде встретить Бланку или ее зловещую прислугу. Я выучил наизусть каждый изгиб, каждую тень этих улиц, где стены, казалось, сливаются воедино, превращаясь в сплетение туннелей. Линии, вдоль которых в старину располагались средневековые цеха, образовывали сеть коридоров; они начинались около базилики Святой Марии на Море и сплетались в узел из проходов, арок и невозможных искривлений. Во все эти места солнечный свет проникал на несколько минут в день. Горгульи и барельефы виднелись в промежутках между старинными разрушенными дворцами и зданиями, которые надстраивались одно над другим, будто скалы на обрывистом берегу из окон и башен. Вечером в изнеможении я возвращался домой, как раз к тому времени, когда отец просыпался.

На шестой день, уже начиная думать, что встреча приснилась мне, я шел по улице Мираллерс, глядя на боковую дверь собора. Густой туман опустился на город, волочась по улицам, словно белая вуаль. Двери в церковь были открыты. Там в дверном проеме запечатлелись силуэты женщины и девочки в белых одеждах, а через мгновение туман скрыл их в своих объятиях. Я побежал, ворвался в базилику. Туман сквозняком затягивало внутрь, и фантастическое покрывало из пара плавало над рядами скамеек в центральном нефе, цепляясь за пламя свечей. Я узнал Антонию, служанку – она стояла на коленях в одной из исповедален, в позе, выражающей раскаяние и мольбу. Я не сомневался, что исповедь такой гарпии тоном и густотой напоминает смолу. Бланка сидела на скамье, болтая ногами и отрешенно глядя на алтарь. Я подошел к скамье, и Бланка обернулась. Увидев меня, просияла и заулыбалась, и я тут же забыл бесконечные тоскливые дни, когда пытался отыскать ее. Я сел рядом.

– Что ты здесь делаешь? – спросила Бланка.

– Пришел послушать мессу, – солгал я.

– В такое время мессу не служат! – рассмеялась она.

Мне больше не хотелось лгать, и я опустил голову. Но слова оказались излишни.

– Я тоже по тебе скучала, – призналась Бланка. – Решила, ты обо мне забыл.

Я покачал головой. Атмосфера, пропитанная туманом и шепотом, придала мне храбрости, и я отважился произнести одно из признаний, придуманных мной для сказок, полных магии и героизма.

– Я никогда не смогу забыть о тебе, – сказал я.

Такие слова могли бы быть пустыми и нелепыми, особенно в устах мальчонки восьми лет, который, поди, и сам не знает, что говорит, но я это чувствовал. Бланка устремила на меня взгляд, поразительно грустный для девочки, и с силой сжала мне ладонь.

– Обещай, что никогда обо мне не забудешь.

Служанка Антония, вероятно, уже освободившаяся от грехов, с ненавистью взирала на нас, стоя в проходе, там, где начинался ряд скамей.

– Сеньорита Бланка!

Бланка не сводила с меня глаз.

– Обещай мне.

– Обещаю.

В очередной раз служанка увела мою единственную подругу. Я видел, как они удаляются по центральному проходу и исчезают за дверью, выходившей на бульвар Борн. Но на сей раз капелька хитрости просочилась в мою печаль. «Определенно, – сказал я себе, – у служанки хрупкая совесть, и она прилежно является в исповедальню очиститься от грехов». Церковные колокола пробили четыре часа дня, и у меня зародился план.

Начиная с того дня я неизменно без четверти четыре появлялся в церкви Святой Марии на Море и садился на скамью поближе к исповедальням. Через пару дней я снова увидел их. Подождав, пока служанка преклонит колени перед исповедальней, я подошел к Бланке.

– Через два дня на третий, в четыре, – прошептала она.

Не теряя ни мгновения, я взял ее за руку, и мы стали бродить по базилике. Я подготовил для Бланки рассказ, действие которого происходило именно здесь, среди колонн и капелл храма, и завершалось поединком злого духа, выкованного из пепла и крови, с героическим рыцарем, явившимся из крипты, расположенной под алтарем. То был первый эпизод из серии приключений, ужасов и любовных признаний, которую я сочинил для Бланки, под названием «Призраки собора». В моем безмерном тщеславии начинающего автора она казалась мне самой что ни на есть первосортной. Первый эпизод я закончил как раз к тому времени, когда пора было вернуться к исповедальне, откуда вышла служанка. На сей раз она меня не увидела, поскольку я спрятался за колонну. Пару недель мы с Бланкой встречались там через каждые два дня. Делились своими детскими историями и мечтами, пока служанка изводила священника неиссякаемым рассказом о собственных грехах.

В конце второй недели исповедник с внешностью бывшего боксера заприметил меня и обо всем догадался. Я хотел улизнуть, но он поманил меня к исповедальне. Его атлетический вид меня убедил, и я послушался. Подошел к исповедальне и встал на колени, содрогаясь перед очевидностью, что мой любовный пыл разоблачен.

– Радуйся, Пречистая Дева, – пробормотал я сквозь решетку.

– Я похож на монашку, малявка?

– Простите, отец. Просто не знаю, что обычно говорят.

– Тебя не научили в школе?

– Учитель – атеист, он считает, что вы, священники, орудия капитала.

– А он сам – чье орудие?

– Он не сказал. Думаю, себя он считает свободным элементом.

Священник рассмеялся:

– Где ты научился таким словам? В школе?

– Читая.

– Читая что?

– Все, что могу.

– Читаешь Слово Божье?

– Разве Бог пишет?

– Будешь умничать, гореть тебе в аду.

Я сглотнул.

– Теперь я должен рассказать о своих грехах? – прошептал я в тоске.

– Ни к чему. Они все у тебя на лбу написаны. Во что ты впутался с той служанкой и девочкой, которые ходят сюда чуть ли не каждый день?

– Во что я впутался?

– Напоминаю, это – исповедальня, и, если солжешь священнику, Господь поразит тебя молнией, едва ты выйдешь из церкви, – пригрозил исповедник.

– Вы уверены?

– Я бы на твоем месте не стал рисковать. Давай, выкладывай.

– С чего мне начать?

– Опусти красоты слога и всякие словеса, просто скажи, что ты делаешь день за днем в моем приходе в четыре часа дня.

Коленопреклоненная поза, полутьма и запах воска, вероятно, побуждают к тому, чтобы облегчить совесть. Я исповедовался, пока не чихнул. Священник слушал, прочищая горло всякий раз, когда я замолкал. В конце моего признания, думая, что он отправит меня прямиком в ад, я вдруг услышал его хохот.

– Вы не наложите на меня покаяние?

– Как тебя зовут, парень?

– Давид Мартин, сеньор.

– Не сеньор, а отче. Сеньор – твой отец или Господь Бог, а я тебе не отец, я – отче, или отец Себастьян.

– Простите, отче Себастьян.

– Просто «отче», и дело с концом. А прощает Господь. Я только Его служитель. Стало быть, о чем мы? Пока я тебя отпускаю с предостережением и парой молитв к Богородице. И поскольку считаю, что Господь в своей бесконечной мудрости избрал столь необычный путь, дабы приблизить тебя к церкви, предлагаю тебе сделку. Ты приходишь за полчаса до того, как встречаться с твоей барышней, и помогаешь мне убраться в ризнице. Взамен я удерживаю здесь служанку по меньшей мере на полчаса, чтобы ты успел наговориться.

– Вы сделаете это для меня, отче?

– Ego te absolvo in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti[1]. А теперь ступай отсюда.

3

Отец Себастьян оказался человеком слова. Я приходил на полчаса раньше и помогал ему в ризнице, поскольку бедняга сильно прихрамывал и в одиночку управлялся с трудом. Хотя священнику и казалось, будто я впадаю в грех богохульства, впрочем, простительный, ему нравилось слушать мои истории, особенно о привидениях и колдунах. Я посчитал, что он так же одинок, как и я, и решил мне помочь после того, как я признался, что Бланка – моя единственная подруга. Я жил ради этих встреч.

Бланка всегда приходила бледная, с улыбкой на устах, в платье цвета слоновой кости. На ней всегда были новые туфельки и ожерелья из серебряных монет. Она слушала сказки, которые я для нее сочинял, и посвящала меня в свой мир, рассказывала о большом темном доме неподалеку, в котором поселился ее отец. Это место пугало ее и вызывало отвращение. Порой рассказывала и о матери, Алисии, с которой жила в старинном особняке в квартале Сарриа. Иногда, чуть не плача, говорила об отце, которого обожала, но он, по словам Бланки, был болен и уже почти не выходил из дома.

– Мой отец – писатель, – рассказывала она. – Как ты. Но он уже не сочиняет для меня сказки, как раньше. Сейчас пишет только истории для человека, который иногда приходит к нему в дом по ночам. Я его не видела, но однажды, когда осталась ночевать, слышала, как они беседовали допоздна, запершись в кабинете отца. Это недобрый человек. Я его боюсь.

Каждый вечер, распрощавшись с ней и возвращаясь домой, я грезил наяву о том, как в один прекрасный момент вырву Бланку из существования, полного разлук; избавлю от страшного ночного гостя, уведу от этой жизни в теплице, которая с каждым прошедшим днем все более тускнела. Каждый вечер Бланка просила, чтобы я ее не забывал, твердила, что, просто вспомнив о ней, могу ее спасти.

Одним ноябрьским днем, который воссиял синевой и инеем на оконных стеклах, я, как обычно, отправился на встречу с Бланкой, но она не пришла. Целых две недели я тщетно ждал в базилике, надеясь, что моя подруга появится. Я искал ее повсюду, а когда однажды ночью отец застиг меня в слезах, объяснил, что у меня разболелись зубы, хотя никакой зуб не мог бы причинить такую боль, как эта разлука. Отец Себастьян, который уже начал беспокоиться, видя, что я каждый день брожу по церкви, как неприкаянный, усадил меня рядом с собой и попытался утешить.

– Наверное, тебе лучше забыть о твоей подружке, Давид.

– Не могу. Я обещал ей, что никогда о ней не забуду.

Через месяц после того, как Бланка исчезла, я осознал, что начинаю забывать ее. Я перестал ходить в церковь через два дня на третий, сочинять для нее сказки, каждую ночь воздвигать в темноте ее образ перед тем, как заснуть. Начал забывать звук ее голоса, аромат, свет, исходящий от лица. Поняв, что теряю Бланку, я хотел пойти к отцу Себастьяну, молить его о прощении, просить, чтобы вырвал боль, пожиравшую меня изнутри, и повторял себе честно и откровенно, что нарушил свое обещание и не сумел запомнить свою единственную подругу.

В последний раз я увидел Бланку в начале декабря. Я смотрел с крыльца, как идет дождь, и вдруг заметил ее. Она шла одна, под дождем, белые лаковые туфельки и платье цвета слоновой кости были забрызганы водой из луж. Подбежав к ней, я увидел, что Бланка плачет. Я спросил, что случилось, и она обняла меня. Объяснила, что отец очень болен, а она сбежала из дома. Я сказал, чтобы она ничего не боялась, мы сбежим вместе, я, если нужно, украду деньги, мы купим два билета на поезд и навсегда исчезнем из города. Бланка улыбнулась и крепче прижалась ко мне. Так мы стояли, молча обнявшись, под лесами строившегося Орфеона, но вот большая черная карета проложила себе путь среди тумана и ненастья и остановилась рядом с нами. Темная фигура спустилась оттуда. То была служанка Антония. Она выхватила Бланку из моих объятий и потащила к карете. Бланка закричала, я попытался схватить ее за руку, но служанка обернулась и со всей силы влепила мне пощечину. Я упал навзничь на брусчатку, от удара в голове у меня помутилось. Когда я поднялся, карета уже отъехала далеко.

Я бежал за каретой под дождем до того места, где начинали прокладывать улицу Лайетана. Новая магистраль представляла собой тянувшуюся вдаль низину, обрамленную канавами, наполненными водой. Она рассекала джунгли переулков квартала Рибера, и ее строители использовали вместо мачете динамит и экскаваторы. Карета, объезжая рытвины и лужи, удалялась. Пытаясь не упустить ее из виду, я взобрался на гребень из земли и брусчатки, который высился за канавой, полной дождевой воды. Вдруг я почувствовал, что почва уходит у меня из-под ног, и заскользил по склону. Скатившись кувырком, оказался в полной воды яме, образовавшейся внизу. Коснувшись ногами дна, вынырнул из лужи, доходившей мне до пояса. И тогда обнаружил, что эта стоячая вода вся покрыта черными пауками, которые плавали по ее поверхности или перебегали с места на место. Я закричал, замахал руками, охваченный паникой, начал карабкаться вверх по глинистым скатам. Когда выбрался из залитой водой канавы, было уже поздно. Карета исчезала на подступах к городу, ее силуэт растворялся в пелене дождя. Промокший до костей, я потащился обратно к дому, где отец все еще спал, запершись в своей комнате. Я разделся и залез в постель, дрожа от бешенства и холода. На руках у себя заметил маленькие кровоточащие точки. Укусы. Пауки в яме не теряли даром времени. Я чувствовал, как яд воспламеняет мне кровь, и наконец потерял сознание, погрузившись в темную бездну полузабытья.

Мне снилось, будто я в грозу, под дождем и ветром мечусь по пустынным улицам квартала в поисках Бланки. Черные струи бьют по фасадам, в сверкании молний видны отдаленные силуэты. Большая черная карета влачится среди тумана. Бланка внутри колотит по стеклу кулаками и кричит. Я следую за ее криками до узкой, мрачной улочки и вижу, как карета останавливается перед большим темным домом, из которого вырастает башня, вонзающаяся в небеса. Бланка выходит из кареты и смотрит на меня, тянет руки в мольбе. Я хочу подбежать к ней, но могу сдвинуться только на пару метров. И тогда огромный темный силуэт возникает в дверях дома, огромный ангел с мраморным ликом смотрит на меня и улыбается волчьим оскалом, развернув над Бланкой черные крыла, заключив ее в свои объятия. Я кричал, но нерушимая тишина пала на город. На один бесконечный миг дождь повис в воздухе, миллион хрустальных слез, плавающих в пустоте, и я увидел, как ангел поцеловал Бланку в лоб, пометив его, словно каленым железом. Когда потоки дождя оросили землю, оба исчезли навсегда.

Безымянная

Барселона, 1905

Годы спустя мне сказали, что в последний раз видели ее в начале мрачного проспекта, ведущего к воротам Восточного кладбища. Вечерело, и студеный северный ветер взгромоздил над городом целый купол багровых облаков. Она шла одна, дрожа от холода, оставляя цепочку неровных шагов на пелене снега, который начал падать вечером. Дойдя до кладбища, девушка на мгновение остановилась, чтобы перевести дух. Лес ангелов и крестов виднелся за стенами. Зловоние мертвых цветов, извести и серы, словно влажным языком, коснулось ее лица, как бы приглашая войти. Она уже собиралась продолжить путь, когда острая боль пронзила ее нутро, будто каленым железом. Схватившись за живот, она стала глубоко дышать, преодолевая тошноту. Один бесконечный миг ею владела только эта мука, да еще страх – она боялась, что больше не сможет сделать ни шагу, рухнет без чувств перед воротами кладбища, и на заре ее найдут прижавшейся к решетке с навершиями в виде наконечников копья, пропитанной желчью, покрытой инеем, с ребенком, которого она носила во чреве, безвозвратно заточенным в ледяном саркофаге.

Так легко было отрешиться, лечь на снег и закрыть глаза навсегда. Но она чувствовала дыхание жизни внутри, и оно не желало угасать, удерживало ее на ногах, и она знала, что не поддастся ни боли, ни холоду. Боль сплетала в лоне узлы, но девушка, ни на что не обращая внимания, ускорила шаг. Не остановилась, пока не оставила позади лабиринт гробниц и замшелых статуй. Только потом подняла голову и почувствовала, как затеплилась надежда, когда перед ней в вечерних сумерках возникли массивные чугунные ворота, ведущие к старой фабрике книг.

За ними Пуэбло-Нуэво простирался до горизонта из пепла и тени. Город фабрик темнел вдали, будто в мутном зеркале отражая Барселону, привороженную сотнями труб, которые источали свое черное дыхание на небесный багрец. По мере того как девушка углублялась в хитросплетение переулков, зажатых между кораблями и похожими на пещеры складами, глаза начинали различать высокие строения, пронзающие квартал, от фабрики Кан-Саладригас до водонапорной башни. Старая фабрика книг выделялась среди всех. Ее экстравагантный силуэт дыбился башенками и висячими мостами, будто какой-то дьявольский архитектор нашел способ посмеяться над законами перспективы. Купола, минареты и трубы гарцевали по сводам и перекрытиям, те поддерживались дюжинами аркбутанов и колонн. Скульптуры и рельефы змеились по стенам, иглы призрачного света исторгались из барабанов.

Девушка вгляделась в батарею гаргулий, которыми заканчивались карнизы; из пастей вылетали облачка пара, источавшие горький запах бумаги и типографской краски. Чувствуя, как боль снова вспыхивает внутри, заторопилась к главной двери и нажала кнопку звонка. Где-то за чугунной преградой раздался приглушенный звон колокольчика. Обернувшись, девушка заметила, что за несколько мгновений ее следы уже занесло снегом. Порывы ледяного, пронзительного ветра прижимали ее к чугунной двери. Она снова с силой нажала кнопку звонка, еще и еще раз, но ответа не было. Неяркий свет, окружавший ее, казалось, исчезал временами, и около ног стремительно распространялись тени. Сознавая, что время ее на исходе, она отошла от двери, стала вглядываться в широкие окна главного фасада. За одним из закопченных стекол обрисовался какой-то силуэт, неподвижный, словно паук в центре паутины. Девушка не различала лица, лишь абрис женского тела, но поняла, что за ней наблюдают. Она замахала руками, закричала, умоляя помочь. Силуэт оставался неподвижным, пока свет, на фоне которого он выступал, вдруг не погас. Широкое окно потемнело, но девушка ощущала, что глаза, следившие за ней, оставались там, в полутьме, неподвижные, светящиеся в предзакатном свете. Впервые страх заставил ее забыть о холоде и боли. Она в третий раз нажала кнопку звонка, а когда поняла, что ответа по-прежнему не будет, закричала и забарабанила кулаками по двери. Девушка стучала, пока не сбила руки в кровь, молила о помощи, пока не охрипла. Ноги у нее подкосились. Опустившись в подмерзшую лужу, закрыла глаза, вслушиваясь в биение жизни, не прекращающееся внутри. Скоро ее лицо и тело начало заносить снегом.

Вечерняя мгла уже чернильной кляксой расплывалась по небу, когда дверь открылась, и веер света упал на распростертое тело. Двое с переносными газовыми фонарями встали перед ним на колени. Один из мужчин, полный, с оспинами на лице, откинул прядь волос со лба девушки. Та открыла глаза и улыбнулась ему. Мужчины обменялись взглядом, и второй, моложе и ниже ростом, приподнял руку девушки, на которой что-то блеснуло. Кольцо. Молодой хотел сорвать его, но товарищ не позволил.

Вдвоем стали поднимать ее. Старший, более сильный, взял девушку на руки, а другого послал за помощью. Молодой скрепя сердце послушался и исчез в вечерних сумерках. Девушка пристально глядела в лицо полному мужчине, который нес ее, и губами, непослушными от холода, шепотом повторяла одно невнятное слово. Спасибо, спасибо.

Мужчина, слегка прихрамывая, направился к зданию, похожему на гараж, расположенному около входа на фабрику. Оказавшись внутри, девушка услышала другие голоса, почувствовала, как несколько рук подхватили ее и водрузили на деревянный стол, стоявший у огня. Мало-помалу тепло очага растопило ледяные слезы, сверкавшие у нее в волосах и на лице. Две девушки, не старше ее, одетые как прислуга, завернули ее в одеяло и стали растирать ей руки и ноги. Руки, пахнущие специями, поднесли бокал горячего вина к губам. Теплая жидкость бальзамом растеклась по телу.

Лежа на столе, девушка огляделась вокруг и поняла, что находится в кухне. Одна из служанок подложила ей под шею какие-то полотенца, и девушка откинула голову. Распростертая, она могла видеть кухню в обратной перспективе; кастрюли, сковородки и прочие приспособления висели в воздухе вопреки законам тяготения. В таком ракурсе девушка увидела, как она вошла. Бледное, спокойное лицо дамы в белом двигалось от двери, будто она двигалась по потолку. Служанки расступились, а полный мужчина в страхе потупил взгляд и поспешно удалился. Девушка услышала, как стихают шаги и голоса, и поняла, что осталась наедине с дамой в белом. Увидела, как та склонилась над ней, ощутила ее горячее, сладкое дыхание.

– Не бойся, – прошептала дама.

Серые глаза изучали ее в тишине, и мягкая рука прикоснулась к щеке. Девушка подумала, что дама выглядит и держит себя как разбившийся ангел, упавший с небес в паутину забвения. Пыталась найти приют в ее взгляде. Дама улыбнулась ей, с бесконечной нежностью погладила по лицу. Так прошло около получаса почти в полном молчании, пока во дворе не раздались голоса и не вернулись служанки, а с ними молодой мужчина и еще один господин в толстом пальто и с вместительным черным чемоданчиком. Врач встал рядом, проверил пульс. По глазам было ясно, что он нервничает. Пощупал живот, вздохнул. Девушка едва понимала, какие указания доктор дает прислуге, стоявшей вокруг очага. Но, собравшись с духом, обрела голос и спросила, родится ли здоровым ее сын. Доктор, который, судя по выражению его лица, уже махнул рукой на обоих, лишь обменялся взглядом с дамой в белом.

– Давид, – пробормотала девушка. – Его будут звать Давид.

Дама кивнула, поцеловав ее в лоб.

– Теперь ты должна собрать все силы, – прошептала она, крепко сжав девушке руку.

Годы спустя я узнал, что та девушка, всего семнадцати лет, лежала совершенно молча, без единого стона, с открытыми глазами, и слезы струились у нее по щекам, пока доктор разрезал ей живот ланцетом и извлекал на свет божий ребенка, который мог помнить ее только с чужих слов. Я множество раз спрашивал себя, сумею ли когда-нибудь вообразить, как дама в белом поворачивается к ней спиной, берет ребенка на руки и прижимает к груди, обтянутой белым шелком, в то время как девушка тянет руки, умоляет, чтобы ей дали посмотреть на сына. Часто спрашиваю себя, могла ли та девушка слышать, как затихает в отдалении плач ее сына на руках другой женщины, когда ее оставили одну в кухне, распростертую в луже собственной крови, а потом вернулись, чтобы обернуть саваном еще трепещущее тело. Спрашиваю себя, чувствовала ли она, как одна из служанок срывала кольцо с ее левой руки, до крови царапая палец, чтобы украсть дорогую вещь, а тело ее волокли, возвращая в ночь, и двое мужчин, те самые, что пришли ей на помощь, теперь водрузили его на телегу. Много раз я спрашивал себя, дышала ли она, когда лошади остановились и двое мужчин подняли саван и швырнули в поток, несущий отходы сотни фабрик к скоплению хибар и хижин из тростника и картона, покрывающего пляж Багателль.

Я хочу верить, что в последний момент, когда зловонные воды выплюнули ее в море, и саван, колеблемый волнами, развернулся, отдавая ее тело бездонной мгле, она знала, что ребенок, рожденный ею, будет жить и всегда помнить о ней.

Я никогда не знал ее имени.

Та девушка была моей матерью.

Сеньорита из Барселоны

Лайе было пять лет, когда отец в первый раз продал ее. Сделка была невинной и милосердной, не более лукавой, чем на то подвигали голод и непогашенные долги. Эдуардо Сентис, фотограф-портретист, не располагавший состоянием и не добившийся славы, унаследовал студию своего наставника, под началом которого работал более двадцати лет. Поступил он туда учеником, вернее, стажером без вознаграждения, потом перешел в ранг помощника и наконец, получив звание, если не жалованье, фотографа, стал соуправителем. Студия располагалась в просторном помещении на улице Консехо де Сьенто и включала в себя четыре зала для съемок, две проявочные и склад, заполненный оборудованием, устаревшим и ветхим. Вместе с этим Эдуардо унаследовал многочисленные непогашенные счета, которые оставил после себя хозяин, лучше разбиравшийся в линзах и пластинах, чем в бухгалтерии. К моменту его кончины Эдуардо Сентис уже полгода работал без жалованья. Если прибегнуть к слогу душеприказчика, переход post mortem[2] предприятия и жалкой собственности, к нему прилагавшейся, должен был, по идее, послужить справедливым воздаянием за преданную и самоотверженную службу. Но как только осветители и оформители набросились на счета заведения, Эдуардо Сентис понял, что не наследство оставил ему хозяин за годы молодости и за упорный труд, а настоящее проклятие. Ему пришлось уволить всех сотрудников и самому, в одиночку бороться за выживание студии и свое собственное. До сих пор деятельность студии была большей частью сосредоточена вокруг семейных событий разного рода – от свадеб и крестин до похорон и первого причастия. Ритуальные услуги и похороны были специальностью заведения, и Эдуардо Сентис привык ставить свет и снимать мертвецов, и это у него получалось лучше, чем с живыми. Покойники всегда попадали в фокус, поскольку не двигались, и им не нужно было задерживать дыхание.

Эта его репутация портретиста сумерек и доставила ему заказ, который первоначально казался простым и не предполагал особых осложнений. Маргарита Понс, малютка пяти лет, дочь богатой супружеской пары, владевшей особняком на проспекте Тибидабо и индустриального комплекса на берегах Тера, пала жертвой необычной лихорадки в первый день 1898 года. У ее матери, доньи Эулалии, начался нервный криз, который семейные врачи поспешили облегчить щедрыми дозами лауданума. Дон Федерико Понс, отец семейства, не располагал ни местом, ни временем для таких сентиментов, он неоднократно видел смерть своих детей и не пролил при этом ни слезинки сожаления. У него уже имелся в наличии наследник, первенец, мальчик, обладавший отменным здоровьем и хорошими способностями. Потеря дочери, событие само по себе печальное, предполагала в длительной перспективе сохранение семейного имущества. Дон Федерико намеревался, соблюдая ритуал, быстро похоронить ее в семейном склепе на кладбище Монжуик, чтобы как можно скорее вернуться к повседневной рабочей рутине, но донья Эулалия, хрупкое создание, позволила зловещим теткам из спиритического общества «Лус» на улице Элизабетс заморочить себе голову и была не в состоянии столь решительно перевернуть страницу. Чтобы прекратить бесконечные вздохи, дон Федерико согласился, по желанию матери, заказать ряд портретов усопшей девочки перед тем, как служащие похоронного бюро навеки уложат тело в гроб из слоновой кости с инкрустациями из голубых стеклышек.

Эдуардо Сентиса, портретиста покойников, пригласили в особняк на проспекте Тибидабо, где проживала семья Понс. Здание скрывала тенистая роща, пройти в которую можно было через металлические решетчатые ворота, выходившие на угол проспекта и улицы Жозеп Гари. День выдался серый и неприветливый, осколок этой хмурой, туманной зимы, которая столько несчастья принесла бедняге Сентису. Поскольку ему не с кем было оставить дочку Лайю, пришлось захватить ее с собой. Держа девочку за руку, а в другой руке неся чемоданчик с линзами и гармоникой, Сентис сел в синий трамвай и явился к особняку Понсов, надеясь начать год с поступлений в звонкой монете. Слуга впустил его, провел через сад до самого дома и там оставил в маленькой приемной. Лайя, зачарованная, смотрела во все глаза, она ни разу не видела такого места, будто возникшего из волшебной сказки, правда, сказки о коварной мачехе и о зеркалах, отравленных скверными воспоминаниями. Хрустальные люстры свисали с потолка, вдоль стен стояли статуи, на стенах красовались картины, и толстые персидские ковры устилали пол. Созерцая этакое богатство, лежавшее мертвым грузом, Сентис почувствовал искушение поднять тариф. Дон Федерико вышел навстречу, глядя сквозь него и изъясняясь тоном, какой приберегал для лакеев и рабочих с фабрики. Сентису предоставлялся час, чтобы сделать серию портретов покойной девочки. Увидев Лайю, дон Федерико нахмурился. Среди мужчин его семьи было принято считать, будто женщины пригодны исключительно для постели, стола или кухни, а эта соплячка без роду, без племени ни для чего такого не подходила. Сентис стал оправдываться, ссылаясь на то, что срочность заказа помешала ему найти кого-то, кто посидел бы с ребенком. Дон Федерико обреченно вздохнул и сделал фотографу знак следовать за собой вверх по лестнице.

Тело умершей девочки разместили в одной из комнат второго этажа. Она лежала на широкой постели, усыпанной белыми лилиями, в скрещенных на груди руках сжимая распятие, с гирляндой цветов на лбу, в шелковом платье, невесомом, струившемся, словно пар. В дверях двое слуг молча стояли на страже. На лицо девочки падал из окна поток пепельного света. Кожа ее казалась гладкой и твердой, как мрамор, но такой прозрачной, что синие и черные вены виднелись под ней. Глаза глубоко запали, губы окрасились пурпуром. Комната пропиталась тяжелым запахом мертвых цветов.

Сентис знаком велел Лайе оставаться в коридоре, а сам воздвиг треногу и камеру перед постелью. Решил, что использует шесть пластин. Две – для крупного плана, с длиннофокусным объективом. Две – для среднего плана, выше пояса; и две – для общего плана тела целиком. Все снимки с одного ракурса, поскольку Сентис подозревал, что изображение в профиль или в три четверти подчеркнет темные вены и капилляры, выступившие на коже девочки, и на фотографиях это будет смотреться еще более ужасно, насколько это возможно при сложившемся положении вещей. Если немного увеличить выдержку, это высветлит кожу и смягчит впечатление, придав телу более теплые тона и расплывчатые очертания, а фону и окружающей обстановке – достаточную глубину. Настраивая объектив, Сентис заметил какое-то движение в дальнем конце комнаты. Входя, он подумал, что там стоит еще одна статуя, но оказалось, что это женщина в черном, с лицом, покрытым вуалью. То была донья Эулалия, мать покойной девочки; она приглушенно рыдала и бродила по комнате, как неприкаянная душа. Донья Эулалия подошла к постели и погладила девочку по щеке.

– Мой ангел говорит со мной, – сказала она Сентису. – Разве вы не слышите?

Сентис кивнул и продолжил приготовления. Чем раньше он выйдет отсюда, тем лучше. Настроив все для того, чтобы сделать первые снимки, фотограф попросил мать на несколько мгновений выйти из кадра. Та поцеловала покойницу в лоб и встала позади камеры.

Сентис был так поглощен работой, что не заметил, как Лайя вошла в комнату и теперь находилась рядом с ним и смотрела, похолодев, на мертвую девочку, распростертую на постели. Прежде чем он успел что-либо предпринять, сеньора Понс бросилась к Лайе и встала перед ней на колени.

– Здравствуй, солнышко. Это ты, мой ангел? – спросила она.

Хозяйка дома взяла дочь Сентиса на руки, прижала ее к груди. Сентис почувствовал, как кровь застыла у него в жилах. Мать покойницы пела Лайе колыбельную, баюкала ее на руках, называла ангелом, твердила, что они больше никогда не расстанутся. В этот момент явился дон Федерико, отобрал девочку у жены, стал выводить ее из комнаты. Донья Эулалия плакала, умоляла, чтобы ее не разлучали с ее ангелом, и тянула руки к Лайе. Едва они остались одни, фотограф сделал снимки так быстро, как только мог, и сложил оборудование. Когда он вышел, дон Федерико ждал его в приемной, чтобы вручить конверт с платой за услуги. Сентис заметил, что сумма в конверте вдвое больше условленной. Во взгляде дона Федерико страстная мольба смешивалась с презрением. Он предложил сделку: в обмен на щедрое вознаграждение фотограф должен на следующий день привести дочь в особняк семьи Понс и оставить ее там до вечера. Сентис изумленно воззрился на дочь, а потом на Понса. Промышленник удвоил сумму. Сентис молча покачал головой.

– Подумайте, – сказал Понс на прощание.

Фотограф провел бессонную ночь. Лайя нашла отца плачущим в полутемной студии и взяла его за руку. Девочка попросила отвести ее в тот дом, она будет ангелом и поиграет с сеньорой. Ближе к полудню они явились к воротам особняка. Через слугу Сентису передали деньги и велели прийти к шести часам вечера. Он увидел, как Лайя исчезла в доме, и потащился вниз по проспекту, пока не нашел кафе в начале улицы Балмес, где ему налили рюмку бренди, и вторую, и третью, и столько, сколько нужно было, чтобы досидеть до часа, когда можно идти забирать дочь.

Лайя провела целый день, играя вместе с доньей Эулалией в куклы покойницы. Донья Эулалия одела ее в платье умершей, целовала, сажала на колени, рассказывала сказки, говорила о братьях, о тетушке, о котике, который у них жил, но потом убежал из дома. Они играли в прятки, поднялись на чердак. Бегали по саду, полдничали во дворе перед фонтаном, бросая крошки хлеба разноцветным рыбкам, плававшим в пруду. В сумерках донья Эулалия легла в постель, уложив Лайю рядом, и выпила свой стакан воды с лауданумом. Так, обнявшись в полутьме, они и спали, пока один из слуг не разбудил Лайю и не отвел ее к дверям, где ждал отец с красными от стыда глазами. Увидев дочь, он встал на колени и обнял ее. Слуга протянул ему конверт с деньгами и велел привести девочку на следующий день в тот же час.

Всю неделю Лайя каждый день ходила в особняк семьи Понс, чтобы превратиться в маленького ангела, играть в ее игрушки, носить ее одежду, откликаться на ее имя и исчезать в тени умершей девочки, заколдовавшей каждый уголок этого грустного и темного дома. На шестой день ее воспоминания стали теми же, что и у маленькой Маргариты, а собственное существование исчезло. Она превратилась в ту, кого желали, въяве предстала ею и научилась воплощать ее более убедительно, чем могла бы сама покойница. Прочитывать во взглядах мольбу, вслушиваться в содрогания сердец, изнывающих от потери, и находить жесты и прикосновения, утешавшие безутешных. Сама о том не подозревая, научилась превращаться в другого, быть ничем и никем, жить в чужой коже. Ни разу Лайя не попросила отца, чтобы тот перестал водить ее в это место, и никогда не рассказывала о том, что происходило в долгие часы, которые она проводила внутри. Фотограф, в упоении от денег и от облегчения, подавлял угрызения совести претензией на то, что они делают доброе дело, совершают акт христианского милосердия.

– Если не хочешь, можешь больше не ходить в тот дом, слышишь? – повторял он каждый вечер, возвращаясь от Понсов. – Но мы им оказываем добрую услугу.

Маленький ангел исчез на седьмой день. Говорили, что донья Эулалия проснулась на заре и, не обнаружив девочки рядом с собой, принялась лихорадочно искать ее по всему дому, полагая, будто они все еще играют в прятки. Лауданум и темнота привели ее в сад, где ей показалось, будто она услышала голос и уловила взгляд маленького ангела с лицом, исполосованным синими венами, и губами, почерневшими от яда. Ангел звал ее из пруда, приглашал погрузиться в его воды, принять ледяные, безмолвные объятия тьмы, которая ее увлекала, нашептывая ей: «Мама, теперь мы будем вместе навсегда, как ты того и хотела».



Год за годом фотограф и его дочь объезжали города и селения всей страны со своим цирком обманов и услад. К семнадцати годам Лайя научилась воплощать жизни и лица, опираясь на несколько листков бумаги, старую фотографию, забытый рассказ или воспоминания, не желающие умирать. Иногда своим искусством воскрешала томление по первой любви, тайной и запретной, и ее трепещущая плоть просыпалась под ласками возлюбленных, чей век уже давно миновал, людей, которые могли купить все на свете, но не то, чего больше всего желали и что от них ускользнуло.

Негоцианты, богатые деньгами, но бедные жизнью, пробуждались, пусть на несколько минут, в постели с женщинами, которых Лайя выстраивала, исходя из тайной мольбы, страниц дневника или семейного портрета, и воспоминание о которых сопровождало этих мужчин остаток отпущенных им лет. Порой ее искусство, доведенное до совершенства, творило настоящие чудеса, и клиент упускал из виду, что речь шла об иллюзии, призванной на несколько мгновений отуманить его чувства и отравить их наслаждением. Клиент начинал верить, что Лайя – та, кого представляет, что предмет его желания обрел жизнь, и не хотел отпускать девушку. Он готов был пожертвовать состоянием или той жизнью, бесплодной и пустой, какую влачил до тех пор, и до конца дней жить иллюзией в объятиях девушки, способной воплотиться в самый желанный образ.

Когда это случалось, а случалось это все чаще, поскольку Лайя научилась читать в душах и в желаниях мужчин столь непогрешимо, что даже ее отец чувствовал порой – да, игра зашла слишком далеко, и тогда оба уезжали на заре, спасались бегством и неделями таились в другом городе, на иных улицах. Тогда Лайя проводила дни в апартаментах роскошного отеля, скрывалась, почти постоянно спала, погрузившись в летаргию безмолвия и печали, в то время как отец обходил городские казино и спускал состояние, заработанное буквально за несколько дней. И опять нарушались обещания оставить такую жизнь, и отец обнимал дочь и шептал на ухо, что нужно воспользоваться еще одним случаем, заполучить еще одного клиента, а потом можно будет удалиться в домик у озера, и Лайе уже никогда не придется воплощать в жизнь скрытые желания какого-нибудь денежного мешка, изнемогающего от одиночества. Лайя понимала, что отец лжет, лжет, даже не зная, что это делает, как все великие лжецы, которые вначале лгут самим себе, а потом уже не способны распознать правду, хотя бы она и пронзила их в самое сердце. Понимала, что он лжет, и прощала его, поскольку любила отца и в глубине души мечтала, чтобы игра продолжалась, чтобы вскоре подвернулся другой персонаж, кого она оживит и которым заполнит, пусть на несколько дней или часов, огромную пустоту, разрастающуюся внутри и живьем пожирающую ее ночами, когда в первоклассных отелях, между шелковых простыней она дожидалась возвращения отца, пьяного и проигравшегося.

Раз в месяц Лайю навещал мужчина зрелых лет, довольно потасканный; отец называл его «доктор Сентис». Доктор, хрупкий человечек, живущий под броней очков, за которыми он надеялся спрятать полный отчаяния взгляд неудачника, знавал лучшие дни. В молодости, в годы процветания доктор Сентис имел весьма престижную консультацию на улице Аузиас-Марч, и ее посещали дамы и девицы в возрасте, достойном внимания или воспоминаний. Там, в зале с синим потолком, растянувшись в кресле и раскинув ноги, цвет барселонской буржуазии не имел секретов от доброго доктора и не испытывал перед ним стыда. Своими руками он извлек на свет божий сотни детишек из хороших семей и своими заботами, своими советами спасал жизни, а часто и репутации, воспитанных так, что добрая часть их тел, та, что больше всего пылает и бьется, представляет для них тайну, более непроницаемую, нежели Святая Троица.

Доктор Сентис вел себя невозмутимо, говорил дружелюбным, одобряющим тоном человека, которого не вгоняют в краску стыда проявления жизни. Любезный, спокойный, он умел завоевать доверие и симпатию женщин и девушек, настолько запуганных монахинями и взятыми напрокат святыми отцами, что они ощупывали свои срамные части лишь в темноте и только по наущению лукавого. Доктор, не стесняясь и не ломаясь, объяснял, как функционирует тело, и учил их не стыдиться того, что, по его мнению, было творением Божьим. Разумеется, человек талантливый и успешный, непогрешимый и честный не мог удержаться в приличном обществе – рано или поздно должен был пробить его час. Падению праведников всегда способствуют те, кто больше всех им обязан. Не тех мы предаем, кто хочет нас потопить, но тех, кто протягивает нам руку, может, чтобы просто избавиться от долга благодарности.

В случае доктора Сентиса предательство давно подстерегало его. Долгие годы добрый доктор пользовал даму из высших слоев, находившуюся в браке без соприкосновений, почти без слов с мужчиной, которого едва знала и с которым переспала дважды за двадцать лет. Дама, повинуясь обычаям, научилась жить, опутав сердце паутиной, но не пожелала потушить пламя, полыхавшее между ног; и в городе, где столько кавалеров признавали своих жен святыми девственницами, а чужих – похотливыми шлюхами, ей не составило труда находить любовников и воздыхателей, с кем можно было развеять скуку и почувствовать себя живой, хотя бы и ниже ключицы. Приключения и злоключения в чужих постелях предполагали определенный риск, и у дамы не было секретов от доброго доктора, который следил за тем, чтобы ее бледные бедра, жадные до услад, не поразили скверные болезни и постыдные хвори. Микстуры, мази и мудрые советы доброго доктора долгие годы поддерживали в даме ничем не омраченный пыл.

Жизнь, как всегда, едва только представляется возможность, обернулась так, что достойному доктору за его доброту воздалось желчной злобой и коварными наветами. Высшее общество в каждом городе – мирок такой же маленький, как и запасы честности в нем; и было предначертано, что настанет такой несчастливый день, когда какой-нибудь из мимолетных любовников из подлости, из досады, а может, из корысти явит тайную, полную страсти жизнь одинокой и грустной женщины перед жадными, завистливыми взорами приятельниц и полными вожделения – их супругов. История шлюхи в шелковых чулках, как назвал ее один нахал, мнящий себя литератором, струей горячей крови перетекала из сплетни в сплетню, метила собой пересуды в обществе, которое живет злословием и боится огласки.

Утонченные кавалеры, похохатывая, с упоением описывали во всех подробностях прелести дамы, низведенной до шлюхи в шелковых чулках, а их не менее утонченные и обманутые супруги шепотом делились тем, как эта падшая блудница, выдававшая себя за их подругу, творила неназываемые вещи, развращала души и нижние члены их мужей и сыновей, становясь на четвереньки и беря в рот, и употребляли при этом такие словесные выкрутасы, каким их никак не могли научить за все одиннадцать лет, проведенных в аудиториях колледжа Святого Сердца. История, вырастая и становясь все более экстравагантной по мере того, как переходила из уст в уста, не замедлила достигнуть слуха достопочтенного супруга так называемой шлюхи в шелковых чулках. Потом говорили, что никто не виноват, дама по собственной воле покинула семейный очаг, оставив одежду и драгоценности. Она перебралась в холодную квартиру без света, без мебели на улице Мальорка и однажды январским днем улеглась в постель перед открытым окном и выпила полстакана лауданума, после чего ее сердце остановилось, а глаза, распахнутые навстречу студеному зимнему ветру, растрескались, покрытые инеем.

Ее нашли голой, рядом никого и ничего, кроме длинного письма, на котором еще не просохли чернила. В нем дама излагала свою историю и во всем винила доктора Сентиса, заморочившего ее своими микстурами и лукавыми речами, отчего она и предалась жизни, полной разнузданного разврата, от которой только молитва и встреча с Господом у врат чистилища могли спасти ее.

Письмо, в точности воспроизведенное или пересказанное устно, широко распространилось среди высшего света, и через месяц журнал записей на прием в консультации доктора Сентиса был пуст, а он сам из молчаливого, спокойного человека превратился в парию, которого никто не удостаивал ни взглядом, ни словом. Несколько месяцев доктор кое-как перебивался, потом попытался найти работу в больницах города, но никто не пожелал принять его, поскольку супруг покойной, которая из шлюхи в шелковых чулках сделалась святой мученицей в белых одеждах, был человеком влиятельным и пригрозил, что любой, кто даст передышку доктору Сентису, отправится следом за ним в страну забвения.

Со временем, оставаясь невидимым, добрый доктор спустился с мягких облаков владетельной Барселоны и перебрался на жительство в бесконечное подземелье ее улиц, где сотни шлюх без шелковых чулок и с обездоленными душами вознаграждали его услуги и честность если не деньгами, которых почти не имели, то уважением и благодарностью. Добрый доктор, чтобы пережить трудные времена, был вынужден задешево продать консультацию на улице Аузиас-Марч и загородный дом в Сан-Хервасио и приобрести скромную квартирку на улице Кондаль, где он умрет многие годы спустя счастливый и утомленный, без угрызений совести.

В те первые годы, когда доктор Сентис ходил по борделям и меблированным комнатам Раваля, вооружившись набором лекарств и запасами здравого смысла, он столкнулся с фотографом, который попытался предоставить ему, бескорыстно, таланты своей дочери. Фотограф слышал, что доктор потерял четырнадцатилетнюю дочь по имени Лайя, и жена вскоре бросила его, будучи не в силах вынести потерю, их объединявшую. Все, кто его знал, твердили, что добрый доктор жил, будто околдованный, после этой трагедии, смерти дочери, которую не смог спасти, несмотря на все свои усилия. Фотограф, которого доктор избавил от ушной инфекции, едва не лишившей его слуха и рассудка, хотел расплатиться с ним той же монетой. Он был убежден, что, изучив фотографии и воспоминания, которые Сентис хранил об умершей, его дочь могла бы оживить ее и вернуть доктору хотя бы на несколько минут то, что он любил больше всего на свете. Сентис отклонил предложение, однако завязал с фотографом дружбу и в конце концов стал личным врачом его дочери. Он обследовал ее каждый месяц и оберегал от болезней и неприятностей, связанных с ее профессией.

Лайя обожала доктора и с нетерпением ждала его посещений. Он, единственный из знакомых ей мужчин, не смотрел на нее с вожделением и не проецировал на нее фантазии, которые невозможно утолить. Она обсуждала с ним такие ситуации, о каких при отце и обмолвиться не могла, доверяла ему свои страхи и волнения. Доктор, который никогда не судил своих пациентов, какие бы занятия жизнь ни заставила их избрать, не сумел скрыть неодобрения, видя, как фотограф торгует лучшими годами жизни дочери. Иногда говорил с ней о дочери, которую потерял, и Лайя знала, что ей единственной доктор поверял свои потайные воспоминания; знала, и все, и не было нужды, чтобы кто-нибудь ей это подтвердил. Втайне она желала получить такую возможность, занять место другой Лайи, стать дочерью этого грустного добряка и бросить фотографа, чья алчность и ложь окончательно превратили в постороннего, который занял место ее отца и надел его одежды. То, в чем ей отказала жизнь, должна была предоставить смерть.



Едва Лайе исполнилось шестнадцать лет, как она обнаружила, что беременна. Отцом мог быть любой из клиентов, которых она принимала примерно по три человека в неделю, оплачивая карточные долги отца. Вначале Лайя скрывала беременность от отца и изобретала тысячу предлогов, чтобы в первые месяцы избегать визитов доктора Сентиса. Корсеты и искусство заставлять людей видеть то, что они хотят увидеть, довершили остальное. На четвертом месяце беременности один из ее клиентов, врач, бывший когда-то соперником доктора Сентиса и нынче унаследовавший добрую долю его пациентов, обнаружил это в ходе игры, в которой подвергал Лайю, прикованную за лодыжки и запястья, грубому ручному осмотру: крики и стоны несчастной девушки поднимали ему настроение. Он оставил ее, голую и скованную, истекать кровью на постели, где ее и нашел отец несколько часов спустя.

Сообразив, в чем дело, фотограф, охваченный паникой, поспешил отвести дочь к бабище, которая промышляла недозволенными операциями в подвале на улице Авиньон, чтобы та извлекла из чрева Лайи благородного ублюдка. Окруженная свечами и ведрами зловонной воды, распростертая на грязной, окровавленной койке, Лайя твердила старой ведьме, что боится, не хочет причинить вред невинному созданию, которое носит в чреве. С согласия фотографа ведьма дала ей выпить зеленоватый, густой отвар, помрачивший ей рассудок и лишивший воли. Она чувствовала, как отец держит ее запястья, а ведьма раздвигает ей ноги. Ощущала, как холодный металл проникает внутрь, словно язык изо льда. В бреду ей слышался плач младенца, который извивался в ее животе и умолял оставить ему жизнь. Тогда взрыв боли, тысяча лезвий, вонзившихся в плоть, огонь, сжигающий изнутри, одолели Лайю и лишили сознания. Последним воспоминанием было то, как она погружается в лужу черной, дымящейся крови и что-то или кто-то тянет ее за ноги.

Лайя очнулась на той же койке под безразличным взглядом ведьмы. Чувствовала себя ослабевшей. Глухая боль разгоралась в животе и между ног, будто вся ее плоть была одной незаживающей раной. Лихорадочно оглядываясь вокруг, она посмотрела в лицо ведьме. Спросила об отце. Ведьма молча покачала головой. Лайя снова потеряла сознание, а когда опять открыла глаза, поняла, что наступила заря – свет просачивался сквозь проделанное на уровне тротуара окошко. Ведьма стояла к ней спиной, готовила какое-то снадобье, отдававшее медом и алкоголем. Лайя спросила об отце. Ведьма протянула ей горячую чашку и велела выпить, так ей станет лучше. Лайя выпила, и теплый, вязкий бальзам немного унял адскую боль, грызущую ее изнутри.

– Где мой отец?

– Тот мужчина был тебе отцом? – спросила ведьма с горькой улыбкой.

Фотограф бросил ее, сочтя мертвой. Ее сердце на две минуты перестало биться, объяснила ведьма. Отец, увидев, что дочь умерла, бросился наутек.

– Я тоже думала, что тебе конец. Но через пару минут ты открыла глаза, снова стала дышать. Тебе повезло, девочка. Кто-то наверху, должно быть, очень любит тебя, ведь ты, почитай, родилась заново.

Когда Лайя окрепла настолько, что встала на ноги и явилась в отель «Колон», где они снимали номер последние три недели, администратор сообщил, что фотограф съехал позавчера, не оставив адреса. Забрал всю одежду, оставил лишь альбом с фотографиями Лайи.

– Не написал никакой записки для меня?

– Нет, сеньорита.

Целую неделю Лайя искала отца по всему городу. В казино и в кафе, где он был завсегдатаем, никто больше не видел его, но все наказали Лайе, если та увидит отца, напомнить, чтобы он вернул долги и погасил неоплаченные счета. На следующей неделе Лайя поняла, что больше отца не увидит, и, оставшись без крова и спутника, явилась к доктору Сентису. Тот, едва взглянув на нее, понял, что дело плохо, и настоял на осмотре. Поняв, что` сотворила старая ведьма с бедной девушкой, добрый доктор залился слезами. В тот день Сентис заново обрел дочь, а Лайя впервые в жизни нашла отца.

Они жили вместе в скромной квартирке доктора на улице Кондаль. Доходы Сентиса были ничтожны, однако их хватило на то, чтобы определить Лайю в школу для благородных девиц и целый год питать несбыточную надежду на то, что все обойдется. Преклонный возраст доктора и щедрые дозы эфира, которым он тайком пытался облегчить боль своего существования, подкосили его. У него начали дрожать руки, ослабело зрение. Сентис угасал, и Лайя оставила школу, чтобы ухаживать за ним.

Вместе со зрением добрый доктор начал также терять и представление о реальности. Он поверил, что с ним – его настоящая дочь, она восстала из мертвых, чтобы ухаживать за ним. Порой, обнимая старика, вытирая ему слезы, Лайя тоже верила в это. Когда скудные сбережения Сентиса иссякли, Лайе пришлось вновь прибегнуть к своему искусству и вернуться к прежним занятиям.

Освободившись от пут отца, она заметила, что ее способности возросли многократно. Не прошло и нескольких месяцев, как лучшие заведения города наперебой стрались заполучить ее. Лайя ограничивалась одним клиентом в месяц, по самой высокой цене. Неделями погружалась в дело и воссоздавала фантазию, которую и воплощала на несколько часов. Никогда не встречалась дважды с одним клиентом. Не открывала своего истинного лица.

По кварталу пронесся слух, что старый доктор живет с молодой девушкой ослепительной красоты, и из сумерек и обид возникла его прежняя жена. Оставив мужа много лет назад, она решила вернуться к семейному очагу и омрачить старость человеку, уже ничего не видевшему и ничего не помнившему. Единственной реальностью для него была девушка, которую он принимал за умершую дочь и которая читала ему старые книги и искренне называла отцом. Сеньоре Сентис удалось с помощью судей и полицейских изгнать Лайю из дома и почти из жизни доктора. Она нашла приют в заведении, которым управляла прежняя мастерица альковных дел Симона де Саньер, где провела несколько лет, пытаясь забыть, кто она такая и что единственным способом чувствовать себя живой было для нее давать жизнь другим. Вечерами, когда позволяла супруга доктора, Лайя заходила за ним в квартиру на улице Кондаль и вела его на прогулку. Они посещали памятные места, сады, куда Сентис ходил с дочерью, и там Лайя, которую он помнил, читала ему книги или освежала в памяти события, в коих не принимала участия, но присвоила себе. Так прошло без малого три года, в течение которых старый Сентис с каждой неделей угасал, пока наконец не настал тот дождливый день, когда я проследовал за ней до квартиры доктора, и Лайе сообщили, что ее отец, единственный, какой у нее был, умер этой ночью с ее именем на устах.

Огненная роза

И вот, когда наступило 23 апреля, заключенные с галереи вновь посмотрели на Давида Мартина, который лежал в своей темной камере с закрытыми глазами, и попросили рассказать историю, чтобы развеять тоску. – Я расскажу вам историю, – произнес тот. – Историю о книгах, о драконах и розах, как того требует дата, но прежде всего историю о тенях и пепле, как того требует время. (Из утраченных фрагментов «Узника неба»)
1

Хроники повествуют, что, когда строитель лабиринтов прибыл в Барселону на борту корабля, державшего путь с Востока, он уже вез с собой в зародыше то проклятие, которое озарит небо над городом огнем и окрасит кровью. Шел год тысяча четыреста пятьдесят четвертый от Рождества Христова, поветрие гнилой горячки поубавило населения, и город заволокло покровом желтоватого дыма, поднимавшегося от костров, на которых горели трупы и саваны сотен умерших. Спираль зловредных испарений виднелась издалека; проползая между башнями и дворцами, она возникала как предвестие похорон, предупреждая путников, чтобы они не приближались к стенам и обходили город стороной. Святая инквизиция объявила город закрытым и, расследовав дело, установила, что зараза пошла от колодца, расположенного в еврейском квартале Кахал Санауя. Ростовщики-семиты, устроив дьявольский заговор, отравили воду, как то длившиеся день за днем допросы с применением железа доказали, не оставив ни малейших сомнений. После того, как были присвоены их неисчислимые богатства, а останки сброшены в полный болотной грязи ров, надо было только надеяться, что молитвами добрых горожан на Барселону вновь снизойдет благословение Господне. С каждым днем умерших становилось все меньше и все больше тех, кто чувствовал, что худшее позади. Но случилось так, что первым повезло больше, а вторые вскоре позавидовали тем, кто успел покинуть эту юдоль скорбей. Даже если чей-то робкий голос осмелился предостеречь, что великая кара обрушится с небес, дабы искупить бесчинства, сотворенные In Nomine Dei[3] над иудейскими купцами, было уже поздно. С небес ничего не обрушилось, кроме пыли и праха. Зло на сей раз явилось с моря.

2

Корабль заметили на рассвете. Рыбаки, чинившие сети перед Морской Стеной, увидели, как он выплывает из моря, подхваченный приливом. Когда нос уткнулся в песок, шлюпки приблизились к левому борту, и моряки вскарабкались на палубу. Ужасное зловоние исходило изнутри. Трюм был затоплен, и среди обломков плавало около дюжины саркофагов. Выжил только Эдмонд де Луна, строитель лабиринтов, его нашли привязанным к рулю и обгоревшим на солнце. Вначале его тоже сочли мертвым, но вскоре выяснилось, что запястья под веревками все еще кровоточат, а изо рта исходит холодное дыхание. За пояс была заткнута тетрадь, обернутая в кожу, но никто из рыбаков не успел завладеть ею, поскольку уже появилась в порту группа солдат, чей капитан, следуя приказу, исходящему из епископского дворца, куда уже поступила весть о прибытии корабля, велел перенести умирающего в близлежащую больницу Святой Марты. Своих людей он поставил охранять обломки кораблекрушения до тех пор, пока служители святой инквизиции не явятся, чтобы осмотреть корабль и разъяснить, опираясь на христианскую веру, что там произошло. Тетрадь Эдмонда де Луны вручили великому инквизитору Хорхе де Леону – блистательному и амбициозному паладину церкви, который верил, что неустанным трудом, направленным на очищение мира, он добьется причисления к лику блаженных и святых и станет именоваться живым светочем веры. После беглого осмотра Хорхе де Леон постановил, что записи в тетради сделаны на языке, чуждом христианству, и приказал своим людям найти печатника Раймундо де Семпере, который держал скромную мастерскую у монастыря Святой Анны, и, поскольку в юности много странствовал, знал больше языков, чем полагалось бы доброму христианину. Под угрозой пытки печатника Семпере обязали принести клятву сохранить в секрете все, что будет ему открыто. Только потом ему позволили изучить тетрадь в охраняемом стражниками зале библиотеки, на верхнем этаже дома архидиакона, рядом с собором. Инквизитор Хорхе де Леон не сводил с Семпере пристального, алчного взгляда.

– Думаю, записи сделаны по-персидски, ваше святейшество, – пробормотал запуганный Семпере.

– Я пока не святой, – поправил его инквизитор. – Но всему свое время. Продолжай…

Всю ночь книгопечатник Семпере читал и переводил великому инквизитору секретный дневник Эдмонда де Луны, искателя приключений и носителя проклятия, которое со временем наслало зверя на Барселону.

3

Тридцать лет назад Эдмонд де Луна отправился из Барселоны на Восток в поисках чудес и приключений. Странствуя по Средиземному морю, он попал на запретные острова, не обозначенные на картах мореплавателей; делил ложе с принцессами и с созданиями зазорной природы, познал тайны цивилизаций, погребенных временем; постиг науку и искусство построения лабиринтов, благодаря чему сделался знаменитым, и его привлекали на службу и щедро вознаграждали султаны и императоры. По прошествии времени накопление удовольствий и богатств уже почти ничего для него не значило. Свою корысть и амбиции Эдмонд де Луна насытил до такого предела, о каком только может мечтать смертный, и уже в зрелые годы, понимая, что дни его клонятся к закату, сказал себе, что больше никому не предоставит свои услуги, кроме как за высшее вознаграждение – запретное знание. Год за годом он отвергал предложения построить самые чудесные и запутанные лабиринты, поскольку ничто из того, что ему сулили взамен, не пробуждало в нем желания. Эдмонд де Луна уже думал, что не осталось в мире сокровищ, какие не были ему обещаны, когда дошло до его слуха, что император Константинополя домогается его услуг, а взамен готов раскрыть тысячелетний секрет, к которому долгие века ни один смертный не получал доступа. Скучающий, привлеченный последней возможностью заново разжечь пламя у себя в душе, Эдмонд де Луна посетил императора Константина в его дворце. Константин пребывал в уверенности, что рано или поздно оттоманские султаны сожмут кольцо, покончат с его империей и сотрут с лица земли знание, накопленное в Константинополе за долгие века. По этой причине он пожелал, чтобы Эдмонд вычертил самый большой лабиринт из всех, когда-либо созданных, тайную библиотеку, город книг, который будет скрытно существовать под катакомбами Святой Софии, и там навсегда сохранятся как запретные книги, так и сокровища мысли, накопленные веками. Взамен император Константин не сулил ему каких-то сокровищ. Только сосуд, крохотный фиал из резного хрусталя, содержавший алую жидкость, светившуюся в темноте. Протягивая сосуд, Константин одарил Эдмонда де Луну странной улыбкой.

– Я ждал много лет, пока не встретил человека, достойного принять такой дар, – объяснил император. – В плохих руках он может стать орудием зла.

Эдмонд, зачарованный и заинтригованный, вглядывался в фиал.

– Здесь капля крови последнего дракона, – прошептал император. – Секрет бессмертия.

4

Долгие месяцы Эдмонд де Луна работал над планом великого лабиринта книг. Чертил снова и снова, однако ни один замысел его не удовлетворял. Тогда он понял, что ему не важна плата, ведь бессмертие заключается в самом создании этой чудесной библиотеки, а не в пресловутом волшебном эликсире из легенды. Император, исполненный терпения, но озабоченный, напоминал, что последняя осада оттоманцев близка, и времени терять нельзя. В итоге, когда Эдмонд де Луна нашел решение великой головоломки, было уже поздно. Войска Мехмеда II Завоевателя окружили Константинополь. Конец города и империи был неизбежен. Восхищенный император получил от Эдмонда планы, но понимал, что никогда не сможет построить лабиринт под городом, носившем его имя. Он попросил Эдмонда сделать попытку выбраться из кольца осады вместе с многими другими артистами и мыслителями, которые намеревались отплыть в Италию.

– Знаю, друг мой, вы найдете подходящее место, чтобы построить лабиринт.

В знак благодарности император вручил ему фиал с кровью последнего дракона, хотя при этом тень беспокойства мелькнула на его челе.

– Предлагая вам этот дар, я взывал к жажде знаний, искушал вас, друг мой. Теперь я хочу, чтобы вы приняли также этот скромный амулет. Возможно, однажды настанет мгновение, когда ему доведется воззвать к мудрости вашей души, если цена амбиций покажется слишком высокой…

Император снял цепочку, которую носил на шее, и протянул Эдмонду. В подвеске не содержалось ни золота, ни драгоценностей, только крохотный камушек, похожий на простую песчинку.

– Человек, вручивший мне реликвию, уверял, что это – слезинка Христа. – Эдмонд нахмурил брови. – Знаю, Эдмонд, вы – не человек веры, но веру находишь, когда не ищешь ее, и придет день, когда ваше сердце, а не ум возжаждет очищения души.

Эдмонд не захотел обижать императора и повесил на шею неказистый амулет. Не взяв с собой ничего, кроме планов лабиринта и алого фиала, он отплыл той же ночью. Константинополь и империя вскоре пали после жестокой осады, а Эдмонд бороздил Средиземное море в поисках города, который оставил в юности.

Он плыл вместе с наемниками, они взяли его с собой, приняв за богатого купца и намереваясь в открытом море избавить толстосума от тугой мошны. Обнаружив, что при нем нет никаких богатств, хотели бросить пассажира за борт, но Эдмунд убедил оставить его на корабле – он расскажет спутникам, как некогда Шахерезада, некоторые из своих приключений. Весь фокус в том, чтобы только помазать медом по губам, учил его в Дамаске мудрый сказитель. «Они тебя за это возненавидят, но захотят слушать еще и еще».

В свободное время Эдмонд начал делать в тетради записи о пережитом. Желая уберечь их от нескромного любопытства пиратов, писал по-персидски; этот изумительный язык он выучил, проведя несколько лет в Древнем Вавилоне. На полпути им встретилось судно, дрейфующее само по себе, без команды и пассажиров. В трюме нашлись большие амфоры с вином, их подняли на борт, и пираты напивались каждый вечер, слушая истории Эдмонда, которому не доставалось ни капли. Через несколько дней команду поразил недуг, и наемники умерли один за другим от яда, содержавшегося в краденом вине.

Эдмонд, единственный, кто избежал такой судьбы, клал их одного за другим в саркофаги – пираты везли их в трюме как часть награбленного. Только когда он один остался в живых и устрашился, что сгинет, дрейфуя в открытом море, в самом ужасающем из всех одиночеств, Эдмонд осмелился открыть алый фиал и на секунду вдохнул его аромат. Этого мгновения хватило, чтобы он осознал, какая бездна хочет поглотить его. Из фиала, извиваясь, поднимался пар, полз по коже, и Эдмонд заметил, как руки его покрываются чешуей, а ногти превращаются в когти, острее и смертоноснее любого грозного клинка. Тогда он схватился за смиренную песчинку, висевшую у него на шее, и Христа, в которого не верил, стал молить о спасении. Черная бездна в душе сокрылась, и Эдмонд глубоко вздохнул, увидев, что его руки снова стали руками смертного. Он опять запечатал фиал и проклял свою наивность. Эдмонд догадался, что император не солгал ему, но вручил не плату и не благословение. То, что он вручил, было ключом к преисподней.

5

Когда Семпере закончил переводить записи в тетради, первые лучи рассвета уже пробивались сквозь облака. Вскоре инквизитор, не произнеся ни слова, вышел из зала, а за печатником явились двое стражников, чтобы отвести его в камеру, из которой, по его глубокому убеждению, ему не суждено было выйти живым.

Пока Семпере горевал в темнице, люди великого инквизитора рылись в обломках кораблекрушения, и там, в металлическом ларце, обнаружили алый фиал. Хорхе де Леон дожидался их в соборе. Им не удалось найти медальон с так называемой слезой Христа, о которой сообщалось в записях Эдмонда, но инквизитор не огорчился, полагая, что его душа не нуждается в каком-либо очищении. С отравой алчности во взоре инквизитор схватил алый фиал, водрузил его на алтарь, благословляя, и, возблагодарив Бога и преисподнюю за этот дар, выпил содержимое одним глотком. Прошло несколько секунд, и ничего не случилось. Инквизитор расхохотался. Солдаты смущенно переглядывались – неужели Хорхе де Леон лишился рассудка? Для большинства из них эта мысль была последней. Они увидели, как инквизитор упал на колени, и порыв ледяного ветра пронесся по собору, сметая деревянные скамьи, опрокидывая статуи и зажженные свечи.

Потом они услышали, как трескается кожа и ломаются члены, как вопли Хорхе де Леона заглушает рычание зверя, который выступает из его плоти, стремительно вырастая в окровавленном сгустке чешуи, когтей и крыльев. Хвост, ощетинившийся зубцами, острыми, как топоры, простирался непомерной змеей, и когда зверь повернулся и показал им свой лик с оскаленными клыками и глаза, пылающие огнем, им даже не хватило духу обратиться в бегство. Пламя охватило их, застывших в неподвижности, сдирая плоть с костей, как буря срывает листву с деревьев. Тогда зверь расправил крылья, и инквизитор, одновременно святой Георгий и дракон, пустился в полет, пробив круглое окно собора, и в вихре стекла и пламени воспарил над крышами Барселоны.

6

Зверь сеял ужас семь дней и семь ночей, разрушая храмы и дворцы, поджигая сотни зданий и разрывая когтями на части дрожащих тварей, которые молили его о милосердии после того, как он срывал крыши с их жалких жилищ. Алый дракон рос день ото дня и пожирал все, что встречалось ему на пути. Разодранные тела падали с небес, а его огненное дыхание текло по улицам кровавым потоком.

На седьмой день, когда горожане уверились, что зверь сровняет город с лицом земли и уничтожит всех его жителей, одинокая фигура вышла ему навстречу. Эдмонд де Луна, едва оправившись, волоча ноги, поднялся по лестницам, ведущим на крышу собора. Там он стоял и ждал, пока дракон заметит его и нападет. Среди туч из черного дыма и пылающих углей зверь взмыл над крышами Барселоны. Он уже вырос настолько, что сровнялся с собором, из которого вылетел.

Эдмонд де Луна видел свое отражение в этих глазах, огромных, словно озера крови. Разинув пасть, чтобы поглотить его, зверь пролетел над городом, будто пушечное ядро, сметая крыши и башни на своем пути. Тогда Эдмонд де Луна достал жалкую песчинку, висевшую у него на шее, и стиснул ее в кулаке. Вспомнил слова Константина и сказал себе, что вера наконец-то нашла его, и его смерть – малая цена за то, чтобы очистить черную душу зверя, а она, по сути, не что иное, как душа всего рода человеческого. Эдмонд де Луна поднял руку, в которой сжимал слезу Христа, закрыл глаза и отдал себя на заклание. Пасть дракона вобрала его в себя со скоростью вихря, и зверь вознесся выше облаков.

Все, кто помнит тот день, утверждают, будто небо раскололось, озарившись великим сиянием. Пламя охватило зверя, заструилось между клыков и чешуек, и биение крыльев распростерлось над городом огромной огненной розой. Наступила тишина, и когда люди снова открыли глаза, небо смерклось, как в самую темную ночь, и медленный дождь из хлопьев блестящего пепла пролился сверху, покрывая улицы, обгоревшие руины, город могил, храмов и дворцов белой пеленой, которая рассыпалась от прикосновения и пахла огнем и проклятием.

7

Той ночью Раймундо де Семпере смог выбраться из темницы и вернуться домой, дабы удостовериться, что семья и его печатня пережили катастрофу. На рассвете печатник вышел к Морской Стене. Обломки потерпевшего крушение корабля, который доставил Эдмонда де Луну в Барселону, колыхались на волнах прилива. Море разрушало обшивку и проникало внутрь, будто в дом, у которого обвалилась стена. Обшарив внутренность корабля в призрачном свете зари, печатник нашел наконец то, что искал. Бумагу частично разъела соль, но планы великого лабиринта книг остались нетронутыми, такими, как Эдмонд де Луна начертал их. Семпере сел на песок и развернул их. Его ум не мог постичь всю сложную арифметику, на которой покоилась эта иллюзия, но, сказал себе Семпере, найдутся умы более светлые, способные раскрыть секреты. А до той поры, когда люди более мудрые придумают, как спасти лабиринт и припомнить цену, заплаченную за зверя, он сохранит эти планы в семейном сундуке, где однажды, вне всякого сомнения, их обнаружит строитель лабиринтов, достойный такой задачи.

Князь Парнаса

Солнце багровой раной погружалось за линию горизонта, когда кабальеро Антони де Семпере, которого все называли «делатель книг», взобрался высоко на стену, окружавшую город, и заметил издалека приближающийся кортеж. Шел год тысяча шестьсот шестнадцатый от Рождества Христова, и дым, отдававший порохом, вился над крышами Барселоны – города из камня и пыли. Делатель книг обратил туда взор, заплутавший среди миража башен, дворцов, переулков, которые трепетали среди миазмов и вечного сумрака. Только факелы нарушали его, да кареты тащились по мостовой, царапая стены.

«Однажды стены упадут, и Барселона расплывется под небом, как чернильная слеза по святой воде».

Делатель книг улыбнулся, вспомнив слова, произнесенные добрым другом, когда тот покидал город шесть лет назад.

«Уношу с собой память, плененный красотой улиц, в вечном долгу перед его темной душой, которой обещаю вернуться, дабы отдать свою и погрузиться в самое сладостное забвение».

Цокот копыт, раздававшийся почти у самых стен, нарушил очарование. Делатель книг обернулся к востоку и разглядел, что кортеж въехал уже на дорогу, ведущую к воротам Святого Антония. Черный катафалк украшали рельефы и резные фигуры, они вились вокруг центральной части, где лежал покойный, застекленной, с задернутыми бархатными занавесями. Катафалк сопровождали два всадника. Четверка лошадей с плюмажами и в траурной сбруе влекла его, из-под колес поднималось облако пыли, пылавшее янтарем в лучах заката. На козлах выделялась фигура кучера с закрытым лицом, а позади него, увенчивая катафалк, словно ростр – нос корабля, высился серебряный ангел.

Делатель книг потупил взгляд и горестно вздохнул. Сразу понял, что он не один, даже не нужно было оборачиваться, чтобы определить, кто стоит рядом. Повеяло холодом и ароматом засохших цветов, всюду сопровождавшими этого кабальеро.

– Говорят, хороший друг – тот, кто умеет одновременно помнить и забывать, – произнес он. – Вижу, Семпере, вы не забыли о назначенной встрече.

– Да и вы не забыли о долге, синьоре[4].

Кабальеро приблизился так, что его бледное лицо оказалось в пяди от лица делателя книг, и Семпере мог любоваться собственным отражением в темных зеркалах зрачков, которые меняли цвет и сужались, будто у волка, почуявшего запах свежей крови. Кабальеро не постарел ни на день и был в той же одежде. Семпере объяла дрожь, в глубине души он хотел поскорей убежать, но лишь вежливо кивнул головой и спросил:

– Как вы меня нашли?

– Вас, Семпере, выдает запах типографской краски. Можете порекомендовать мне что-нибудь хорошее из ваших последних изданий?

Делатель книг заметил, что кабальеро держит большой том в руках.

– У меня скромная печатня, в нее не попадают авторы, какие пришлись бы вам по вкусу. К тому же у синьоре уже есть что почитать на ночь.

Кабальеро оскалил в улыбке белые, заостренные зубы. Делатель книг перевел взгляд на кортеж, который уже подъехал к стене. Почувствовал, как рука кабальеро опустилась ему на плечо, и стиснул зубы, чтобы унять дрожь.

– Не пугайтесь, дружище Семпере. Скорее потуги Авельянеды и всей своры убогих завистников, которых печатает ваш приятель Себастьян де Комелья, дойдут до потомства, чем душа моего возлюбленного Антони де Семпере попадет в скромную обитель, какой я управляю. Вам от меня нечего бояться.

– Нечто подобное вы говорили дону Мигелю сорок шесть лет назад.