Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Олег Радзинский

Боги и лишние. неГероический эпос

© О. Радзинский, 2022

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2022

© ООО “Издательство АСТ ”, 2022

Издательство CORPUS ®

* * *

Поздно. Уж мы обогнули стену… Николай Гумилев


Ню реалити

неВнутренний монолог

Куприянов Live

Все началось с Куприянова. Если бы не Куприянов, может, ничего и не случилось бы. А может, и случилось. Теперь трудно сказать.

Саша Куприянов был главной поп-звездой России. Помните – “Твои глаза не дают мне спать”, “Я не забуду тот вечер” и прочая хуйня. Выступал только на стадионах и в Колонном зале. Деньги, слава, всего навалом. Ешь – не хочу. Пей – не хочу. Пой – не хочу. Любимец богов.

Я до той поры не слышал ни одной его песни до конца – так, обрывки клипов. Я был занят своей жизнью и жизнью своей бывшей жены. Хоть она уже и была бывшей.

И неудивительно. Ее жизнь казалась много богаче и интереснее моей. Да и сама она была интереснее меня. По крайней мере, для меня самого. До сих пор не пойму, почему она меня выбрала. Я-то ее точно не выбирал.

Саша Куприянов был кумиром колоссальной женской аудитории с тринадцати до тридцати пяти лет. Под него продавалось все, что они хотят. И многое из того, чего не хотят, а продать нужно. Прогнал клип – впихнул тридцать секунд рекламы. Деньги в банке.

Я слышал про Куприянова от Мориса: он следит за светскими новостями, чтобы быть в тренде, а мне не нужно. Я создаю вечное – сюжеты человеческих жизней. Кто с кем, кто против кого. Кто останется и кто уйдет. Все как в жизни. Если, конечно, в жизни так и есть.

Я – бог. Я – демиург своей малой вселенной. Как и он, я решаю, кто выйдет в следующий тур передачи. Как и он, я анонимен. Как и он, всемогущ (за исключением Мориса и бюджета, хотя кто знает, как это работает на небесах).

Я – сценарист реалити-шоу.

Я решаю, кому уходить и кому оставаться (делается вид, что это решение самих участников). Я придумываю, как повернуть действие, чтобы шоу приняло совершенно неожиданный (выдуманный мною и утвержденный Морисом) поворот. Я пишу жизни, а диалоги на площадке возникают спонтанно: доверяю участникам. О которых я знаю все.

Я часто представляю, как бог обдумывает повороты своего шоу. Как готовит вопросы участникам. Как придумывает препятствия для преодоления. Выстраивает динамику отношений. Интересно, кто его таргет-аудитория? Для чего ему все это нужно? Тоже продает рекламу? Потому что суть любого шоу – продать рекламу. Мне ли не знать? Все лучшие реалити-шоу на отечественном телерынке производит наша компания – Ню Реалити.

Морис и я назвали ее, собственно, Нью Реалити, но при регистрации мягкий знак затерялся, и мы получили документы с нынешним, вдохновенно-провокационным названием.

– Гениально! – зашелся от восторга Морис, когда увидел сертификат регистрации. – Ге-ни-аль-но! Ню реалити! Ню! Голая реальность.

– Голимая, – предложил я. – Голимая реальность. Отражает суть медиума.

Морис любит разговоры о сути телевидения как медиума. Разговоры называются “установочными сообщениями” и ведутся по понедельникам, после утренней летучки, когда режиссер Катя Тоцкая уходит работать и мы остаемся одни. В компании культивируются советские редакционные термины – летучка, аврал, тракт, но не из соображений ностальгии, а в ходе объявленной Морисом борьбы за возвращение к базисным вещам. А более базисное, чем советское, трудно придумать.

– Вся эта новомодность: постмодернизм, постконструктивизм и прочая импотенция – ничего не сто́ит, – утверждает Морис. – Мы обслуживаем функцию медиума, с которым работаем. Мы должны строить шоу таким образом, чтобы зритель не уходил на другие каналы во время нашего эфира. Все остальное – эстетские выверты, онанизм. Мы – работники рекламы. Продавцы за прилавком. Наше дело – красиво оформить товар и выложить его для таргет-аудитории. Чтобы покупали у нас.

Нашей таргет-аудиторией являются женщины от пятнадцати до сорока пяти лет. Реалити-шоу, как и сериалы, построены на отношениях между персонажами. А кто интересуется отношениями? Не мужчины.

– Телевидение – функциональный медиум, – любит повторять Морис. – Его единственной задачей является продажа рекламы. Телевидение – это пространство для размещения рекламы. Рекламная площадка. И все. Остальные задачи – развлекательность, информационность, воспитание – вторичны по отношению к главной цели. Продал рекламу, и воспитывай. Развлекай. Информируй. А не продал – пошел на хуй, потому что ничего этого не будет.

Вот и вся суть.



Куприянов заболел. Никто из публики точно не знал, что с ним, да никто особо и не интересовался: звезды не болеют. Они пьют, поют, принимают наркотики, спят с другими звездами, разбивают дорогие машины, разбивают сердца поклонницам и поклонникам, устраивают скандалы и иногда – в порыве патриотизма – едут выступать перед российской группой войск, исполняющей интернациональный долг в какой-нибудь далекой стране. Но не болеют.

А он заболел. Причем не чем-нибудь трагическим, как рак, подо что можно устроить пару прощальных концертов в “Лужниках”, снять несколько трагических клипов: опадающая осенняя листва или красиво летящий в свете луны снег, и Куприянов, отпев, уходит в туманную даль. Море девичьих слез – дорогое рекламное время. Каналы крутят, не переставая. Радио – ретроспектива песен Куприянова, посвященный ему концерт других звезд по Первому каналу. В общем, благородный конец. Особенно в денежном отношении.

Но Саша Куприянов болел не раком.



Вот что рассказал Морис после летучки, когда мы остались вдвоем под вечным вопросом на куске толстого ватмана, приклеенного к стене за его столом – ЭТО ВАШ ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ОТВЕТ?

– Представляешь, вчера ужинал в компании, и там был Валя Денисов. Жуткая история с этим Куприяновым.

Я кивнул, но говорить ничего не стал. А то поймет, что я не знаю, кто такой Валя Денисов.

Мориса не проведешь. Недаром до перестройки и недолгое время после он был самым громким театральным авангардным режиссером. Ему открыты человеческие души. По крайней мере, моя.

– Алан, ты же не знаешь никого. Денисов – это продюсер Куприянова. Саши Куприянова, – на всякий случай добавил Морис. – Певца.

Куприянов болел не раком. Он болел псориазом: чесался и не мог выступать. Куприянов сидел дома и чесался, а другие звезды в это время принялись делить его рекламную нишу. Забирать концерты. Время на радио. Болезнь не смертельная для жизни, но смертельная для карьеры.

– Проблема – отсутствие, – продолжал Морис. – Его никто не видит. Если ты звезда, должен постоянно быть на небе. Чтобы тебя все видели – каждый день. Каждую минуту. Свети всегда, свети везде. В общем, парню пиздец.

Звезды не сидят дома. Дома они гаснут.

Тут-то у меня вырвалось. Само, даже не подумал.

– Морис, а почему он должен отсутствовать? Ему же главное быть в эфире, в поле видимости, правильно? Если он не может прийти к публике, пусть публика придет к нему.

Морис смотрел на меня черными глазами, в которых плавало что-то золотое. Возможно, запах какао от его любимых тонких коричневых сигарилл навсегда застрял в оболочке зрачков.

– Продолжай, – кивнул Морис. Он так говорит, когда чувствует в моих идеях нечто сто́ящее. Зерно.

Морис откинулся на спинку коричневого кожаного кресла и взял со стола узкую длинную пачку с ароматным куревом. Отпил чай со свежей мятой.

– Пусть устроит из своей болезни реалити-шоу: звезда болеет дома. Жена, дети…

– Нет детей, – вставил Морис. – Жена есть. Продолжай, пожалуйста.

– Идея простая – превратить дефект в эффект, – объяснил я. – Куприянов сделает из своей болезни шоу: звезда болеет. Звезда – тоже человек. С каждым может случиться. А если звезда может заболеть, как каждый, то – по обратной логике – каждый может стать звездой. И ты – Клава, Люба, Вера – тоже. Причастие через участие. Прикосновение к живому божеству. Как в церкви.

Морис молчал, окутывая меня коричневатым дымом. Запах какао – туман креативности. Надо запомнить фразу, вставлю в какую-нибудь первую страницу никогда не написанного романа. Бросить бы все и засесть за литературу. Грезы, грезы.

– Ты, Моцарт, гений, – сказал, очнувшись, Морис. Он нашел на столе свой телефон и, полистав список контактов, нажал кнопку. – Денисов? Это я.

Так родилось реалити-шоу КУПРИЯНОВ LIVE. Кто бы мог подумать, чем это закончится. Знал бы – промолчал. Пусть чешется.



По классификации реалити-шоу КУПРИЯНОВ LIVE – это БОЛЬШОЙ БРАТ, но без конкуренции с другими участниками. Саша Куприянов конкурировал со своим псориазом. Борьба героя не с другими героями, а с роком, с судьбой. Это в драме герой борется с другими, а в трагедии герой борется с роком. И должен его победить с помощью зрителей. Вернее, зрительниц.

Главное, объяснили мы ему и Вале Денисову, – ничего не скрывать от камеры. Да, сыпь. Да, незвездно. Но тем лучше! Ты обнажен, открыт перед своими поклонницами, и они это оценят. Будут благодарны, что ты им доверился, допустил в свою жизнь за сценой. Сочувствие, жалость, любопытство – основные женские свойства. И мы должны их проэксплуатировать.

Снимали у Куприянова дома на Новорублевском, но, конечно, достроили кое-что. Утро – процедуры: намазался, разложил таблетки. Завтрак на кухне, жена-модель хлопочет у плиты, и каждая зрительница хочет быть на ее месте. Хочет быть ею. Хочет заботиться о Саше Куприянове, пусть и покрытом сыпью. Особенно о покрытом сыпью.

Пара старых клипов – отрывками, под настроение. После завтрака приходят композитор, поэт, музыканты, и Куприянов – в своей домашней студии – разучивает новую песню. Акт творения live. Причастие через участие.

Затем прогулка по коттеджному поселку с верной собакой (придумала Катя Тоцкая, чтобы сменить объект съемки и вывести героя на натуру). Собаки у Куприяновых не было – одолжили. Вернулся домой – фитнес, душ, процедуры. Жена с красивым разрезом накрашенных глаз. Но в тени: главный – он. И зрительницы.

Приходит доктор. Осмотр.

Еще одна находка – день с Куприяновым. Я решил перенести обязательную для реалити-шоу конкуренцию с экрана за экран. Зрительница, предложившая самый интересный метод лечения, проводит день у Куприяновых, чтобы попробовать свое лечение. Намазать его чем-нибудь. Натереть. Ухаживать за больным.

– Нельзя, – сказал Морис. – Не работает. Во-первых, методов этих раз-два и обчелся. А потом что? Во-вторых, аудитория хочет видеть гладиаторские бои живьем, а не знакомиться с их результатами. – Он подумал, вздохнул: – Пусть лучше помогают ему работать над песнями.

Недаром Морис – звезда в нашей индустрии. Это стало поворотным моментом. Параллельно со съемкой у Куприяновых дома в студии начался конкурс среди участниц на лучшее исполнение. Победительницу выбирал не Куприянов. Ему нельзя – он бог. Он в стороне. Выбирали голосованием в интернете и смс (льготный тариф). Затем день работы со звездой. Слезы при расставании. Следующая избранница поднимается на Олимп.

Рейтинги были заоблачные. И когда Саша выздоровел, публика потребовала продолжать КУПРИЯНОВ LIVE. И мы продолжали. Другие звезды просили тоже что-нибудь придумать для них, но в нашем контракте с Денисовым было прописано: нельзя. Или что-то совсем не похожее. А нам хватало и Куприянова. Так бы и жили.

Но однажды в среду Морису позвонил Семен Каверин.

Я умер поздним сентябрьским вечером. Жидкие сумерки, негромкий лай окрестных собак, отступающий перед ночным холодом слабо прогретый северный русский воздух. Зябко.
У постели дежурил доктор Последин – мой отец. Он читал газету, сложив ее так, что мне невозможно было различить мелкий газетный шрифт – длинные черные полоски значков, потерявших смысл. Иногда доктор поглядывал на часы – не пора ли. Мне следовало умереть без девяти минут восемь, ныне ж минуло без четверти.
Ток-ток – каблуки за стеной. В комнату вошла мать – красиво прибранная перед выходом в гости: банкет у Розенцвейгов. Она надела мое любимое зеленое платье с низким вырезом полукругом и ярко накрасила лицо – ночной макияж. Посмотрела на меня, на отца. Он молча показал часы. Еще три минуты. Мать снова взглянула на меня, прищурив глаза, и прислушалась: дышу ли. Я дышал, хоть и с трудом. Хрип, слышный лишь мне самому.
– Милый, тебе еще одеваться. Опоздаем к началу, там речи будут.
– Минута осталась, – успокоил ее отец. – Вот Кирюша помрет, накроем его и пойду оденусь. Мне быстро.
Мать вздохнула и подняла надо мною руки, будто хотела ускорить мою смерть. А может, и хотела. Глупость, конечно, так думать: просто положено держать руки над уходящим. Отец отложил газету и тоже поднялся. Он снял очки (нельзя) и растопырил надо мною четырехпалые ладони.
Скосил глаза на овальный циферблат часов на запястье: пора. Кивнул.
– Снежный ком, великий гнев, лес и море, неподдельный… – начала мать.
– …ужас, каменный ночлег, море, лес, и крест…
– …нательный…
Остальное я не слышал, оттого что умер. Ничего. Я текст наизусть знаю: …под корнями – старый дом, в облаках – чужая ярость… Сам читал, когда мама умерла в прошлом году.
…лес и море, снега ком, нежной кровью наливаясь…


Это первая страница из книги, которую я пытался написать. Она же и последняя. У меня таких много. Мой компьютер забит первыми страницами. Я – мастер первых страниц. Дальше дело не идет. Дальше я сижу и смотрю на слова на экране монитора и переставляю их в поисках лучшего строя фразы, лучшего ритма абзаца, просто лучшего. И так, пока не устану от своей новой первой страницы.

Обычно у меня есть сюжет. Хоть какой-то. А здесь ничего – лишь первая страница ни о чем. Может, она о чем-нибудь? Только я пока этого не знаю.

Сюжет я могу придумать в минуту. Например – упражнение на фантазию. Где-то в срединной России живет семья Послединых – последняя семья существовавшего когда-то мира бессмертных. Они ходят в магазин, на работу, в школу, но умирают каждый год, словно сбрасывают кожу. И рождаются заново – снова сами собой. И снова, и снова. Они заперты в круговороте перерождений. А раньше могли перерождаться в других людей, захватывать их тела, их жизни, их судьбы. И, когда надоест, возвращались в свои жизни, в себя самих, как мы возвращаемся домой из дальних поездок. Теперь – в результате чего-то, что я придумаю позже, – они утеряли эту способность, потому что если они выйдут из своих перерождений, то больше не смогут жить вечно. Станут смертными. Они заперты в трех своих телах, в трех жизнях, в трех судьбах. И живут свои судьбы: одно и то же. Пока Кирюша Последин не нарушает этот закон и не влюбляется в обычную девочку Лизу…

Например. Но пока у меня только первая страница. Как и у Послединых – только одна и та же жизнь.

Что, если и наши жизни – первые страницы? Кто их пишет? Где продолжение? Каков сюжет? Или они так и остаются – первыми страницами ни о чем?

“Mаджимикс”

Иногда мама кричала, словно жалела об остатках жизни в своем выеденном болезнью теле. Словно просила о помощи. Протестовала. На самом деле она ничего не понимала. Мама уже давно не разговаривала, окончательно прекратив общаться с миром более года назад. Она затихала постепенно, становясь все тише, незаметнее, безучастнее, и так – последние пять лет медленного угасания.

Сперва она подолгу молчала, сидя без движения, глядя мимо находившихся рядом людей, словно смотрела видимое лишь ей кино. Нужно было обратиться к ней несколько раз, чтобы, встряхнувшись, очнувшись от оцепенения, она виновато улыбнулась и попросила повторить. Потом она перестала читать, смотреть телевизор и начала забывать умываться по утрам. Однажды мне позвонили из больницы, где она работала, и сказали, что ее не было уже два дня и телефон в квартире не отвечает. Я нашел ее, полураздетую, на кухне, перед тарелкой с нетронутой едой. Она спала сидя.

Больше мама не ходила на работу.

Вскоре ее речь стала эхом собеседников: – Ты себя хорошо чувствуешь? – Хорошо чувствуешь. – Тебе пора принимать лекарство. – Принимать лекарство. Мир, выраженный словами, больше не был ей подвластен: она жила на его окраинах, где не было ничего, кроме эха чужих фраз.

Эхо – отраженный звук. Постепенно оно смолкает, растворившись, став ничем. Так и мама постепенно смолкла, став ничем – черная дыра, антиматерия. Мама поглощала внешние звуки, заботу, лечение, и все это пропадало в ней, не отражаясь на поверхности. Она садилась, когда ее усаживали за стол, ела, когда подносили ложку ко рту, ложилась и лежала с открытыми глазами, когда ее укладывали в постель. А однажды утром всхлипнула и умерла.

Меня не было рядом. Я в это время писал чужие жизни.

Когда я ненадолго переехал к маме после развода, оказалось, что дома нет кофейной машины. Мама отказывалась ее покупать, поскольку кофе не пила и, будучи заведующей кардиологическим отделением, считала его главным врагом человеческого здоровья.

– Ашот умер от кофе, – любила повторять мама. – Не пил бы кофе, был бы жив. Кофе сжег его сердце.

Отец умер от инфаркта, когда мне исполнилось семнадцать.

Я помню, как он варил кофе в старой медной турке, следя за поднимающейся коричневой пеной. Я стоял рядом, слушая мелкое бульканье, завороженный вздыманием кофе к забрызганному всплесками краю, над которым начиналась пустота. Меня удивляло, что иногда кофе поднимался медленно, а иногда вдруг стремительно рос, наливаясь массой от синего пламени конфорки, стараясь убежать, словно ему становилось нестерпимо жарко. Я не мог понять, как отец всегда успевает вовремя снять турку с огня.

– Нужно представить, что ты сам – кофе, – учил отец. – Что это ты в турке. И почувствовать, когда ты больше не можешь. Когда нужно сойти с огня. Гляди, мне даже смотреть не надо.

Он закрывал глаза, ждал несколько секунд и снимал турку вовремя. Я тоже закрывал глаза и пытался представить себя медленно закипающим кофе, густой тьмой в маленькой турке. Но всякий раз, когда мне казалось, что я чувствую нестерпимый жар, я открывал глаза и видел отца, наливающего вязкую жидкость в специальный кофейный стаканчик, привезенный из Сухуми. Он никогда не пил кофе из чашек.

– Чашки – для чая, – любил повторять отец. – Поэтому их и называют “чаш-ки”. Посуда для чая.

Я долго в это верил, убежденный, что у чашек и чая один корень. Потом я узнал, что это польское слово czaszka, и означает оно “череп”. Мол, пьют из черепа. Была такая традиция.

Кофе из черепов не пьют. Пьют из стаканчиков.

Переехав к маме после развода, я решил научиться варить кофе. Продолжить семейную традицию.

Поискал отцовскую турку, не нашел и спросил маму.

– Я ее выкинула сто лет назад, – сказала мама. – Глядеть на нее не могу. Ашот сварил в ней свое сердце.

После этого я купил машину Nespresso. Модель Magimix. “Маджимикс”. Волшебная смесь. Подходящее название для нашей семьи. Хотя в нашей семье так ничего и не смешалось.



Всю жизнь я не совпадал со своей фамилией, вернее, с ожиданиями людей от этой фамилии. Люди, узнав, что меня зовут Алан Ашотович Арзуманян, всегда спрашивают:

– Вы – армянин? Правда? А не похожи.

Все думают, что Алан – армянское имя. Это не так. Имя я получил по ошибке: мама – дитя 70-х, как и все советские девочки того времени, была влюблена в Алена Делона. Родив меня, она пошла в ЗАГС и сообщила регистраторше, что хочет назвать сына Аленом. Мнение отца не учитывалось: он остался неизвестным (по крайней мере, мне). Надеюсь, мама знала, от кого меня родила. А может, и нет: 80-й год, расцвет заката великой державы. Люди отвлекались, как могли.

Регистраторша то ли слушала невнимательно, то ли не любила Алена Делона – хотя в такое трудно поверить, и записала меня Аланом. С “а” вместо “е”. Исправлять она отказалась, и я остался Аланом. С ударением на второе “а”. Впрочем, как хотите.

Я стал армянином в шесть лет, когда мама вышла замуж за папу Ашота. Во всяком случае, сыном армянина. Мер тгхан – наш мальчик. Так меня называла бабушка Гаянэ.

Каждое лето меня отправляли в Сухуми, к бабушке Гаянэ. Мать везла меня на поезде двое суток, пересадка в Сочи. Мы уезжали в начале июня, в Москве еще шел холодный дождь, а на Кавказе уже наступало тепло, и воздух пах солнцем. За Краснодаром появлялись тетки на станциях, продававшие неизвестно откуда так рано взявшиеся овощи – огромные южные помидоры “бычье сердце” и короткие огурцы в крепких пупырышках. На платформах стояли покрытые марлей ведра с горячей отварной молодой картошкой, посыпанной укропом. Она продавалась маленькими кастрюльками. Все спешили, торопливо торгуясь, хотя и тетки, и пассажиры были согласны на несвою цену. Затем поезд протяжно гудел и медленно трогался, позволяя пассажирам схватить накупленное и вспрыгнуть на подножку плывущего мимо вагона. Чужая жизнь оставалась на станции, и колеса, набирая скорость, выстукивали по шпалам “на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг”. Я залезал на верхнюю – мамину – полку и смотрел на мелькающий мир. Из приоткрытого окна в лицо бил теплый воздух родины.

Бабушка Гаянэ жила в большом, бестолково построенном доме на улице Чанба. В саду росли мандарины, айва и тутовник. Вдоль дома тянулась крытая веранда с двумя старыми гамаками и креслом-качалкой с продавленным плетеным сиденьем. Оно называлось “папино кресло”, потому что в нем любил сидеть дедушка Акоп. Как и мой папа Ашот, дедушка был хирург, знаменитый на всю Грузию. Бабушка Гаянэ, отец и его младший брат дядя Давид любили вспоминать, как дедушку уговаривали переехать в Тбилиси, обещая квартиру, машину и прочие советские стимулы. Дедушка отказывался, ссылаясь на любовь к морю. Он никогда не ходил на пляж.

Я не видел дедушку Акопа – он умер раньше, чем я первый раз приехал в Сухуми. Раньше, чем я стал армянином. Раньше, чем мне разрешили сидеть в его кресле и качаться.

Кресло называлось айрики атвор — папино кресло. Я назывался мер тгхан. А бабушка Гаянэ была вовсе не бабушка, а татик. Чудесный мир Абхазии, в котором все называлось по-армянски.

“Маджимикс”.

Мама возвращалась в Москву, и они с отцом приезжали в Сухуми в начале августа. Дом наполнялся их голосами, русской речью и походами на пляж. Пока их не было, мы с бабушкой Гаянэ ходили только на рынок. На пляж я – незаслуженно редко – ходил с дядей Давидом. Он никогда не купался; говорил, что это занятие для отдыхающих. Все в Сухуми делились на отдыхающих и местных. Я был посредине.

После ужина взрослые долго сидели за столом на веранде, а я качался в дедушкином кресле, слушая их разговоры и не понимая слов – ни армянских, ни русских. Постепенно сердце начинало биться в такт скрипу полозьев по кафельным плиткам: туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда. Я засыпал, соскальзывая в этот ритм, и мир сна качался внутри меня – медленно, плавно, тягуче. В сон проникали голоса отца и дяди Давида – громкие, с множеством гортанных звуков, словно они набили рот горохом и пытались его выплюнуть. Затем татик Гаянэ говорила что-то тихое, и мужчины замолкали. После этого в мой сон вплывал сигаретный дым: отец и дядя Давид молча курили, не глядя друг на друга.

Мне нравился запах дыма: он нес покой, словно только прошел дождь. Я снова погружался в туда-сюда качающийся сон, где дедушка Акоп, похожий на самого себя с большой фотографии, висевшей на стене в гостиной, дедушка Акоп, так любивший море и никогда не ходивший на пляж, вез меня вдоль берега на почти черном ослике, которого я утром видел на рынке. Дедушка был молодой, моложе отца, и женат на моей маме. Она шла рядом, но ее не было видно. Мы ехали в Тбилиси.

Седло ослика качалось, словно айрики атвор на веранде, и потом меня куда-то несли, раздевали, и ослик говорил маминым голосом:

– Спи, спи. Закрывай глазки и спи.



Окна моей комнаты выходили в сад. Все комнаты в доме, кроме большой темной гостиной и комнаты дяди Давида, выходили в сад. Комната дяди Давида выходила во двор перед входом в дом. Двор был огорожен забором, за которым тянулась улица Чанба – длинная, пыльная, полная канав, неторопливая, словно степная река. В Сухуми вообще мало кто спешил. Там некуда было спешить.

Дядя Давид не спешил никогда. Он спал допоздна в своей комнате с окнами во двор. Окна были задернуты бордовыми занавесками, даже когда дядя Давид не спал. У забора росли три мандариновых дерева с плохими, горькими мандаринами. Хорошие мандарины росли с другой стороны дома, в саду.

Дядя Давид никогда не спешил, потому что не работал. Он просыпался поздно и долго курил, лежа в кровати, внимательно наблюдая процесс расползания дыма в красноватом от занавесок воздухе комнаты. Каждый раз, когда дым становился неразличим, дядя Давид закрывал на секунду глаза и снова затягивался, а затем выпускал белесую струю строго вертикально в потолок. Мне кажется, в курении ему больше всего нравилось выдыхать дым.

Я ждал, когда он проснется, чтобы прийти в его полутемную комнату и, забравшись с ногами на подоконник у настежь раскрытого за бордовыми занавесками окна, следить за тающим дымом. Я знал, что дядя Давид проснулся, потому что везде, даже на веранде, начинало пахнуть табачным дымом. Дым служил дяде Давиду переходной средой от сна к яви: жизнь снов таяла в полуденном воздухе вместе с дымом, и другая жизнь, впитав и растворив сны, становилась реальностью. Постепенность этого процесса примиряла дядю Давида с необходимостью жить.

Когда я вырос, в каком-то журнале прочел статью “Что мы вдыхаем, когда люди вокруг нас курят”. Там говорилось, что в сигаретном дыме в ряду прочих составляющих содержатся смола, никотин и монооксид углерода. Мне больше всего понравилось слово “монооксид”. Оно звучало как имя древнегреческого героя.

В статье также говорилось, что на данный момент известно более семи тысяч разных химических веществ, содержащихся в табачном дыме. Органы здравоохранения, писал автор, выделили около семидесяти составляющих дыма, которые потенциально могут являться причинами заболеваний, связанных с курением, таких как рак легких, заболевания сердца и эмфизема. Слово “эмфизема” мне тоже понравилось. Подходящее имя для красивой девушки. Эмфизема, возлюбленная Монооксида. Она ищет его повсюду, а он тает вместе с дымом. Ужас, греческая трагедия. Статья заканчивалась призывом к курящим не курить, а к находящимся рядом с курящими – не дышать.

Дядя Давид даже не подозревал, какие опасности таились в сигаретном дыму. Он так и не узнал, что от этого можно умереть. Впрочем, от этого он и не умер: дядя Давид умер от сдавливания сонной артерии, подающей кровь мозгу. Обычное дело, если надеть на горло петлю из намыленной хозяйственным мылом веревки, перекинуть ее через черную от старости балку под потолком и спрыгнуть с обеденного стола в темной гостиной, куда все лето никто не заходит.

Его нашел я. Он висел, чуть не доставая до пола. Я пошел его искать, потому что в то утро не пахло дымом.

Богатые тоже плачут

Мориса знает вся Москва. То есть все, кто в Москве что-то значит. О ком говорят. Пишут. Показывают по ТВ.

Элита.

Морис – до победы социализма над самим собой – слыл главной надеждой отечественного театрального авангарда. Еще в 80-х, когда я был совсем маленький, все стремились попасть на спектакли его студии ТИР: они игрались в домах культуры либеральных НИИ. Либеральными НИИ были обычно строго засекреченные институты и наблюдалось четкое соответствие: чем засекреченнее институт, тем либеральнее его сотрудники. Они мало чего боялись, оттого что приносили реальную пользу обороне строя, скатывавшегося в черную дыру противостояния с Западом. Население в дыру не хотело, но мало что могло с этим поделать. Оттого в моде была симуляция общественной жизни через приобщение к жизни художественной. Подальше от окружавшей позднезастойной реальности. И никто не был дальше от реальности, чем Морис и его студия ТИР.

ТИР – Театр Инновационной Режиссуры. Понимай как хочешь. Как можешь. Спектакли, идущие по три дня без перерыва. Зрителям выдают одеяла, актеры продолжают играть. Вернее, не играть, а жить на сцене. Непрерывная импровизация. Нереализм, построенный в отдельно взятой студии. Радикальное переосмысление театральной традиции. Мол, мы, как в тире, расстреливаем зомбирующее нас старое искусство с его бесконечным повторением одних и тех же приемов и методов. Попадаем в цель. И под треск наших выстрелов рождается новое, настоящее. Нереальное становится новой реальностью. Это мне Морис потом объяснил.

Пока Морис расстреливал старое искусство в своем ТИРе, за стенами студии начали стрелять по-настоящему. Перестройка сменилась путчем, СССР – Россией, формальные поиски в искусстве – поисками реальных заработков в жизни. Деньги стали важным фактором новой действительности: на них можно было купить необходимое и не очень. Морис задумался о новом мире и пошел работать на телевидение. Делал рекламу, на которой мы и встретились, утвердился, окреп, и затем нам открылся чудесный мир реалити-шоу, где все как в жизни. Эту жизнь пишу я.

– Знаешь, что было главным в Советском Союзе? Искусство. Главнее, чем жизнь. И знаешь, что случилось после перестройки? – любил повторять Морис. – Искусство проиграло жизни. Ну и хуй с ним.



Семен Каверин позвонил Морису в среду. Мориса знает вся Москва. Каверина знает пол-России: он – посредник между миром олигархов, миром шоу-бизнеса и медиа. Миром тех, кто дает деньги, и тех, кому они нужны.

Каверин – Харон: перевозит людей из одного мира в другой. Редко кто возвращается.

Трудно сказать, что Семен делает, но он везде. Он – знаменитый ресторатор: самые дорогие рестораны в Москве и Петербурге принадлежат ему и финансирующим его людям. Он – продюсер всех нашумевших фильмов и всех модных арт-проектов, член всех художественных жюри и всех комитетов, присуждающих премии в литературе и искусстве, участник всех важных ток-шоу на телевидении, но при этом дружен с либеральной интеллигенцией. Везде свой. Постоянно видим и слышим. Его присутствие в российском медийно-художественном мире ощутимо, как липкий воздух в жару в большом пробензиненном городе: некуда деться.

Они давно дружат – с голодной юности. Каверин занимался у Мориса в студии ТИР, но вовремя ушел и превратил собственную жизнь в непрекращающееся реалити-шоу о себе. Шоу можно было бы назвать СЕМЕН КАВЕРИН – ВЕЗДЕ И ВСЕГДА. Идет без перерыва. Только одеяла зрителям больше не выдают.

Вечером в среду Морис позвонил мне.

– Аль, не спишь еще? Не мешаю? – и не дождавшись ответа: – Каверин объявился. Хочет с нами позавтракать. В восемь тридцать.

Каверину в нашем бизнесе не отказывают. Да хоть бы и в шесть.



Завтрак был забронирован в ресторане Каверина “Пирамида” на Пречистенке. Я и не знал, что в “Пирамиде” кормят завтраками. Жизнь таила множество тайн.

Завтрак был забронирован в VIP-клубе, о существовании которого я тоже не знал. На третьем этаже рядом с лифтом. Я до этого в “Пирамиде” только ужинал, и притом на втором этаже. Каждый следующий этаж предлагал меньшее количество столиков, но более дорогое меню. Отсюда и название.

Внутри VIP-клуба, у двери которого стоял охранник, нас провели в отдельную комнату человек на шесть, где сидел Семен Каверин. Один. Моложавый, стройный, седой. Хорошо сохранившийся Ричард Гир.

Каверин говорил по телефону, но встал, помахал нам рукой и жестом пригласил садиться. Он быстро закончил беседу, которую мы старались не слушать, положил телефон у своего прибора рядом с двумя точно такими же и пошел к Морису обниматься.

Ненавижу российскую привычку мужчин обниматься. Впрочем, меня Каверин обнимать не собирался.

Морис представил нас друг другу, пожали руки.

– Алан – наш главный актив: генератор идей. Идеи его, исполнение мое.

Это он чтобы Каверин понял, почему я присутствую. Мою значимость.

– Арзуманян? Армянин? – удивился Каверин. – Совсем не похожи. Совсем. Бареф, бареф, джан.

Я кивнул: бареф и бареф. Я и не такое слышал.

Интересно, почему все уверены, что люди с армянской фамилией обязательно говорят по-армянски? Я, например, не заговариваю с евреями на иврите. Или на идише.

– Я уже все заказал, я здесь три раза в неделю завтракаю. Наизусть знаю, – уверил нас Каверин.

Мы не спорили.

– Кофе можно попросить? Эспрессо? Двойной.

– Конечно, сейчас-сейчас. – Каверин нажал кнопку, дверь тут же открылась, но никто не вошел. – Двойной эспрессо. Морис, что-то пить будешь?

– Я кофе больше не пью. – Морис обернулся к двери: – Мне, пожалуйста, свежую мяту.

– И мне, и мне тоже, – подхватил Каверин. Дверь закрылась. – Правильно делаешь, я тоже урезал. А вы, Алан, зря нажимаете на кофе: страшная вещь. Могу прислать вам статистику. Пока молоды, начинайте беречься. Потом труднее. Кофе – главный яд.

Ему бы поговорить с моей мамой. Только теперь с мамой не поговоришь.

Морис достал пачку сигарилл, зажигалку.

– Морис, друг дорогой, ты что же это? Давно нужно бросить! – замахал руками Каверин. – Ты сам как вообще? Диету соблюдаешь? – Он оглядел оплывшую фигуру Мориса и бестактно покачал головой. – Спорт хоть какой-нибудь… Налегай на кардио, особенно кардио. В нашем возрасте кардио – самое главное.

Морис закурил и прищурился на дым. Совсем как дядя Давид.

– Сеня, я тебя сколько знаю? Лет тридцать?

– Не будем открывать свой возраст, – засмеялся Каверин. Задумался, посчитал. – Да уже больше тридцати.

– Давай о деле, Сень. Мы же понимаем, что ты нас позвал не завтраком кормить и не о здоровье говорить. Что у тебя к нам дело.

Морис – он такой. Умеет разговаривать с этими людьми. Знает, когда и с кем быть прямым. А когда и с кем не стоит.

Принесли мой кофе, два небольших чайника со свежезаваренной мятой, и в наполнившуюся запахами вкусного пара комнату вошли три официанта с нашей едой.

Каверин подождал, пока они расставят тарелки, но отказался от их дальнейших услуг:

– Сами все положим. Спасибо. Потом позовем.

Так и сделали: сами все себе положили.

Кофе был крепкий, вкусный, но с кислинкой. Я такой не люблю: люблю горький и без кислинки. Дело вкуса.

– Морис, друг дорогой, – прожевав что-то мясное, начал Каверин: – Народ возбудился после вашего КУПРИЯНОВ LIVE. Рейтинги сумасшедшие. У Саши концерт за концертом. Его клипы крутят все каналы, диджеи с ума посходили: какое радио ни включи – Куприянов.

Морис кивнул, признавая наш успех. Ничего не сказал. А я и подавно.

– В общем, у народа родилась идея обратиться к вам за помощью.

Народом оказалась группа олигархов. Каверин обронил несколько известных всей стране фамилий – Найман, Поседин, Чубарков, Кляйнберг, Покровский. Главные люди России обращались к нам за помощью. Ради такого стоило встать в семь тридцать утра. Я окончательно проснулся. Не от кофе.

– Народ заказал социсследование, – объяснил Каверин. – Типа “За что нас не любят”. Интересные результаты, неожиданные. – Он положил себе два тонких блина из гречишной муки, подумал и отложил один обратно. – Неожиданные результаты.

– А что тут исследовать? За бабло и не любят. У нас не любят богатых.

– Вот и ошибаешься, Морис. Они тоже так думали, но все оказалось поинтереснее. Социсследование, разные демогруппы, три месяца работы. Страниц двести. Графики, цифры, все на фактах. Я читал. Марик вообще охерел.

Это он чтобы показать свою близость к Найману. Марк Найман – главный российский олигарх. Страна зовет его просто Марик. Скажешь “Марик”, и все знают, о ком говорят.

– Ну и за что, если не за бабло? Только не говори, что из антисемитизма: среди них полно русских. Есть Найман и Абрамович, а есть Поседин, Чубарков. Или Тимченко. Кавказцев много. Усманов вообще узбек.

– Морис, друг дорогой, какой антисемитизм? Это пройденный в перестройку этап народного сознания, идентификация врага по схеме “свой – чужой”. Забудь про антисемитизм. Вообще забудь про национальности. Дело намного интереснее – в глубинных слоях российского сознания. В его архетипах.

Почему образованные по верхам люди так любят вставлять некоторые слова – “архетип”, “дискурс”, “дихотомия”? Ну при чем тут архетип?! Архетип – в аналитической психологии – структурный элемент коллективного бессознательного, как его толковал Юнг в “Метаморфозах и символах либидо”. Я все-таки окончил психфак МГУ и помню материал. В народной нелюбви к олигархам бессознательному нет места. Это очень даже сознательная нелюбовь.

Дело, как рассказал Каверин, оказалось в том, что олигархов не любили за удачу. Вернее, за удачливость. Население во всех демографических группах отказывалось верить, что они заработали деньги трудом и знаниями. Талантом. Инициативой. Нет, были уверены люди, олигархи просто удачливы. Потому и олигархи. А удачливых чего любить: их ангелы берегут. Пусть они их и любят.

Вот этот миф нам и предлагалось разрушить.

– Семен, скажите, а чем им мешает нелюбовь населения? Деньги же у них из-за этого не отберут.

– Алан, друг (теперь я тоже его друг), это как знать. Как на это посмотреть. Там, – Каверин кивнул наверх, – тоже в курсе. Начальнику переслали копию – на всякий случай. В администрации прочли и озаботились. Нам сейчас не нужны классовые трения. Социальная напряженность ни к чему. Сложный этап. И без того хватает проблем.

Словно бывают этапы, когда социальная напряженность и классовые трения стране необходимы. Сейчас не нужны, а вот в другое время – пожалуйста.

– Поясни, – попросил Морис. Он снова закурил, и на секунду его лицо было разрезано золотистым сладко пахнущим дымом. – В чем проблема? Ну, не любят и не любят. А когда богатых любили?

– Морис, друг дорогой, ты пойми: власть прислушивается к народу. – Каверин понял, что сказал чушь, и поправился: – Власть слушает народное настроение. Нельзя пережать. Нужно быть чуткими. У нас после Крыма сплошной кризис, а если обострятся социальные отношения, наступит пиздец.

– Он и так наступит, – заверил Морис. – Только не из-за олигархов.

– Да они там все понимают, понимают… Но и ты пойми: если людям станет совсем плохо, они начнут искать врагов. Это или власть, или Америка, или те, кто все спиздил. На оппозицию больше не свалишь. Сурковский проект с оппозицией сдох, на одном Навальном не прокатишь. И главное, Навального трудно обвинить, что все плохо из-за него: у него-то ничего нет. Он сам их обвиняет в коррупции и воровстве. И его слушают. Все больше и больше.

– И что? – вступил я. – Власть будет вынуждена отдать на растерзание олигархов, которые ее кормят? Не поверю.

– Вы, Алан, просто недостаточно владеете информацией, – вздохнул Каверин. – На Америку, на санкции можно валить до поры до времени. В конце концов, имперский энтузиазм пройдет, и люди скажут – сами виноваты, не хуя было ссориться. На хуй нам этот Крым? Донбасс этот… Ты дяде Васе вечно не можешь объяснять, что он живет так плохо, потому что американцы ввели санкции. Значит, думать нужно было, тогда бы и не ввели.

– И вообще – Америка далеко. А олигархи – под боком. – Я начал понимать суть проблемы. – Так?

Каверин посмотрел на меня с одобрением. Пока не с уважением, но с одобрением.

– Именно. И в какой-то момент – чтобы снять напряженность – власть должна будет показать врага, из-за которого все эти дядивасины беды. А у дяди Васи этот враг уже готов в голове: удачливые парни, которые его обокрали. Не просто страну, а его лично, понимаете? Америка – хуй с ней, она абстрактная, может, и нет ее вовсе, никакой Америки. А олигархи – они здесь. Рядом. Ездят на дорогих машинах. Покупают яхты. Самолеты. Ебут красивых телок. И все это из-за их удачливости. Им поперло в перестройку и продолжает переть. А дяде Васе не прет. Он с утра горбатит на заводе, на стройке, а ему не прет. Водку жрет, а все равно не прет. И жене его не прет. И детям не прет. И не попрет никогда, если не восстановить справедливость.

– Ясно. – Морис из-за дыма: – То есть в этой ситуации власти ничего не останется, как сдать олигархов. А то дядя Вася найдет другого врага.

– Власть.

– Правильно, Алан, – вздохнул Каверин. – А то дядя Вася решит, что его враг – власть. А это уже хуево. Для всех вообще. Потому народ и возбудился. Нужно перевести стрелки. Нужно изменить отношение населения к олигархам.

– Богатые тоже плачут, – сказал я.

У меня всегда так: идеи появляются ниоткуда. Вдруг само выскакивает, и сразу все складывается в голове.

– Что вы имее…

– Подожди, Сень. – Морис знает этот момент. Он не раз за мной наблюдал. – Продолжай.

– Работаем с вводными, – сказал я. – Первое, олигархов не любят за удачливость. Второе, нужно, чтобы их перестали не любить. Значит, нужно убедить население, что никакой удачливости у них нет. Что в соревновании с населением они проигрывают ему по всем статьям. Показать, как олигархам не везет. Не прет. А дяде Васе и его сыну прет. Хоть бы и на экране.

– Вернуть людям гордость. Уверенность в себе, – закивал Морис. – Перевернуть представление об удачливости и неудачливости. А неудачливых у нас любят: народ-победитель снисходителен.

Каверин кивал, стараясь понять ход наших мыслей. Мы с Морисом – как сообщающиеся сосуды: один подумал, другой сформулировал.

– А что их не любить? – спросил я. Риторически. – Им же не прет. Их ангелы не хранят. Можно и пожалеть.

Так родилось реалити-шоу КТО ХОЧЕТ БИТЬ МИЛЛИОНЕРОВ.

Наваждение

Моя нынешняя квартира в смоленских дворах недалеко от Плющихи – не моя. Я снимаю ее у пожилой красавицы Инессы Евгеньевны, переехавшей на дачу после смерти мужа, замминистра чего-то не очень существенного в советские времена. Евроремонт, итальянская сантехника, кухня со множеством ненужных мне агрегатов. Три комнаты. И все не мое.

Кое-что в квартире принадлежит мне: одежда, висящая во встроенных шкафах в спальне и в просторной передней с зеркалом во всю стену, два компьютера и кофе-машина Nespresso. Все остальное принадлежит Инессе Евгеньевне и вписано в приложение к договору аренды: “ПРЕДМЕТЫ ОБСТАНОВКИ: стулья итальянские черные лакированные с кремовыми кожаными сиденьями – 6, стол итальянский черный лакированный – 1, буфет итальянский черный лакированный со стеклянными дверцами – 1” и прочее.

Инесса Евгеньевна предпочитает лакированные вещи. Лакированные предметы обстановки. К счастью, они не блестят, а отливают ровным матовым светом, поскольку я попросил женщину, убирающую квартиру раз в неделю, никогда не натирать мебель. Блеска я бы не выдержал: в лакированном блеске есть неизбывная пошлость. А пошлости мне хватает на работе. Дома хочется без блеска.

У меня четыре комплекта постельного белья и множество полотенец. Зачем мне столько полотенец? Трудно сказать. Все это я купил в магазине “Бельпостель” на Большой Дмитровке. Название магазина отражало новое российское своеобразие: мы вроде Европа, но и не Европа. У России свой путь. Суверенная демократия. Бель-то она бель, но постель. Ирония провинциальной державности.



Начало января в Москве – пустое время: все разъехались по Таиландам, Мальдивам, Сент-Бартсам – кому что по деньгам. Я не поехал никуда и, окруженный матово светящейся мебелью, принятой под расписку от Инессы Евгеньевны (“Алан, умоляю, не ставьте горячее на лакировку!”), писал новое реалити-шоу.

Каверин прислал мне копию социсследования “За что нас не любят” вместе с составленной чьими-то юристами подпиской о неразглашении. Подписка грозила суровыми карами, но можно было обойтись и без нее: я знал, с кем имел дело. Этих людей лучше не обижать.

Концепцию я придумывать не стал, а просто смешал два типа реалити-шоу – ВИКТОРИНУ и СУРВАЙВОР. Что-то типа советского конкурса А НУ-КА, ПАРНИ! Команда народа против команды олигархов. Каждый тур задания меняются: становятся сложнее. Нужно охватить все аспекты – интеллект, знания, практическая сметка, спорт. Практические задания – поменять у машины проколотое колесо (спонсор – крупный автодилер), собрать мебель из IKEA (рекламные деньги). И обязательно – через ЛОТЕРЕЮ УДАЧИ – внести элемент везения: в конце игры обе команды ставят на кон все заработанные очки, и судьба – в виде колеса фортуны, вращаемого приглашенной медийной персоной, – решает, кто ее любимцы.

Драма, соревнование, столкновение двух миров, накал страстей. Народ выходит безвариантным и безоговорочным победителем. Но до последнего момента команды ведут в счете попеременно.

Симулякр успеха. Чем хуже реальности? Да ничем. Как и кокаин не хуже настоящего счастья. Просто действие короче. И чаще нужна новая доза.



Морис с женой уехали на Сент-Бартс, куда ездили каждый Новый год последние пять лет: нужно было поддерживать образ успешного медийного деятеля с налетом былой богемности. У него хорошо получалось.

Морис звонил каждый день. Я посылал ему написанные куски и получал его поправки. Каверин тоже звонил – неизвестно откуда – и просил прислать промежуточный материал, но я отказался. Будет готов сценарий “пилота” – пришлем.

Он заверил нас, что мы можем не беспокоиться о бюджете – “В разумных, конечно, Алан, пределах, в разумных”, и мы не беспокоились. Беспокоились о задаче. К концу каждого выпуска зрители должны были пожалеть олигархов, а те – проявить нормальные человеческие качества, и из небожителей предстать перед народом хорошими, но незадачливыми парнями. Которым – ну что поделаешь?! – не везет.



Снег до того четверга не шел вовсе, и голые черные мокрые мостовые блестели, напоминая о глобальном потеплении и рассыпанной на них соли. Вечером их заливал желтый мутный свет уличных фонарей, в котором мерцали капли городской влаги, хотя не шли ни снег, ни дождь. Москва мокла неизвестно от чего, словно решила покрыться жидким склизким налетом как защитой от наступавшей на нее ночи.

Хотелось повсюду зажечь свет и потеплее одеться. Я не делал ни того, ни другого.

В тот четверг я проснулся поздно и долго лежал с закрытыми глазами, пока не понял, что в комнате необычно светло. Я никогда не закрываю шторы, оттого что их всегда закрывал дядя Давид. И посмотрите, чем все закончилось.

В тот четверг Москву занесло. Снег лег ровно, закрыв черноту мостовых, и, встав, я как был голый пошел на балкон. Здесь все тоже покрыло мягким плотным крошевом, и минут пять я стоял в двух неглубоких ямках по щиколотку в снегу, дивясь и радуясь новому чистому миру. Снег – легкий, пушистый – продолжал кружить, засыпая город и обеляя его от всех грехов и провинностей. Я решил, что заслужил прощение, и, оставляя на полу мокрые следы, отправился принимать душ.

Я не работал весь день: сначала сидел на кухне, потом в маленькой, служившей кабинетом, комнате и смотрел в большие сталинские окна. На земле лежал снег. В воздухе кружил снег. Белые сугробы съели крыши домов, и запаркованные на улицах разномастные машины превратились в одинаковые белые холмики. Снег изменил мир и заполнил его онтологической неопределенностью, трансформировав составляющие действительность предметы в неузнаваемое, неявное. Снег отменил ясность очертаний скрытых под ним вещей, а с ней и определенность их функций. Было непонятно, что таилось под снегом, и все вокруг стало зыбким, могущим в любой момент изменить форму и предназначение, оказаться иным. Как тут работать? Никак.



Кеша Слонимский позвонил около шести вечера, и телефонная трель вывела, вызвонила меня из транса слежения за кружившей в темнеющем воздухе белой кутерьмой. Словно заводской гудок: пора вставать. За работу, товарищи!

– Алан Ашотович хочу, – попросил Кеша с нарочитым кавказским акцентом. – Алан Ашотович можно телефон говорить?

Это мы так шутим. Вроде как я настоящий армянин. И все вокруг тоже армяне. Хотя, может, так оно и есть. Кто разберет под снегом.

– Канэшна, – ответил я, как обычно отвечаю Кеше. – Это Иннакэнтий Раманавич тэлэфон звонидь, да?

– Это он, – признался Кеша обычным голосом. – Так и думал, что ты в Москве. Прилетел и думаю – Алька точно в Москве, никуда не поперся. И правильно: а то я на Мальдивах на шестой день от тоски сдох. Бросил Янку с детьми и сбежал. Работаешь?

Кеша – добрый ангел. Старше меня лет на десять, может, больше. По нему не поймешь, он не меняется. Кеша был в моей жизни всегда – дальний родственник. Никогда не мог понять с чьей стороны. Да и не важно.

– Имеются планы на вечер?

Я посмотрел за окно: там стемнело, но от снега на улицах стало светлее, чем днем.

– Так уже вечер.

– Хуйня, – заверил Кеша. – Жизнь еще не началась. Жизнь начинается после десяти вечера. До этого жизнь – подготовка к жизни. А после десяти жизнь – это и есть жизнь.

Приятно говорить с человеком, не страдающим онтологической неопределенностью. Никакой снег не затуманит ему ясное видение мира.

– Аль, я назвал на вечер кучу народа. Пока Янки нет. Ты многих знаешь – вся толпа. Девочки будут. Подъезжай, я тебя сто лет не видел. Пообщаемся.

Это неправда. Мы виделись месяца два назад на дне рождения Мориса, Кеша – его ученик. Он меня с Морисом и познакомил. Посоветовал Морису взять меня на рекламу. Спасибо, Кеша.

Я ни дня не проработал психологом. Как и многие мои однокурсники. Почему? Время было такое. Нас востребовала реклама. Там платили деньги. А за копание в чужих душах никто не собирался платить.

– Во сколько?

– Да какая, блять, разница?! Когда приедешь, тогда приедешь. Рано не разойдемся.



Дверь Слонимских на лестничную клетку была открыта, и перед ней стояли курящие, знакомые мне люди. Кто-то с телевидения, кто-то нет. Я знал и тех, и других.

Зачем я поехал? Сидел бы дома, смотрел на падающий снег. Поздно.

Музыка, шум разговоров, галдеж. Запахи женских духов и табачного дыма. Запахи вечера в гостях.

– Арзумчик! – Кеша прижал меня к стене, и я еще раз подивился, что он совсем, ну почти совсем, не меняется. Остается таким же – брутальный брюнет с темно-карими глазами. Кеша встряхнул меня за плечи и с кавказским акцентом объявил присутствующим: – Прышол Алан Арзуманян, самий красивий из армян! – Покачал головой: – Смотреть противно.

И унесся к другим гостям. Пообщались.

Я остался один посреди гульбы. Огляделся. Увидел девушку.

Подходили знакомые и не очень, здоровались, говорили комплименты про последний эпизод КУПРИЯНОВ LIVE, ругали Путина, хвалили себя. Большинство хотело знать бюджет на выпуск, хотя и так знали. Это игра такая: я делаю вид, что не могу сказать, а они делают вид, что пытаются угадать. Хотя и так знают.

Девушек было много, в основном Кешины актрисы на эпизодах и их менее удачливые подруги. Красивые. Или красиво накрашенные. Кто разберет, когда снег засыпает мир онтологической неопределенностью?

Основной вопрос онтологии: что существует? Мир-как-он-есть. Основной вопрос этики – мир-как-он-мог-бы-быть. Мир возможного.

Я превращаю один в другой. Такое может только бог. Или сценарист реалити-шоу. Или женщина, когда хорошо накрасится.



Девушка в дальнем углу гостиной Слонимских была окружена состоявшимися и состоятельными мужчинами: два продюсера больших каналов, один просто продюсер и финансировавший сериалы банкир. Мужчины громко смеялись и говорили о себе, стараясь перебить друг друга, словно это увеличит их жизненные успехи. И шансы на успех у нее этим вечером.

Мужчины редко слушают женщин. Они рассказывают о своих жизнях. Им это интереснее.

А ей было неинтересно. Она смотрела на меня сквозь их разговоры. Я смотрел на нее.

Девушка была не красивее других, но хотелось смотреть только на нее. Смуглая – кожа-капучино. В белой, с низким вырезом, блузке с узкими рукавами три четверти, черные кудри по плечам. Она стояла на фоне окна, за которым падал крутящийся снег, и казалось, ее блузка соткана из этого снега. Казалось, она сама соткана из этого снега, проникшего сквозь стекло в теплую шумную комнату. Соткалась, показалась на миг, и в любой момент исчезнет – улетит за окно белыми пушинками.

Девушка не исчезла, а продолжала смотреть на меня зелеными миндалевидными глазами. Как у Анастасии Вертинской. Словно она только ступила в шумную, заполненную плохой музыкой и ненужными разговорами московскую гостиную из старого-престарого фильма “Человек-амфибия”. Голубые узкие джинсы с V-образным разрезом поверх коротких сапог на высоком каблуке. Бокал с нетронутым шампанским, после каждой улыбки подносимый к полным, чуть раскрытым губам.

Классика.

Я решил с ней не знакомиться. Ни к чему. Потом одно расстройство. Отвернулся, огляделся: с кем бы поговорить, перед тем как уйти. Зря приехал: этот вечер может выбить меня из рабочего состояния.

Меня тронули за плечо: девушка стояла передо мной, чуть запрокинув голову и смотря в глаза. Молча чокнулась с моим стаканом, в который был налит густой золотой ром. Молча выпили. Я наклонился и поцеловал ее в губы. Потянулась наверх и ответила на поцелуй, не обнимая меня. Я ее тоже не обнял.

– Что пьете? – спросила девушка. Провела кончиком языка по своим губам, пытаясь по вкусу понять, что я пью.

– Алкоголь.

– Я знала, что вы не подойдете ко мне знакомиться.

Я промолчал: так и было.

– Ну, давайте, спрашивайте, как меня зовут. И все прочее.

– Как вас зовут? И все прочее.

– А вот не скажу. Теперь мучайтесь. Я – девушка-загадка.