Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Амитав Гош

Маковое Море

Посвящается Наяне
Часть первая

Суша

1

Видение парусника возникло в самый обычный день, но Дити тотчас угадала в нем судьбоносный знак, ибо этакой махины не видала даже во сне — да и откуда, коли живешь в северном Бихаре, что в четырех сотнях миль от морского побережья? Ее поселок притулился в глубинке, и до океана, темной пропасти под названием Калапани, Черная Вода, в которой исчезает святой Ганг, было далеко, как до преисподней.

В тот год маки удивительно долго не сбрасывали лепестки, хотя зима уже заканчивалась: от самого Бенареса речные берега были укутаны толстыми покрывалами из белых цветов, отчего казалось, будто Ганг преодолевает долгие мили меж двух ледников. Точно снега Гималаев спустились на равнины, чтобы дождаться прихода Холи[1] с его весенним разноцветьем.

Поселок приютился на окраине Гхазипура, что милях в пятидесяти к востоку от Бенареса. Как и все, Дити беспокоилась из-за припозднившихся маков; в тот день она встала рано и привычно захлопотала по хозяйству: приготовила мужу Хукам Сингху выстиранные дхоти и камизу,[2] собрала узелок с обедом — лепешки роти и соленья. Потом на секунду заглянула в молельню; позже она искупается и переоденется, и уж тогда совершит надлежащую пуджу с цветами и подношениями, а пока, все еще в ночном сари, на пороге лишь преклонила колени, молитвенно сложив руки.

Вскоре колесный скрип возвестил о прибытии запряженной волами повозки, которая доставляла Хукам Сингха на гхазипурскую фабрику. Три мили не бог весть какая даль, однако и они непосильны для раненой ноги бывшего сипая британского полка. Впрочем, не шибко страшное увечье костылей не требовало, и до повозки Хукам Сингх добирался самостоятельно. Дити шла следом, а затем вручала мужу обеденный узелок и флягу с водой.

Возчик, здоровяк Калуа, даже не пытался помочь седоку и лишь отворачивал лицо: Хукам Сингх из высшей касты раджпутов, ему негоже лицезреть физиономию представителя касты кожемяк, дабы не испоганить себе весь грядущий день. Умостившись на задке, сипай-ветеран сидел лицом к дороге, а узелок держал на коленях, чтобы не дай бог не коснуться кучерского барахла. Так они и ехали на скрипучей повозке до самого Гхазипура — вполне дружески беседовали, но друг на друга не смотрели.

При возчике Дити тоже осмотрительно прятала лицо и сбросила накидку, лишь вернувшись в дом, чтобы разбудить шестилетнюю дочку Кабутри. Свернувшись калачиком на циновке, девочка крепко спала, лицо ее то обиженно хмурилось, то освещалось улыбкой, и Дити удержала свою руку. В личике дочери она видела свои черты — те же пухлые губы, вздернутый нос и закругленный подбородок, с той лишь разницей, что все это свежее и четкое, тогда как ее собственный облик потускнел и расплылся. После семи лет замужества Дити и сама-то была еще ребенок, но в ее густых черных волосах уже проглядывали сединки. Подпаленное солнцем, лицо ее потемнело, кожа шелушилась, в уголках рта и глаз появились морщины. Однако в ее заурядной, измученной заботами наружности имелось нечто, выделявшее ее среди прочих, — светло-серые глаза; черта, необычная в здешних краях. Цвет, вернее, бесцветность ее глаз придавала ей вид слепой и одновременно всевидящей. Сей феномен пугал детвору, укрепляя предубежденное суеверие до такой степени, что порой Дити дразнили каргой и ведьмой, но стоило ей бросить взгляд, как ребятня прыскала врассыпную. Самой Дити слегка льстила собственная способность к устрашению, но все же она была рада, что дочка не унаследовала именно эту черту и восхищалась ее глазами, черными, как и блестящие волосы. Глядя на спящую девочку, Дити улыбнулась и решила ее не будить; через три-четыре года Кабутри отдадут замуж, она еще успеет наработаться в мужнем доме, так что пусть понежится последние годочки.

Наскоро сжевав лепешку, Дити вышла к утоптанной меже, отделявшей их глинобитное жилище от маковых полей. Она облегченно вздохнула, в лучах восходящего солнца увидев, что кое-где маки наконец-то осыпались. На соседнем поле деверь Чандан Сингх уже орудовал нукхой с восемью зубцами — надрезал голые коробочки; если за ночь пойдет сок, следующим утром в поле выйдет вся семья. Нужно точно угадать срок, ибо растение отдает бесценную влагу очень недолго — протянешь день-другой, и от коробочек проку будет не больше, чем от сорняковых бутонов.

Чандан Сингх, тоже заметивший невестку, был из тех, кто не даст человеку пройти спокойно. Обладая выводком в пять душ, сей губошлеп не упускал случая укорить Дити малочисленностью ее потомства.

— Ка бхайл? — заорал он, слизывая с кончика лезвия каплю свежего сока. — Что такое? Опять одна работаешь? Сколько можно? Нужен сын, помощник! Ты же не яловка, в конце-то концов…

Дити уже привыкла не обращать внимания на подколки деверя; отвернувшись, она пошла к своему полю. Набирая горсти нежных лепестков, устилавших междурядья, она ссыпала их в закрепленную на поясе широкую плетеную корзинку. Пару недель назад она бы осторожно пробиралась бочком, дабы не потревожить цветы, но сейчас шла резво, не заботясь о том, что развевающееся сари сбивает с созревших коробочек гроздья лепестков. Потом Дити вернулась к дому и опорожнила наполненную корзинку рядом с жаровней, на которой стряпала почти все блюда. Здесь пятачок утоптанной земли затеняли два громадных дерева манго с проклюнувшимися ростками, которые по весне превратятся в бутоны. В благословенной тени присев на корточки, Дити подбросила охапку хвороста на уголья, еще чуть тлевшие со вчерашнего вечера.

В дверях показалась заспанная мордашка Кабутри.

— Что так поздно? — прикрикнула мать, утратив снисходительность. — Где тебя носит? Кам-о-кадж на хой? Неужо дел нет?

Велев дочери смести лепестки в кучу, Дити пошуровала в жаровне и поставила на огонь тяжелую сковородку. Потом высыпала в накалившуюся посудину горсть лепестков и придавила их тряпичным гнетом. Через пару минут спекшиеся лепестки выглядели совсем как лепешка рота. Кстати, их так и называли, хотя предназначение этих маковых роти было совсем иным, нежели пшеничных тезок: их продавали на гхазипурскую опийную фабрику, где они служили прокладками в глиняных горшках — упаковках опия.

Тем временем Кабутри, замесив чуток теста, сваляла пару настоящих роти. Дити быстренько их испекла и загасила огонь; пока лепешки отложили, чтобы позже съесть со вчерашним заветревшимся алу-пост — картошкой в пасте из макового семени. Сейчас мысли вновь обратились к молельне — приближался час полуденной пуджи, пора было искупаться. Умастив оливковым маслом свои и дочкины волосы, Дити накинула другое сари, взяла девочку за руку и через поле повела к реке.

Посадки мака заканчивались у песчаной отмели, плавно сбегавшей к Гангу; нагретый солнцем песок обжигал босые ноги. Внезапно бремя материнского декорума соскользнуло с покатых плеч Дити, и она пустилась вдогонку за дочкой, ускакавшей вперед. У береговой кромки они выкрикнули заклинание Гангу:

— Джай Ганга майя ки! — и, набрав в грудь воздух, плюхнулись в воду.

Вынырнув, обе расхохотались; в это время года вода сначала кажется жутко холодной, а потом освежающе прохладной. Настоящий летний зной был впереди, но Ганг уже начал мелеть. Повернувшись лицом в сторону Бенареса, Дити приподняла дочку, и та вылила из пригоршни воду — дань святому городу. Вместе с водой из детских ладошек выпорхнул листок. Мать и дочь смотрели, как река уносит его к гхазипурским причалам.

Манго и хлебные деревья перекрывали здание опийной фабрики, однако над кронами просматривались полоскавшийся на ветру британский флаг и шпиль фабричной церкви для надсмотрщиков. У причала виднелась одномачтовая барка под английским флагом Ост-Индской компании. Она пришла из отдаленного филиала с грузом опия, который сейчас разгружала длинная цепочка кули.

— Мама, куда плывет этот кораблик? — задрав голову, спросила Кабутри.

Именно ее вопрос вызвал видение: внезапно перед глазами Дити возник образ громадного корабля с двумя высокими мачтами, где надулись огромные ослепительно-белые паруса. Нос парусника венчала резная фигура с длинным, как у аиста или цапли, клювом. На баке стоял какой-то человек, он был плохо различим, но Дити твердо знала, что прежде никогда его не видела.

Она понимала, что образ корабля не реален, в отличие от барки, пришвартованной у причала. Дити никогда не видела моря, ни разу не покидала здешних мест, не знала других языков, кроме родного бходжпури,[3] но ни секунды не сомневалась, что парусник где-то существует и направляется к ней. Она испугалась, ибо никогда не видела ничего, даже отдаленно напоминающего это видение, и понятия не имела, что оно предвещает.

Кабутри почувствовала, что происходит нечто странное, и, помешкав, спросила:

— Мама, куда ты смотришь? Что ты увидела?

От дурного предчувствия лицо Дити превратилось в маску страха, голос ее дрогнул:

— Доченька… я видела джахадж… корабль…

— Ты про вон тот говоришь?

— Нет, милая. Такого я никогда не видала. Он похож на огромную птицу с длинным клювом, его паруса точно крылья…

Глянув на реку, Кабутри попросила:

— Нарисуешь мне?

Дити кивнула, и они побрели к берегу. Быстро одевшись, мать с дочерью наполнили кувшин речной водой для молельни. Дома Дити зажгла лампу и лишь тогда повела дочь в темную комнату с закоптелыми стенами, где крепко пахло маслом и ладаном. На маленьком алтаре расположились изваяния Шивы и Бхагван Ганеш, обрамленные гравюры Ма Дурги и Шри Кришны. Комната была не только святилищем, но и усыпальницей, в которой хранилось множество семейных реликвий: деревянные сандалии покойного отца, мамины бусы из рудракши,[4] смутные отпечатки дедушкиных ступней, сделанные на погребальном костре. Вокруг алтаря висели рисунки, собственноручно выполненные Дити углем на тонких маковых лепестках: например, портреты двух братьев и сестры, умерших в младенчестве. Немногочисленные живые родственники тоже были представлены, но лишь схематичными набросками на листьях манго — Дити считала дурной приметой излишне реалистически изображать тех, кто еще не покинул этот свет. Оттого портрет любимого старшего брата Кесри Сингха являл собой два штриха, означавших ружье сипая и закрученные кверху усы.

Дити взяла зеленый лист манго и, макнув палец в баночку с ярко-красным синдуром,[5] мазками изобразила два похожих на крылья треугольника, взметнувшихся над вытянутым изогнутым силуэтом, который заканчивался кривым клювом. Рисунок напоминал летящую птицу, но Кабутри тотчас распознала в нем двухмачтовый корабль с поднятыми парусами. Ее изумило, что мать представила судно как живое существо.

— Здесь хочешь повесить? — спросила она.

— Да.

— Зачем? — Девочка не понимала, с какой стати поселять корабль в их семейном святилище.

— Не знаю. — Дити саму озадачила четкость наития. — Просто чувствую — он должен быть здесь… и не только корабль, но и многие его обитатели… им тоже место на стене нашей молельни.

— А кто они такие?

— Не ведаю, — сказала Дити. — Но узнаю, когда их увижу.

*

Резная птичья голова под бушпритом «Ибиса» была весьма необычна и убедила бы маловеров, что именно этот корабль узрела Дити, стоя по пояс в водах Ганга. Даже бывалые мореходы признавали: рисунок невероятно точно передает суть предмета, особенно если учесть, что создан он человеком, который в глаза не видел двухмачтовой шхуны и вообще какого-либо глубоководного судна.

Со временем сонмы тех, кто считал «Ибис» своим предтечей, пришли к мнению: видение было даровано Дити самой рекой — дескать, в тот миг, когда парусник соприкоснулся со святыми водами, его образ, точно электрический ток, перенесся вверх по реке. Стало быть, произошло это во вторую неделю марта 1838 года, поскольку именно тогда «Ибис» бросил якорь возле острова Ганга-Сагар, где священная река впадает в Бенгальский залив. Корабль ожидал лоцмана для прохода в Калькутту, и Захарий Рейд впервые увидел Индию, представшую чащей мангровых деревьев и заиленным берегом, который выглядел необитаемым, пока не исторг маленькую флотилию шлюпок и каноэ, желавших всучить вновь прибывшим мореплавателям фрукты, рыбу и овощи.

Невысокий крепыш, Захарий Рейд обладал кожей цвета старой слоновой кости и черной копной блестящих курчавых волос, которые, ниспадая на лоб, лезли в глаза, такие же темные, но с рыжеватыми крапинами. Когда он был маленьким, люди говорили, что пару таких сверкушек можно запросто сбыть герцогине вместо алмазов (позже горящий взор весьма поспособствует тому, что Захарию найдется местечко в святилище Дити). Из-за смешливости и беспечной легкости иногда его принимали за юнца, но Захарий не мешкая исправлял ошибку: сын мэрилендской освобожденной рабыни, он весьма гордился тем, что знает свой точный возраст и дату рождения. Мне двадцать, ни больше ни меньше, говорил он заблуждавшимся.

Каждый раз перед сном Захарий воздавал хвалу пяти благоприятным событиям, случившимся за день, — обычай был привит матерью как противовес его подчас излишне острому языку. После отплытия из Америки в ежедневном перечне восхвалений чаще всего фигурировал «Ибис». И дело не в том, что корабль выглядел лощеным ухарем; совсем наоборот, старомодная шхуна — короткие шканцы, задранный полубак, центральная рубка, служившая камбузом, а также кубриком боцманов и стюардов, — ничуть не походила на стройные клиперы, какими славились верфи Балтимора. Благодаря несуразной палубе и широким бимсам ее частенько принимали за барк, переделанный в шхуну; Захарий не знал, так ли это, но сам считал корабль не чем иным, как парусной шхуной. На его взгляд, «Ибис», такелаж которого в яхтовой манере шел вдоль корпуса, был невероятно изящен. Неудивительно, что с поднятыми парусами, главным и носовым, корабль напоминал летящую белокрылую птицу; по сравнению с ним все другие суда с их нагроможденьем прямоугольной парусины выглядели увальнями.

Однако Захарий знал, что «Ибис» строился как «обезьянник» для перевозки рабов. Оттого-то парусник и сменил хозяина: после отмены работорговли побережье Западной Африки патрулировали британские и американские фрегаты, а «Ибис» был недостаточно резв, чтобы уверенно от них оторваться. Шхуна разделила судьбу многих невольничьих судов: новый владелец удумал приспособить ее к иной торговле — экспорту опия. Теперь корабль принадлежал судоходной компании и торговому дому «Братья Бернэм» — фирме, имевшей большие интересы в Индии и Китае.

Не тратя времени, представители нового владельца затребовали парусник в Калькутту, где располагалась основная резиденция главы компании Бенджамина Брайтуэлла Бернэма; по прибытии шхуну ждала переделка, для чего и был нанят Захарий. Он восемь лет оттрубил на балтиморских верфях Гарднера и вполне годился для надзора за оснасткой старого невольничьего корабля, но в морском деле разбирался не больше любого сухопутного плотника и в океан вышел впервые. Однако парень горел желанием постичь моряцкое ремесло, когда ступил на борт, имея лишь холщовую котомку со сменой белья и дудочкой — давнишним подарком отца. «Ибис» обеспечил его скорой, но безжалостной школой, ибо с самого начала вояжа вахтенный журнал стал перечнем напастей. Мистеру Бернэму так не терпелось заполучить свою новую шхуну, что она вышла из Балтимора с неукомплектованной командой, имея на борту девятнадцать человек, среди которых девять, включая Захария, значились как «черный». Несмотря на неполный штат, провиант был скуден и дурен, что вело к стычкам между стюардами и матросами, начальниками и подчиненными. Потом грянули штормы, и шхуна дала течь; именно Захарий обнаружил, что трюм, где раньше перевозился человеческий груз, изрешечен смотровыми и воздушными дырками, которые проделали поколения африканских невольников. Чтобы окупить расходы путешествия, «Ибис» вез груз хлопка, но теперь насквозь промокшие тюки отправили за борт.

После берегов Патагонии скверная погода заставила изменить курс, согласно которому «Ибис» должен был войти в Тихий океан и далее обогнуть мыс Ява. Теперь паруса развернули к мысу Доброй Надежды, но погода вновь не благоприятствовала, и на две недели шхуна угодила в полный штиль. Полуголодную команду, питавшуюся червивыми сухарями и тухлым мясом, сразила дизентерия; еще до того как задул ветер, трое умерли, а двух черных за отказ от кормежки заковали в кандалы. Из-за нехватки людей Захарию пришлось отложить плотницкий инструмент и стать заправским марсовым, чтобы, карабкаясь по вантам, убирать топсель.

Потом второй помощник, жуткая сволочь, которого ненавидели все чернокожие матросы, свалился за борт и утонул; все понимали — это не случайность, однако напряжение в команде достигло такого предела, что капитан, бостонский ирландец-острослов, дело замял. На распродаже вещей покойного Захарий был единственным матросом, сделавшим предложение о покупке, после которого вступил во владение секстантом и рундуком с одеждой.

Поскольку Захарий не принадлежал ни квартердеку, ни баку,[6] то вскоре стал связующим звеном между этими частями корабля и принял на себя обязанности второго помощника. Он уже не был салагой, как в начале пути, однако своей новой должности не соответствовал, и его слабые усилия не смогли улучшить моральный климат. Когда шхуна зашла в Кейптаун, ночью команда растворилась, пустив слух о плавучем аде с нищенским жалованьем. Репутация «Ибиса» так пострадала, что ни один американец или европеец, даже последний забулдыга и пьяница, не поддался на уговоры о службе, и только ласкары согласились ступить на палубу шхуны.

Вот так Захарий познакомился с этими моряками. Он полагал ласкаров нацией или племенем вроде чероки и сиу, но оказалось, что все они из разных мест, и роднит их лишь Индийский океан; среди них были китайцы, восточные африканцы, арабы, малайцы, индусы и бенгальцы, тамилы и араканцы. Они приходили группами по десять — пятнадцать человек, от имени которых говорил вожак. Разбить эти группы было невозможно — бери всех либо никого; стоили они дешево, но имели собственное представление о том, сколько и какими силами трудиться, — выходило, что на работу, с которой справился бы один нормальный матрос, надо брать трех-четырех ласкаров. Капитан обозвал их невиданной сворой черномазых лодырей, а Захарий счел до крайности нелепыми. Взять хотя бы одежду: их ноги никогда не знали обуви, а наряд многих состоял лишь из батистовой тряпки, обмотанной вокруг чресл. Некоторые щеголяли в подштанниках, затянутых шнурком, другие облачались в саронги, которые, точно нижние юбки, полоскались на костлявых ногах, отчего временами палуба напоминала гостиную борделя. Как может взобраться на мачту босой человек, запеленатый в тряпку, словно новорожденный младенец? Не важно, что ласкары были ловки, как обычные матросы; когда они, точно обезьяны, карабкались по вантам, Захарий смущенно отводил глаза, дабы не увидеть того, что скрывалось под их развевающимися на ветру саронгами.

После долгих колебаний шкипер решил нанять ласкарскую бригаду под водительством некоего боцмана Али. Устрашающей внешности этого персонажа позавидовал бы сам Чингисхан: скуластое вытянутое лицо, беспокойно шныряющие темные глазки. Две жиденькие прядки вислых усов обрамляли рот, который находился в беспрестанном движении; казалось, губы, вымазанные чем-то ярко-красным, бесконечно смакуют угощение из взрезанных жил кобылы — ну прям тебе кровожадный степной варвар. Известие, что жвачка во рту боцмана растительного происхождения, не особо убедило: однажды Захарий видел, как тот через леер харкнул кроваво-красной слюной, и вода за бортом тотчас вскипела от акульих плавников. Что же это за безобидная жвачка, если акулы перепутали ее с кровью?

Перспектива путешествия в Индию с такой командой настолько не вдохновляла, что первый помощник тоже исчез; торопясь покинуть корабль, он бросил целый мешок одежды. Узнав о его бегстве, шкипер пробурчал:

— Слинял? Ну и молодец. Я бы тоже сделал ноги, если б получил жалованье.

Следующим портом захода был остров Маврикий, где предстояло обменять груз: зерно на партию черного дерева и ценной древесины. Поскольку до отплытия никакого офицера найти не удалось, шкипер назначил Захария первым помощником. Вот так вышло, что благодаря дезертирам и покойникам неопытный новичок сделал головокружительную карьеру, за одно плаванье скакнув из плотников в заместители капитана. Теперь он обитал в собственной каюте и сожалел лишь о том, что во время переезда с бака потерялась его любимая дудочка.

Сначала шкипер приказал Захарию питаться отдельно: «за своим столом я не потерплю никакого разноцветья, даже легкой желтизны». Но потом ему наскучило одиночество, и он настоял, чтобы помощник обедал в его в капитанской каюте, где их обслуживал целый выводок юнг — резвая компания ласкарских шкетов.

В плавании Захарию пришлось пройти еще одну школу, уже не столько морскую, сколько общения с новой командой. На смену незатейливым карточным играм пришла пачиси,[7] залихватские матросские песни уступили место новым, резким и неблагозвучным мелодиям, и даже запах на Корабле, пропитавшемся специями, стал иным. Поскольку Захарий отвечал за корабельные припасы, ему пришлось познакомиться с иным провиантом, ничуть не похожим на привычные сухари и солонину; «пищу» он стал называть «рисамом» и выговаривал слова вроде «дал», «масала», «ачар».[8] Теперь он говорил «малум» вместо «помощник», «серанг» вместо «боцман», «тиндал» вместо «старшина» и «сиканни» вместо «рулевой». Он выучил новый корабельный лексикон, который вроде бы походил на английский, но не вполне: «такелаж» звучал как «тикиляш», «стоп!» — «хоп!», а утренний клич вахтенного «полный ажур» превратился в «абажур». Нынче палуба называлась «тутук», мачта — «дол», приказ — «хукум»; левый и правый борт Захарий именовал соответственно «джамна» и «дава», а нос и корму — «агил» и «пичил».

Неизменным осталось только разделение команды на две вахты, каждую из которых возглавлял тиндал. Большая часть корабельных хлопот ложилась на их плечи, и первые два дня серанга Али было почти не видно. Когда же на рассвете третьего дня Захарий вышел на палубу, его приветствовал веселый оклик:

— Привета, Зикри-малум! Живот болеть? Думать, чего там намешать?

Поначалу опешив, Захарий вдруг понял, что общаться с боцманом очень легко, словно эта странная речь развязала его собственный язык.

— Откуда ты родом, серанг Али?

— Моя из Рохингия, Аракан.

— Где ты выучился так говорить?

— Опий корабль, Китай. Янки господин все время так говорить. Как начальник Зикри-малум.

— Я не начальник, — поправил Захарий. — Зачислен корабельным плотником.

— Ничего, — отечески ободрил боцман. — Скоро-скоро Зикри-малум будет настоящий господин. Скажи, женка есть?

— Нет! — рассмеялся Захарий. — А ты женат?

— Мой женка помер, — был ответ. — Ушел в рай небеса. Ничего, серанг Али ловить новый женка…

Через неделю боцман вновь обратился к Захарию:

— Зикри-малум! Капитан-мапитан жопа — пук-пук-пук! Шибко больной! Надо доктор. Кушать не может. Все время ка-ка, пи-пи. Каюта сильно вонять.

Захарий постучал к капитану, но получил ответ, что все в порядке: мол, легкий понос, не дизентерия, поскольку в дерьме крови и выделений нет.

— Сам вылечусь, — сказал шкипер. — Не впервой брюхо прихватило.

Но вскоре он так ослаб, что уже не мог выходить из каюты, и тогда вахтенный журнал и навигационные карты перешли к Захарию. С журналом было просто, поскольку до двенадцати лет Захарий учился в школе и мог медленно, зато каллиграфически выводить буквы. Другое дело — навигация; азов арифметики, постигнутых на верфях, для дружбы с числами не хватало. Однако с самого отплытия Захарий усердно наблюдал, как шкипер и первый помощник делают полуденные измерения, и порой даже задавал вопросы; ответ зависел от настроения командиров: либо что-нибудь буркнут, либо кулаком в ухо. Теперь, пользуясь часами капитана и секстантом, унаследованным от утопшего помощника, он пытался определить местоположение корабля. Все кончилось паникой, ибо его расчеты показали, что шхуна на сотни миль отклонилась от курса. Когда Захарий отдал хукум сменить курс, он вдруг понял, что фактически кораблем управляли совсем другие руки.

— Зикри-малум думать ласкар-маскар не уметь плыть? — обиделся серанг Али. — Ласкар-маскар давно много паруса ходить, погоди-гляди.

— Мы на триста миль в стороне от курса на Порт-Луи! — кипятился Захарий, но получил резкую отповедь:

— Зачем Зикри-малум шибко кричать, зачем шум и много хукум? Зикри-малум только учись. Он корабль не знать. Не видеть серанг Али хорошо уметь. Три дня, и корабль Пор-Луи, погоди-гляди.

Ровно через три дня, как и было обещано, по правому борту открылись переплетения маврикийских холмов, а затем Порт-Луи, угнездившийся в бухте.

— Ничего себе! — завистливо ахнул Захарий. — Пропади я пропадом! Нам точно сюда?

— Что я говорить? Серанг Али лучше всех корабль водить.

Позже Захарий узнал, что боцман все время вел корабль по собственному курсу, используя метод, в котором сочетались навигационный расчет («туп ка шумар») и частое обращение к звездам.

Разболевшийся капитан не мог покинуть «Ибис», и на Захария свалились дела судовладельца, среди которых была доставка письма хозяину плантации, расположенной милях в шести от города. Захарий уже готовился сойти на берег, но его перехватил боцман Али.

— Зикри-малум так ходить Пор-Луи и попасть большой беда, — озабоченно сказал он, оглядывая Захария с ног до головы.

— Почему? Кажись, все в порядке.

— Погоди-гляди. — Али на шаг отступил и вновь окинул Захария критическим взглядом. — Что ты носить?

Захарий был в повседневной одежде: холщовые порты и линялая форменка из грубого оснабрюкского полотна. За недели в море лицо его обросло щетиной, курчавые волосы засалились, пропитавшись смолой и солью. Ничего непристойного, да и дел-то — отнести письмо.

— Ну и что? — пожал плечами Захарий.

— Такой наряд Зикри-малум ходить Пор-Луи и назад не приходить, — сказал Али. — Шибко много злой бандит. Охотник ловить раб. Малум заманить, делать раб, больно бить, пороть. Плохо.

Захарий призадумался и, вернувшись в каюту, внимательнее рассмотрел имущество, доставшееся ему после гибели и бегства двух помощников капитана. Один из них был щеголем, и обилие одежды в его рундуке даже напугало: что с чем надевать? И по какому случаю? Одно дело смотреть, как кто-то в таких нарядах сходит на берег, и совсем другое — напялить их самому.

И снова на помощь пришел боцман Али. Оказалось, среди ласкаров много тех, кто может похвастать иным мастерством, кроме матросского: например, ламповщик, некогда служивший «гардеробщиком» судовладельца, или стюард, в былые времена подрабатывавший шитьем и починкой одежды, а также подручный матрос, освоивший тупейное искусство и теперь исполнявший обязанности корабельного цирюльника. Под руководством боцмана команда перетряхнула Захарьевы мешки и рундуки: выбрала одежду, примерила, подвернула, ушила и укоротила. Пока стюард-портной и его юнги трудились над швами и отворотами, подручный-брадобрей отвел Захария к шпигату, где с помощью двух юнг подверг небывало тщательной помывке. Захарий все терпел, пока цирюльник не достал флакон с темной пахучей жидкостью, которую вознамерился вылить на его голову.

— Эй! Что это за дрянь?

— Шампунь. — Цирюльник принялся втирать жидкость в волосы. — Славно моет…

Захарий, не слышавший о подобном средстве, нехотя покорился, но потом ничуть не раскаялся — никогда еще его волосы не были такими чистыми и душистыми.

Через пару часов он с трудом узнал себя в зеркале: белая льняная сорочка, летний двубортный сюртук, белый галстук, завязанный изящным узлом. Волосы, подстриженные, расчесанные и стянутые на затылке голубой лентой, прятались под блестящей черной шляпой. Казалось, ничто не упущено, но боцман Али все еще был не доволен:

— Динь-дон есть?

— Что?

— Часы. — Рука боцмана нырнула в воображаемый жилетный карман.

Мысль, что у него могут быть часы, Захария рассмешила.

— Нету, — сказал он.

— Ничего. Зикри-малум чуть-чуть ждать.

Вытурив ласкаров из каюты, боцман и сам пропал на добрых десять минут. Вернувшись, он что-то прятал в складках саронга. Потом затворил дверь и, развязав пояс, протянул Захарию сверкающий серебряный брегет.

— Мать честная! — Разинув рот, Захарий смотрел на часы, улегшиеся в его ладонь, точно сияющая устрица: с обеих сторон их покрывала затейливая филигранная резьба, цепочка была свита из трех серебряных нитей. Он откинул крышку и, уставившись на стрелки, прислушался к тиканью. — Ну и красота!

На внутренней стороне крышки виднелись мелко выгравированные буквы.

— Адам Т. Дэнби, — прочел Захарий. — Кто это? Ты его знал?

Замявшись, боцман покачал головой:

— Нет, купить часы Кейптаун ломбард. Теперь Зикри-малум хозяин.

— Я не могу их принять, серанг Али.

— Ничего. — Физиономия боцмана осветилась улыбкой, что бывало нечасто. — Порядок.

— Спасибо, — сказал растроганный Захарий. — Никто мне такого не дарил. — Глянув на себя в зеркало — часы, шляпа, — он расхохотался. — Ну и ну! Как пить дать, за мэра примут!

— Теперь Зикри-малум настоящий саиб,[9] — кивнул боцман. — Все как надо. Если фермер-мермер хотеть ловить, ори-вопи.

— Вопить? Ты о чем?

— Шибко-шибко вопи: фермер-мермер, я твоя мама драл-передрал! Я настоящий саиб, моя нельзя ловить! Пистоль клади карман. Если твоя ловить, пали прямо его морда.

Встревоженный Захарий с пистолетом в кармане сошел на берег, но с первых же шагов почувствовал, что к нему относятся с непривычным почтением. В конюшне, где он нанял лошадь, хозяин-француз кланялся, величал «милордом» и не знал чем угодить. Захарий ехал верхом, а следом бежал грум и подсказывал дорогу.

Городишко состоял из двух-трех кварталов, которые вскоре сменились неразберихой лачуг, бараков и хибар; дальше дорога вилась через густые рощицы и высокие непроходимые заросли сахарного тростника. Окружавшие их холмы и утесы имели причудливый вид: казалось, на равнины уселись колоссальные твари, застывшие в попытке вырваться из хватки земли. Временами на тростниковых полях встречались люди: надсмотрщики приветствовали всадника поклоном, учтиво касаясь хлыстами шляп, а работники опускали косы и молча провожали его невыразительными взглядами, заставляя вспомнить о пистолете в кармане. Дом плантатора открылся еще издали, когда Захарий проезжал по аллее деревьев, сбросивших светло-желтую кору. Он ожидал увидеть особняк наподобие тех, что встречал в Делавэре и Мэриленде, однако здешний дом не имел величественных колонн и островерхих окон — перед ним было одноэтажное каркасное строение, окаймленное широкой верандой, где в нижней сорочке и рейтузах с подтяжками сидел хозяин мсье д\'Эпиней. Захарий счел его одеяние вполне обычным, но плантатор всполошился и на скверном английском рассыпался в извинениях за свой неприбранный вид — мол, в этот час не ожидал визита джентльмена. Оставив гостя на попечение чернокожей служанки, мсье д\'Эпиней ушел в дом и вновь появился полчаса спустя, одетый как на парад, после чего угостил обедом из множества блюд, сопровождавшихся превосходными винами.

После застолья новоиспеченный саиб огорченно взглянул на часы и объявил, что ему пора уходить. Провожая гостя, мсье д\'Эпиней вручил ему письмо, которое в Калькутте надлежало передать мистеру Бенджамину Бернэму.

— Тростник гниет на корню, мистер Рейд, — сказал плантатор. — Известите мистера Бернэма, что я нуждаюсь в работниках. Теперь, когда на Маврикии нет рабов, приходится брать кули, иначе мне крышка. Будьте любезны, замолвите за меня словечко, а?

Пожимая гостю руку, мсье д\'Эпиней предостерег:

— Осторожнее, мистер Рейд, держите ушки на макушке. Окрестности кишат головорезами и беглыми рабами. Одинокий джентльмен должен быть начеку. Пусть оружие всегда будет под рукой.

Когда Захарий рысцой отъехал от плантаторского дома, в его ушах еще пело слово «джентльмен», а лицо расплылось в ухмылке; новый ярлык давал неоспоримо большие преимущества, что еще отчетливее выявилось в портовом квартале города. С наступлением сумерек улочки вокруг Ласкар-Базара наполнились женщинами, на которых сюртук и шляпа Захария произвели гальваническое воздействие. Отныне одежда добавлялась в хвалебный перечень. Благодаря магии наряда Захарий Рейд, которым частенько пренебрегали балтиморские шлюхи, буквально стряхивал с себя гроздья женщин: их пальцы пробирались в его шевелюру, их бедра терлись о его ноги, их руки шаловливо играли с пуговицами на ширинке его суконных брюк. После десяти месяцев на корабле он бы с дорогой душой отправился к одной из них, невиданной красавице с цветами в волосах и ярко накрашенным ртом, называвшей себя Мадагаскарской Розой, и уткнулся носом меж ее благоухающих жасмином грудей, облобызал ее отдающие ванилью губы, но вдруг на его пути возник серанг Али, чье лицо собралось в мину кинжально-острого неодобрения. Увидев его, Мадагаскарская Роза увяла и исчезла.

— Зикри-малум мозги совсем-мовсем нет? — подбоченившись, спросил боцман. — Башка буль-буль вода? Зачем цветочница хочешь? Кто настоящий саиб?

Захарий был не расположен к нотациям:

— Пошел ты к бесу, серанг Али! Матроса от бардака не удержишь!

— Зачем платить, чтобы девка драть? Ось-ми-ног видеть? Шибко счастливый рыба.

— При чем тут осьминог? — оторопел Захарий.

— Не видеть? Осьминог восемь рук иметь. Шибко счастливый. Все время улыбаться. Почему Зикри-малум так не поступать? Он десять пальцев иметь.

После этой тирады Захарий всплеснул руками и покорно дал увести себя прочь. Всю дорогу боцман Али беспрестанно обмахивал его пальто, поправлял ему галстук и приглаживал волосы. Захарий бранился и шлепал серанга по рукам, но тот не отставал, словно обрел на него права, после того как помог превратиться в образчик аристократа, снабженного всем необходимым для достижения успеха в свете. Вероятно, именно поэтому боцман столь решительно воспрепятствовал связи с базарными девками, ибо устройство амурных дел тоже возьмет на себя. Так решил Захарий.

Недужному шкиперу не терпелось поднять якорь и как можно скорее добраться до Калькутты. Узнав об этом, боцман Али заартачился:

— Кахтатан-мапитан шибко хворать. Если доктор не звать, он умирать. Скоро-скоро небеса ходить.

Захарий хотел привести врача, но шкипер не позволил:

— Вот еще! Чтобы всякий задрипанный лекарь щупал меня за корму? Я здоров. Просто легкий понос. Оклемаюсь, едва поднимем паруса.

На другой день ветерок окреп, и шхуна вышла в море. Шкипер выбрался на квартердек и объявил, что он в полном ажуре, но боцман Али был иного мнения:

— Капитан холера ловить. Погоди-гляди, язык совсем черный. Зикри-малум лучше держись подальше.

Позже он вручил Захарию вонючий отвар корней и трав:

— Малум пить и не болеть. Холера-молера шибко плохо.

Вняв его совету, Захарий изменил обычному матросскому меню, состоявшему из тушенки, галет и лепешек, и переключился на ласкарскую диету из карибата и кеджери — острого риса, чечевицы и солений, куда временами добавляли кусочки рыбы, свежей или вяленой. Сначала от жгучих блюд перехватывало дух, но затем, оценив прочищающее воздействие специй, Захарий полюбил их непривычный вкус.

Как и предсказывал боцман Али, через двенадцать дней капитан умер. На сей раз торгов не было — вещи покойного выбросили за борт, а каюту отдраили и оставили открытой, чтоб просквозило соленым ветром.

Когда тело скинули в океан, Захарий прочел из Библии. Его торжественная читка удостоилась похвалы боцмана Али:

— Зикри-малум лучше всех молить. Почему церковный песня не петь?

— Не умею, — ответил Захарий. — Голоса нет.

— Ничего, есть кто уметь. — Боцман поманил долговязого худющего юнгу Раджу. — Он служить миссионер. Поп учить петь салом.

— Псалом? — удивился Захарий. — Какой?

Словно в ответ, парень затянул: «Зачем мятутся народы…»[10] Дабы смысл не ускользнул от слушателя, боцман заботливо снабдил пение переводом, прошептав Захарию в ухо:

— Мол, зачем народ-марод шибко баламутит? Другой дел нету?

— Пожалуй, точнее не скажешь, — вздохнул Захарий.

*

Когда через одиннадцать месяцев после отплытия из Балтимора «Ибис» бросил якорь в устье Хугли, из первоначального экипажа сохранились только двое: Захарий и рыжий корабельный кот Крабик.

До Калькутты оставалось два-три дня ходу, и Захарий был бы только рад тотчас тронуться в путь. Однако несколько суток команда нетерпеливо ждала лоцмана. В одном лишь саронге Захарий почивал в своей каюте, когда боцман Али доложил о прибытии береговой шлюпки:

— Мистер Горлопан приехать.

— Это еще кто?

— Лоцман. Шибко орет. Послушать.

Наклонив голову, Захарий уловил гулкий рокот на сходнях:

— Лопни мои глаза, если когда-либо я встречал сброд подобных дурбеней! Расколошматить бы вам бестолковые бошки, дуплецы паршивые! Так и будете топтаться да тряпье перебирать, пока я не изжарюсь на солнце?

Натянув рубаху и штаны, Захарий вышел из каюты и узрел взбешенного толстяка англичанина, колотившего по палубе ротанговой тростью. Наряд лоцмана был нелепо старомоден: высокий стоячий воротничок, закругленные полы сюртука, пестрый поясной шарф. Лиловые губы и брыластые щеки, украшенные бакенбардами котлетой, создавали впечатление, что эту багровую физиономию слепили на прилавке мясника. За спиной толстяка виднелась кучка ласкаров-носильщиков с разнообразными баулами, портпледами и прочим багажом.

— Что, мозги совсем профукали, паршивцы? — От крика на лбу лоцмана вздулись вены, однако матросы не двигались с места. — Где помощник? Ему доложили о моем прибытии? Чего рты пораззявили! Шевелись, пока не отведали моей палки! Уж тогда и Аллах вам не поможет!

— Прошу прощенья, сэр, — вышел вперед Захарий. — Весьма сожалею, что пришлось ждать.

Лоцман неодобрительно сощурился на его босые ноги и потрепанную одежду:

— Глаза б мои не смотрели! Вы позволили себе опуститься, приятель. Сие негоже для единственного саиба на борту, если он не хочет насмешек своих же черномазых.

— Извините, сэр… немного замотался… Захарий Рейд, второй помощник.

— Джеймс Дафти, — буркнул толстяк, неохотно пожимая протянутую руку. — Числился в речниках Бенгальского залива, ныне лоцман и представитель компании «Братья Бернэм». Берра-саиб, в смысле Бен Бернэм, просил меня позаботиться о шхуне. — Дафти небрежно кивнул на ласкара за штурвалом. — Мой рулевой, свое дело знает — с закрытыми глазами проведет по Буренпутеру. Ну, пусть его правит, а нам бы не помешал глоток бормотухи. Как вы?

— Бормотухи? — Захарий поскреб подбородок. — Извините, мистер Дафти, а что это?

— Кларет, мой мальчик, — беспечно ответил лоцман. — Неужто не держите? Ладно, сойдет и грог.

2

Прошло два дня. Дити с дочкой обедали, когда перед их домушкой остановилась повозка Чандан Сингха.

— Эй, мать Кабутри! — крикнул деверь. — На фабрике Хукам Сингх грохнулся без чувств. Надо забрать его домой.

С этим он дернул вожжи и укатил, торопясь к своей трапезе и послеобеденной дреме; не предложить помощь было вполне в его духе.

По шее Дити побежали мурашки; не из-за того, что новость ошарашила — последние дни мужу нездоровилось, и потому известие о его обмороке не стало такой уж неожиданностью. Однако возникло уверенное предчувствие, что это событие как-то связано с призраком корабля — словно ветер, пригнавший видение, теперь обдул спину.

— Что делать, мам? — спросила Кабутри. — Как же мы его заберем?

— Найдем Калуа с повозкой. Ну же, идем.

В этот час возчик наверняка был в своей деревушке Чамарс, до которой ходу всего ничего. Загвоздка в том, что он, вероятно, захочет плату, но лишнего зерна и фруктов не имелось, а денег и подавно. Прикинув варианты, Дити поняла, что нет иного выхода, как залезть в деревянный резной ларец, в котором муж хранил запас опия; шкатулка была заперта, но она знала, где спрятан ключ. Слава богу, в ларце нашлись куски твердого опия и порядочный шмат мягкого, завернутый в маковые лепестки. Дити решила взять твердый опий и, отрезав ломтик размером с ноготь большого пальца, обернула его маковым роти, изготовленным утром. Сверточек она спрятала за пояс сари и по меже, разделявшей маковые поля, зашагала в сторону Гхазипура; Кабутри скакала впереди.

Цветы плавали в знойном мареве от полуденного солнца, одолевшего зенит. Дити прикрыла лицо накидкой, дешевая материя которой уже так истончилась, что просвечивала насквозь, размывая очертания предметов и одаривая пухлые коробочки маков красноватым венчиком. Шагая средь полей, Дити отметила, что соседские посевы сильно обогнали ее собственные: на коробочках уже сделаны надсечки, запекшиеся вязким соком. Его сладкий опьяняющий аромат привлекал тучи насекомых, воздух полнился гуденьем пчел и ос, стрекотом кузнечиков; многие завязнут в липкой массе, и наутро, когда сок потемнеет, их тельца станут желанной добавкой к весу урожая. Казалось, маки умиротворяют даже бабочек, которые порхали в странно переменчивом ритме, словно забыли, как летать. Одна села на ладонь Кабутри и не взлетала, пока ее не подбросили в воздух.

— Ишь как замечталась, — сказала Дити. — Значит, добрый будет урожай. Может, сумеем крышу подлатать.

Она обернулась к своей далекой хижине, казавшейся плотиком на маковой реке. Крыше срочно требовался ремонт, но сейчас, в маковую эпоху, материал для кровли было найти нелегко; в старину, когда поля засевали озимой пшеницей, а по весне собирали урожай, солома шла на ремонт прохудившихся домов. Нынче всех заставляли сажать маки, солому приходилось покупать в дальних селениях, и она обходилась так дорого, что с ремонтом тянули сколько можно.

Раньше все было иначе: маки считались роскошью, ими засаживали крохотные пятачки меж полей, где выращивали пшеницу, красную чечевицу и овощи. Часть макового семени мать Дити отправляла на выжимку, остальное же хранила как посадочный материал и приправу к мясу и овощам.

Сок очищали от примесей и сушили на солнце, пока он не превращался в твердый опий; в те времена никто не помышлял о мягком паточном опии, который готовили на английской фабрике и кораблями отправляли за море.

В былые дни крестьяне держали у себя немного самодельного опия на случай хвори, страдной поры и свадеб, все остальное продавали местной знати и купцам из Патны. Пары-тройки маковых клочков хватало и для домашнего пользования, и на продажу; никто не помышлял сажать больше, ибо вырастить мак — адова работа: пятнадцать раз вскопай землю и всякий комок вручную раскроши, возведи оградки и насыпи, унавозь и беспрестанно поливай, а потом не упусти срок, чтобы по отдельности надрезать, выдоить и выскрести каждую коробочку. Этакие муки переносимы, если маков у тебя грядка-другая, и только безумец захочет умножить тяготы, когда есть культуры полезнее — пшеница, чечевица, овощи. Но эти добрые озимые посадки неуклонно сокращались, ибо аппетит опийной фабрики никак не насыщался. С наступлением холодов английские саибы не позволяли сеять ничего другого, кроме маков: агенты ходили по домам, всучивали аванс и заставляли подписать контракт. Отказаться было нельзя, иначе деньги украдкой оставят в доме или подбросят в окно. Белого судью не убедить, что денег ты не брал, а отпечаток твоего пальца фальшивый; мировой, который получает комиссионные, ни в жизнь тебя не оправдает. В результате твой доход составит не больше трех с половиной рупий — только-только чтоб рассчитаться за аванс.

Дити сорвала и понюхала коробочку с подсыхающим соком: запах мокрой соломы смутно напомнил ядреный аромат новой крыши после ливня. Если урожай не подкачает, вся нынешняя выручка пойдет на ремонт кровли, иначе дожди окончательно ее погубят.

— Ты знаешь, что нашей крыше уже семь лет? — спросила она дочку.

Девочка вскинула темные ласковые глаза:

— Семь? Но ведь столько и ты замужем.

— Да, столько же… — кивнула Дити и легонько пожала дочкину руку.

Тогда новую крышу оплатил отец — это было частью приданого, которое он с трудом осилил, но на расходы не скупился, поскольку выдавал замуж последнюю дочь. Дити ждала несчастливая судьба, ибо родилась она под знаком Сатурна (Шани) — планеты, которая мощно влияет на своих подопечных, привнося в их жизнь разлад и несчастье. Имея перед собой столь беспросветное будущее, особых надежд она не питала: если когда и выйдет замуж, то, наверное, за человека много старше себя, скорее всего за престарелого вдовца, которому понадобилась новая жена — нянчиться с его выводком. Так что Хукам Сингх выглядел вполне приличной партией; не последнюю роль в этом браке сыграло и то, что его предложил Кесри Сингх, родной брат Дити. Они с Хукамом служили в одном батальоне и участвовали в паре заморских кампаний; брат говорил, что увечье предполагаемого мужа несущественно. В его пользу были и родственные связи, самую важную из которых представлял дядя — в армии он дослужился до чина субедара,[11] а после отставки подыскал себе прибыльную должность в калькуттском торговом доме и способствовал устройству родичей на теплые места; кстати, именно он обеспечил будущего жениха завидной работой на опийной фабрике.

Когда сватовство перешло в следующую фазу, стало ясно, что дядюшка — движущая сила этого супружества. Он не только возглавлял делегацию, прибывшую утрясти детали, но от имени жениха вел все переговоры; когда настал черед Дити появиться в комнате и снять накидку, она показала лицо больше дядюшке, чем жениху.

Бесспорно, субедар Бхиро Сингх, которому перевалило далеко за пятьдесят, был мужчина видный: роскошные седые усы, закрученные к мочкам, и румяное лицо, слегка подпорченное шрамом на левой щеке. Безупречно белую чалму и дхоти он носил с небрежной самоуверенностью, отчего казался на голову выше других. О его крепости и энергии свидетельствовали бычья шея и солидное брюхо, которое выглядело не излишком, как у других мужчин, но кладезем жизненной силы.

Рядом с ним жених и его близкие казались милыми скромниками, что в немалой степени повлияло на согласие невесты. Пока шли переговоры, через щелку в стене Дити внимательно изучала гостей: будущая свекровь ни страха, ни интереса не вызвала. Младший брат не понравился сразу, но этот сопляк мог стать, в худшем случае, источником легкого раздражения. А вот Хукам Сингх приятно впечатлил военной выправкой, которую хромота лишь подчеркивала. Еще больше в женихе привлекали спокойная манера и неспешная речь, представлявшие его не баламутом, но безобидным трудягой, что для супруга весьма немаловажно.

Брачный обряд и долгую поездку вверх по реке в новый дом Дити перенесла безбоязненно. В подвенечном сари, закрывавшем лицо, она сидела на носу лодки и чувствовала приятное возбуждение, слушая песню женщин:



Сакхия-хо, сайя море писе масала
Сакхия-хо, бара митха лаге масала


Ой, подружки, как томит любовь!
Ой, подружки, до чего же сладко!



Пение продолжалось, когда в паланкине ее несли от реки к мужнему дому; фата помешала ей разглядеть обстановку, однако на пути к увитому гирляндами брачному ложу она учуяла запах новой кровли. Песенные намеки уже лились через край, и Дити напряженно ждала новобрачного, который сейчас войдет и повалит ее навзничь. В первый раз помучай его хорошенько, наставляла сестра, иначе он тебе продыху не даст. Дерись, царапайся и не давай лапать титьки.



Аг мор лагал ба
Аре сагаро баданья…
Тас-мас чоли карай
Барбала джобанава


Я вся горю,
Я вся пылаю…
Набухла грудь,
Торчат соски…



Когда дверь отворилась и на пороге возник Хукам Сингх, готовая к отпору Дити съежилась на кровати. Как ни странно, муж не сдернул с нее фату, но тихо и невнятно произнес:

— Эй, чего ты свернулась, будто змея? Посмотри-ка, что у меня.

Опасливо выглянув из-под складок сари, Дити увидела резной ларец. Муж поставил шкатулку на кровать и откинул крышку, выпустив сильный лекарственный запах, жирный, ядреный, густой. Дити знала, что так пахнет опий, хотя прежде не встречала его в столь мощно сконцентрированном облике.

— Гляди! — Муж показал внутренности ларца, размежеванного на отделения. — Знаешь, что это?

— Опий.

— Правильно, только разных видов. Вот… — Мужнин палец коснулся ломтика обычного акбари, черного и твердого, а затем переместился к шарику мадака — клейкой смеси опия с табаком. — Видишь, это дешевка, что курят в трубках. — Потом муж обеими руками вынул ломтик, упакованный в маковые лепестки, и положил на ладонь Дити, чтобы она ощутила его мягкость. — А вот что мы делаем на фабрике — чанду. Его здесь не найдешь, саибы отправляют его за море, в Китай. Чанду не жуют, как акбари, и не курят, как мадак.

— Что же с ним делают?

— Хочешь посмотреть?

Дити кивнула; Хукам Сингх снял с полки очень длинную бамбуковую трубку, прокуренную и почерневшую. На конце ее был мундштук, а посредине приспособлен глиняный шарик с крохотной дырочкой наверху. Явно благоговея перед трубкой, Хукам Сингх поведал, что прибыла она издалека — из южной Бирмы. Таких трубок не сыскать ни в Гхазипуре, ни в Бенаресе и даже во всей Бенгалии; их привозят из-за Черной Воды, они очень дорогие, не для баловства.

Длинной иголкой он ткнул в мягкий черный чанду и поднес кончик к пламени свечи. Когда опий зашипел и вспузырился, Хукам Сингх положил его на отверстие шарика и через мундштук глубоко вдохнул. Потом закрыл глаза и медленно выпустил из ноздрей белый дым. После того как облачко растаяло, он любовно огладил бамбуковую трубку и наконец заговорил:

— Ты должна знать — это моя первая жена. Когда меня ранили, она спасла мне жизнь. Если б не она, нынче меня бы здесь не было, я бы давно в муках умер.

Лишь после этих слов Дити поняла, какое будущее ей уготовано; вспомнилось, как в детстве они с подружками насмехались над деревенскими курильщиками опия, которые словно пребывали во сне, вперив в небо тупой помертвевший взгляд. Перебирая варианты замужества, она даже подумать не могла, что выйдет за опийного пристрастника. Да и как такое в голову придет? Ведь брат заверил, что увечье жениха несущественно.

— Кесри знал? — тихо спросила Дити.

— О трубке? Да нет, откуда ему знать, — усмехнулся Хукам Сингх. — Я стал курить, лишь очутившись в госпитальном бараке. По ночам боль не давала раненым спать, и тогда местные санитары-араканцы принесли трубки и научили, что с ними делать.

Что толку сокрушаться, если теперь они обвенчаны? Казалось, тень Сатурна скользнула по лицу Дити, напоминая о ее судьбе. Тихонько, чтобы не потревожить супруга в его забытьи, она сунула руку под фату и отерла глаза. Но звякнувшие браслеты его пробудили; он снова поднес иглу к свече. Потом улыбнулся и приподнял бровь, будто спрашивая, не хочет ли Дити попробовать. Она кивнула; если уж дым мог унять боль в размозженных костях, то смятенную душу успокоит и подавно. Дити хотела взять трубку, но муж отстранился:

— Нет, ты не умеешь.

Затянувшись, он прижался ртом к ее губам и выдохнул дым. Голова ее поплыла — то ли от дыма, то ли от прикосновения его губ. Напряжение спало, и тело ее обмякло, наполняясь восхитительной слабостью. Покачиваясь на волнах блаженства, Дити откинулась на подушку, а губы мужа вновь сомкнулись на ее губах, наполняя ее дымом, от которого она соскользнула в иной мир, более яркий, добрый и совершенный.

Наутро Дити открыла глаза и почувствовала тупую боль внизу живота; между ног немного саднило. Подвенечное сари было задрано, на бедрах запеклась кровь. Одетый муж лежал рядом, прижав ларец к груди. Дити его растолкала:

— Что было ночью? Все как надо?

Хукам Сингх кивнул и сонно улыбнулся:

— Да, все хорошо. Мои родные получат доказательство твоей невинности. С божьей помощью твое лоно скоро обретет плод.

В это очень хотелось верить, но вялая расслабленность мужа вызывала сомнение в том, что ночью он был способен на любовные подвиги. Дити старалась вспомнить, что произошло, однако ночные события начисто стерлись.

Вскоре появилась свекровь; сморщившись в улыбке, она сбрызнула брачное ложе святой водой и ласково проворковала:

— Все прошло как по маслу, доченька. Ах, какое славное начало новой жизни!

Вторя благословениям, дядюшка Бхиро Сингх сунул золотую монету:

— Вскоре твое чрево наполнится, ты народишь сыновей…

Вопреки этим заверениям, Дити не могла избавиться от мысли, что в брачную ночь произошло что-то неладное. Но что?

В дальнейшем подозрение окрепло, ибо Хукам Сингх, каждый вечер впадавший в опийную оцепенелость, не проявлял к ней никакого интереса. Дити прибегла к разным уловкам, дабы вырвать его из чар трубки, но все напрасно: бесполезно скрывать опий от рабочего фабрики, где его производят, и прятать трубку — он тотчас раздобудет новую. Временная разлука с опием ничуть не пробуждала в нем любовного желания, наоборот, делала его злым и замкнутым. В конце концов Дити пришла к заключению, что Хукам Сингх не мог быть ее супругом в полном смысле слова: либо увечье лишило его мужской силы, либо опий отбил всякую охоту к плотским утехам. Но вскоре живот ее стал расти, и к прежним сомнениям добавилось новое: если не муж, то кто же ее обрюхатил? Что произошло той ночью? В ответ на расспросы Хукам Сингх разглагольствовал о надлежащем закреплении брачных уз, но взгляд его говорил, что он, одурманенный опием, сам ничего не помнит, и все его впечатления навеяны кем-то другим. А вдруг ее собственное беспамятство тоже было подстроено тем, кто знал о бессилии мужа, но ради спасения семейной чести решил его скрыть?

Свекровь ни перед чем не остановится, когда речь идет о сыновьях; всего-то и надо: уговорить Хукам Сингха поделиться с новобрачной опием, все остальное сделает сообщник. Возникала картина: вот старуха задирает ей сари, а потом придерживает ее ноги, пока над ней кто-то трудится. Дити не позволяла себе поддаться первому подозрению насчет личности сообщника; установление отцовства слишком серьезное дело, чтобы решать его с бухты-барахты.

Наседать на свекровь бессмысленно, она лишь наворотит гору утешительной лжи. Но каждый день давал новые улики ее соучастия, и особенно убеждал тот довольный хозяйский взгляд, каким она окидывала растущий живот, словно ребенок принадлежал ей, а тело невестки было его хранилищем.

Так вышло, что именно старуха подтолкнула ее к действию на основе имевшихся подозрений. Однажды, поглаживая ее живот, свекровь сказала:

— Вот этого родим, а там и другие пойдут, мал мала меньше.

Вскользь брошенная реплика открыла, что мамаша ничуть не сомневается в повторении брачной ночи: Дити одурманят и растелешат, а потом неведомый подельник вновь ее ссильничает.

Что же делать? Ночью лил дождь, и весь дом пропитался запахом мокрой соломы. Травяной аромат прояснял мысли; думай, приказала себе Дити, нечего стенать о влиянии планет! Вспомнился безучастный сонный взгляд мужа… Почему же у матери глаза совсем другие? Отчего его взгляд пуст, а ее — пронырлив и хитер? Ответ нашелся внезапно: ну конечно, различие скрыто в ларце.

По подбородку Хукам Сингха сбегала струйка слюны; он крепко спал, уронив руку на ларец. Дити осторожно вытянула шкатулку и разогнула пальцы, сжимавшие ключ. Из-под крышки выплыл густой затхлый аромат. Отвернувшись, с плитки твердого акбари Дити отщипнула несколько стружек и спрятала их в складках сари. Потом заперла коробку и вернула ключ на место; рука спящего жадно ухватила своего ночного компаньона.

Утром Дити добавила чуточку опия в подслащенное молоко. Старуха залпом опорожнила кружку и до полудня нежилась в тени манго. Ее довольство пригасило всякие опасения, и с тех пор Дити подмешивала опий во все, что подавала свекрови: соленья, оладьи, запеканки и чечевицу. Очень скоро старуха как-то притихла и успокоилась, голос ее утратил резкость, взгляд помягчел; беременность Дити ее уже не интересовала, целый день она проводила в постели. Все родственники, приходившие в гости, отмечали ее умиротворенность, а сама она неустанно превозносила свою любимую невестку.

Дити все больше и больше проникалась почтением к мощи опия: как же слаб человек, если его можно усмирить крохой этого вещества! Теперь ясно, почему гхазипурская фабрика находится под неусыпной охраной сипаев; если малая толика зелья позволила обрести такую власть над жизнью, нравом и душой старухи, то, имея брусок этой дури, можно захватывать царства и управлять народами. А ведь наверняка есть и другие снадобья!

Дити стала присматриваться к бродячим повитухам и знахаркам, заглядывавшим в их деревню, научилась распознавать коноплю и дурман-траву, которые на пробу скармливала свекрови, подмечая результат.

Именно отвар дурман-травы расколол старуху, отправив ее в невозвратное забытье. В последние дни сознание ее помутилось, и она часто называла невестку Драупади;[12] на вопрос почему мамаша пробормотала:

— Свет не видел никого добродетельней жены пяти братьев. Она счастливица, ибо понесла от каждого…

Старухин бред убедил Дити в том, что отцом ее ребенка был Чандан Сингх, похотливый деверь-губошлеп.

*

Два дня «Ибис» пробирался по заиленной Хугли и наконец подошел к Калькутте. Борясь с внезапными порывами ветра, шхуна бросила якорь, чтобы дождаться рассветного прилива, который доставит ее к месту назначения. В город послали нарочного, дабы уведомить мистера Бенджамина Бернэма о предстоящей швартовке.

«Ибис» был не единственным судном, приютившимся на входе в бухту; неподалеку стал на якорь величавый корабль-дом, принадлежавший большому поместью Расхали, что в двенадцати часах езды от Калькутты. За прибытием шхуны наблюдал заминдар[13] имения раджа Нил Раттан Халдер, находившийся на борту своего плавучего дворца вместе с восьмилетним сыном и внушительным штатом прислуги. Его сопровождала также любовница — некогда знаменитая танцовщица, известная миру под сценическим псевдонимом Элокеши; после посещения родового имения раджа возвращался в Калькутту.

Халдеры из Расхали принадлежали к одному из старейших и наиболее знатных бенгальских землевладельческих родов; их корабль, невиданно роскошное речное судно, являл собой неповоротливый полубаркас, переоснащенный в бригантину — этакий англизированный вариант непритязательной бенгальской лохани. Внушительных размеров корпус двухмачтового корабля был выкрашен серым и голубым, под стать ливреям обслуги, а на парусе и носу красовалась фамильная эмблема — стилизованная голова тигра. На главной палубе располагались шесть больших кают с венецианскими окнами за жалюзи и большой зал, сверкающий зеркальными панелями и хрустальными вставками; он использовался только для официальных приемов и был достаточно велик, чтобы устраивать танцы и прочие увеселения. К столу подавались роскошные блюда, но готовка на судне была запрещена. Пусть не брамины, ортодоксальные индусы Халдеры ревностно блюли табу и обычаи высшей касты, а потому предавали анафеме грязь, связанную со стряпней. Обычно корабль буксировал легкую парусную лодку, служившую не только камбузом, но и плавучей казармой для небольшой армии охранников и всяческих лакеев, обихаживавших заминдара.

Верхняя палуба представляла собой огражденную перилами галерею, откуда запускали воздушных змеев. Наряду с такими увлечениями, как, скажем, музыка или разведение роз, сие занятие было весьма популярно в семействе Халдеров, но они привнесли в него столько всяких тонкостей, что невинная забава превратилась в своего рода искусство. Если обычные люди стремились к тому, чтобы их змеи повыше воспарили и «переплюнули» соперников, то Халдеров интересовали стиль полета и его соответствие ветру, для обозначения которого поколения праздных землевладельцев выработали собственную терминологию: крепкий устойчивый ветер именовался «нил», то есть «синий», резкий норд-ост — «пурпурный», а слабое дуновение — «желтый».

Ветер, принесший «Ибис», был совсем иного цвета; Халдеры называли его «суклат» — оттенок алого, который сулит нечаянную благосклонность судьбы. Их род славился крепкой верой в предзнаменования, и в этом, как и во многом другом, Нил Раттан Халдер был ярым приверженцем семейных традиций; уже больше года его преследовали неудачи, и внезапное появление «Ибиса», а также изменчивый цвет ветра служили верной приметой добрых перемен.

Нынешний заминдар был назван в честь благороднейшего из ветров — крепкого синего бриза (годы спустя, когда раджа займет свое место в святилище Дити, его образ будет передан мазками этого цвета). Нил унаследовал свой титул недавно — после смерти отца, случившейся два года назад. Ему было под тридцать, он миновал пору юности, но сохранил хрупкий облик чахлого, болезненного ребенка. Его тонкое вытянутое лицо имело бледность, какую обретает тот, кого вечно прикрывают от палящего солнца, а длинные конечности своей худобой напоминали побеги тенелюбивых растений. Светлая кожа подчеркивала яркость красных губ в подкове тонких усов.

Как все в его роду, с рождения Нил был обручен с дочерью видного землевладельца; супружество, которое он отпраздновал в двенадцать лет, увенчалось лишь одним живым ребенком — вероятным продолжателем семейного древа Радж Раттаном, нынче отметившим свое восьмилетие. Наследник более чем кто-либо в их роду увлекался воздушными змеями; именно по его настоянию Нил поднялся на верхнюю палубу в тот день, когда «Ибис» бросил якорь в калькуттской бухте.

Внимание заминдара привлек флаг владельца, развевавшийся на грот-мачте; этот клетчатый вымпел он знал так же хорошо, как собственный стяг, ибо его семейное состояние уже давно зависело от фирмы, основанной Бенджамином Бернэмом. Нил тотчас понял, что «Ибис» — ее новое приобретение. С террас калькуттской резиденции раджи открывался прекрасный вид на реку, и он знал почти все судна, заходившие в город. Флотилия Бернэма в основном состояла из суденышек местного производства; с недавних пор на реке появились гладкие клиперы американской постройки, но флаги на их мачтах извещали о принадлежности конкуренту — фирме «Джардин и Матесон».[14] Однако «Ибис» суденышком не выглядел; даже неприбранный, он являл собой великолепное произведение корабелов, которое задешево не купишь. Заминдара снедало любопытство, ибо шхуна могла быть предвестником удачи в его делах.

Не выпуская веревки змея, Нил призвал своего камердинера — долговязого уроженца Бенареса по имени Паримал.

— Возьми шлюпку и сплавай на тот корабль, — приказал он. — Расспроси серангов, кто владелец и сколько на борту офицеров.

— Слушаюсь. — Паримал сложил ладони у груди и поклонился.

Затем он исчез внизу, а вскоре от плавучего дворца отвалила узкая лодка, толчками заскользившая к шхуне. Не прошло и получаса, как слуга доложил, что корабль принадлежит калькуттскому саибу Бернэму.

— Сколько офицеров? — спросил раджа.

— Тех, кто носит шляпы, всего двое.

— Кто они?

— Один — мистер Рейд из Второй Англии, — отвечал Паримал. — Другой — лоцман Дафти-саиб. Наверное, господин его помнит — прежде он частенько бывал в вашем доме. Сейчас шлет свое почтение.

Нил кивнул, хотя лоцмана совсем не помнил. Передав лакею веревку змея, он махнул камердинеру, чтобы тот следовал за ним. В своей каюте раджа заточил перо и на листе бумаги написал несколько строк, которые затем присыпал песком. Когда чернила высохли, он отдал письмо Парималу.

— Вот, доставь на корабль и передай лично Дафти-саибу. Скажи, он и мистер Рейд доставят радже удовольствие, если отобедают на его судне. Возвращайся скорее и сообщи ответ.

— Слушаюсь.

Паримал вновь отвесил поклон и попятился в коридор. Сложив пальцы домиком, в глубокой задумчивости Нил сидел за столом; таким его и застала Элокеши, когда впорхнула в каюту, звеня ножными браслетами и благоухая цветочным маслом. Она прыснула и ладошками закрыла радже глаза:

— Всегда ты один! Нехороший! Бяка! Вечно нет времени для твоей Элокеши!

Нил отвел ее руки и улыбнулся. Калькуттские ценители изящного не считали Элокеши прелестницей: слишком круглое лицо, излишне прямой нос и чрезмерно пухлые губы нарушали общепринятый стандарт красоты. Предметом ее гордости были густые и длинные черные волосы, которые она распускала по плечам, вплетая лишь пару-тройку золотых кисточек. Однако раджу больше привлекала ее душа, нежели внешность; искрометный нрав Элокеши контрастировал с его серьезностью: она была гораздо старше и весьма искушена в светской жизни, но оставалась такой же смешливой игруньей, как в те времена, когда потрясающе легконогой танцовщицей порхала в тукрах и тихаях.[15]

Элокеши вспрыгнула на большую кровать под балдахином, установленную в центре каюты; на скрытом шарфами лице виднелись только надутые губки.

— Десять дней на этом корыте! — простонала Элокеши. — Одна-одинешенька, скукота, а ты даже не взглянешь на меня!

— Почему одна? А подружки? — Нил рассмеялся и кивнул в коридор, где, дожидаясь хозяйку, на корточках сидели три девушки.

— Да ну… Это же мои танцовщицы, — прикрыв ладошкой рот, хихикнула Элокеши.

Дитя города, привыкшее к его столпотворению, она потребовала, чтобы в необычной поездке в деревню ее сопровождала свита: эти три девушки были ее служанками, ученицами и незаменимыми помощницами в оттачивании мастерства. Сейчас, по мановению руки хозяйки, они прикрыли дверь и удалились. Однако далеко не ушли и кучкой сели на палубе, дабы охранять свою госпожу от чьего-либо непрошеного вторжения; время от времени они украдкой заглядывали в каюту сквозь щели жалюзи на тиковой двери.

Оставшись с раджой наедине, Элокеши набросила ему на голову свой длинный шарф и потянула на кровать.