Замечают нас на крыльце, останавливаются, переговариваются с друг другом, и тот что с каштановыми волосами и кривым носом подходит, выставив вперед руку ладошкой вниз, будто я собака без поводка которую он хочет успокоить.
— Чего тебе, хоуле? — говорю я.
Он такой:
— Прошу прощения?
— Чего тебе, спрашиваю, — говорю я и кивком указываю на его руку: — Я его брат. Я не кусаюсь.
Мужик останавливается. Складывает ручищи на груди.
— Нам тут надо кое-что забрать. На самом деле всё.
Подъезжает еще один фургон и паркуется рядом. В нем сидят пятеро. Я спускаюсь с крыльца, выхожу из под навеса на тротуар, чтобы они видели все мои шесть футов пять дюймов.
— Валите отсюда, — говорю я.
* * *
— Мальчики, — говорит Хадиджа, — давайте это обсудим?
Самое смешное, что эти парни похожи на тех, с кем я в Спокане вкалывал на упаковочном конвеере и на всяких левых садовых работах. Они кажется тоже это понимают, потому что мы все молчим, типа, я же тебя знаю, разве мы не на одной стороне? Но потом это уходит.
— Наше дело — вынести вещи, — примирительно говорит второй парень из фургона грузчиков, тот, у которого волосы посветлее.
— Ножи, пушки есть? — спрашиваю я.
— Дин… — начинает Хадиджа.
— Что? — спрашивает кто то.
— Иначе вы внутрь не пройдете.
Но у них есть кое-что получше ножей и пушек: ровно за вторым фургоном оказывается машина шерифа, которую я не заметил. Шериф стоит на аккуратно подстриженом газоне, похожий на кеглю для боулинга и фигурой, и даже расцветкой — такой же белый, с красной шеей. Руки сложены на груди, на бедре висит пушка, он стоит, наклонясь вперед, будто член такой тяжелый, что тянет его к низу.
— Не надо усложнять, — говорит он.
Что мне остается делать?
Я ухожу с дороги. Хадиджа подходит к шерифу и что то ему говорит. Грузчики таскают пожитки. Всей командой, как будто это самый обычный день, по своим правилам, сперва крупные вещи, закончить в одной комнате и только потом браться за другую, входят и выходят покряхтывая и перебрасываясь словечками, будто меня тут и нет, шериф же вернулся в машину жевать жевачку.
Я смотрю как выносят крупные вещи, а потом начинаются выкрутасы. Грузчики швыряют одежду кучками на тротуар, прикалываются — изображают как бы бросок в прыжке или делают подачу как в бейсболе, скорее всего потому что видели, как я отступил когда ко мне подошел шериф.
— Лови волну! — выкрикивает один из этих мудаков грузчиков, из дверей подстреленой птицей вылетает футболка Ноа и приземляется в грязь. Я вижу эту футболку, я вижу нас, пляжи и Калихи, себя и моего брата Ноа. Я слышу, как мы говорим по телефону когда меня еще не выгнали из универа.
Я говорил ему, что хочу уйти из этой сраной команды.
Еще не хватало, отвечал он.
Я такой типа, да там снова как в школе. Тренер грозится отправить меня на скамью запасных будто таланты на дороге валяются. Пошел он в жопу со своими запасными, никто не умеет забивать как я.
Кто отличился на турнире? Кто почти вышел в чемпионы? Да я был первым в команде весь чёр…
Вот не думал, перебил Ноа, что ты стал обидчивый как девченка.
Чего-чего, говорю.
Баскетбол, говорит. Ты же всю жизнь охотился за этим как акула.
Я такой типа, чувак, и ты туда же.
Ты можешь сдаться, сказал он. Давай. Через несколько лет о тебе никто и не вспомнит.
Пошел ты, Ноа, я думал, ты мне брат, сказал я.
Ты меня не слушал, сказал он.
Что?
Ты вспоминаешь тех акул? — сказал он.
Вспоминаю, конечно, сказал я. Каждый раз как вижу тебя.
Может когда они вытащили меня из воды, они спасали не только меня, сказал он, понимаешь? Может они спасали всю нашу семью.
Я никогда не чуствовал богов о которых вечно твердит мама, но когда он это сказал, я что то почуствовал и чуствовал еще какое то время. Меня это подбодрило. После нашего разговора я вышел из дома и мир снова был светлым и моим. Заберите наркотики, секс и баскетбол, только дайте мне еще раз испытать это чуство. На следущий день был мой последний удачный матч, я превзошел сам себя будто заново родился.
Вот на что был способен мой брат, никто здесь себе этого даже не представляет.
Ну и вот. Я начинаю таскать вещи с газона обратно в дом.
Хадиджа подходит и заговаривает со мной, наверное думает, что сможет меня переубедить. Даже говорит мол хватит, что ты делаешь сам подумай.
— Ты ничего этим не добьешься, — говорит она. — Давай просто заберем что сможем.
— Хер им, — говорю я.
Грузчики не догоняют, что я делаю. Они швыряют вещи на землю, я подбираю и заношу в дом, Хадиджа замечает что я даже ее не слушаю, пощипывает переносицу и отходит в сторонку. Достает телефон позвонить. Я тащу шмотки и какие то стулья обратно в дом, при том что грузчики по прежнему выносят вещи, и мы встречаемся в дверях. В конце концов я волоку ящики в двух руках, навстречу два чувака выносят футон, и мы сталкиваемся на пороге. Тот который впереди спиной ко мне, оглядывается через плечо, чтобы проверить пройдет ли и видит меня. Мы оба останавливаемся.
— Посторонись, — говорит он, рожа красная от натуги.
— Неа, — говорю я.
Грузчик кивком указывает куда то мне за спину и несмотря на то что тащит тяжесть, силиться улыбнутся.
— Похоже кое-кто считает иначе.
Я оборачиваюсь и вижу шерифа который идет ко мне по дорожке и такой:
— Сынок, подумай хорошенько над тем что делаешь.
Я смотрю поверх него и вижу кое-что такое отчего на лице моем появляется улыбка. Шериф думает, что я смеюсь над ним и говорит:
— Тут нет ничего смешного. Я не шучу.
А я не смеюсь над шерифом, я улыбаюсь тому кто стоит на тротуаре позади него и Хадиджи, кроме шуток, это же Кауи в своей дурацкой толстовке с надписью “Готовы к смерти” и с рюкзаком за плечами.
Один из грузчиков возвращается в дом, проходит мимо нее и она что то ему говорит. Грузчик отвечает ей через плечо. Хадиджа направляется к ним: “Ребят, давайте успокоимся, не надо обострять”, но Кауи уже сбросила рюкзак пробежала мимо Хадиджи и грузчика, потом мимо меня в квартиру и накинулась на чувака который держит футон. Я успеваю заметить как мелькают в воздухе ее кулаки, потом футон шумно падает на пол, а за ним и чувак. У меня в руках по прежнему ящики, уж не помню как я их положил, очнулся я только минут через пять в наручниках на заднем сиденье машины шерифа.
Рядом со мной Кауи. В машине шерифа воняет оружейным маслом и средством для чистки салона. В рации трещат голоса, справа от меня сидит Кауи в наручниках как и я и дышит так тяжело что потеют стекла. Печка выключена и сквозь двери тянет гребаной зимней сыростью.
Я потихоньку припоминаю что случилось, упавший футон сработал как звонок на боксерском поединке, у всех уже руки чесались, мы лупили друг друга пока не вмешался шериф и не надел на нас с Кауи наручники и не затолкал по одному в свою машину. Сейчас Хадиджа разговаривает с ним у входа, вытянулась перед ним в струнку и рассыпается в любезностях, а руки сложила как будто она в церкви, а шериф священник.
Потом грузчики снова принимаются выносить жизнь Ноа из квартиры, швыряют ящики с книгами, так что книги разлетаются по мокрому газону, следом обернутые в пищевую пленку упаковки хорошего саймина, бутылки соевого соуса, рамки с фотографиями — все это летит на землю, трескается, разбивается на траве и асфальте. У одного грузчика нос заткнут туалетной бумагой чтобы остановить кровь от моего удара, у другого раздулась губа после того как Кауи ему врезала, но все равно они продолжают работать. Вскоре все грузчики выходят из квартиры с пустыми руками, толкают и пинают кучи вещей Ноа с газона на тротуар. Наконец из квартиры выходит последний грузчик, смотрит себе под ноги, подбирает с земли носок будто это какая то грязная дохлятина и кидает в кучу на тротуаре. Один из грузчиков с папкой планшетом в руках что то обсуждает с шерифом, потом они садятся в фургоны и уезжают.
Как только грузчики уезжают, шериф возвращается к нам. Открывает водительскую дверь и говорит глядя на нас сквозь решетку между задним и передним сиденьями:
— Я могу основательно подпортить вам жизнь.
Кауи фыркает.
— Заведу на вас дело, возьму у грузчиков показания, обращусь в суд, — продолжает он. — Устрою все так, что вы даже ничего из этого не получите, — он указывает на вещи, которые грузчики расшвыряли по газону, — как бы вам этого ни хотелось.
— Шериф, — произносит Хадиджа.
Он оглядывается на нее. Вроде как они достигли взаимопонимания, но он все равно хочет показать ей, кто тут пушку носит.
— Понимаю, — говорит он, оборачивается к нам и продолжает, указывая на Хадиджу: — Она сказала мне, кем он был.
— Кем? — спрашиваю я.
— Вашим братом, — отвечает шериф. — Разумеется, это ни в коей мере вас не оправдывает, — замечает он, — но все же. — Он отпирает замок в нашей двери. — Вылезайте, — говорит он.
Мы выходим из машины, и он снимает с нас наручники. Меня охватывает облегчение, а запястья тут же начинают нестерпимо ныть. Шериф еще о чем то нудно и долго распинается, типа, не заставляйте меня жалеть о принятом решении. Наконец садится за руль, хлопает дверью, мотор его “доджа челленджера” вздрагивает, ревет, машина уноситься прочь и шум быстро смолкает. Мы с Кауи оглядываемся по сторонам.
— По-моему, я забыла с тобой поздороваться, — говорит Кауи. — Как там Спокан?
— Полное дерьмо, — говорю я. — Как там Сан-Диего?
— Теплое дерьмо, — говорит она. — Вы же Хадиджа, верно? — говорит она Хадидже.
— Да, — говорит Хадиджа.
Мы молча стоим среди разбросанных по тротуару вещей Ноа: рисоварка, коробки, серферская футболка и радуга мертвых книг.
— И чё теперь делать, — говорю я, — со всеми этими шмотками.
В ответ начинается дождь. Тихий, легкий, будто кто-то выдохнул, а мы даже не заметили, когда он вдохнул. Дождь еле моросит. Капли висят паутиной на волосах Кауи и Хадиджи, оседают на моей коже. Мы даже его не слышим.
Кауи поднимает глаза к небу. Дождь припускает уже всерьез, плотные струи обрушиваються на нас, гремят по крышам. Мы с Кауи и Хадиджей бежим через двор — “черт, нет!” — хватаем, что можем унести, волочем под козырек, я трясу дверь, но она разумеется заперта. Кауи тащит обратно на крыльцо коричневую картонную коробку из нескольких отделений с прорезанными по бокам отверстиями-ручками. С коробки падает крышка. Дождь мочит фотографии и альбомы. Кауи тянет за крышку, пытается надеть ее обратно и одновременно волочет одной рукой всю коробку, нижний угол впивается в грязную траву и оставляет на ней глубокую борозду как будто расстегивает молнию. Хадиджа бросает одежду которую подобрала с газона, подхватывает коробку с другой стороны. Я выбегаю во двор мы надеваем крышку и тащим коробку все вместе. Мурашки бегают у меня под курткой, под рубашкой, под костями.
Оставшиеся во дворе вещи Ноа гибнут под дождем. Серые подушки футона, мятые комки одежды блестят от воды, на ростовом зеркале брызги грязи. Нам конец, всему этому конец.
— Как же я, блядь, замерзла, — орет Кауи, но обращается не ко мне, а ко двору, к небу.
Я знаю что в соседней квартире живут люди, я видел как они выглядывали из-за занавесок когда здесь были грузчики и шериф, теперь же они сидят внутри с теплым оранжевым светом, как будто не знают, что тут происходит. Я простукиваю ладонью стекла в окнах Ноа, подбираю с газона светильник, чтобы разбить стекло, но Кауи закатывает глаза.
— Что ты как дикарь, — говорит она. — Если мы разобьем окно, все сразу догадаются, что происходит. Оглянуться не успеешь, а копы уже тут как тут. Погоди-ка. — И скрывается за углом.
— Не надо, — говорит Хадиджа, но Кауи все равно уходит.
Через несколько минут дверь с грохотом открывается.
— Заходите, — говорит Кауи.
Хадиджа смотрит на нас.
— Мне еле удалось уговорить шерифа вас отпустить, а вы что творите?
— У нас нет другого выбора, — говорит Кауи.
— Есть, конечно, — говорит Хадиджа. — Например, не врываться в квартиру.
— И что? — говорит Кауи. — Бросить вещи Ноа гнить во дворе? А заодно и отморозить себе жопу?
— Да, но…
— Другого выбора нет, — говорит Кауи. — Нет, и все. — И плечом открывает дверь пошире. Больше ей сказать нечего.
— Я так не могу, — говорит Хадиджа. Дождь шумит громче. — Даже если бы и хотела, а я не хочу, я не могу выкинуть такую глупость.
— А я могу. — Кауи смотрит на меня.
Я иду за ней, Хадиджа ничего не говорит.
Внутри темно и пусто. В гостиной ничего нет, только белые стены и голый темный ковер. Воздух уже спертый, какой-то ватный, будто квартира пустовала годами.
— Иди сюда. — Кауи захлопывает дверь, наклоняется и выглядывает из окна. — По-моему, соседка нас видела. Наверняка она видела нас.
Я иду задернуть шторы, но Кауи говорит, нет, тогда все сразу поймут, что мы внутри, потому что когда мы вошли окна не были зашторены. Я вижу как Хадиджа перебегает через дорогу, ее темные кудри промокли насквозь. Наклонившись, ныряет в машину и закрывает дверь.
— Только к окнам не подходи. — Кауи выжимает свои волосы, вода льет на ковер. Кауи дрожит как лошадь вышедшая из реки.
Мы снова открываем дверь и заносим внутрь еще кое-что. Я смотрю на ту сторону улицы, но Хадиджа уже уехала. На крыльце стоит спортивная сумка и мусорный пакет с одеждой, которую Ноа наверное собирался отдать бедным, и та коробка которую волокла Кауи, с фотографиями альбомами и прочим.
Мы разрываем мусорный пакет, роемся в спортивной сумке, вряд ли что то из этого на нас налезет, но мы не сдаемся. По два три раза ходим из гостиной в спальню, меряим вещи из сумки и из пакета. В конце концов Кауи одевает черные брюки которые на ней трещат по швам — я так понял, это брюки Хадиджи — и свитер Ноа, красный, без фирменых бирок, с капюшоном. Я говорю, а чего ты не померила кофты Хадиджи, а Кауи ответила ей, что сверху все будет мало, потому что она типа накачала спину лазия по горам. У меня та же проблема только еще хуже, я нашел треники Ноа которые налезли мне в поясе, хотя и со скрипом. Но длиной они мне где то до колен. Я беру плащ Ноа, довольно большой, надеваю, он мне как рубашка.
Я смеюсь перед зеркалом когда Кауи говорит:
— Иди глянь.
Я подхожу к ней, пригнувшись перед окном чтобы никто не увидел. Она раскрыла коробку с фотографиями и держит снимок Ноа и Хадиджи на пляже. Хадиджа облокотилась на песок, смуглая как карамелька, с такими же косичками как сегодня забранными сзади в хвостик. Смеется над чем то чего мы не видим. От нее исходит такая мана, типа, хочу и смеюсь, не хотела не смеялась бы, складочки на животе в брызгах воды.
— Ух ты, — негромко говорю я.
Кауи со вздохом забирает у меня снимок.
— Ну Дин.
— Чего?
— Того. У тебя отношения со всеми женщинами начинаются и заканчиваются на кончике твоего хера, да? — Она даже не ждет пока я отвечу, перебирает фотографии и качает головой. С одной из фоток слетает бумажка. Там написано “Хадиджа” и телефонный номер. Я прячу его пока не заметила Кауи.
— Мы с тобой, — говорю я. — Вот тебе отношения без всякого хера.
Она перебирает фотографии.
— Можно подумать, это что то значит, — наконец говорит она. — Ты ничего обо мне не знаешь.
— Что ты имеешь в виду? — говорю я.
Она отрывается от фотографий, поднимает глаза и смотрит в пространство.
— Двадцать четыре целых четыре десятых, — говорит она, и я сразу понимаю, о чем речь, это очки за игру, я хочу ответить, но она продолжает таким типа усталым голосом: — Двадцать четыре целых четыре десятых. Смесь углеводов, поли- и мононенасыщенных жиров, большие порции, здоровая пища, в день до трех тысяч калорий для максимальных спортивных результатов. Нахиа, Риз, Триш, Калани, в миссионерской, раком, шестьдесят девять, девушка сверху, вынуть и кончить на лицо. Скауты университета Южной Каролины и Аризоны на закрытых состязаниях по многоборью в штате Линкольна
[136], скауты Техасского университета в Остине и Орегонского университета на твоих стартовых матчах в этих штатах. — Очки за игру в старших классах, диета на которую посадил меня тренер как только стало ясно, что мне светит коледж, кое-кто из девченок с которыми я мутил в школе, скауты на моих матчах, я и не думая все понимаю, просто знаю, когда она все это говорит, это я, все эти факты обернуты вокруг меня как моя кожа. Кауи отводит глаза. — Я могу продолжать.
— Ну да, — говорю я, — все равно этого недостаточно.
— И что это значит?
В коробке откуда она достала фотки, я вижу другие вещи Ноа: стэнфордский диплом, который он получил года за три, вырезки из газет про большие стипендии которые ему платили за успехи в физике и математике, статьи про конкурсы по химии, упоминания о нем в стэнфордских журналах и всякое такое, а стопка все не кончается; в глубине души меня по прежнему так и подмывает сказать Кауи: ты помнишь, что есть он, а есть мы? Но на самом деле для нас обоих теперь все иначе. Раньше то нам с Кауи даже говорить об этом не надо было, и без слов было видно что мы оба бесимся из за Ноа, завидуем всему тому что у него есть, а у нас нет, но со временем мы перестали об этом упоминать. Может это единственное, что у нас с Кауи было общего, тем более учитывая как она сейчас со мной заговорила, но это неправда. Пока мы сидим там меня посещает это чуство. Как в Спокане когда после душа и интервью выходил на площадку, когда не было уже не музыки не толпы, не было суеты. Я шел из раздевалки по изогнутому фое с блестящим бетонным полом, мимо стекляных витрин с трофеями пятидесятых и черно белыми фотографиями баскетболистов хоуле в коротких обтягивающих шортах, открывал дверь в зал, блестящий как намытая задница, уборщики как раз доставали мусор из под кресел и выметали все что болельщики набросали за игру. В такие минуты понимаешь, что зал самое обычное здание и на игру всем наплевать. Вот и сейчас с Кауи я чуствую то же: все это время она была на другой стороне, в другом мире.
— Ясно, — говорю я и кашляю, просто чтобы произвести еще один звук, не останавливаться. — Я был знаменит. Но ведь я уделял тебе внимание.
Она поджимает губы.
— Как скажешь.
— Например, — начинаю я и сам не знаю, что сейчас скажу, я ведь толком ее не знаю, но останавливаться уже поздно, — я знаю что ты… что тебе нравятся девушки.
Ее лицо. Как будто я окатил ее ледяной водой из ведра. Но она быстро справилась с собой, она же типа стойкая.
— Дин, что за херня?
— Это же неважно, — говорю я.
— Я и без тебя знаю, что это неважно, — говорит она. — Незачем было мне об этом говорить.
— Да не в этом дело, — говорю я. — Я это к тому, что куче людей это важно, так ведь?
Она сидела на полу вытянув ноги, но сейчас подтягивает колени к груди и обхватывает руками.
— Разумеется, — говорит она.
— Составь список этих людей, — говорю я. — Я их убью. И их собак тоже. Собак даже дважды.
Она хохочет.
— И чем же ты их убьешь — своей беспомощностью в математике? — говорит она. Я знаю, что это шутка, но кажется, будто нет. — Плохая шутка, — заметив выражение моего лица, говорит Кауи. Я ничего не отвечаю, и она снова перебирает фотографии из коробки.
Я пинаю коробку, из которой она взяла фотографии.
— Не надо так, — говорю я. — Это я остался в долине и неделями искал его, это меня жрали комары, это я мерз ночами в палатке под дождем, пока ты училась в универе. Это мне пришлось увидеть где все это случилось а потом еще сообщить об этом папе с мамой.
Она откладывает фотографии.
— Извини.
Извини, извини, извини, думаю я. Вечно все извиняются. Ты не единственая кто снова и снова и снова лажает.
— Как это было? — тихо спрашивает она.
— Как было что?
— Он, — говорит она. — Умер.
Я откидываю голову на стену у окна. С улицы еще пробивается слабый свет.
— Ты имеешь в виду…
— Я имею в виду место. Где ты нашел его.
Дело было в долине. Меня бросало то в холод то в жар, потому что облака проносились над головой, и еще я весь вспотел пока шел по тропе, земля была взрыта и размазана, как будто кто то хотел стряхнуть весь мир с утеса но не успел, я подхожу к краю, заглядываю вниз, живот сводит судорогой точно стягивает веревкой, потому что я вижу шмотки и тянусь к ним, переворачиваюсь к верху ногами, чтобы достать и кровь давит мне на голову. В руке рюкзак, в нем ботинок, в ботинке кровь.
— Дин, — снова говорит Кауи, подползает ко мне и берет за плечо. Из меня будто воздух выпустили.
Я издаю один единственый звук, больше похожий на выдох: “А”. И с него что-то начинается. Когда я туда пришел (туда где он упал) мы с долиной будто бы на минуту прикоснулись к друг другу. Схожее чуство у меня было на баскетбольной площадке. Откуда то донеслось пение. Как когда я в первый раз приехал в Спокан или на той игре в гавайский вечер во время регулярного чемпионата, когда меня охватило зеленое чуство, будто у меня внутри все короли прошлого переплыли океан.
— Тебе никогда не казалось, что ты чуствуешь так же как Ноа? — спрашиваю я.
— Что ты имеешь в виду? — говорит Кауи.
— У меня иногда бывает такое чуство, — говорю я. — Ну или раньше бывало. Типа сначала это я сам, а потом что то большее чем я сам, все сразу.
И по ее лицу я понимаю — да. Я вижу это. Может, она чуствовала не то же, что я, но все таки что то было. Нет, мать его, Ноа был не один такой. Я даже улыбаюсь.
— Прикольно, — говорю я. — Ноа мне как то сказал, мол, он думает то что акулы были не только ради него. Я ему не особо поверил…
Я замолкаю и жду, изо всех сил стараюсь почуствовать. Услышать. Но ничего не происходит.
— Может, я просто это упустил, — говорю я. — Типа, оно искало меня, не только его, но я так и не понял как ему ответить.
Кауи хочет что то сказать, но тут за окном скользит тень. Такая большая, что кажется, этот человек уже в комнате. Кауи вскакивает на ноги, смотрит в глазок.
— О нет, — говорит она.
Я такой:
— Кто там?
Но она уже пятиться от двери. Я слышу звон ключей и скрежет замка.
Я встаю. Кауи толкает меня, говорит, бежим бежим бежим, и уже не до разговоров, мы убегаем.
27
КАУИ, 2009. ПОРТЛЕНД
Бежим, говорю я. Или мне кажется, что я так сказала. Мы вскакиваем, мечемся как в лихорадке. Хватаем что можно — свои кошельки, мой рюкзак, два фотоальбома поменьше — и рвем оттуда. Дверь распахивается. Кто-то нас окликает, но мы не останавливаемся, не слушаем. Врываемся в спальню, через которую я забралась в квартиру, окно еще открыто. Я выпрыгиваю наружу. Падаю на хлюпающую лужайку за дуплексом. Из открытого рюкзака вываливаются таблетки, скомканные салфетки, пластинки жвачки, тампоны. Я собираю, что успела, и вместе с фотоальбомами торопливо засовываю в рюкзак.
— За угол, — командую Дину, мы заворачиваем за угол и едва не врезаемся в шерифа. Он отшатывается, тянется к пистолету, кричит: “Стойте, стойте, стойте!” Мы бросаемся в противоположную сторону, по двору к проходу меж гаражом и соседним домом. Дождь моросит на ресницы. Я не могу его сморгнуть, и все расплывается перед глазами. Сзади орет шериф. Звенят ключи. Мы бежим, но внутри у меня все сжимается: вот-вот начнется стрельба. В таких, как мы, всегда стреляют.
Однако же нам удается добежать до прохода и нырнуть в него. Свитер Ноа болтается, засасывает меня, он мокрый и слишком большой. Голос шерифа смолкает, я останавливаюсь и оглядываюсь. Он далеко, несется к своей машине. С моих волос льет вода. Изо рта на холоде валит пар.
— Бежим, — говорит Дин, и мы бежим. До меня не сразу доходит, что он имеет в виду “бежим в разные стороны”, и вот я мчусь через соседнюю улицу, а Дин наискосок через двор, и я опомниться не успеваю, как он уже перемахнул через забор и был таков.
По улице летит машина шерифа с включенной мигалкой. Сирены не слышно, не как в кино. Все по-настоящему, мы настоящие. Я разворачиваюсь и бегу дальше, в проход между двумя домами. Раздается собачий рык, прокатывается по мне, отскакивает от стен, но если где-то здесь и есть собака, ее не видно и на меня никто не нападает. Я не останавливаюсь. Визжат шины. Скрипит металл. Все это у меня за спиной. А впереди за домами я вижу открытое пространство.
Я выбегаю туда. Обычный пустырь. Столько воздуха и простора, словно мир переводит дух. Стопки досок под синим брезентом, в холодную землю воткнуты деревянные колышки с оранжевыми ленточками на концах. На пустыре опасно, сворачиваю на новую улицу, пробегаю еще квартал, срезаю путь через чей-то двор. Не слышно ни звука. Я глотаю кислород. Левая лямка рюкзака ослабла, я рывком подтягиваю ее на плече.
Во дворе садовая мебель. Примерно такая наверняка есть у большинства моих однокурсников в Сан-Диего, современная, минималистичная и адски дорогая, да? В таких дворах еще обычно дорожки из серого камня, от патио через лужайку к гаражу. У гаража стоит машина, мотор заведен, работает вхолостую. Внутри никого.
Я слышу сирену шерифа. Она ревет. Та часть меня, которая поумней, хватает другую, ту, что хочет бежать, и говорит: ты сама знаешь, что тебе нужно. Не спеши. Как будто ты у себя в квартале. А этот чистый белый седан с кремовым кожаным салоном — твоя машина.
Ну и вот. Я открываю водительскую дверь, юркаю на сиденье, включаю задний ход. Смешно. Обычно же как представляешь себе угон: темная парковка, шуруешь отверткой в замке, кровь стучит в висках, в общем, что-то невероятное, так? А оказалось, пара пустяков: щелкнул переключателем — и готово.
Я задом вылетаю на дорогу, с ревом мчу по кварталу и так резко сворачиваю за угол, что шины визжат и внутри у меня все перекручивается. И тут же одергиваю себя: не спеши. Это же твой район. Ты едешь за продуктами. Я принимаюсь высматривать Дина. Еще несколько раз сворачиваю, пытаюсь отыскать хоть что-то знакомое. Медленно и спокойно петляю между домами. Мне кажется, что я еду туда, где мы разделились. Снова слышится сирена шерифа. Не сзади, но где-то рядом. Я вспоминаю, как увидела мигалку и поняла, что это за мной, так? Сердце мое дергалось и мельтешило, как эти огни.
Впереди из-за густо разросшейся живой изгороди появляется Дин. Ковыляет, низко опустив голову, плащ Ноа распахнут на голой мокрой груди. Одной рукой Дин вцепился в пояс тренировочных штанов, которые того и гляди свалятся с его задницы. Я подъезжаю ближе, сигналю, опускаю стекло с пассажирской стороны.
— Что ты творишь? — спрашивает Дин.
Смотрю на это его глазами. Я, его взбешенная сестра, не выспавшаяся, голодная, в панике, подкатываю на шикарном белом седане с наклейкой “109.5 Молитва” на заднем бампере, в салоне воняет цветочным ароматизатором.
— Залезай, — говорю я.
Он садится рядом со мной, и мы едем в конец квартала. Такое чувство, будто все это происходит не с нами. Будто я наблюдаю со стороны, как брат с сестрой пытаются убежать, по пути совершают преступление, принимают ошибочные решения. Но это не я, я тут вообще ни при чем, я пыталась сопротивляться.
— Ты эту машину угнала? — спрашивает Дин.
Я включаю дворники. На миг перед глазами все четко.
— Она там стояла, — пожимаю я плечами.
Торможу у знака “стоп”.
— Шутишь?
Дин озирается. Говорит, что теперь нас точно посадят, надо бросить машину. Нет, говорю я. Надо выбираться отсюда, уехать из этого штата, с этого континента, вообще от всего, начиная с того поцелуя, скал и водопропускной трубы, с каждого клочка земли, на котором мы с Вэн когда-либо стояли вместе, с акул, новостей и всех уголков Гавайев, убивших моего брата.
Я еду вперед.
— Можно сесть на автобус, можно поймать попутку. Да хоть пешком идти. — Дин щиплет переносицу. — Но не так же.
Я останавливаюсь на очередном перекрестке. Дорога оказывается длинной, в конце маячит оживленная улица. Наверняка магазины с пижонскими шмотками, сплошь шелк и изящные манекены. Кафе, где за чашечку кофе просят шесть баксов. Бульвар, здания и небо одного и того же оттенка серого.
— Иди, если хочешь, — говорю я. — Обратную дорогу я знаю.
Дин молчит. Закусил губу, повернулся ко мне, чтобы посмотреть мне в лицо. И тут у него в глазах мелькает странное выражение, так? Будто он испугался, но сразу же успокоился, даже расслабился. Он бросается на меня, темнота, что-то упирается мне в грудь, Дин тащит меня, заезжает коленом мне по башке, какие-то ручки или застежки царапают мне ребра и бедро. Я все время обо что-то ударяюсь, а брат все тянет, дергает. Сложил меня пополам. Его ноги, руки, он засовывает меня под себя и перебирается за руль. Я думаю, что сейчас ударюсь спиной о пассажирскую дверь, но там только воздух. С размаху врезаюсь плечом в асфальт. Вода, свет, мне под ноги вылетает мой рюкзак. Дин выбросил меня из машины. Я с трудом поднимаюсь на ноги, а он уже катит вперед с распахнутой настежь пассажирской дверью. Прямиком на него с мигалкой и сиреной летит машина шерифа. С визгом разворачивается и перекрывает дорогу. Дину не убежать.
Мимо меня проносится еще одна патрульная машина. Мотор натужно ревет. Машина отрезает Дину остававшийся путь к отступлению. Убедившись, что Дин в западне, полицейский тормозит. Загораются задние фонари.
Часть IV
Возрождение
28
МАЛИА, 2009. КАЛИХИ
Представь себе мать и отца, которые по-прежнему живут после того, как тебя не стало, и каждый их день проходит словно в тумане: нет пути ни вперед, ни назад, непонятно, что есть что, лишь холодное, тяжелое, бесцветное чувство, будто плывешь по течению, а вокруг пустота. Представь, как они, несмотря ни на что, ходят на работу, как отец таскает багаж с ленты в тележки, а с них — в самолетное чрево; сталь сверкает в флуоресцентном свете, вспышка солнца, чистый жгучий запах авиатоплива, глухой гул вылетов и прилетов. Как мать, за спиной у которой работает двигатель, часами водит городской автобус от просоленных прибрежных улочек к прохладным опрятным зеленым районам и назад, стеклянные небоскребы центра сверкают, точно ножи, дорога дрожит, встряхивает, стучит. Туда, обратно. Представь, как раздается звонок, в таких случаях всегда звонят, и снова о сыне, на этот раз о другом, предъявлены обвинения, дожидается суда в окружной тюрьме, правила и процедуры чужеродные, как сам край — Орегон, — в котором их применяют. Представь себе беспомощность, отсутствие денег, плотный рабочий график, огромное расстояние и как матери с отцом остается лишь слушать издалека рассказ дочери о том, что будет дальше.
Представь иссякший, как в засуху водоем, рассудок отца, ему теперь предстоит осмыслить очередную потерю, уже второго сына, который был, наверное, дальше, чем казалось отцу, дальше телефонного звонка, билета на самолет — и с каждым днем все дальше и дальше. Представь оживленный блеск здорового разума за работой и как потом этот же самый разум — рассудок отца — замыкается, трещит, не справляется с обстоятельствами. Гаснет.
Видит ли это жена? Она видит начало, как муж подолгу блуждает ночами, перешептывается с неведомыми ей призраками. Но она не видит всего, не видит, как безумие охватывает мужа, когда он на работе. Быть может, — она не знает точно — он ковыляет прочь от багажной ленты, прямиком на разлинованное поле, срывает график полетов, ставит под угрозу жизни членов экипажей, пассажиров, свою собственную, наконец. А может, подходит к сетчатому забору, отчаянно тоскуя по ночному саду молитв, который разбил в горах, или просто сидит, сидит, сидит в комнате отдыха, бормочет себе под нос, пока за ее пределами копятся груды сумок, падают с транспортера, когда не хватает рук, и тогда другие грузчики окликают его, требуют вернуться к работе. Всего этого жена не видит, она видит лишь, что униформа уже не покидает шкаф, а машина — обочину возле их дома в Калихи, и банковский счет скудеет.
Представь разговоры с начальством, мольбы матери, вот уж не думала, что до такого дойдет, директор авиакомпании отвечает: “К сожалению, это невозможно. Он больше не может работать”.
Представь себе мать, жену, а ныне последний костяк семьи. Жесткий, старый, холодный, на котором все держится. Не будем называть это надеждой. Это всего лишь труд, и только. Представь себе, как она понимает, что больше не может ходить на работу, за мужем требуется постоянный присмотр, и вскоре она тоже теряет рабочее место. Ни один из них уже не приносит денег. А в городе это значит, что они мертвы.
Ехать им некуда, разве только вернуться на Большой остров, в твои родные края, где по-прежнему живут родственники, брат твоего отца, у него успешная фирма и есть лишний участок земли, а на нем — лишний дом, который приютит нашу поредевшую семью.
Мать никого ни о чем не просит, и все равно в ней чувствуется тихая покорность. Она словно стоит на коленях, протягивает ладони, чтобы в них положили хоть что-нибудь. Руки, которые прежде толкали, хватали и сами брали от мира все, что нужно.
Представь, чем мы стали без тебя, сынок.
Теперь видишь?
29
КАУИ, 2009. ПОРТЛЕНД
Потому что арест. Потому что вторая патрульная машина, мой брат на заднем сиденье. Потому что в участок мне было нельзя и пришлось прятаться, время от времени заглядывать внутрь, где белые стены и клерки монотонно стучат печатями по документам, дело закрыто, дело закрыто. Потому что Дина судили, и он промолчал обо мне, и в нашу последнюю встречу — перед тем как мне пора было возвращаться на юг — мы сидели за столом, спинки пластмассовых стульев врезались нам в позвоночник, и что мы могли сказать? Потому что в наших влажных глазах читалась целая история, и мы знали, что уже не увидимся до самого его освобождения, а может, и после. Потому что у нас ни гроша, нечем внести залог, наша семья бессильна спасти родного снова, и снова, и снова. Потому что я вынужденно наблюдала, как охрана гнала его обратно в камеру, за толстые сине-белые двери, утыканные решетками и замками. Потому что я шла по блестящему от дождя центру Портленда. Потому что в ту ночь холод обглодал меня до костей и единственное сухое место нашлось у входа в многоуровневую парковку, потому что рюкзак с последними материальными частицами жизни Найноа стал мне подушкой, потому что я то засыпала, то просыпалась. Потому что бок мой пронзала боль: бедро, ребра, плечо. Потому что я снова рылась в помойке, на этот раз в поисках какой-нибудь пищи, тут не университет, никто не выбрасывает обезболивающие. Потому что потом был приют для бездомных, над рядами раскладушек вился парок, кто-то бормотал в темном углу, я сжимала под подушкой обмотанную изолентой рукоятку охотничьего ножа, который стащила из шкафчика в раздевалке. Потому что утром стояла в очереди к грязной фаянсовой ванне, за водянистой овсянкой, по маленькому телевизору мультфильмы, изображение скачет. Потому что мышонок взорвал кота динамитом, вогнал в землю кувалдой, будто колышек для гольфа, выбил ему все зубы, дребезжавшие, как клавиши пианино. Потому что раздался звонок, мама сказала, что упустила Дина, упустила всех нас, раз все сложилось так, как сложилось, потому что она сказала: возвращайся в университет. “Ты теперь осталась одна, — сказала она, — больше нам рассчитывать не на кого”. — “Но я не могу, — сказала я. — Мам, я хочу домой. Помоги мне вернуться домой. Я просто хочу домой”. Потому что она где-то взяла деньги, каким-то одной лишь ей ведомым чудом, и я вернулась на Гавайи.
С высоты океан голубой, как пламя газовой горелки, катит волну за волной на древние глыбы черной лавы у побережья Коны, горстка пляжей, белых, как сахарный песок, и кокосовые пальмы. Золотистое солнце повсюду, и даже из самолета чувствуешь, как печет. Мы все ниже и ниже, все ближе к земле. В океане внизу из взрыва воды вылетает горбатый кит, поворачивается в туче брызг, два сизых плавника, улыбка на морде. Шершавая кожа в узлах и наростах. Кит выгибается, вытягивается, словно вот-вот взлетит, словно готов двигаться дальше, в самое небо, без остановки. Но вода скатывается с него, рассеивается мельчайшими каплями, и кит возвращается в океан, взбивая пышную пену.
По рукам и ногам у меня бегут мурашки. “Вот оно. Это Гавайи”.
Мама с папой встречают меня у выхода из аэропорта, подъезжают на незнакомом белом пикапе, “тойота такома” с приподнятым кузовом, дугами багажника и внедорожными шинами. Я сижу под тенистым деревом на стенке из вулканического камня возле магазина леи. Пахнет плюмериями и орхидеями. Розовые, желтые, фиолетовые. Мама выпрыгивает из машины, подходит ко мне, оглядывает с головы до ног. Будто я товар на полке и нужно проверить, цела ли моя упаковка. Я не спрашиваю ее, к какому выводу она пришла. Наконец мама меня обнимает — дольше, чем я ожидала. И я тоже ее обнимаю — дольше, чем ожидала. А когда отстраняюсь, папа по-прежнему сидит в машине.
Мама берет мой рюкзак.
— Не так уж много у тебя вещей, — говорит она.
— Что с папой? — спрашиваю я.
— Он… — Мама замолкает. Мы смотрим на него. Он не глядит на нас. Таращится в небо с пеленой вога
[137]. — Не знаю. Сама видишь, — говорит она наконец.
Я подхожу к пикапу, чтобы сесть на заднее сиденье, и папа замечает меня в окне. Взгляд его на миг проясняется — он узнал меня, — но тут же затуманивается. Он не улыбается, не здоровается, не выходит из машины. Губы его, мягкие, гладкие, шевелятся в нескончаемом шепоте.
— Блин, мам, — говорю я, — почему ты мне не сказала?
Она поджимает губы.
— Думаешь, ты бы чем-то ему помогла?
— Возможно, — отвечаю я. — А ты ему помогла? Ну хоть чем-нибудь?
Она бросает мой рюкзак там, где стоит, в десяти футах от машины.
— Сядешь на заднее сиденье, — говорит она, направляясь к водительской двери.
Мы выезжаем из аэропорта по направлению к Хуалалаи, вершина зелено-бурого вулкана уходит в самые облака. Потом сворачиваем на северо-запад, шоссе тянется вдоль побережья, вокруг широкое плато в старых черных потоках лавы. Волны накатывают на берег. На холмах щетинятся шипами мескито, мы поднимаемся выше, к травянистым пустошам Ваиколоа. Всю дорогу папа что-то тихонько шепчет или молчит, моргает, смотрит по сторонам. Кожу под глазами избороздили морщины усталости и тревоги.
— Он теперь всегда такой? — спрашиваю я маму.
— Иногда приходит в себя.
— Ты показывала его врачу?
— Хорошая мысль, — отвечает мама. — Я давно уже взрослая, вырастила троих детей, а об этом как-то не подумала. О враче-то. — И добавляет: — Сейчас запишу.
— Я всего лишь хотела…
— Ничем они ему не помогут, — перебивает мама. — Одни анализы. Больше они ничего не предлагают. Попробуйте один препарат, потом другой, и так несколько месяцев, плюс регулярно сдавайте анализы. А когда я получила счет за первый визит, то поняла, что больше туда не вернусь.
Мы проезжаем Ваймеа, здесь холоднее на двадцать градусов, туман, ветер и косой дождь, да? Выбравшись из машины, люди придерживают шляпы и опускают головы под порывами ветра.
— Кто с ним сидит, пока ты на работе?
— Я работаю по вечерам, — отвечает она. — Когда я ухожу, Кимо время от времени заходит его проведать.
— Ты оставляешь его одного?
Мама раздраженно косится на меня. Потом отворачивается и снова смотрит на дорогу. Окей, дворники качаются и скрипят.
— Обычно он спит, — говорит она. — По-другому нельзя. Иначе я бы вообще не смогла зарабатывать.
После этих ее слов я вспоминаю себя в приюте. После того как Дина увели, так? Как я звонила из обшарпанной приемной с написанными от руки объявлениями, кислым запахом пота и плесени, резкой вонью хлорки. Я просто хочу домой. И мама не раздумывая оплатила мне билет. Теперь-то я понимаю, что она, скорее всего, долго прикидывала, вычисляла. Снова и снова считала, во что это обойдется.
Мы движемся вниз с вершины Ваймеа, эвкалипты, высоченные деревья, я опускаю стекло и дышу воздухом Хамакуа. Слушаю, как шуршат поля тростника. Наконец мы у дома дяди Кимо, там огромное огороженное травянистое поле, деревянные карнизы в свежей краске, чистые панорамные окна смотрят на участок, на холмы, которые кончаются у скал северо-восточного побережья.
А в дальнем конце участка ютится домик поменьше, с крошечной ланаи, тоже окнами на океан. Без изящной отделки, в отличие от большого дома. Но при этом нет ощущения, что он медленно разрушается, как наша берлога в Калихи. Мама едет по дорожке к задней двери этого домика.
Я замечаю, что она смотрит на меня. Ждет, что я скажу.
— Чего? — спрашиваю я.
— Мне пришлось продать наш компьютер, чтобы переехать сюда. — Мама паркует пикап. — Так что лучше даже не начинай.
— А я и не собиралась, — говорю я.
— Отведи его в дом, да рюкзак свой не забудь. А я отгоню машину к дому Кимо.
* * *
Мы с папой входим, и я вздрагиваю. Внутри пустота. Голые стены. Шкафчики не покрашены, стены в грунтовке. В углу выцветшее ротанговое кресло, два плетеных коротких диванчика. Шаткий обеденный стол из какой-то фанеры. Господи боже, думаю я, других слов у меня нет. Неужели всегда было вот так?
Вдруг слышится звук, как будто струя жидкости бьет в пол. Я оборачиваюсь, окей: папа писает, не снимая штанов.
— Не надо… — говорю я.
Но он не может не. Стоит и писает. Мама заходит, когда я снимаю с него резиновые шлепанцы.
— Полотенце, — говорю я.
— Нет, — отвечает она. — Сними с него одежду.
— Я? — спрашиваю я.
— Он тебя уже обрызгал. Джинсы, ноги.
Она права. И все же.
— Мы годами вытирали тебе задницу, — добавляет мама. — В этом нет ничего такого.
— Скажешь тоже, — говорю я.
Мама делает два пружинистых шага. Они напоминают мне о том, какой она была: сильная баскетболистка, крепкие бедра, спина. Но в движении ее нет угрозы. Она лишь хочет подойти ближе, чтобы я почувствовала ее слова.
— Кауи, — говорит она, — вот такая у нас жизнь. А значит, и у тебя тоже, раз ты теперь здесь. Помоги мне, черт подери.
Я начинаю стягивать с отца рубашку. И он даже помогает мне — сжился с этим порядком действий. Он сам достает руки из рукавов. Под рубашкой мелкие комариные укусы и старые шрамы, багровые гладкие царапины на смуглом стволе его тела. Под штанами я вижу места, где вытерлись волосы. На выпуклостях икр. Сверху на бедрах — от джинсов и шортов.
— Дальше я сама, — говорит мама. — Отведу его в душ. Ты не обязана учиться всему в первый же день.
Я ей благодарна и не возражаю. Смотрю, как мама ведет отца в ванную. Он передвигается самостоятельно, но и только. Как будто лишь пилотирует свое тело, а все остальное оставляет нам. Я вспоминаю, каким он был, как они вдвоем-втроем с мужиками таскали пианино. Как много лет назад он играл в американский футбол — одновременно и защитником, и нападающим. Как валил тростник, как рубил мачете заросли в нашем старом дворе. Как обтягивали его мощный торс рубашки, когда он таскал камни и полол сорняки. Когда выжимал из наших ржавых машин очередной год службы. Я вижу все это и сомневаюсь, сумею ли прижиться здесь.
Вечером у нас простой ужин — спэм, рис с японской приправой фурикакэ. На десерт свежая папайя. Мы разговариваем — ну, то есть, я вижу, что мама шевелит губами, и сама шевелю губами, но меня там нет. Я за три тысячи миль. До ужина я отправила сообщение Вэн: “Привет”.
Ответ пришел не скоро. “Заходил народ из универа, говорят, им надо отправить тебе твои вещи”.
“Ага, — написала я. — Побуду здесь какое-то время”.
“Тяжело дома?” — спросила она.
“Везде тяжело”, — ответила я.
Шли минуты. На экране мигало изображение, обозначавшее, что Вэн набирает текст. Потом замерло. Потом замигало снова, она что-то писала. И снова остановилась.
“Что ты помнишь о той вечеринке?” — спросила я.
Снова пишет, снова останавливается. Пишет, останавливается.
Наконец ответила: “Ты меня бросила”.
“Я же вернулась”.
“Только после Катарины и Хао, — написала Вэн. — Этот мудак Коннор пытался залезть на меня. Я мало что помню, но я помню, кто пришел на помощь”.
Я сжала телефон так сильно, что заныли плечи. Так и подмывало написать ей, что я тоже тогда напилась, но этого я писать не стала. Набрала: “Прости” — и удалила. Написала: “А ты помнишь, как сказала, что я тебе противна, ты правда так думаешь?” — но тоже удалила.
И выключила телефон.
* * *
По вечерам мама уходит на работу. Убирать офисы в Ваймеа и Вайколоа. Я сплю на коротком диванчике в гостиной или на полу, для мягкости постелив на деревянный пол полотенца, вот и сегодня я только-только начинаю засыпать, как вдруг раздается стук, дверь закрывается, свист и грохот дверной сетки. Я сажусь, включаю свет, вижу, что папа направляется во двор. Окей, я влезаю в одежду, следом за ним выхожу на ланаи. Он не ушел далеко. Сел во дворе, скрестив ноги. Сразу за квадратами света из окон дома, которые лежат на темной траве. Он сидит как монах, да? Я молчу, он никуда не идет, никого не достает. Вижу, как он наклоняется, прижимается ухом к земле и надолго замирает. В конце концов я спускаюсь во двор, говорю ему:
— Пап, вставай, что ты делаешь? Холодно же.