Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Каваи Стронг Уошберн

Акулы во дни спасателей

Моей бабушке, которая возила меня за сорок миль, чтобы купить очередную книгу из серии
Kawai Strong Washburn

Sharks in the Time of Saviors



Часть I

Спасение

1

МАЛИА, 1995. ХОНОКАА

Стоит мне только закрыть глаза, мы все по-прежнему живы, и ясно, чего боги хотят от нас. Миф, который о нас рассказывают, наверное, начинается с того прозрачного голубого дня в Коне и с акул, но я-то знаю, как все было на самом деле. Мы начались раньше. Ты начался раньше. Гавайское королевство давным-давно уничтожили, дышащие дождевые леса и поющие зеленые рифы пали под ударами хоуле[1], от кулаков их морских курортов и небоскребов, — тогда-то земля и бросила клич. Теперь я это понимаю — благодаря тебе. Боги жаждали перемен, и ты стал этой переменой. В наши первые дни я замечала множество знаков, но не придавала им значения. Первый — когда мы с твоим отцом, лежа ночью голыми в его пикапе в долине Вайпио, увидели призраков древних воинов.

В Вайпио мы поехали в пятницу, пау хана[2], сидеть с твоим братом осталась тетя Кейеки, мы же с твоим отцом собирались воспользоваться этой ночью без детей, чтобы натрахаться до одури, при одной лишь мысли об этом нас словно било током. Да и могло ли быть иначе? Солнце растерло нам кожу до черноты, футбол укрепил мускулы твоего отца, мои — баскетбол, и каждый наш день был привычно пронизан страстью. И представь долину Вайпио: поросшая буйной зеленью глубокая расселина, разрезанная зеркальной серебристо-бурой рекой, а за ней — широкий черный песчаный пляж, сбегающий к пенному океану.

Мы медленно спускались в раздолбанном отцовском пикапе на дно долины, петляли по серпантину, справа отвесная скала, под колесами — асфальт, уложенный на булыжник, уклон такой крутой, что салон провонял горящими тормозными колодками. Потом тряслись по илу, объезжая мутные лужи глубиной по пояс, наконец выехали на песок, остановили пикап у окаймляющих пляж рябых в крапинку камней, похожих на яйца; твой отец шутил, пока у меня от смеха не закололо щеки и последние тени деревьев не вытянулись к горизонту. Океан рокотал и шипел. Мы раскатали спальники в кузове, поверх пахнущего гравием туристического коврика, который твой отец постелил специально для меня, и едва ушли последние подростки — гулкое басовое уханье их регги стихло в лесу, — мы сняли одежду и сделали тебя.

Вряд ли ты слышишь мои мысли — нет, конечно, а потому и не скажешь, мол, фу, пилау[3], мне же нравится вспоминать. Твой отец взял меня за волосы, он любил мои волосы, черные, перекрученные Гавайями, мое тело извивалось в такт движениям его бедер, мы стонали, учащенно дышали, прижимались друг к другу плоскими носами, потом я отпрянула, оседлала его, и все началось сначала, кожа наша до того раскалилась, вот бы приберечь этот жар на случай, если озябну, его пальцы гладили мою шею, его язык ласкал мои коричневые соски, он был нежен, никто, кроме меня, не знал его таким, мы шумно занимались сексом, смеялись, закрывали, открывали, снова закрывали глаза, день лишился последнего света, а мы все не унимались.

Мы лежали на спальниках, ветерок мятно холодил влажную кожу, как вдруг твой отец нахмурился и отодвинулся от меня.

— Ты это видишь? — спросил он.

Уж не знаю, что ему примерещилось, — я еще была как в тумане, потирала друг о друга дрожащие бедра, размазывая по ногам остатки маслянистого выплеска нашей любви, — но тут твой отец резко сел. Я встала на колени, после секса по-прежнему как пьяная. Мои груди коснулись его левой руки, мои волосы упали ему на плечо, я чувствовала себя желанной, несмотря на испуг, мне захотелось засунуть его в себя, прямо здесь и сейчас, и плевать на опасность.

— Смотри, — прошептал он.

— Да ладно тебе, — ответила я. — Не выдумывай, лоло[4].

— Смотри, — повторил он, я всмотрелась и рывком выпрямилась.

По гребню дальнего холма Вайпио, то опускаясь, то поднимаясь, неспешно тянулась цепочка дрожащих огоньков. Зеленые, белые, мерцающие, штук пятьдесят, не меньше, и мы, приглядевшись, поняли, что это. Горящие факелы. Мы слышали о ночных маршах древних воинов, но всегда считали эти истории мифом, своего рода гимном тому, чего лишились Гавайи, — и вот все эти призраки давно погибших алии[5] перед нами. Медленно взбираются на холм, направляясь вглубь черной долины, в сырость и мрак, к тому, что ждет там неупокоенных королей. Вереница факелов ползла по вершине холма, то появляясь, то исчезая меж деревьев, ныряя и снова взлетая, пока все огни вдруг разом не погасли.

Громкий скрипучий стон эхом прокатился по долине, окутал нас; так, должно быть, кричат перед смертью киты, подумала я.

Слова застыли у нас с отцом в горле. Мы выскочили из кузова, лихорадочно натянули одежду, прыгая на одной ноге, к подошвам прилип черный песок, задыхаясь, шмыгнули в машину, завели мотор и с ревом понеслись по дороге, фары выхватывали из темноты камни, грязные лужи, сочные зеленые листья; мы каждую минуту чувствовали, что призраки в воздухе позади нас, вокруг нас, мы не видели их, но все равно ощущали. Пикап мчался по изрезанному колеями гудрону, в лобовом стекле мелькали деревья, небо и снова грязь, трясло нас ужасно, то вверх, то вниз, вокруг все сине-черное — кроме того, что освещали фары, — твой отец лавировал меж притаившихся неведомых теней, несся по длинной дороге к выезду из долины. Мы поднялись так стремительно, что ничего не видели под собой, лишь вдали маячила россыпь огоньков в домах да белели затопленные участки, на которых выращивают таро.

Остановились мы лишь на обзорной площадке. Пикап переполняла паника, все механизмы работали на износ.

— Господа бога душу мать, — протяжно выдохнул твой отец.

Давненько он не поминал святых. Факелы исчезли, а с ними и призраки воинов. Кровь пульсировала у нас в ушах, стучала: живы, живы, живы.

Всякое бывает, годами твердили мы с твоим отцом. В конце концов, на Гавайях многие такое видели. Мы еще долго рассказывали о пережитом на манер каникапила[6] на пляжных барбекю и вечеринках в ланаи[7] и слышали в ответ множество схожих историй.

* * *

Ночное шествие древних воинов — ты был зачат в ту ночь, но в первые годы твоей жизни случались и не такие странности. Например, то, как менялись в твоем присутствии звери: присмиреют, обнюхают тебя, окружат, как одного из своих, и неважно, курицы это, лошади или козы, — все принимали тебя мгновенно и навсегда. Порой мы заставали тебя на заднем дворе: ты как одержимый ел листья, землю, цветы. И не из дурацкого любопытства, как прочие кейки[8], твои ровесники. Потом на некоторых растениях — тех же орхидеях в подвесных кашпо — буквально за ночь появлялись цветы самых невероятных красок.

Всякое бывает, по-прежнему убеждали мы себя.

Но теперь-то я знаю.

* * *

Помнишь, какой была Хонокаа в 1994-м? Почти такой же, как сейчас. По обеим сторонам Мамане-стрит приземистые деревянные хижины, сохранившиеся с первых дней добычи сахарного тростника, входные двери перекрашены, но внутри все те же старые кости. Убогие автомастерские, аптека с одними и теми же скидками на витрине, продуктовый магазинчик. Наш съемный дом на окраине, с облупившейся краской и тесными голыми комнатушками, душевая кабина ютится за гаражом. Спальня, которую ты делил с Дином и где тебе начали сниться смутные кошмары о смерти и сахарном тростнике.

Те ночи. Ты тихонько подкрадывался к нашей кровати, пошатываясь и волоча за собой простыню, хлюпал носом, и волосы у тебя торчали во все стороны.

Мама, говорил ты, оно опять.

Я спрашивала, что тебе приснилось, и ты выплескивал на меня образы: пустые черные растрескавшиеся поля, тростник растет не из земли, а из груди, рук, глазниц — моих, твоего отца, твоего брата или всех нас скопом, — потом звук, точно внутри осиного гнезда, и пока ты говорил, твои глаза были чужими, тебя за ними не было. Тебе было всего лишь семь, а ты рассказывал такое. Но минуту спустя возвращался.

Это всего лишь сон, успокаивала я тебя, а ты спрашивал: мам, ты о чем? Я пыталась повторить описания твоих кошмаров — о сахарном тростнике, как рубят твою семью и об осах, — но ты не помнил, о чем сам же мне рассказал. Ты словно только что пробудился и обнаружил, что стоишь возле нашей кровати, а я рассказываю тебе чью-то чужую историю. Поначалу кошмары приходили раз в несколько месяцев, потом раз в несколько недель, потом каждый день.

Плантация сахарного тростника была тут задолго до нашего рождения, весь наш край острова засажен сахарным тростником, от маука до макаи[9]. Наверняка люди никогда не переставали обсуждать Последний Урожай, но казалось, что этого не случится. “В Хамакуа[10] работники нужны всегда”, — отмахивался от сплетен твой отец. Однако в сентябре 1994-го, вскоре после того как кошмары начали сниться тебе ежедневно, на Мамане-стрит загудели клаксоны грузовиков, и за рулем одного из них сидел твой отец.

Если бы я могла подняться над нашим городом, мне запомнилась бы такая картина: в город въехали фуры, многие с прикрепленными к кузову цепями, пустые петли, похожие на ребра бесхозной скотины, раскачивались на ходу, грузовики ехали мимо Армии спасения, мимо церквей, мимо пустых витрин, в которых раньше стояли корзины с импортным пластмассовым барахлом, мимо старшей школы напротив начальной, мимо бейсбольно-футбольного поля. По пути грузовики гудели, и люди выходили из банка, продуктового магазина, выстраивались цепочкой вдоль тротуара или просто на обочине. Даже те, кто остался внутри, наверняка слышали стон гудков, блеянье воздушных тормозов, гимн промышленных похорон. Это был звук наступления новой пустоты. Машины вымыли до зеркального блеска, ведь в поле им уже не бывать, не пачкаться в грязи, и серебристые хромовые блики скользили по смуглым лицам стоящих вдоль улицы людей — филиппинцев, португальцев, японцев, китайцев, гавайцев, осмыслявших новую правду.

Мы были в этой толпе — я, Дин, Кауи, ты. Дин замер по стойке “смирно”, как солдатик. В девять лет у него уже были большие руки — помню, как его ладонь, точно шершавый футляр, обхватывает мою. Кауи крутилась у меня под ногами, ее волосики воздушно щекотали мне кожу, пальчики цеплялись за мои бедра. Ты стоял с другого боку от меня. В пальцах Дина пульсировали замешательство и злость, шея окаменела, от вертевшейся четырехлетней Кауи веяло детской беззаботностью, ты же оставался совершенно спокоен.

Лишь теперь я догадываюсь, что тебе тогда снилось и кто погибал, наши тела или сахарный тростник. Но это уже не имело значения. Ты раньше всех нас увидел надвигавшийся конец. И это был второй знак. В тебе звучал голос, не правда ли, и голос этот был не твой, ты был лишь горлом. Этот голос знал многое и пытался сказать тебе — сказать нам, — но тогда мы не слушали.

Всякое бывает, говорили мы.

Перед продуктовым магазином грузовики повернули, одолели крутой подъем, выехали из города, и больше мы их не видели.

Прошло несколько месяцев с тех пор, как плантация разорилась; мы выбивались из сил. Все искали работу, и твой отец в том числе. Он часами колесил по острову в погоне за деньгами, которые двигались, точно обакэ[11], — покажутся и вновь исчезнут. Воскресным утром в оранжевом свете, отскакивавшем от наших стареньких половиц, он сидел за кухонным столом, держа в руке любимую кружку с коной[12], над которой вился пар, водил пальцами по разделу “требуются работники” и шевелил губами, точно напевал про себя. Если что-то удавалось найти, медленно вырезал объявление, брал кончиками пальцев и прятал в картонную папку, лежавшую возле телефона. Если нет, комкал газету с таким шуршанием, точно птицы захлопали крыльями.

Но все это не лишило твоего отца охоты улыбаться, да и ничто не лишило бы. Он был таким, когда жизнь текла спокойно, вы трое были совсем маленькие, с ханабата[13] под носом, только-только учились ходить, он подбрасывал вас в воздух, так что волосы разлетались, вы жмурились и визжали от счастья. Он подкидывал вас так высоко, как только мог, — говорил, мол, целюсь в облака, — потом вы падали вниз, а вместе с вами и мое сердце. Перестань, просила я, особенно когда он так играл с Кауи.

Я их не уроню, отвечал он. Ну а если сломают себе шею, мы новых наделаем.

Порой по утрам он любил поваляться в постели, хотя обычно вставал рано, даже когда уже не возил сахарный тростник, — сворачивался у меня под боком и хихикал в тоненькие усы, а я старалась выбраться из-под одеяла, пока он не выпустил громкий бздех и не запер нас двоих в пещере едкой сырно-бобовой вони того, что горело в его кишках.

На выходе вкус даже приятнее, чем на входе, правда? — спрашивал он и снова хихикал, как будто мы с ним старшеклассники, которые валяют дурака на пятом уроке. Помню, как-то раз он опять проделал эту штуку — пернул под одеялом, накрыл нас с головой, задал тот же вопрос, а я ответила: не знаю, сейчас проверю — и засунула палец ему в трусы, прямо в задницу, он вскрикнул, шарахнулся от меня, мол, фу, это уж слишком, это уж слишком, а я смеялась, смеялась, смеялась, смеялась. Я с удовольствием вспоминаю, как дивно нам жилось в спокойные времена, как мы с твоим отцом толкались, или, стоя в ванной у раковины, наблюдали в зеркале, как другой чистит зубы, или делили нашу единственную машину (вскоре после твоего рождения мы поменяли раздолбанный пикап на раздолбанный внедорожник), чтобы развезти вас всех — кого на школьную научную ярмарку, кого на тренировку по баскетболу, кого на танцевальное представление.

Но если высыпать все наши деньги в чашку, она оказалась бы полупустой. Твоему отцу повезло устроиться на полставки в один из отелей — место, о котором мечтали все, — но на полный день его не взяли, как и в ресторан с хорошими чаевыми, ему приходилось обслуживать номера, и он, возвращаясь, рассказывал мне об оставленных на балконах практически нетронутыми тарелках ахи[14], на которые слетаются майны, о вулканах одежды на полу в номерах. У этих хоуле по две пары одежды на каждый день отпуска, говорил он, две на каждый день.

Не успел он устроиться на работу, как практически сразу ее потерял — отель закрыли, Сезонная Реорганизация. Мне же урезали часы на складе ореха макадамия. Еда наша стала проще, какая уж тут “пирамида питания”. Твой отец делал что мог: то подрядится красить стены, то работает в саду, пару дней корячился на ферме у друга. Я устроилась в гриль-бар на несколько вечеров в неделю. Мы возвращались домой — спину ломит, ноги отваливаются, голова гудит — и передавали вас друг другу: один со смены, другой на смену. Но смены случались все реже и реже, и в конце концов мы вдруг обнаружили, что подсчитываем на калькуляторе, сколько еще выдюжим.

— Долго мы так не протянем, — как-то сказал твой отец. Был поздний вечер, вы уже спали. По соседству лаяли собаки, но звук был негромкий, и мы привыкли. В золотистом свете настольной лампы казалось, будто наша кожа вымазана медом. В глазах твоего отца стояли слезы. На меня он старался не смотреть, и я вдруг поняла, что давно не слышала его дурацких шуток. Тут я испугалась по-настоящему.

— Сколько? — спросила я.

— Может, пару месяцев, а дальше начнутся проблемы, — ответил он.

— И что будем делать? — уточнила я, хотя знала ответ.

— Позвоню Ройсу, — сказал он. — Мы уже это обсуждали.

— Ройс живет на Оаху, — заметила я. — Это пять билетов на самолет. Другой остров, большой город. В городе жить недешево.

Но он уже встал и пошел в ванную. Включился свет, потом вентилятор, зашипел кран, забарабанила вода о раковину, отец отдувался, влажно причмокивал: умывался.

Мне вдруг захотелось что-нибудь расколотить, до того все было мирно и покойно. Твой отец вернулся в спальню.

— В общем, я решил, — сказал он, — буду торговать телом. Маху[15] получат мою околе[16], а дамы — мой бото[17]. Я сделаю это ради нас. Я сделаю это ради тебя, — помолчав, добавил он и оглядел себя в нашем длинном зеркале: он был без рубашки. — Сама посмотри. Сколько секса в этом теле.

Я хихикнула, обняла его сзади, обхватила за грудь, не обращая внимания, что та чуть обвисла, словно у щенной суки.

— Я, пожалуй, заплатила бы за это, — сказала я.

— Сколько? — усмехнулся в зеркале твой отец.

— Смотря что включено. — Я скользнула левой рукой вниз, под резинку трусов.

— А что бы вы хотели? — спросил он.

— Мммм, — протянула я. — То, чего я хочу, потянет доллара на два, на три.

— Эй! — Он вытащил мою руку из своих трусов.

— Плачу поминутно. — Я пожала плечами, твой отец фыркнул, но тут же замолчал.

— Нам придется продать не только мой член, — сказал он.

Мы присели на край кровати.

— Кауи и Найноа донашивают вещи за Дином, — сказала я. — И получают в школе бесплатные обеды.

— Знаю.

— Что у нас вчера было на ужин? — спросила я.

— Саймин и спэм[18].

Твой отец встал. Подошел к столу, наклонился и ухватился за его край, словно собирался передвинуть.

— Пятнадцать долларов, — сказал он.

Выпрямился, вздохнул, положил ладонь на комод:

— Двадцать пять долларов.

— Сорок, — возразила я.

— Двадцать, — покачал он головой.

Он перетрогал все вещи, которые видел: семидолларовую лампу, двухдолларовую фоторамку, шкаф, набитый пятидолларовым шмотьем; общая сумма наших жизней уложилась в четырехзначное число.

* * *

С математикой я никогда не дружила, зато видела, к чему все идет: отключение света, график уплаты долгов, душ из ведра. Через три дня после этих подсчетов мы отвезли вас в школу, я вышла на шоссе, в сумке у меня лежал охотничий нож вашего отца, я поймала попутку до Хило, чтобы бесплатно проехать сорок миль, войти под знойным дождем в гавайское отделение Восьмой программы[19] и подать заявление.

— Что вас сюда привело? — не то чтобы недружелюбно спросила женщина за стойкой; смуглые руки в веснушках, блузка без рукавов, складки кожи под мышками. Она могла быть моей сестрой, она была моей сестрой.

— Что меня сюда привело, — повторила я. Если б я знала ответ, не стояла бы там, взмокшая от здешней жары, не выпрашивала ваучер на жилье.

* * *

Вот так обстояли наши дела, когда возник третий знак. Экономить нам уже было не на чем. Но тут объявился Ройс, позвонил твоему отцу, сказал: “У меня вроде кое-что появилось для тебя, брат”; в общем, все указывало на то, что надо лететь на Оаху. Мы продали кое-что из вещей, потом еще кое-что, выставили вдоль дороги в Ваймеа, возле детской площадки, напротив католической церкви, где парковка в тени деревьев, а потому все, кто направляются на пляж, обязательно проезжают мимо. Выручки от продажи мебели, средств помощи от банка продовольствия и ваучеров Восьмой программы нам хватило, чтобы купить пять билетов на самолет до Оаху, и у нас на счету даже еще остались деньги.

Твой отец придумал, на что потратить излишки: круиз на лодке со стеклянным дном у побережья Коны. Помню, как сказала ему: нет, мы не можем себе это позволить, нам нужно беречь каждый пенни для Оаху. А он возразил: что ж я тогда за отец, если не могу порадовать детей?

— Они заслуживают больше, чем получают, — как сейчас помню, добавил он, — и мы должны показать им, что дальше будет лучше.

— Не нужен нам туристический круиз, — не согласилась я, — мы не из таких.

— А может, я хочу, чтобы мы раз в жизни побыли такими?

Я не нашлась что ответить.

И вот, Каилуа-Кона, Алии-драйв, невысокие каменные стены и извилистые тротуары смотрят на сахарный — хоть ложкой черпай — пляж и сверкающий океан, вереница сувенирных магазинчиков, ловушек для туристов, ведет, точно дорожка из хлебных крошек, к пляжным отелям. Мы с твоим отцом стоим на пристани, у каждого в руке билет на морскую прогулку и еще по одному на каждого из вас, деток, мы смотрим, как чистые, сияющие лодки качаются, ныряют и поблескивают на волнах. Длинный асфальтированный пирс щетинится удочками, чуть поодаль стайка местных мальчишек увлеченно сигает в воду, снова и снова взрывая пену, уже взбитую предыдущим ныряльщиком, мальчишки громко вопят и шлепают мокрыми ногами по деревянным ступенькам, взбираясь обратно на пирс.

Потом мы расселись на плюшевом диванчике “Гавайского приключения” и отчалили; такие тримараны частенько дрейфовали в дымке у побережья Коны, особенно на закате — лодки с горками на корме и с болтавшими на крытых палубах туристами цвета вареных омаров. Но у нашего днище корпуса по центру было из толстого стекла, так что можно смотреть в океан; палуба приятно вибрировала от работы двигателей, вода меняла цвет с зеленовато-голубого на темный, почти фиолетовый, толстый узловатый коралл тянул к нам не то пальцы, не то цветущие мозги, анемоны топырили красные щупальца, раскачиваясь от волн, будто от ветра. Я чуяла запах солнца, раскалившего старую морскую соль на бортах лодки, острого, приторного сиропа “Малоло” во фруктовом пунше, едкую вонь дизеля, изрыгаемую натужно работавшими моторами.

Большую часть времени мы впятером сидели рядышком на длинном плюшевом диване в салоне и смотрели сквозь стеклянное днище, я рассказывала, кто из морских животных какой бог и как спасал древних гавайцев или, наоборот, воевал с ними, а твой отец шутил — дескать, его филиппинские предки ели только катранов или черных рыб с длинными носами. На потолке лежали косые лучи солнца, дрожь гудевшего двигателя ощущалась даже сквозь сиденье, я разомлела и задремала, Кауи спала у меня на руках, как вдруг я проснулась, сама не зная отчего.

Вас с Дином и отцом рядом не было, во всем салоне не осталось ни души. С палубы доносились голоса. Я сняла Кауи с колен — она захныкала — и встала. Голоса отдавали отрывистые команды: “Разворачиваемся, указывай, неси круг”. Помню, я еще подумала, что эти звуки доносятся с другого края пещеры, издалека, голова моя была словно набита ватой.

Я взяла Кауи за руку. Она хныкала, терла глаза, но я уже волокла ее за собой по трапу из салона на палубу. Невозможная белизна. Я невольно прикрыла глаза рукой и так сильно сощурилась, что почувствовала, как губы и десны потянуло вверх. Пассажиры выстроились вдоль леера на гладкой белой палубе, всматривались в океан и показывали пальцами на что-то.

Помню, как увидела твоего отца и Дина, они были футах в тридцати от нас с Кауи; я удивилась, что твой отец оттаскивает Дина от леера, а Дин орет: “Отпусти! Я его вытащу”. Один из матросов, в бейсболке и белом поло, швырнул за борт красный спасательный круг на тросе, и тот, подскакивая, покатил в небо.

Бросилась ли я тогда к твоему отцу? Оттащил ли он Дина от леера? Сжала ли я руку Кауи с такой силой, что ей стало больно? Могу лишь догадываться, поскольку ничего этого не помню. Мне запомнилось лишь, что я очутилась возле твоего отца на ослепительно белой палубе, поднимающейся и опускающейся на волнах, вся наша семья была там, кроме тебя.

Твоя голова прыгала в океане, как кокос. Ты становился все меньше, все дальше, вода шипела, шлепала в борт лодки. Не припомню, чтобы кто-то что-то говорил, кроме капитана, который кричал сверху: “Указывай! Мы разворачиваемся. Указывай!”

Твоя голова скрылась под водой, океан снова стал ровный и чистый.

В колонках дребезжала мелодия. Глупо-слащавый гавайский кавер на “Больше, чем просто слова”[20], который я до сих пор слышать не могу, хотя когда-то любила. Двигатели тряслись. Капитан из-за штурвала просил Терри продолжать указывать. Терри звали того матроса, что бросил спасательный круг, который сейчас плавал пустой на волнах, удаляясь от места, где я видела твою голову.

Мне надоело, что нас просят указывать и ждать, я что-то сказала Терри. Он поморщился. Под усами его задвигались губы, возвращая мне слова. Сверху снова закричал капитан. Вмешался твой отец, мы заговорили разом, все четверо. Кажется, я сказала что-то такое, от чего Терри вздрогнул, лицо его покраснело вокруг темных очков. В их зеркальных стеклах я увидела свое отражение, я оказалась темнее, чем думала, помню, меня это порадовало, а еще увидела широкие плечи баскетболистки и то, что я перестала щуриться. Ноги мои очутились на леере, брови Терри взлетели, он открыл было рот, потянулся ко мне — твой отец, кажется, тоже, — но я уже спрыгнула в широкий пустой океан и поплыла.

Вскоре подо мной показались акулы. Помню, что сперва заметила черные пятна, вода рассказала мне о тяжести этих животных, попутная струя толкнула в ноги, в живот. Они миновали меня, четыре их плавника взрезали поверхность, ножи на гребнях темных волн, нацеленные в тебя. Доплыв до того места, где недавно виднелась твоя голова, акулы ушли под воду. Я поплыла следом, но до них было как до Японии. Один раз я нырнула, пытаясь хоть что-то рассмотреть. Под водой не было ничего, кроме зыбкого сумрака и пены вокруг акул. Тоже темные краски. Я знала, что будет дальше, — розовая пена и нити, похожие на корм для рыб.

У меня закончился воздух. Я всплыла на поверхность, глотнула кислороду. Не помню, были ли звуки, кричала ли я, подошла ли ближе лодка. Я снова нырнула. Вода вокруг тебя кипела. Тени акул метались, бросались то вверх, то вниз, это было похоже на танец.

Когда я снова вынырнула за воздухом, ты оказался на поверхности, сбоку от меня, — висел лицом вниз в пасти акулы, точно тряпичная кукла. Но акула держала тебя нежно, понимаешь? Она держала тебя так, будто ты из стекла, будто ты ее детеныш. Они принесли тебя прямо ко мне, акула, которая держала тебя, плыла, высунув голову из воды, как собака. Видел бы ты морды этих существ — я не могу солгать. При их приближении я закрыла глаза, я не сомневалась, что они плывут за мной, и если на лодке кричали и плакали, а мне кажется, так и было, если я о чем-то думала, то я ничего не помню, кроме черноты за зажмуренными глазами и беззвучных молитв.

Акулы нас так и не тронули. Снова проплыли подо мной, вокруг меня, попутная струя, как сильный ветер. А потом я открыла глаза. Ты был возле лодки, цеплялся за спасательный круг. Твой отец тянулся к тебе — помню, меня взбесило, что он спускается долго, целую вечность, так и подмывало закричать: “Ты что, мать твою, чиновник пау хана? Хватай нашего ребенка, нашего живого ребенка…” Ты кашлял, а значит, дышал, и в воде не было красного облака.

Об этом уже не скажешь — мол, всякое бывает.

Ох, сынок. Теперь мы понимаем, что все это были знаки. Тогда-то я и поверила.

2

НАЙНОА, 2000. КАЛИХИ

Слышу, как кровь затихла, потом прилила, застучала в костяшках. Потрескавшиеся костяшки, распухшие костяшки, кровавые костяшки. Кровавые костяшки, привычные к ударам и боли, и не потому что мне этого хотелось, а потому что заставил брат. Был Новый год, в нашем тупике рвались петарды, бах-бах-бах, целые семьи на зеленых пластмассовых стульях у своих гаражей, тротуары усыпаны пеплом и обрывками бумаги. В небо взлетают фейерверки, Скайлер и Джеймс отправились за гаражи играть с Дином в “Кровавые кулаки”, а раз пошел Дин, то пошел и я, а раз пошел я, то пошла и Кауи.

Я годами пытался разобраться, что таится во мне, весь же остальной мир пытался это из меня вырвать. Особенно брат иногда. Был один из тех вечеров, когда он меня ненавидел.

Скайлер, Джеймс, оба хапа[21] японцы, толстые, высокие, вонючие подростки. У Джеймса брекеты, блестящие от слюны. Скайлер длинноволосый, все щеки в прыщах. Оба в шмотках “Поло” и “Аберкромби”, как все ребята из частных школ. А братец мой с жгутами волос, прикрывающими уши, в мешковатых цветастых шортах и слишком тесной футболке с надписью “Только для местных”, загорелый до черноты, как серфер, пухлые губы поджаты. В общем, мы явно не вписывались, но Дин вечно набивал себе цену: они со Скайлером и Джеймсом, на костяшках пузырится кровь, смеются, стряхивают боль с рук.

— А теперь чудо-мальчик, — процедил сквозь брекеты Джеймс, кивком указав на меня.

— Точняк, — согласился Скайлер. — Правда, Дин?

Брат мой весь вечер обыгрывал их обоих, Джеймса и Скайлера. Мой брат бегал быстрее, ругался круче, он был единственным, кому удалось стараканить у взрослых пиво из ведерка со льдом. И вся эта крутизна ради Джеймса и Скайлера, ведь у их предков были блестящие джипы и тяжелая темная мебель в домах с высокими потолками — словом, все, о чем мечтал Дин. Но как туда попасть, разве что подружиться с богатенькими сынками: вдруг повезет и перепадет что-то из того, чем они были наделены, а он обделен.

При этом и я, и мой брат прекрасно знали: пока я единственный, кто сделал хоть что-то для нашей семьи, из-за акул и всего, что началось потом. Нас показывали в новостях, о нас писали в газетах, и каждый раз мама с папой рассказывали, как плохо мы живем. Те, кто видел и слышал мамины с папой рассказы о том, что мне повезло уцелеть после нападения акул, но мы так бедны, что нас прикончат цены на продукты и арендная плата, присылали нам деньги, поношенную одежду, кое-где даже бесплатно давали еду.

Но пожертвованиями дело не ограничивалось. Я написал про акул в заявлении на поступление в Академию Кахена, ведь приемная комиссия наверняка тоже слышала обо мне. Я поступил в лучшую частную школу штата — на полное обеспечение, как и все коренные гавайцы, — хотя учились в ней дети таких богатых родителей, что куда там Джеймсу со Скайлером.

Мои родные, особенно Дин, видели, что со мной происходит, — как стремительно я поумнел, точно мозг волшебным образом помог мне обскакать всех одноклассников. Да и укулеле — те песни, которые я научился играть. Он настоящий талант, говорили учителя маме с папой, и те сияли, как солнце. Родители без конца повторяли, что у меня дар. Прямо при Дине и Кауи.

Вот так обстояли дела, а тут мой брат с Джеймсом и Скайлером, ну и я. Они прекрасно помнили все эти разговоры.

— Ну так что, Дин, — сказал Скайлер, — я попробую с ним или как?

Дин посмотрел на меня, заулыбался, но внутренне поежился, я клянусь, — может, не хотел доводить до крайности, в конце концов, он мой брат. Однако потом ухмыльнулся.

— Все попробуют по очереди, Ноа, — объявил он.

Нелегальные салюты — красные, синие, золотые, какие позволено запускать только отелям, — ухали в черноте над нами, отбрасывая наши тени на оштукатуренные стены Скайлерова особняка.

— Ты же тяжелее меня фунтов на сто, — сказал я Скайлеру. Как будто это поможет. Как будто хоть что-то поможет.

— Не боись, — ответил Джеймс. — Чё ты как девочка.

— Давай кулак. — Скайлер шагнул поближе, ударная рука его подрагивала. Он навел ее на меня, медленно и крепко сжал пальцы, я заметил, что костяшки ободраны до крови, кожа висит. Из-за угла долетал гул вечеринки, искристый стук громоздящихся пивных бутылок, потом петарды, бах-бах-бах.

— Хватит. — Кауи встала руки в боки, голос у нее был тоньше, чем у нас всех. Мы, пацаны, застыли, мы и забыли о ней, а она тут, рядом со мной, сестра, младше меня на три года.

Я снова взглянул на Дина и тут же об этом пожалел, даже до сих пор вспомнить стыдно. Я-то думал, что он вмешается, скажет — это была шутка; разумеется, подросток, вымахавший со здорового мужика, не может состязаться с мальчишкой.

— Давай, мах, — подначил Скайлер. — Первый раз, что ли? Выше руку.

Я поднял кулак. Дин лениво прислонился к стене, скрестил руки на груди.

— Ноа, не надо, — сказала Кауи.

— Уходи, — ответил я. — Тебя это не касается.

Скайлер занес кулак. В шести дюймах от моего. Наши костяшки: у него уже в ссадинах от ударов, у меня гладкие, тонкие, — даже я догадывался, чем все закончится. Скайлер замахнулся, чтобы меня ударить, я отшатнулся.

— Не дергайся, — сказал он и другим кулаком ткнул меня в плечо — синяк будет, как после прививки. — Давай заново.

Мы снова навели кулаки друг на друга. Я изо всех сил напряг запястье, постарался представить, что я статуя, поезд, каменная стена, не дрогну, не сломаюсь, но тут Скайлер меня ударил. Костяшки щелкнули.

Локоть прострелила боль, я взвизгнул, Скайлер крикнул:

— Будешь так орать, получишь еще раз, ссыкло.

Я снова взглянул на Дина, но он притворился, будто смотрит на рассыпающиеся в небе огни салюта.

— Он тебя не спасет, — сказал Джеймс. — У нас все по-взрослому, соберись, тряпка.

Я так сильно сжал зубы, что челюсть превратилась в воздушный шар боли, примерно как костяшки, не плачь не плачь не плачь.

— Вы, придурки, только и можете, что кулаками махать, — сказал я. — Да вы молиться будете, чтобы вас взяли работать в “Макдоналдс”, когда я буду заканчивать Академию Кахена.

Джеймс переступил с ноги на ногу; послышалось шипение и треск.

— Слышал умника? — спросил он Скайлера. — Давай-ка мы оба по второму разу.

— Нет, — возразил Скайлер. — Только я.

Рука у меня уже тряслась, в пальцах и ладони стучала кровь, но я сжал кулак, почувствовал, как боль разливается по руке, жжет кости. Я снова протянул руку, так что она оказалась в шести дюймах от Скайлерова кулака. Он ударил сильнее, будто захлопнулась тяжелая дверь, прищемила мне кисть. Боль взорвала кости, хлынула из глаз, на мгновение все побелело, и я шлепнулся задницей в грязь, дико взвизгнув, как щенок.

Джеймс со Скайлером хохотали, Скайлер размахивал ударной рукой, а перед домом на лужайке кто-то, наверное, удачно пошутил, потому что взрослые дружно покатились со смеху.

Кауи заслонила меня собой:

— Хватит, вы, бото.

— Что? — Джеймс опять рассмеялся. — Что-что?

— Что слышал, — ответила Кауи.

— Может, тогда твоя очередь? — спросил ее Джеймс. — Ты и я.

Дин оттолкнулся от стенки.

— Джеймс, не пизди, — произнес он, не очень-то следя за языком, ведь мамы с папой тут не было.

— Давай, — сказала Кауи Джеймсу.

— Заткнитесь оба, — велел Дин.

— Поздно, — ответила Кауи. И Джеймсу: — Давай, трус паршивый.

— Думай, что говоришь, — сказал Джеймс.

— Тебе надо, ты и думай, — с наглостью десятилетней пигалицы парировала Кауи. — Давай, ссыкло. — Она вытянула руку, как прежде я, но ее кулачок был меньше и круглее моего, на нем и костяшки-то еще не обозначились.

Джеймс занес кулак в шести дюймах от ее кулака.

Лицо Кауи казалось вырезанным из коа[22], смуглая младшая сестренка с увязанными в косички густыми пушистыми волосами. Я не знал, что сказать, — в глубине души мне хотелось, чтобы она испытала на себе, каково это, а то она вечно считала, будто может соревноваться с Дином и со мной, несмотря на то что на пять лет младше Дина и на три года младше меня, она должна знать свое место… и все же мне не хотелось, чтобы она это пробовала, потому что я знал, как именно она будет себя чувствовать, когда все закончится.

— Кауи, — произнес Дин.

— Давай, — сказала Кауи Джеймсу. Кулак она так и не убрала.

Джеймс пожал плечами, сжал пальцы, наставил на нее кулак. Деланно размахнулся, но Кауи не дрогнула. Перенес вес на правую ногу, ударил от плеча, но, коснувшись кулачка Кауи, разжал кулак, схватил ее за запястье, рассмеялся, похлопал по руке.

— Ладно тебе, я не трону девчонку, тем более сестру Дина.

Дин тоже рассмеялся, он понимал, что победил, Джеймс и Скайлер его уважают — наверное, из-за того, что он позволил им проделать со мной. Меня так и подмывало сказать, что я сам это выбрал. Я чего-то стою, а вы нет. Но эта троица придвинулась ближе друг к другу, оставив нас с Кауи за пределами своего неплотного круга.

— Валите, — Дин отмахнулся от нас, как от пчел на пикнике. Все трое засмеялись.

Я развернулся и пошел прочь по подстриженному яркому газону, голос Скайлера за спиной становился все глуше — “У меня есть фейерверки”, — и в конце концов я вышел за пределы слышимости.

— Ненавижу эту дурацкую игру, — раздался рядом голос Кауи, и я вздрогнул.

— Не знал, что ты тут.

— Я тут, — подтвердила Кауи.

— Не надо было туда ходить, — сказал я.

— Почему?

Если мы с Дином в чем и были согласны, так лишь в том, что, кроме нас, никто не смеет обижать Кауи. Потому что мы ее братья. Но я прекрасно знал, что ответит мне Кауи, если я скажу ей это, а потому пояснил иначе:

— Тебе повезло, что они тебя не тронули. Раньше и со мной было так же.

Мы вышли на улицу в двух домах от вечеринки дяди Ройса. Скайлеру и его предкам там явно не понравилось бы — поэтому они и пошли на другую вечеринку, в противоположный конец улицы, — у Ройса народ был просто в джинсах и футболках, камуфляжных пляжных шортах, смолисто пахло сигаретами, никаких тебе украшений, баночное пиво в ополовиненных картонных коробках. Снова застрекотали петарды.

— Если тебя задолбало, что к тебе все цепляются, нечего вести себя так, будто ты здесь самый охуительно крутой, — сказала Кауи.

— Знаешь что, — заметил я, — если ты научилась ругаться, это еще не значит, что ты теперь взрослая.

— Ну и что, — возразила Кауи. — Если бы не я, они бы до сих пор тебя били.

— Да и пофиг, — ответил я.

— У меня такое ощущение, — продолжала она, — что с Дином ты сам нарываешься. Как будто хочешь, чтобы тебя избили.

Она права, именно так все и было, но как ей об этом сказать? Дело в том, что после акул я чувствовал: папа с мамой на меня не надышатся, буквально душат меня заботой, они рассказывают об аумакуа[23], о том, что меня духи благословили, выбрали, а это что-то да значит. Я уже принес им удачу, вещи, пожертвования, существенно облегчившие нам переезд на Оаху, сертификаты и награды от Академии Кахены, шаку[24] и уважение от каждого местного жителя, который, услышав историю про акул, почувствовал в ней прежних богов, — и все это благодаря мне.

Дин это видел. И слышал от мамы с папой: а вдруг я стану новым гавайским ученым, или сенатором, или с меня начнется возрождение островов. Мы все это слышали, и то, что зрело во мне, вселяло в меня уверенность: я смогу воплотить их мечты.

Однако на слова Кауи я лишь пожал плечами:

— Да он вечно на меня злится. Я думал, если позволю ему меня отлупить, он успокоится.

— У Дина это не очень-то получается, — фыркнула Кауи.

— Что именно?

— Успокаиваться.

Вдруг раздался дикий крик, такой, что сразу понимаешь: дело плохо, и мы с Кауи замолчали и остановились. К нам из-за дома Скайлера медленно направлялся Дин, без футболки, смуглая кожа блестит, с ним Скайлер, их плечи соприкасались. Скайлер держался за руку, обмотанную футболкой моего брата. Я почуял новый, черный запах, почти как после петард, горелая бумага, но более сладкий и дымный, примерно как от копченой свиньи. Скайлер зажмурился, у него текли слезы, он стонал, брат его успокаивал — все будет хорошо, — за ними плелся Джеймс с таким видом, будто его вот-вот стошнит.

Все родители смолкли, вечеринка тоже.

— Он пытался ее выбросить, но фитиль был слишком короткий, — пояснил Дин.

Скайлер дрожал, как вышедшая из реки лошадь.

Дин что-то прошептал Скайлеру, Скайлер покачал головой. Но Дин все равно отвернул футболку и показал нам нечто, похожее на руку, три пальца белые и дергаются, два нет, желтые куски и клочья кожи, осколки костей, серые на свету. В нос нам снова ударил сладкий запах свинины. Люди зафыркали и отвернулись.

Потом снова зазвучали голоса, громко, нервно, брякнули чьи-то ключи, я же шагнул вперед, дотронулся до руки Скайлера, я сам не знал, что делаю, даже Дин удивился: “Ты чего?” — но я не ответил, потому что меня переполняло — я чувствовал, как колется растущая на газонах трава, точно это моя кожа, как хлопают крылья ночной птицы, точно это я лечу, как деревья со скрипом всасывают запах петард, точно листья — мои легкие, как бьется сердце у всех собравшихся на вечеринке.

Я прикоснулся к руке Скайлера, провел пальцами по осколкам кости, ошметкам кожи. Наши руки притянуло как магнитом, между ними возникло тепло. Но тут подошел папа Скайлера, оттолкнул меня, прикрыл руку сына футболкой, хотя ладонь уже заживала, клянусь, рваная кожа затягивалась, кости срастались, я сам видел, ему стало лучше. Голова моя словно наполнилась гелием или другим газом, как будто я слишком долго бежал слишком быстро. Я отступил на шаг, попытался было опереться на раскладной столик с макаронным салатом и мусуби[25], но промазал мимо столешницы, коснулся ладонью воздуха и второй раз за вечер очутился задницей на земле.

Оттуда я наблюдал, как двое отцов сажают Скайлера в джип. Одновременно хлопнули двери, с ревом и урчанием завелся мотор, а издалека доносилось бах-бах-бах.

— Очнись. — Кауи толкнула меня в плечо, позвала меня несколько раз, пока я не пришел в себя. Кто знает, сколько я так просидел. — Что ты сделал?

Мне хотелось ответить, но веки отяжелели, а заставить челюсти разомкнуться было не легче, чем открыть дверь холодильника с помощью слизняка. Тем более я и сам точно не знал, что сделал. Помнил лишь, что почувствовал руку Скайлера, то, как она хочет поправиться, и я был частью этого ощущения, увеличил его, пусть даже на минуту.

Подошел Дин, посмотрел на нас сверху вниз:

— Ехать пора.

Глаза его горели. Страхом, злобой, стыдом. Тогда-то все и началось, не так ли.

— Извини, — сказал я, надеясь, что теперь этого хватит, а еще, наверное, я сказал это за все то, что было после того, как меня спасли акулы.

— За что извини, — ответил он. — Не ты же сцапал петарду, с которой не знаешь, что поделать.

Я пожал плечами:

— Ты прав. Но все равно.

— Ты думал, починишь его руку, стоит только дотронуться? — Дин ухмыльнулся, покачал головой. — Ничего ты не смог.

Нас окликнули мама с папой.

— Ехать пора, — повторил Дин.

Мы сели в наш помятый синий “джип чероки”, мы с Кауи и Дином на заднем сиденье, мама за руль, потому что папа выпил четыре банки пива и, по его словам, не хотел, чтобы мы видели, как он ублажает копа, чтобы тот не отбирал права. Его ладонь на мамином бедре, она переплела свои пальцы с его. Навстречу нам в противоположную сторону проносятся огни фар, мы едем вниз из Эйеи, знаки и здания вдоль шоссе Н1, Дин смотрит в боковое окно, то и дело глубоко и шумно вздыхает. Он словно стал старше с тех пор, как мы сели в машину, да и я наверняка тоже. Мы оба уже не те Дин и Ноа с Большого острова, до акул, которые пробегали мимо объявлений о высоком прибое на пляже Хапуна, волны ревели у наших колен, поднимались до груди, и мы ныряли в белую пену. Буруны тащили нас вдоль берега, мы соревновались, кто глубже нырнет под волну, приливное течение засасывало, волокло за собой, в спину нам бил песок, мы чувствовали, как вода поворачивает, вставали, подтягивали шорты, а когда волна, изогнувшись, со всей силы обрушивалась на нас, мы бросались в ее глубину, открывали глаза, с улыбкой смотрели на разверзшийся завиток золотого песка и голубой океан, которому нас не достать. Под водой Дин, как, наверное, и я, радостно щурился, серебристые воздушные веревки вырывались у нас из носа и рта, мы выплывали на поверхность и хлопали друг друга по ладони за храбрость, за то, на что мы способны. Теперь же мы возвращались домой на джипе, между нами Кауи, двое мальчишек с окровавленными костяшками, мы ехали навстречу тому, что будет дальше, а я все украдкой поглядывал в зеркало заднего вида на то, что оставалось позади.

3

КАУИ, 2001. КАЛИХИ

О\'кей, в общем, весь тот год мы будто бы снова жили на краю легенды, как тогда, после акул, только больше. Очередной придурочный мальчишка изуродовал себе руку петардой, как обычно в Новый год. Только в этот раз все закончилось иначе. Блессинг сказала, что Кейахи сказала, что в ту ночь Скайлеры ездили в больницу. Врачи развернули руку Скайлера, искалеченную новогодним взрывом. Смыли кровь, а под ней здоровая чистая кожа. Как будто его рука никогда не играла с огнем.

Ну блин. Можете себе представить, если уж Кейахи рассказала Блессинг, значит, об этом уже знали даже в Саудовской Аравии. Тоже мне новость. Кейахи и изобретение колеса подавала бы как свежую сплетню.

Но посетители к нам не спешили. Особого шума не было. Разве что соседи заглядывали. Регулярно, но по одному. Какая-нибудь местная тетенька, лохматая, будто только что проснулась, с двухлетним сыном на бедре, у сына диабет, и вот она говорит, мы тут слышали про Найноа, не может ли он помочь. Или мужчина, который потом приходил еще раз, кажется, хапа кореец, в слишком узкой футболке, обтягивавшей слишком широкую грудь, объяснял, почесываясь, что у него четвертая стадия добралась даже до пальцев ног. Не мог бы ваш сын помочь.

Кажется, поначалу мама не очень понимала, как быть, просто слушала, грустно наморщив лоб, впускала человека в дом и шла за Ноа в их с Дином комнату. Посетитель заходил туда вместе с мамой, но та вскоре выходила.

— Он сказал, что при ком-то не может, — пояснила она в первый раз.

Чуть погодя возвращался и посетитель. Не знаю, что там Ноа с ними делал, но уходили они практически пританцовывая. Ноги пружинили, как на резинке. Глаза спокойные, не то что раньше. Значит, что-то он исправлял.

Так что, разумеется, люди к нам заглядывали. По одному, но регулярно. Толпы никогда не было.

Как-то раз я видела вот что: взрослая дама, говорила что-то про начальную стадию того-сего, перед уходом завернула на кухню. К маме. И дала ей деньги. Я думала, мама удивится: нет-нет, что вы, я не возьму. Ничего подобного. Она кивнула и взяла деньги так легко, словно сидела за кассой в “Дж. Ямамото”.

Мы с Дином и Ноа не дураки, мы знали, что папа с мамой вечно в долгах. Они постоянно обсуждали по телефону все, от кредитных карт до дома. Это стало у нас чем-то вроде молитвы: отче наш, иже еси в долгах до небеси, да святится выплата твоя. Классе в четвертом я была уверена, что абсолютно все приглашают музыкантов и устраивают вечеринки, на которых берут с гостей деньги за вход, чтобы собрать на оплату жилья[26]. Но когда я рассказала об этом на уроке, учительница прослезилась. И после занятий пристала ко мне с расспросами.

— Может, вам помощь нужна? Все ли у вас хорошо? — спросила она с грустно-серьезным лицом.

— Вы же учительница, — ответила я.

— Что ты имеешь в виду? — удивилась она.

— Вы учительница, — сказала я. — Чем вы нам поможете, поделитесь талонами на продукты?

Но теперь, когда к Ноа потянулись посетители, в нашем доме не водится никаких шмоток типа “Росс — Одеться дешево не вопрос”. Мы даже съездили всей семьей в “Перлридж”[27]. И каждый выбрал себе несколько вещей в “Гэп” и “Фут Локер”. И еще мы несколько раз устраивали хорошие ужины с ахи.

* * *

Наверное, мама всем говорила, что у нас своя жизнь и к нам нельзя заявляться когда вздумается. И люди к ней прислушивались, правда-правда. Кому-кому, а нам действительно повезло, что мы на Гавайях[28], потому что теперь ни до, ни во время ужина к нам никто не приходил, и мама с папой за столом подсчитывали прибыль, опустошая конверт с наличными. Потом возвращался Дин после очередной игры на площадке, объявляя о своем появлении стуком баскетбольного мяча по тротуару, бац-бац, громко, словно он сам внутри мяча и подпрыгивает от зависти.

В один из таких вечеров я заглянула в комнату Ноа. Прошло, может, месяца четыре с тех пор, как к нему стали наведываться посетители. Он лежал на своей кровати, бессильно свесив руки. Дышал медленно, таращился в потолок.

— Эй, — окликнула я.

Он кивнул. И все.

— Тебе плохо? — спросила я.

Он отвернулся к стене. И меня это разозлило. Ему явно было плохо, но спрашивать его, что да как, никто не собирался. А он явно хотел, чтобы его спросили, вот я и спросила.

— Ну и пожалуйста, — сказала я, хотела было закрыть дверь, но тут он что-то произнес. Кто бы сомневался. Как раз когда дверь должна была закрыться. — Что? — спросила я и вернулась в комнату. Там на стороне Дина плакаты с рэперами и звездами баскетбола, у Ноа роботы и чуваки с мечами в объятиях грудастых принцесс.

— Даже если я тебе скажу, ты все равно не поймешь, — проговорил он.

Надо было тогда врезать ему по морде.

— Как жаль, что у нового короля Камеамеа[29] нет времени побеседовать с деревенщиной, — съязвила я.

— Ты это о чем?

— Это ты мне скажи, — отрезала я. — Ты же у нас король.

— Я такого не хотел. — Он сел на кровати с таким видом, будто делает это из последних сил. — Да и что ты знаешь? Ты знать не знаешь, каково это. И никто из вас не знает.

Ох, брат. Он, похоже, и не догадывался, как прозвучали его слова.

— Я знаю вот что: ты задираешь нос, будто нас с Дином тут вовсе нет, — ответила я, и это была правда. Потому что мама с папой даже не просили его помочь по хозяйству, ведь ему нужно отдохнуть. Порой Ноа с мамой уезжали куда-нибудь вдвоем, чтобы все обсудить, только обычно делали это незадолго до ужина, так что нам с Дином приходилось “угощаться” папиными полуфабрикатами. А от Ноа с мамой по возвращении пахло автокафе “Радуга” или кондитерской “У Леонарда”, клянусь.

— Дело в… — начал Ноа, — в моей голове. Там вертятся разные мысли, никак не останавливаются.

— Например?

Он спросил, знаю ли я, как мы живем.

Я ответила, что знаю. Мама с папой рвут задницу на работе, но тут нам хотя бы полегче, чем на Большом Острове после того, как закрыли плантацию сахарного тростника. Да и то, чем он сейчас занимается, тоже приносит деньги.

Ноа потер лицо. С силой. Как будто пытался и никак не мог счистить с него что-то.

— Вот видишь, я же говорил, что ты не понимаешь. “Мы” не значит мы с тобой и мама с папой. “Мы” — то есть Гавайи. А может, и не только Гавайи.

— Окей, — ответила я, — ну а ты-то здесь при чем?

— Вот это я и пытаюсь выяснить. По-моему, я должен это исправить. В этом все дело.

Я сжала и разжала кулак. Сжала и разжала.

— То есть только ты один? — уточнила я.

Он промолчал. Я видела, что он вымотался, весь взмок, как лошади в долине Вайпио, на которых мы когда-то катались, от чего в моей памяти остались только запахи и ощущения. Сама земля поднималась по их галопирующим мышцам. От них требовалось именно это: бежать. Но от долгого бега они выдыхались, истощались, так ведь? И не могли делать то единственное, что от них требовалось.

— Да, — сказал Ноа. — Я один.

Ну ладно, он устал. Мне было сложно: с одной стороны, я его жалела, но он пытался внушить мне чувство вины — за свои чувства, за то, что я ничем не могу ему помочь, за то, что он особенный, будто во всем этом я виновата. Он частенько пытался внушить другим чувство вины. И обычно у него получалось, даже со мной. Но только не в этот раз, потому что я услышала лишь то, что он думает о нас с Дином, — ничего. Потому что считает себя особенным.

Отчасти я ему поверила. Но не до конца. Я вышла из его комнаты, точно бродячая собака, которую огрели плеткой. Ноги, которые несли мое тело, казались чужими. Рука, дотронувшаяся до дверной ручки, словно была не моя. Может, он и правда станет гавайским Суперменом, как надеялись мама с папой. Поможет островам, защитит нашу семью. Какая разница. Мне во всем этом не было места.

На столе в моей комнате лежала стопка учебников: биология, начальная алгебра, английский. Это было не единственное, чем мне хотелось заняться, но первое, что я увидела. “Б”[30] с плюсом мне было получить — раз пукнуть. Теперь этого уже недостаточно.

И я взялась за работу.

* * *

Оказывается, так думала не только я, да? В Дине после Нового года тоже произошла перемена, особенно после того, как к Ноа стали приходить люди. Обычно Дин заглядывал домой бросить рюкзак и переодеться, после чего уходил на площадку, стуча баскетбольным мячом по тротуару, звук постепенно стихал вдали. Иногда я украдкой шла за ним, держась позади и не попадаясь на глаза. На площадке он состязался со старшеклассниками и студентами, которые приезжали из колледжа домой на каникулы. Мяч прыгал, оживал, стрелял под его рукой. Колени танцевали. Он хватал мяч и бросался прямо на соперников, как бык на арене, как на картинках из Испании, которые я видела тем летом: бурое, алое, пики на солнце. Все прочие на площадке наверняка думали: ну и горячая голова, я же понимала, чего именно он добивается.

Он уже играл отлично. И хотел стать лучше.

Я и так училась хорошо. Но стала учиться лучше. Наверняка многие скажут — радуйся, что тебя вообще взяли в Академию Кахена. Но мне было этого мало. Ноа уже там учился. Маячил передо мной на лестницах и в коридорах. На спортивных площадках и страницах учебников. Куда бы я ни пришла, вздохнуть не успею, как я уже сестра Найноа, того, что с акулами, говорят, он делает невероятное.

Стоило мне принести домой очередную отличную оценку за контрольную, и мама с папой улыбались, гладили меня по спине. Но смотрели совсем не так, как на Ноа, когда он, окончив дневной прием, выходил из комнаты. Они поспешно бросались к нему, чуть стол не опрокидывали. Дотронуться до него, сказать ласковое слово, принести ему воды или что-нибудь перекусить перед ужином.

Я тогда решила, будто им все равно, что делаем мы с Дином. Оказывается, ошиблась. К началу школьного баскетбольного сезона Дин добился таких успехов, что о нем заговорили отдельно, не как о брате Ноа. “Надежда первой лиги”, “будущий игрок сборной штата”. И нас с Ноа внезапно стали таскать на все его школьные игры. Я терпеть не могла баскетбол. (“Я же просила тебя переодеться”, — говорила мама, зайдя ко мне в комнатушку и увидев, что я по-прежнему в боро боро[31] валяюсь с книжками на кровати. “У него игры по два раза в неделю”, — замечала я, на что мама отвечала: “Это же твой брат”, как будто это все объясняет. Как будто я дура. Я громко вздыхала и спрашивала: “Сколько длится сезон в баскетболе? За каждый день, что вы таскаете меня на его дурацкие игры, вы должны отпустить меня на день в гости к Крише”. “Кауи, — мама качала головой, — веди себя хорошо”.) Потом приходилось сидеть на верхних рядах в компании визжащих девиц с крупными кольцами в ушах и в босоножках на танкетке. Жара от прожекторов, вонь от попкорна, задница липнет к скамейке, внизу потные мальчишки, задыхаясь, кружат по деревянной площадке и провожают глазами маленький мячик, летящий в маленькое кольцо. Гудок на перерыв или куда там. Взрослые мужики с серьезными лицами орут на подростков. И друг на друга.

Ноа увлеченно следил за игрой, кричал, пока горло не перехватит, подпрыгивал, толкал маму с папой. Мне кажется, Ноа просто хотел, чтобы все было как раньше, когда мы с ним и с Дином завязывались узлом на полу, боролись так отчаянно, вы даже не представляете, локти торчат, носки воняют, мы пытаемся сделать болевой захват руки и удушающий со спины. Вроде злимся, но при этом смеемся, причиняем друг другу боль, но понятно же, что любя. Тогда акулы были всего лишь семейной историей, тогда казалось, что мы всегда будем так же близки. Вот Ноа наверняка и думал, что если подбадривать Дина громкими криками, то все вернется.

Да и мама с папой тоже так думали, я же видела. Кричали, радовались. На Дина у них тоже были планы, как и на Ноа. Еще бы, Найноа подавал надежды, Дин подавал надежды, а я рядом с ними словно невидимка. Но я тоже подавала надежды. Правда. Окей, никто этого не замечал, но какая разница. У меня была масса разных способностей. Например, когда нам в школе задали смастерить мост из зубочисток, я стащила из класса лишние две пачки зубочисток, прочитала про фермы, пролеты и выстроила мост, который выдерживал на два кирпича больше, чем у остальных. Или когда у нас в школе были соревнования по выживанию в экстремальных условиях, я придумала, как из куска брезента сделать палатку, как фильтровать воду рубашкой, и продержалась дольше всех из класса. И так каждый раз. Я ощущала, как во мне что-то растет и крепнет, и все больше и больше чувствовала: я могу делать что хочу. Если, конечно, хочу достаточно сильно.

* * *

Ну и вот. А потом эти способности проявились. День как день, очередной баскетбольный матч. Дина взяли в сборную (была, кажется, предсезонка или как ее). Мы снова стояли на трибуне, часы только-только начали отсчет времени до перерыва, я же думала об одном: неужели придется стоять и хлопать еще целый час.

— Я в туалет, — сказала я маме. Она даже не обернулась. Меня это устраивало — значит, у меня уйма времени. Я вышла из зала, по коридору мимо туалетов и дальше, к пожарной лестнице. Крашенная коричневой краской старая дверь выскрипнула меня наружу. На другом конце парковки плясал оранжевый кончик сигареты. Легкий смешок.

И тут я услышала что-то еще. Пение. Негромкое. Я крутила головой, вертелась во все стороны, пытаясь понять, откуда оно доносится. Голос был женский, отрывистые фразы начинались почти как визг, но потом становились энергичнее, женщина произносила короткие предложения. Затем в конце очередной строки долго держала ноту — то ли песня, то ли утробный вопль. Эхо все не смолкало и не смолкало. Пение доносилось с другой стороны улицы, из какого-то кафетерия. Толстые кирпичи и массивные колонны выкрашены кремовой краской. Стонущие железные двери распахнуты в густую жару.

Я замерла у края льющегося света, где никто меня не увидит. На полу кафетерия рябило отражение потолочных ламп. Столы и стулья отодвинули к стенам. Три пожилые женщины сидели, скрестив ноги, на покрывалах и барабанили по стоящим перед ними ипу[32] в форме песочных часов. Хлопали по пустым оболочкам то пальцами и ладонями, то, перевернув руку, костяшками. А в центре комнаты три ряда девушек — мне показалось, все старше меня, — танцевали хулу[33].

Самые обычные девушки в самой обычной одежде. Я и раньше слышала напевы хулы. Но тут было другое. Я почувствовала в ней что-то древнее, настоящее, откликавшееся во мне до мурашек.