Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Томас Сэвидж

Власть пса

Моей жене
«Избавь от меча душу мою И от псов одинокую мою». Псалмы
© Thomas Savage, 1967

© Afterword. Annie Proulx, 2001

Перевод. Школа В. Баканова, 2021

© Издание на русском языке AST Publishers, 2021

I

Кастрацией на ранчо всегда занимался Фил. Мужчина отсек оболочку мошонки и отбросил в сторону. Один за другим оттянув семенники, он надрезал обволакивающую их кожу и кинул в огонь, где ждали своего часа раскаленные клейма. Крови было на удивление мало. Через пару секунд, словно гигантский попкорн, семенники взорвались. Говорят, некоторые едят их с перцем и солью. Хитро ухмыльнувшись, Фил посоветовал молодым рабочим, помогавшим на ранчо, также отведать «устриц скалистых гор», если дела с девушками не клеились. Предложение, тем паче сделанное при работниках, заметно смутило державшего веревку Джорджа. Фил обожал бесить людей и с удовольствием выводил из себя замкнутого и скромного брата.

За исключением столь тонкого дела, как кастрация, на ранчо было принято носить перчатки, чтобы защитить руки от ожогов лассо, заноз, порезов и волдырей. В перчатках здесь клеймили, арканили и загоняли скот, бросали животным сено, ездили верхом и гнали стада. Так трудились все – только не Фил. Его не заботили порезы, волдыри и занозы, и он презирал тех, кто боялся пораниться. Руки его были сильными, жилистыми и сухощавыми.

Ковбои и другие работники ранчо заказывали перчатки из конской кожи по каталогам «Сирс Робак» и «Монтгомери Уорд» – «Сэр Пробок» и «Макаронери Уорд», как называл их Фил. После работы и по воскресеньям, когда барак насыщался влагой от стирки и бритья, а также запахом лаврового лосьона от тех, кто шел в город, обитатели ранчо корпели над бланками для заказов. Как переросшие дети, они, сгорбившись, покусывали кончик карандаша, раздумывая о весе посылок и расположении почтовых зон. Причем нередко, не справляясь с задачей, со вздохом обращались к тем, кто был ближе знаком с цифрами и буквами – тем, кто сумел закончить школу и время от времени писал письма отцам, матерям и сестрам своих товарищей.

Какое удовольствие было получить из Портленда или Сиэтла посылку с новыми перчатками и ботинками для выхода в город! С каким сладостным трепетом ждали здесь бандероли с музыкальными инструментами и пластинками для фонографа, способными разогнать тоску зимних вечеров, когда с горных вершин волками завывали ветра.

«Наша лучшая гитара. Играйте испанский бой и аккорды. Широкий гриф из черного дерева. Резонансная дека с веерными пружинами из массива ели. Нижняя дека и обечайки из палисандра. Кант из натурального рога. Непревзойденная красота!»

В ожидании посылок, преодолевавших путь в пятнадцать миль до отделения почты, ковбои снова и снова перечитывали подобные описания, и это вызывало в их душах тот же трепет, что и заполнение бланков. Кант из натурального рога!

– Что, парни, изучаете старую добрую «Книгу желаний»? – стряхивая снег с ботинок, спрашивал их Фил и вставал в проходе, широко расставив ноги и сложив руки за спиной.

Надеясь сыскать его одобрение, многие на ранчо пытались работать голыми руками, однако, оставшись незамеченными, они вновь надевали перчатки.

– Ее самую, Фил, – отвечали молодые люди, гордясь тем, что могут называть хозяина ранчо по имени, и поспешно прикрывали каталог, пока он не застал их за разглядыванием женщин на рекламе корсетов и нижнего белья.

Как же восхищала его отстраненность! Владея половиной крупнейшего ранчо в долине, он мог позволить себе все, что пожелает – «Лозьер», «Пирс-эрроу», любой автомобиль, – однако Фил не интересовался машинами. Как-то о покупке «Пирса» задумался Джордж. «Хочешь как богач-еврей выглядеть?» – спросил его брат, и больше такой вопрос не поднимался. Фил не водил машину. Подвешенное за стремя седло в длинном бревенчатом амбаре верно служило ему двадцать лет. Шпоры – чистая сталь, без щеголеватых серебряных вставок, о которых мечтали все прочие. Вместо сапог с пряжками и узорами, какие любили ковбои, – простая обувь. При этом в свое время Фил не уступал другим в езде на лошади, а с лассо управлялся лучше самого Джорджа. Несмотря на богатство и благородное происхождение, держался он просто и, как все наемные рабочие, носил комбинезон с голубой рубашкой из шамбре.

Три раза в год Джордж возил брата в Херндон стричься. Стесненный, как индеец, в узком городском пиджаке и шиферно-серой шляпе, из-под которой выглядывали ястребиный нос и волевой подбородок, Фил ехал на переднем сиденье старого «рео». А после столь же неподвижно восседал в кресле цирюльника Уайти Поттера, положив на холодные подлокотники худые обветренные руки, пока клочки состриженных волос падали на белый кафельный пол.

Изящно одетый коммивояжер со сверкавшей булавкой на галстуке как-то усмехнулся, кивнув в сторону Фила. «Не стал бы над ним смеяться, мистер, – ответил Уайти. – Он вас пятьдесят раз может купить и продать, да и всех остальных в долине, кроме своего братца. Для меня честь, что он сидит в моем кресле, большая честь. – Чик-чик-чик. – Они с братом партнеры».

Больше, чем партнеры, и больше, чем братья. Во время сгона скота они ехали бок о бок и разговаривали так, будто сто лет не виделись. Братья вспоминали о былых деньках в школе, о Калифорнийском университете, где один из них получил степень, а второго в тот же год исключили, и о том, какие веселые проделки устраивал Фил над их старыми друзьями, другими студентами. Фил был светлой головой, Джордж – тугодумом.

Каждую осень братья вместе принимали решение о продаже волов или покупке жеребца, дабы улучшить поголовье верховых лошадей. Каждый год Фил с нетерпением ждал октября, чтобы вместе с Джорджем пойти на охоту. Когда ивы вдоль рек наливались ржаво-рыжим цветом, а горные вершины заволакивала дымка лесных пожаров, Фил доставал обрезанный карабин, и они с братом отправлялись в сторону гор: Фил, высокий и худощавый, подмечающий все вокруг своими небесно-голубыми глазами, и коренастый невозмутимый Джордж, трясущийся за ним на столь же коренастой и невозмутимой гнедой. Братья заключали пари, кто первым приметит и пристрелит лося – Фил обожал лосиную печень! – а вечером разбивали в горном лесу лагерь, садились, поджав ноги, у костра и говорили о минувших деньках. Или, скажем, о том, что надо бы построить новый амбар – планы, которым не суждено было воплотиться в жизнь, поскольку для нового амбара пришлось бы снести старый. Они лежали рядом и слушали во тьме песнь крошечного ручья шириной не более человеческого шага, самого истока Миссури. Засыпали и просыпались на подернутой инеем земле.

Так продолжалось годами, а Филу нынче стукнуло сорок. Братья по-прежнему спали в большом деревянном доме, на тех же латунных кроватях, в той же комнате, что служила им когда-то детской. С того времени как те, кого Фил называл Стариками, покинули ранчо, дабы провести закат жизни в номерах лучшего отеля в Солт-Лейк-Сити, где Старик Джентльмен играл на бирже, а Старая Леди раскладывала маджонг и наряжалась по давней привычке к ужину, большую спальню ни разу не открывали. Комната почернела от выхлопов проезжавших мимо машин (с каждым днем их становилось все больше и больше), воздух в ней сделался затхлым, герань Старой Леди завяла, а черные мраморные часы давно перестали ходить.

С братьями осталась миссис Льюис, повариха, жившая в хибарке за домом; она же кое-как прибирала дом, бухтя себе под нос с каждым взмахом метлы. Крошечная комнатка наверху опустела с отъездом последней из многочисленных служанок, чье присутствие в холостяцком имении могло показаться странным. Однако и поныне, когда в доме не осталось девушек, братья вели себя с поражающей благопристойностью. Джордж мылся раз в неделю: в ванную комнату он заходил одетым, запирал дверь, тихо, без плесканий и распевов, делал свои дела и в полном облачении возвращался – выдавал его лишь тянущийся шлейфом пар. Фил ванной никогда не пользовался: никто не должен был знать о том, что он вообще моется. Раз в месяц он окунался в желоб реки, известный только ему с Джорджем да однажды кое-кому еще. По дороге к реке Фил следил, не видит ли его кто, а после омовения обсыхал на солнце, поскольку полотенце в руках могло расстроить весь замысел. Весной и осенью, бывало, приходилось пробивать лед; зимними месяцами Фил не мылся. Братья никогда не видели друг друга без одежды, – ночью, перед тем как раздеться, они гасили лампу – первый электрический свет в долине.

Завтракали хозяева ранчо вместе с рабочими в задней столовой, однако обед и ужин, как и прежде, для них подавали в парадной комнате со всеми причитающимися белыми скатертями и серебряными приборами. Отказаться от старых привычек, забыть, что ты Бёрбанк – человек с хорошими связями в Бостоне, – было непросто, да и не очень-то и хотелось.

Порой Фила смущал потерянный вид брата, когда, сидя в кресле-качалке, тот подолгу оглядывал долину. Взгляд Джорджа приковывала Старик-гора, двенадцать тысяч футов[1] в высоту, – возлюбленная его гора, на которую он смотрел и смотрел, покачиваясь в кресле.

– В чем дело, старина? – окликал его Фил. – Разум заплутал?

– Чего?

– Опять в себя ушел, спрашиваю?

– Нет, вовсе нет, – отвечал Джордж и медленно закидывал ногу на ногу.

– Как насчет партийки в криббедж? – Братья скрупулезно вели счет все эти годы.

Все проблемы Джорджа, полагал Фил, происходили от того, что тот не включал голову. В отличие от него брат мало читал, максимум – «Сатердей ивнинг пост». Джорджа, словно ребенка, занимали истории о природе и животных, тогда как Фил жадно глотал «Азию», «Ментор», «Сайнтифик Американ», книги о путешествиях и философские сочинения, которые в большом количестве присылали под Рождество родственники с Восточного побережья. Его острый пытливый ум приводил в замешательство торговцев и скупщиков скота. Могли ли они ожидать такого от человека, одетого, как Фил, говорившего, как Фил, от деревенщины с грубыми руками и нестрижеными волосами? Однако его привычки и внешний вид заставляли незнакомцев понять, что аристократ может себе позволить быть собой.

Джордж ничем не интересовался и не имел никаких увлечений, Фил – много работал с деревом. Из струганых брусьев он сооружал краны для стогования луговых трав – полевицы, тимофеевки, клевера, а также вырезал из дерева крошечные, не больше дюйма в высоту, стульчики в стиле братьев Адамов и Томаса Шератона. Подобно паучьим лапкам, двигались проворные пальцы Фила. Лишь изредка они замирали, будто задумавшись, – как если бы руки имели на кончиках пальцев свое собственное сознание. Нож нечасто выскальзывал из рук Фила, а если такое и случалось, мужчина брезговал даже йодом и карболкой – едва ли не единственными лекарствами на ранчо, ибо семья Бёрбанков не верила в медицину. Раны он протирал синей банданой, хранившейся в заднем кармане штанов; порезы заживали сами собой.

Многие, кто знал Фила, сокрушались: мол, тратит таланты впустую. Управление ранчо – дело нехитрое, больше требующее грубой силы, нежели напряжения извилин, тогда как Фил был способен стать кем угодно – врачом, учителем, ремесленником, художником… Он мог подстрелить рысь и освежевать тушку, потом набить такое чучело, что таксидермистам оставалось лишь завидовать; а математические головоломки из «Сайнтифик Американ» решал с такой легкостью, что карандаш едва поспевал за быстротой его ума. Научившись по книгам играть в шахматы, Фил часами решал задачки из «Бостон ивнинг транскрипт», прибывавшего на ранчо с двухнедельной задержкой, а в кузнице ковал замысловатые вещицы по собственным эскизам. Фил был бы счастлив, если бы хоть часть его талантов досталась брату… увы, Джордж никогда ничем не загорался, а в последнее время его не радовали даже поездки в Херндон, куда он отправлялся на старом «рео» ради встреч с банкирами и обедов в ресторане «Шугар боул».

– Ну что, толстяк, научим тебя шахматам? – спросил как-то Фил, представляя совместные вечера у камина.

Прозвище выводило Джорджа из себя.

– Так себе идея, Фил.

– Почему, толстяк? Думаешь, не справишься?

– Никогда не любил игры.

– Раньше ты резался в криббедж. В пинокль вроде бы тоже?

– Ну да, ну да, было дело, – отвечал Джордж и разворачивал «Сатердей ивнинг пост», чтобы погрузиться в мир дешевой фантазии.

Фил был неплохим музыкантом. Проиграв веселый напев на вистле[2], что звучал в его руках точно флейта, он отправлялся в спальню, доставал банджо и начинал играть «Алое крыло» или «Жаркие деньки в старом городе». Музыке Фил научился сам, и как же ловко теперь его проворные пальцы перебирали струны. В такие моменты в комнату порой тихонько проскальзывал Джордж, ложился на латунную кровать, что стояла напротив, и слушал – однако в последнее время перестал.

С недавних пор после песни-другой Фил приподнимался с края кровати, где он обыкновенно играл, убирал банджо, выходил из дома и направлялся к бараку тропкой среди шумящих плевел.

– Ну, что у вас тут, ребята, – говорил он, жмурясь от яркого света газовой лампы.

И всякий раз кто-нибудь из работников поднимался, освобождая ему стул, когда-то принесенный сюда из большого дома.

– Да ладно вам, – неизменно отвечал Фил, – не беспокойтесь.

Он никогда не садился на уступленное место и ни от кого не принимал подачек. С его появлением в бараке разговоры о девицах, лошадях, политике и любви смолкали. И тишина длилась до тех пор, пока с оглушающим треском дерева в печи не становилась до ужаса невыносимой и кто-нибудь больше не мог молчать.

– А как тебе этот Кулидж? – мог спросить работник, случайно наткнувшийся в бараке на «Бостон ивнинг транскрипт», что хранился здесь скорее для розжига, нежели чем для чтения.

Фил знал цену паузе.

– Одно могу сказать: у него хватает ума держать язык за зубами.

И принимался хохотать, а работники, как могли, продолжали беседовать о Кулидже, пока какой-нибудь юнец, желая подольститься, не решал спросить у Фила совета о выборе седла: «Стоит ли центрировать крепления подпруги? Так ли, Фил, хороши седла от «Висалии», как их хвалят?»

– Не пора ли нам стелиться, парни? – утомленно оглядывая барак, наконец предлагал хозяин ранчо.

– О нет, Фил, с чего бы!

И вновь поднимались разговоры о завтрашних работах, состоянии сенокосилок – если дело было весной, и о местах, где водились дикие лошади. Или же Фил начинал рассказывать о Бронко Генри – лучшем из наездников и лучшем из ковбоев, кто научил его искусству плетения из сыромятной кожи.

На днях, закончив историю, Фил выглянул в окно и увидел за шепчущими на ветру плевелами свет в спальне большого дома, однако в следующее мгновение свет погас. Джордж не дождался брата!

– Ладно, ребята, пора мне на боковую, – горько усмехнувшись, объявил Фил и вышел из барака.

Стоило ему уйти, как голос поднял один горластый новичок:

– А малый-то наш из одиночек. Ну, я о том, о чем мы толковали, пока он не явился: думаете, его когда-нибудь любили? Или он любил кого?

Старший из работников смерил юнца тяжелым взглядом. Говорить так про Фила было неуместно и даже мерзко. Какое отношение любовь имеет к хозяину ранчо? Наклонившись, он потрепал по бурому загривку спавшую в ногах псину и произнес:

– На твоем месте я не стал бы заикаться о евонной любви. И уж точно не стал бы звать его малым. Будь попочтительней, ей-богу.

– Ладно-ладно, – краснея, пробормотал новичок.

– Поучись уважению. Не говоря уж о том, сколько тебе предстоит учиться любви…

По осени тысячное поголовье волов братья вместе с помощниками перегоняли на скотный двор в крошечном городке под названием Бич, что в двадцати пяти милях от ранчо. Если с погодой везло, в лицо не бил мокрый снег, не хлестал дождь и кровь в жилах не стыла от холода, то дело это становилось для ковбоев чем-то вроде прогулки или пикника. В пути юные работники предвкушали, как в полуденный час, когда тени скроются за кустами полыни, развернут приготовленные миссис Льюис яства, грезили о салуне напротив скотного двора и о девицах, обитавших в верхних комнатах этого заведения.

К тому времени, как, окрасив небо красным заревом, поднялось солнце, а со стеблей иссушенных трав начал сходить иней, стадо растянулось больше чем на полмили. Околдованные магией ночи, братья шли молча в священные минуты рассвета, и молча шли их спутники, прислушиваясь к воловьему топ-топ-топоту, хрусту полыни под копытами, скр-скр-скрежету кожаных седел да звону аргентановых удил. Таким огромным и негостеприимным казался мир в лучах растущего из-за восточных холмов солнца, что путники тешили себя воспоминаниями о доме, печурке на кухне, голосе матери, школьной раздевалке и радостных криках ребят, бегущих на перемену.

Когда погонщики поднимали головы, их взгляды приковывала открытая всем ветрам бревенчатая хижина. Много лет как оставленная разорившимся хозяином, она превратилась в пристанище для одичавших лошадей, в летний зной приходивших сюда в поисках тени. На дороге, вилявшей вдоль ограды из колючей проволоки, путников встречал покрытый ржавчиной и продырявленный пулями знак, призывавший попробовать табак уже не существующей марки.

Первым, припав к седлу, ехал морщинистый старик, старший из работников. Один из тех, кто также некогда мечтал об уютном домике, нескольких акрах земли с зеленеющим лугом и парой голов скота, о женщине, ставшей бы ему верной женой, и, кто знает, может, даже о ребенке. Поднявшись над холмами, солнце обогрело души путников, и те принялись болтать, шутить, смеяться. Придет время, и мечты их обязательно сбудутся: дожив до седин старика, что ехал впереди стада, они обзаведутся тихим уголком, деньгами и тем, на что их потратить, – а пока кони погонщиков двигались к скотному двору, к салуну и девицам в комнатах наверху.

Во тьме ночи молчали и братья. До боли знакомы были друг другу их силуэты – один худощавый, другой коренастый, и ни с чем не могли они спутать скрежет родного седла. В начале пути братья всегда брели в тишине, погруженные в думы о прошлом, и это молчание давало Филу надежду, что прошлое не изменилось – разве что совсем немного.

Лишь темно-зеленый «стирнс-найт», пробивавший себе путь сквозь воловье стадо, вывел мужчину из себя. Посмев рявкнуть клаксоном, водитель распугал скот, и потому Фил тотчас погнал золотисто-гнедого коня к машине и поднял его на дыбы, ясно давая понять, что от встречи он не в восторге. Надо было видеть, как съежились в испуге пассажиры на заднем сиденье!

– Молокососы проклятые! – гаркнул Фил. – Слышал, Джордж, как этот сукин сын сигналил? Они даже представить себе не могут, как скот пугается. Взорвал бы все машины к чертовой матери.

– Ей-богу, Фил, – нехотя ответил преданный своему «рео» (и всему, чем он обладал) Джордж, всматриваясь в даль за спинами животных, – нужно идти в ногу со временем.

– Со временем! – буркнул Фил и презрительно сплюнул. – Десять лет назад ездил тут один добротный дилижанс, запряженный четверкой отличных лошадей, вот им управлял настоящий мужчина. Как его звали, толстяк?

Фил редко забывал имена, но таков был его способ завязать утреннюю беседу.

– Хармон.

– Точно-точно.

После братья погрузились в воспоминания о детстве, о времени, проведенном с Бронко Генри, и времени, когда правительство еще не решилось отправить последних вонючих индейцев в резервации. Поднимая пыль и раздражая местных собак, индейцы неделю брели мимо ранчо к землям южного Айдахо. Фил хорошо помнил вислозадых лошадей, на которых они уходили, и расшатанные повозки, куда набивались их семьи. Не было с ними только вождя, этого изворотливого старикана. Он не дожил.

Фил любил напоминать брату, как часто, перегоняя скот, он отыскивал наконечники индейских стрел и пополнял ими свою великолепную коллекцию. «Не припомню, чтобы Джордж нашел хоть один», – ухмылялся он про себя. Как и сейчас, Джордж смотрел только вдаль, за пыльные спины волов.

В эту минуту Фил размышлял, с чего бы начать разговор в такой особенный день. Может, с Бронко Генри? Или с той прошлогодней истории, когда машина пыталась прорваться сквозь сплошной поток скота и ее снесло в канаву? Как, разинув рот, смотрели на опрокинутую машину две женщины и мужчина, все в коротких никербокерах, нелепейшем из всех видов одежды. Во главе стада шел Джордж и, подцепив машину веревкой, он вытащил несчастных, так и не преподав им должного урока.

Или начать день с самого важного – ведь пошел двадцать пятый год, как они гонят своих волов! Двадцать пять лет прошло! Фила охватило чувство гордости, однако в то же время он ощутил себя старым. Было что-то особенное в том, что их первый перегон состоялся в столь притягательно круглую дату, в девятисотом году – девять-ноль-ноль. Боже! Боже мой! Бронко Генри был тогда не старше, чем они с братом.

Строго говоря, он был не сильно старше и ребят, что шли вместе с ними. Разодетые в модные тряпки юноши, сетовал Фил, уже и не понимали, кто они: ковбои или герои движущихся картинок. Сам он кино не смотрел никогда и ни за что не стал бы, однако юные работники ранчо зачитывались журналами о движущихся картинках, а человек по имени У. С. Харт[3] был для них полубогом. Поглядите теперь, как они загибают шляпы, какие шелковые банданы вяжут на шею, какие щегольские носят чапы! Один парень, слышал Фил, угробил месячный заработок на сапоги с замысловатыми узорами – месяц работы ради дребедени, которую он наденет на ногу! А потом удивляются, как это они на мели! Вот уж точно, чем глупее человек, тем сильней его тянет приукрасить свой зад.

Пока он так размышлял, Джордж слегка забрал вправо, и теперь, стараясь не разозлить волов, Фил пробирался сквозь бредущее стадо, догоняя брата.

– Что ж, Джорджи-бой, – ухмыльнулся он, – вот и настал тот день.

Хоть и братья, какими же разными они были ездоками, как непохоже держались в седле. Один сидел, развалившись, едва придерживая поводья голой рукой; другой – прямо, втянув живот, выпрямив спину и глядя только вперед.

– Тот? – обернулся Джордж. – Какой еще день?

– Какой день, говоришь? Какой день, толстячок? Да сегодня стукнуло двадцать пять! Девять-ноль-ноль! Ты что, не помнишь?

– Честно сказать, забыл.

Да как он мог забыть? О чем же он думал весь этот год?

– Двадцать пять лет. Что-то вроде серебряного юбилея у нас состряпывается, да?

В настроении шутливом или дурном Фил нередко коверкал слова.

– Давненько это было.

– Да, но, черт возьми, не так уж и давно.

Сколько лет прошло со времен их детства – не имело значения для Фила. С тех пор как ему исполнилось двенадцать, а Джорджу – десять, он не чувствовал себя и годом старше – только в разы умнее.

– Скажу одно, – добавил он, – славное было время.

– Да, пожалуй.

Зацепив поводья за луку седла, Джордж достал из нагрудного кармана мешочек «Булл Дархэм», снял перчатки и соорудил толстую самокрутку конусовидной формы.

Глядя на нее, Фил фыркнул. Какого черта он один должен нести бремя разговора об их юбилее? Что с тобой не так, Джордж? Живот разболелся? Отлично же все было в полях осенью, да и летом ходил веселый.

– Признай, толстяк, ты так и не научился одной рукой скручивать, – бросил Фил и резко повернул коня в гущу воловьего стада, чтобы пристать к кому-нибудь из погонщиков.

Он шевелил губами, предвкушая, как расскажет юным ковбоям о Бронко Генри, о том, как превосходно он скакал на лошади – даже в горячке и возрасте сорока восьми лет. Так великолепно, что они отродясь ничего красивее не видывали. Как же порой хотелось рассказать историю полностью, однако потому-то Фил и презирал выпивку. Боялся ляпнуть лишнего.

Вдруг золотистый конь шарахнулся под ногами Фила и в испуге оступился: из-за куста вспорхнула маленькая серая пичужка. Ярость и горечь комом подступили к горлу.

– Черт подери, кляча старая! – рявкнул Фил, вздернув поводья и злобно поддав коню шпорами.

Двадцать пять лет прошло с тех пор, как они ехали бок о бок с Бронко Генри!

Солнце стояло высоко, тени становились короче, впереди ждали долгие часы зноя. Долгими, размышлял Фил, были и все эти годы, а также и тени, которые они отбрасывали.

Если ветер не обманывал острый нюх, скотные дворы Бича открывались путнику задолго до того, как их мог зацепить глаз. Дворы находились вблизи реки, в это время года почти пересохшей и отступившей от берегов. В безмятежной глади ее вод отражался купол безоблачного неба да стайки сорок, кружившие по округе в поисках падали – подохших от туляремии сусликов и кроликов или распухшей туши теленка, зараженного тем, что в этих краях называли «черной ножкой». Воистину, если ветер не обманывал острый нюх, нельзя было не почуять едкий серно-щелочной запах вялого ручейка, что впадал у скотных дворов в реку и загрязнял ее воды.

Если солнце не обманывало зоркий глаз, можно было разглядеть поселение, сперва возникавшее миражом на горизонте. Виднелись его дворы, скотовозы у углепогрузочных трапов, фальшивые двухэтажные фасады салунов с девицами в верхних комнатах, обветшалое здание школы с неказистой колоколенкой, заросли полыни и пустырь, где мальчишки играли в мяч, а девочки прыгали со скакалкой. Напротив пустыря располагался постоялый двор, а за ним на склонах лысого холма паслись исхудалые дикие лошади. Зимой и летом беспрестанный ветер трепал их хвосты и спутанные гривы и, со свистом скользнув по склону, проносился по кладбищу у основания холма. Прогнившие столбы и проржавевшая проволока ограды не давали лошадям топтать могилы и сбивать с них банки из-под варенья, в которых частенько стояли цветы – анютины глазки весной, а позже индейские кисти кастиллеи. Правда, стояли они лишь на свежих могилах. На солнце цветы мгновенно увядали, и мимолетная красота скоро сменялась гнилью стеблей.

Только один догадался возложить на могилу цветы из бумаги, а сверху, чтобы не размыл дождь, накрыть стеклянной банкой.

Поднявшаяся над равниной дорожная пыль заставляла сердца жителей Бича биться быстрее: к городу приближалось стадо скота, а с ним и транжиры-погонщики. В обоих салунах поспешно проверяли запасы дешевого пойла, а для тех, у кого водились деньжата – владельцев ранчо, готовых к широким жестам, – выставляли настоящий виски, привезенный из Канады.

– Учти, – говорил бармен коммивояжеру, нагрянувшему на ночном поезде из Солт-Лейк-Сити, – держись подальше от тракта и не смей таращиться на скот. Пугнешь волов, не загнать будет. Один зевака пару лет назад топтался там, распугивая скот, так погонщики пульнули прямо ему над башкой. Господь – надо было видеть, как он рванул оттуда, хлопая фалдами!

– Дикий Запад какой-то, – съехидничал коммивояжер.

Он собирался продавать здесь электрические лампочки для салуна, школы, постоялого двора… Однако покупателей на них не находилось.

– Черт подери, это и есть Дикий Запад, – отрезал бармен. – И насколько мне известно, ранчо Бёрбанков – единственное место в долине, где есть электричество. Все остальные пользуются газовыми лампами.

– Ранчо Бёрбанков, значит.

Коммивояжер уставился на порнографический календарь за стойкой: из-под платья модели на фотографии виднелись подвязки чулок.

– Это их стадо прибудет после полудня. Тысяча голов. Восемь-десять погонщиков и сами братья. Так что воспользуйся моим советом: посиди-ка здесь, чтобы не пугать животных. Что будешь, Долли? – обратился он к блондинке. – От тебя вкусно пахнет.

– Спасибо, – ответила девушка, – это «Флоридская вода», а пить, как хорошо тебе известно, я буду джин.

– К нам скачет стадо Бёрбанков.

– Ага, видела из окна наверху. Ох, мне уже страшно.

– Ничего, подружка твоя должна помочь.

– Много толку от нее. Заболела.

– Чего? Ту же хворь подцепила, что ли, как старая Альма тогда?

– Чахотку-то? Да прям. Обычное женское.

Сердца забились быстрее и в единственной на весь город харчевне на постоялом дворе. Уже были накрыты столы и расстелены постели, учетная книга раскрыта на новой чистой странице, а рядом с ней источал аромат кедра свежезаточенный карандаш.

II

Ветер в Биче не утихал никогда, ни летом, ни зимой, и потому ни на миг не останавливалась и мельница на амбаре за постоялым двором. Давным-давно, еще до того, как сюда переехали Гордоны, цепь и шестерня рычага для поворота мельницы были сломаны. Зимой и летом вертелись лопасти, медленно крутилась незакрепленная ни к чему ось, вхолостую, без всякой цели и пользы скрипела мельница, и скрипела так сильно, что не давала уснуть немногочисленным застрявшим в городке путникам. Вскоре после переезда, устав от жалоб, Джонни Гордон, отец семейства, попытался исправить механизм. Прислонив к амбару шаткую лестницу, он забрался наверх – однако с внезапным порывом ветра лопасти взметнулись, порвали куртку и подрали мужчине плечо. С тех пор мельничный амбар не трогали.

«Зря мы вообще сюда переехали», – нередко говорил Джонни своей жене Роуз, и та умоляла не повторять этого, умоляла, не раскрывая рта, лишь глядя на Джонни огромными глазами. Все в юной девушке было в ее глазах.

Не только глаза покорили Джонни, когда он впервые увидел Роуз. В Чикаго, в небольшой захудалой больнице, куда попадали одни бедняки да цветные, юноша заканчивал интернатуру. В попытке сбежать от нищеты и грязи он стал по нескольку раз в неделю ходить в кино, смотреть на движущиеся картинки. Ах, если бы он мог найти девушку, нежную и стойкую, как мисс Мэри Пикфорд, чьи глаза, улыбка, ямочки на щеках растопят сердце любого! Однажды, чуть подвыпив, Джонни поведал о своей мечте двум молодым врачам. «Болтаешь слишком много», – оборвали его насмешники. Однако юный доктор крепко держался за мечту, которая со временем обрастала новыми подробностями – увитым плющом домиком и оградой из белого штакетника.

И вот представьте! В один из вечеров Джонни сидел в переднем ряду вблизи от пианино. Ясный звук мелодий и гул басов наполняли красками мерцавшую на экране драму, приглашая затеряться в мире собственных грез. Тут включился свет, и, поправив волосы под шляпкой, к Джонни обернулась девушка за пианино. Подумать только! Все это время она сидела здесь, в десяти футах от него! Они взглянули друг на друга, и юноша улыбнулся.

Джонни не собирался звать девушку к себе, как тотчас сделали бы его насмешливые друзья. «Вдруг не откажет», – сказали бы они. Нет, барышня была не из таких, и поступать подобным образом Джонни не хотел. Интуиция его не подвела: глупо приглашать домой девушку, которая по воскресеньям играет в церкви на пианино. Чтобы впечатлить Роуз и выставить себя в выгодном свете, Джонни сразу же рассказал, что работает доктором.

– Тут на озере карнавал устраивают, – обратился он к девушке. – Очень неплохой, говорят. Любишь карнавалы?

– Почти больше всего на свете!

– А что больше всего?

– Цветы.

– М-м-м-м.

– Я ни на что не намекаю, ты сам спросил.

Хоть Джонни и сказал, что работает врачом, отец девушки отнесся к нему с подозрением.

– Вернемся не поздно, – заверил его юноша.

Однако тот лишь холодно взглянул на него и, взяв газету, удалился в другую комнату.

– Что ж, мистер Гордон… – начала было мать девушки.

– Доктор Гордон, мадам.

– …Роуз – наша единственная дочь. Понимаешь, что она значит для нас? Может, и сам когда-нибудь окажешься на нашем месте.

– Непременно, мадам.

Затаив дыхание, Джонни смотрел, как Роуз прикалывает к пальто подаренные им фиалки. Никогда прежде не видел он такой нежности, с какой касалась лепестков девушка.

– Она всегда любила цветы, – вздохнула мать, – маленькой все время трогала чужие бутоньерки.

Роуз оказалась отнюдь не трусихой, должен был признать Джонни. Ее не пугали карусели и американские горки, где крутит так, что поди удержи содержимое желудка.

– Ух! – выдохнула девушка и прижалась к Джонни так, что тот почувствовал аромат фиалок на ее пальто. – А говоришь, ты пугливый, но ведь сколько смелости надо иметь, чтобы кататься на таких жутких штуковинах!

– Когда ты рядом, мне ничего не страшно.

Лишь на цирк уродов Роуз не решилась взглянуть. Впрочем, и Джонни пригласил ее в шатер только для того, чтобы посмотреть, как она отнесется к уродцам. Сам он терпеть не мог их безумные улыбки. Лучше уж пойти послушать, как юноша с остроконечной бородкой поет песни из новой оперетты.

Они вышли из шатра, напевая мелодию из «Красной мельницы». Вместо шляпки, украшенной цветами, которая так очаровала Джонни в день их первой встречи, на голове у девушки был шарф, повязанный по-цыгански.

– Это бандо, – пояснила она и сделала пару шагов назад, чтобы Джонни смог оглядеть ее получше. – Как тебе?

– Превосходно!

– Заказала по каталогу. У миссис Вандербильт такой же.

– Уверен, на тебе он смотрится лучше, чем на миссис Вандербильт.

– Вот уж не думаю.

– А я думаю, – решительно заявил юноша.

Он вспомнил, что где-то видел фотографию, на которой миссис Вандербильт подходила к своему «роллс-ройсу», и Роуз действительно чем-то была на нее похожа. Такая хрупкая, что, казалось, малейшее дуновение ветра может ее погубить.

– А ты и правда похожа на миссис Вандербильт.

– Серьезно?

– Ага, – улыбнулся Джонни, – ты и сама так думаешь.

– Теперь ты знаешь мой маленький секрет.

– Расскажи им, я – заика! – вспомнил Джонни слова популярной песни и залился смехом.

Все тогда так говорили.

Несколько дней спустя Роуз согласилась выйти за Джонни замуж. Ее глаза засияли, губы дрогнули в предвкушении поцелуя, а по щекам покатились слезы. Джонни понял: какой ни была бы его жизнь, без Роуз она будет невыносима, – и ему стало страшно. За нее или за себя – этого он понять не мог.

– Что я могу сказать тебе, молодой человек, – наставлял отец девушки, – береги ее.

– Можете не сомневаться, сэр.

– Ты был слегка под хмельком, когда в первый раз приходил, – сурово заметил мужчина.

– А вас не обмануть. Признаю, немного выпил для храбрости.

– Спиртное до добра не доведет.

– Это просто лекарство, сэр, – оправдывался юноша, – если использовать его по назначению.

После окончания интернатуры остаться в больнице Джонни не предложили. Он понимал, что звать его не за что, и все же расстроился – история лишний раз напомнила о том, сколь непрочна была его связь с реальностью. Если бы он познакомился с Роуз пораньше и трудился, не покладая рук, его бы оставили. Но до встречи с ней работал Джонни, откровенно говоря, не слишком прилежно. Так, по крайней мере, казалось директору больницы.

– Одно скажу тебе, Джон, – сказал директор, глядя поверх черепа на своем столе, – у меня есть глаза, у меня есть уши, и я хорошо понимаю, что человек ты по природе своей добрый.

– Добрый? Никогда не замечал за собой такого, сэр.

– Вполне вероятно, – не удивился директор и закурил трубку с таким достоинством, о каком Джонни мог только мечтать. – Я потому и сказал «добрый по природе». Такая доброта, как говорят нынешние психиатры, происходит из особой чувствительности, и…

– И?

– Нельзя давать чувствительности брать над нами верх. Она может быть опасна. Не думаю, что это качество полезно для доктора.

– Как же мне найти работу, сэр?

– Маленький городок, Джон. Подыщи себе какой-нибудь и оставайся там, пока не встанешь на ноги.

Имя Джон тяготило юношу. Он не ощущал себя Джоном, он был Джонни, и, возможно, в этом-то и крылась вся проблема. Что взять с человека по имени Джонни? Такие мчатся по жизни, смеясь и плача, и никогда ни на чем не останавливаются.

Джонни нашел городок – тот самый Бич, о котором под неодобрительные взгляды Роуз он так часто твердил: «Зря мы вообще сюда переехали». Сперва же место казалось вполне подходящим для не слишком уверенного в себе доктора. Жену Джонни посадил на поезд до гостиницы в Херндоне, главном городе округа, в двадцати пяти милях к северу, а сам отправился в Бич изучать обстановку.

Местные восприняли появление врача с большим воодушевлением.

– Двадцать пять лет никого не было, – рассказали ему в салуне.

– Да уж, давненько, – заметил Джонни.

Ему поведали о фермерах, что стекаются в город с засушливых земель за холмом, и о владельцах ранчо на западе. Если верить слухам, говорили в салуне, железную дорогу «Нозерн пасифик» собираются соединить с «Юнион пасифик», так что со временем Бич как транспортный узел будет расти и процветать. Не далее как пару месяцев назад сюда приезжали инспектора, что за славные ребята!

Окрыленный многообещающими историями, Джонни угостил новых друзей выпивкой, и они подняли стаканы за светлое и безбрежное, как окрестные земли, будущее.

А где им с женой стоит поселиться?

Так у него есть жена. Что ж, неплохо.

Он показал фотографию.

Повезло парню.

– Стоит присмотреться к старой гостинице, бывшей когда-то постоялым двором, – посоветовал бармен.

Небольшой дом располагал шестью тесными комнатенками на втором этаже. Номера ничем не отличались друг от друга: в каждом имелась железная кровать, умывальник и шкаф, а у окна лежала свернутая в кольцо веревка – на случай пожара. Гостиница давно стояла заброшенной, и местные школьники, увидев в окнах свет и лица людей, решили, что в ней завелись привидения. Один смельчак даже бросил в окно камень и, говорят, услышал крик. Впрочем, в бледном свете луны, освещавшем обветшалые доски и выбеленные оленьи рога над вывеской, история о привидениях казалась совсем не выдумкой.

При свете дня здание выглядело вполне безобидным, а возвышавшийся позади него мельничный амбар мог обеспечить постройку электричеством. Джонни решил убить двух зайцев одним выстрелом – возродить постоялый двор, пока налаживаются дела с врачебной практикой. Безумец, не правда ли?

Здание принадлежало банку в Херндоне, и Джонни быстро смог договориться об условиях с местным работником. Наследства от тети, ради которой он выучился на врача, хватило на первичный взнос, а также на подержанный «форд», необходимый для разъездов по округе. На те же деньги в одной из комнат гостиницы он обустроил кабинет – приобрел хитроумное кресло, превращавшееся в стол для осмотра, и человеческий скелет в стеклянной витрине.

Осталось добавить последний штрих.

– Иди-ка взгляни, – не скрывая улыбки, позвал он Роуз, сажавшую перед домом калифорнийские маки, редкий цветок, способный вырасти в столь худой и кислой почве.

В руках у Джонни была лопата, которой он копал яму под столб с навершием по типу виселицы. Отполировав и выкрасив вывеску, юноша прикрепил ее на четыре крючка, и та свободно болталась на ветру:

«ДОКТОР ДЖОН ГОРДОН».

– Здесь так ветрено, – глядя на табличку, заметила Роуз. – Хотя сейчас, кажется, стихло. Очень мило получилось.

– Ничего, ты привыкнешь… со временем.

Вернувшись в дом, они принялись за уборку. Лизол и добрая порция хорошего мыла – лучшее средство от привидений.



Когда настало время родов, Джонни сам принял благословенного сына из материнской утробы. Ребенка они опрометчиво нарекли Питером. В честь отца Роуз, дородного мужчины, которого все вокруг звали Пит.

Для Джонни не было зрелища прекраснее, чем видеть, как его возлюбленная лежала на кровати и нянчила малыша. Зачарованный таинством рождения, он выполнял все просьбы молодой матери, проводил часы у ее постели и читал ей стихи Байрона. О, как все поздравляли Джонни, как горделиво сидел он за рулем «форда», с довольной улыбкой раздавая прохожим сигары. Поймав в зеркале собственный взгляд, он вдруг задумался: куда бы ни смотрела его жена, что бы она ни делала – она всегда улыбалась. Замечал ли это кто-нибудь?

Маки расцвели, увяли и погибли. Спустившись с гор, засвистел зимний ветер, и вновь покрылась снегом голая земля. Проклюнулись маки, снова расцвели, увяли и погибли. Хотя никто не решался сказать об этом вслух, родители серьезно переживали, что мальчик долго не начинал ходить и говорить. Когда малыш наконец встал на ноги – о, что это был за день! – он пошел странной механической походкой, почти не сгибая колен. Поступь его ясно давала понять, что умение ходить – отнюдь не то, что дается каждому из нас при рождении, а навык, которому приходится долго и мучительно учиться. Когда же мальчик заговорил, речь его, хоть и слегка шепелявая, была по-взрослому рассудительной. Гордоны выдохнули с облегчением: несмотря на высокий лоб, невинный взгляд раскосых глаз и пугающую привычку прислушиваться к звукам вдалеке, сын был в здравом уме, а в четыре уже научился читать.

Довольно скоро Джонни заметил одну любопытную закономерность в поведении местных скотоводов, хотя сперва не придал ей большого значения. Когда владельцы ранчо, их жены и семьи планировали поход к врачу, желая совместить приятное с полезным, они ехали в Херндон – чтобы пройтись по магазинам и отужинать в «Херндон-хаус» или «Шугар боул». Им нравилось сидеть в больших зеленых кожаных креслах в холле гостиницы, глазеть из окна на городской люд, бегущий по каким-то своим делам, и на собственные автомобили, теснившиеся вдоль тротуара. Порой они выбирались на неспешные прогулки и дивились аккуратной лужайке перед готическим зданием из желтого кирпича. В нем находился суд, а за ним и тюрьма, куда шериф мог упечь местных пьяниц и бродяг. Они восхищались трехполосными улицами в жилом районе, краснели при виде резиновых бандажей в окнах аптеки и приходили на станцию смотреть на прибытие поезда. Ох, как тряслась под ним земля, с каким шумом вырывался пар! А после возвращались в «Херндон-хаус», чтобы понежиться в шикарном номере с ванной, и с удовольствием предвкушали, как вечером пойдут смотреть на движущиеся картинки. Такой роскоши не найти на постоялом дворе, не сыскать таких развлечений в продуваемом всеми ветрами Биче. Да и может ли придать сил место, столь крепко пропахшее обреченностью и отчаянием?

Все годы в Биче Джонни Гордон безоговорочно соблюдал клятву Гиппократа и никогда не отказывал в помощи страждущим, платили ему за это или нет. Клиентами доктора были фермеры с засушливых краев, чья жизнь во многом напоминала его собственную. Запад пленил их дешевыми землями, о коих кричали цветные афиши, расклеенные на железнодорожных станциях; и, Господь свидетель, земли здесь действительно были – только не было дождей. Поэтому благоденствовали в долине лишь владельцы крупных ранчо, подмявшие под себя реку со всеми притоками. Тогда как фермеры с засушливых земель – норвежцы, шведы, австрияки – в конечном счете разорялись.

Врача они вызывали, когда требовалась вправить поломанные кости и залечить руки, подранные зубьями циркулярной пилы; когда ударом в пах вчерашних городских жителей сбивали с ног лошади и коровы; и когда рождались дети. Фермеры кипятили воду, чтобы Джонни смог омыть инструменты, и тот, смеясь, нахваливал хныкавших и рыдавших на весь свет младенцев. После его приглашали отметить знаменательное событие за обшарпанным кухонным столом, и, стараясь отвлечь отцов от мыслей о страдающих женах, Джонни отпускал шутки: «Почему дядя Сэм носит красно-бело-синие подтяжки?» Домой в Бич он мчался, весело напевая, с галлоном-двумя черемухового вина в багажнике «форда». «Они заплатят, когда смогут», – уверял он Роуз. И они платили. Когда могли.

Теперь же качавшаяся на виселице вывеска у постоялого двора вконец обшарпалась, и имя на ней было едва различимо. Беленые оленьи рога над входом рухнули под натиском ветра, а здание давно нуждалось в покраске. Зато внутри царила невозможная чистота, и сверкали намытые стекла. Платить по счетам Гордонам позволяли отнюдь не врачебные доходы Джонни, а те случайные скотоводы, что ночевали и обедали в гостинице, да коммивояжеры с их партиями тканей да булавок.

Питер страдал не только от целого ряда детских болезней, но и мучился бесконечной простудой и жаром, что вытягивали из него все соки и превращали кости в руках и ногах в тонкую хрупкую корочку. Боясь, что недуги сына бросят тень на врачебные навыки отца, Джонни размышлял о парадоксе, описанном в древних книгах, – как сын сапожника ходит без сапог, так и сын врача извечно болен. Однако Питер никогда не жаловался, ни о чем не просил и безропотно сжимал в руках игрушки, какие вручали ему родители. Он рано понял, что значит быть изгоем, и смотрел на мир неподвижными глубокими глазами, выражающими все и одновременно ничего. Играм мальчик предпочитал чтение и одиночество, а, выйдя на солнечный свет, щурился и прятал глаза.

Жители Бича рано задували лампы. Пфу! – и мир сводился к одинокой лампадке в комнате больного, бледному мерцанию фонаря на стрелке у железнодорожной станции и к свету луны. В это время Питер и уходил из дома. «Что ты там делаешь?» – спрашивали его Роуз или Джонни, и Питер неизменно отвечал: «Ничего». «Ничего» означало для них, что мальчик отправлялся гулять, бесцельно брести в никуда.

Вертелась и вертелась стрелка часов на кухне. Когда минул второй час, Джонни охватил приступ паники, и от страха засосало под ложечкой. Четверть часа он сидел и нервно стриг ногти, боясь поделиться ужасом с женой, а после сказал:

– Пойду прогуляюсь, посмотрю, что там с ним.

Долина была залита светом ночного неба; лунной дорожкой блистала тропа, сверкая каплями росы на кустах полыни. В округе не было ничего более манящего, чем река, размышлял Джонни, а на берегу ее – чем одинокая ивовая рощица. Мальчик должен быть там. А если нет?

Сбавив шаг, Джонни направился к ивняку и действительно обнаружил в нем сына. Тот сидел у самой воды, прислонившись спиной к дереву, там, где, сверкая и пенясь, поток разбивался о корягу на песчаной отмели и делился надвое. Журчание воды, должно быть, заглушило осторожную поступь отца – освещенный холодным сиянием мальчик не двигался, костлявый лоб отбрасывал тень на глубоко посаженные глаза. Джонни не решался прервать таинство, представшее перед его взором. Точно так же боялся он подойти к сыну, разглядывавшему себя в кривом зеркале, которое висело над раковиной. Глаза не выдавали мальчика, и Джонни оставалось только гадать, что он делает – высматривает нечто, осуждает себя или ищет товарища в собственном отражении. Однако, когда Питер оборачивался, на лице его не было ни тени смущения: то, что он делал, отнюдь не казалось мальчику странным или неправильным. Это Джонни мучило чувство вины, и, как бы ни хотелось ему разделить бремя с Роуз, заговорить о своих заботах он не решался.

В складках куртки Питера, в тенях, скрывающих лицо, и в листьях ивы, звездами расходящихся над головой, присутствовало что-то религиозное, можно было принять мальчика за погруженного в молитву монаха. Джонни был поражен: не отчужденностью ученого или доктора обладал его сын, но отрешенностью священника или мистика. Потрясенный неуместностью собственного голоса, он окликнул его:

– Питер?

– Как раз собирался домой, – даже не удивился тот.

– Переживал, куда ты подевался.

– Я смотрел.

– На что?

– На луну.

Как курицы в птичнике до смерти заклевывают самую слабую в своем племени, так и Питера в школе дразнили, задирали и обзывали сопляком – из всех углов доносилось это слово. Однако мальчик обратил внимание на задир, лишь когда его отца обозвали пьяницей. Сверкая дикими глазами, обидчики проворно обступили Питера кругом и затянули в унисон гнусавый, терзающий уши звук. Таким же кругом, не сомневался мальчик, стояли их отцы, изводя изгоев и отщепенцев, а до них отцы их отцов, и так же будут стоять их сыновья:

Доктор Джонни – пьяница,За бутылкой тянется.

Питер напряг худенькие плечи и хотел было броситься на обидчиков, как вдруг остановился и одного за другим стал обводить их внимательным взглядом. Вот Фред, что каждый день, трясясь в пятидесятидолларовом седле, добирается до школы верхом. Вот сын бармена Дик, что разрисовал стены в туалете и просверлил в них дырочку, чтобы подглядывать за девчонками, хотя учился он столь же прилежно, как и сам Питер. Вот проныра Ларри, весом под две сотни фунтов, что все больше молчит и только усмехается. Питер со сдержанностью старика разглядывал мальчишек и понимал, что с такими нет смысла бороться по их же правилам. Знал и то, что холодную безличную ненависть питал он не только к обступившим его однокашникам, но ко всем нормальным, богатым и безмятежным, ко всем, кто смел осквернить образ семьи Гордонов.

Образ этот стал принимать конкретные формы, когда Питер начал вести альбом с фотографиями, рисунками и рекламными объявлениями, вырезанными из старых журналов, о которых в тех краях почти никто и не слышал. «Таун энд кантри», «Интернешнл студио», «Ментор», «Сенчури» – журналы приносила одна странная женщина, и, никем не читанные, они годами валялись в школьной раздевалке среди коробок с забытыми галошами и потерявшимися рукавицами. Учительница, флегматичная добрая тетушка, часто размышлявшая о детстве и своем драгоценном котенке, не возражала против затеи Питера: какой, в самом деле, толк от этих журналов? Что объединяло фотографии и рисунки, которые бледными ручками вырезал и вклеивал в альбом мальчик, так это атмосфера роскоши и изобилия. Океанские лайнеры и роскошные поезда, дорогие украшения и английские загородные коттеджи, тяжелые драпировки и кожаные саквояжи, пляжи Ньюпорт-Бич и машины его франтоватых купальщиков: «локомобили», «изотта-фраскини», «минервы». Однако не только богатство интересовало Питера: на каждом вырезанном им рисунке и рекламной афише были изображены люди, напоминавшие ему отца или мать. Вот мама стоит на террасе перед уставленной скульптурами лужайкой. Вот папа заселяется в гранд-отель. «Книга мечтаний» затмевала беспрестанно скулящие ветра и извечные неудачи семьи Питера. Альбом был планом будущей жизни, где сам он – величайший хирург, читающий доклады перед учеными мужами Франции, а все вокруг дивятся красоте его матери и доброте отца.

В школе Питеру сообщили, что отца его видели с девицей легкого поведения.

Это было правдой. Джонни говорил с проституткой, что начинала в одном заведении в Солт-Лейк-Сити, а когда прошла цветения пора, разругалась со всеми, села на поезд до Херндона и устроилась в красно-бело-синие комнаты. Все считали девушку выжившей из ума. В Херндоне ее не раз видели на коленях перед кроватью: она стала много молиться и рыскать по ночам в поисках церквей, две из которых никогда не закрывались. Если бы не странное поведение, девушке удалось бы ускользнуть от зоркого взгляда хозяйки борделя, заметившей у подопечной признаки чахотки. Однако, заботясь о чистоте своего заведения, мадам предпочла отправить больную в Бич, где клиенты были не столь привередливы, и девушку по имени Альма ждали с распростертыми объятиями. «Бог тебе в помощь, – наставляла ее хозяйка, – ты ж во всем на него полагаешься».

И она приехала в Бич с чемоданом, в котором хранились несколько кимоно, пачка «Мило вайолетс» и фотография отца, вышвырнувшего ее на улицу. Если бы только она слушалась его! Разве стал бы он наказывать, если бы не любил?

Для доктора Джонни было ясно, что Альма страдала вовсе не от чахотки. Он видел это по глазам, состоянию кожи, течению ее мыслей. Джонни обладал поразительным даром распознавать диагноз. Живи он в другое время, стал бы преуспевающим врачом и сидел бы в кабинете с тяжелой испанской мебелью и персидскими коврами. Увы, так уж бывает, что рождаемся мы не в то время и не в том месте. Осматривая пациента, Джонни будто слышал в своем стетоскопе шепот, подсказывающий ему верный диагноз. Этот дар перешел и к сыну.

Джонни угостил Альму выпивкой и, отведя в сторону, сказал:

– Тебе нельзя больше этим заниматься.

– Бог велит мне работать, – сделав глоток, отвечала та.

– Не ради себя самой.

– Этим я ничего не должна.

– Должна. И ты это знаешь. Иначе не говорила бы столько про Бога. Ты знаешь, чего он хочет.

– А если Бог обманул меня? – Девушка задумчиво коснулась лица тыльной стороной ладони. – Что тогда?

Несколько дней она провела в постели и теперь едва стояла на ногах.

– Воздержись от любых связей, хотя бы на время.

Так, ночь за ночью и рассвет за рассветом прошел еще один месяц.

– Ей осталась неделя, может, чуть больше, – говорил Джонни Роуз, – но с постели она больше не поднимется. Сказали, не хотят, чтобы она у них померла. Да и та еще радость – умирать в такой каморке. Конечно, – вздохнул он, доставая пачку «Свит кэпорал», – кто-то скажет, что большего ей и не причитается…

– Я уже постелила ей наверху, Джон.

Губы доктора растянулись в кривоватой улыбке. Он подошел к жене и легонько коснулся ее подбородка.

– Ты моя маленькая миссис Вандербильт.

– Нет, – покачала она головой, – миссис Гордон. Миссис Джон Гордон.

С тех пор постоялый двор прозвали в городке шлюхиным двором, ведь именно здесь скончалась безумная набожная проститутка. И многие благопристойные женщины Херндона и Бича, завидев Роуз на улице, хоть та и оставалась докторской женой, не решались с ней поздороваться. Непросто было простить ей красоту – беспечную и бескорыстную красоту бабочки, – беглую улыбку и горделивую осанку.

– Он станет доктором, говорю тебе! – в сердцах восклицал Джонни. – Как он читает все время! Как он смотрит на мир широко открытыми глазами, ты замечала? Ведь это так важно! Он обожает факты.

Питер и правда обожал факты. В свои двенадцать он запирался в комнате с томами «Британники», изучал рисунки Везалия, читал Гиппократа и отдельные места из Вергилия, а также штудировал медицинские журналы, которые его отец уже давно перестал распаковывать.

– Он достигнет таких высот, какие мне и не снились, – утверждал Джонни, и при мысли о славном будущем сына его сердце наполнялось гордостью. – Вот увидишь!

– Ты и сам не так уж и плох, – напомнила ему Роуз.

– Не плох? Меня разве что добрым однажды назвали. Я себя не обманываю, в этом и есть моя сила. Не замечала, любой мужчина мечтает о том, чтобы сын превзошел отца? Я вот заметил. И с тех пор уверен в себе, как никогда прежде. Конечно, у всех есть недостатки…

Так, признавая их, мы и оправдываем свои неудачи.

Иногда, хорошенько подвыпив, Джонни чувствовал себя ровней владельцам ранчо: да, у них были деньги, зато у него – образование. Когда после прибытия стада укладывалась пыль и ковбои приступали к веселью, доктор заглядывал в салун и, как говорил бармен, вклинивался в беседу. В своем темном парадном костюме с накрахмаленным воротничком Джонни излагал лучшим из них собственные размышления о политике, образовании и о судьбах Европы. «Так и знайте, – разглагольствовал он, – скоро там начнется война, в которую они и нас втянут, и тебя, и меня». Ковбои считали его сумасшедшим, однако Джонни как будто не замечал, как собеседники отшатывались, когда язык его начинал заплетаться, выпивка лилась мимо рта, а он принимался хватать всех за руки. Впрочем, многие его уважали, кто-то жалел, а кто-то вспоминал историю о том, как, только приехав в город, доктор отправился на дорогу смотреть на огромное стадо волов. Как прямо над его головой пустили пулю, осыпая проклятьями. Как он бежал и прятался за товарной станцией. Господи, сколько же часов он там просидел!

Однажды Джонни случилось завести разговор не с тем человеком. Владелец ранчо стоял в сторонке, когда молодой доктор решил обсудить последнюю осенившую его идею – отсутствие гражданского самосознания у обитателей Бича. Почему они не могут покрасить здание школы? Почему, не унимался Джонни, сваливают мусор прямо на холме, у всех на виду? Зачем оскверняют сей прекрасный край?

– Вот взгляните! – воскликнул он, показывая сквозь дверь салуна на холм, где в лучах солнца искрились жестяные банки и кучи битого стекла. – Еще футов десять, и мусор свалится на кладбище. Просто бельмо на глазу, вот как я это называю.

– А я бы тебя так назвал, – заговорил мужчина.

– Простите, сэр? – искренне не понимая, переспросил Джонни.

Ответа он не получил, лишь неясный одобряющий гул прокатился по салуну.

– Или возьмем цветы, – продолжал доктор. – В какой городок ни приедешь, там и сям, куда ни взгляни, всюду будут цветы. И сразу понятно, что есть у жителей, что называется, гражданское самосознание, гражданское от слова «город»! Вот представьте какую-нибудь железнодорожную станцию, да хоть ту, что в Херндоне, – какая там чудесная клумба с цветами, какой прекрасный зеленеет газон. Проезжают мимо люди на машине, смотрят на эту красоту, и от города у них остается самое приятное впечатление. Неудивительно, что потом они возвращаются, а кто-то даже решает в таком городке обосноваться. – На секунду Джонни замолчал, многозначительно уставившись в свой стакан, но, вдохновленный тишиной вокруг, продолжил с новыми силами. – Кстати, про цветы. Вот, к примеру, что мы сделали с женой и сыном…

Вместе с женой и сыном они украсили постоялый двор, заметил ли это кто-нибудь? Заметил ли кто-нибудь увитые хмелем стены по сторонам от крыльца? А ведь для того, чтобы побеги правильно росли, нужен хороший каркас – иначе они свалятся под собственным весом в одну большую зеленую кучу! Лианы хмеля, калифорнийские маки, настурции – если хорошенько поливать, все они прекрасно растут в Биче.

– Не раз, наверное, замечали, как мы поливаем цветы у дома.

И снова заговорил владелец ранчо:

– Не тебе ли случайно я пару лет назад чуть не прострелил голову?

– Что, простите?

– Не ты ли, говорю, поливал цветы, когда я зарядил пулю над твоей башкой?

– О, это вы сделали? Не буду спорить, заслужил. Не разобрался тогда еще в местных порядках.

– Нда?

– Потом наступает зима, – продолжал свою речь Джонни. – Зимой нет цветов, не так ли? Поэтому-то по осени жена моя с сыном выбираются за город за всякими травами. Многие считают их сорными, а вот мы их засушиваем – и цветы у нас круглый год.

– Нда… – пробормотал хозяин ранчо, и в зале послышался хриплый кашель.

– Это еще не все, – сказал Джонни, плеснув в стакан виски, – у моего сына золотые руки, руки хирурга. Он так может скрутить креповую бумажку, что получаются искусственные цветы. Именно их вы найдете на нашем столе, если заглянете отужинать на постоялый двор в зимнюю пору. Вы даже не представляете, мальчику двенадцать лет, а он изучает рисунки Везалия и читает очень серьезную литературу! В двенадцать лет! Представляете?

– А еще мастерит бумажные маки, – добавил мужчина.

– Сэр?

Джонни почувствовал острое желание впечатлить своих собеседников еще сильнее и принялся цитировать по-гречески высказывания о цветах.

– Это еще что? – оборвал его хозяин ранчо.

На лице Джонни засияла улыбка.