Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жоэль Диккер

Последние дни наших отцов

© Editions De Fallois / L’Age d’Homme – Paris 2013

© И. Стаф, перевод на русский язык, 2022

© ООО “Издательство Аст”, 2022

Издательство CORPUS ®

* * *

Дорогой бабуле и дорогому Жану
Памяти Владимира Дмитриевича
И не надо думать, будто война, какой бы оправданной она ни была, может быть не преступной. Спросите об этом пехоту, спросите мертвых. Эрнест Хемингуэй Предисловие к “Сокровищу свободного мира”[1]


Часть первая

1

Пусть все отцы в мире, готовясь уйти от нас, знают, в какой опасности мы остаемся без них.Они научили нас ходить – мы не сможем больше ходить.Они научили нас говорить – мы не сможем больше говорить.Они научили нас жить – мы больше не сможем жить.Они научили нас, как стать людьми, – мы уже не станем людьми. Мы превратимся в ничто.

На заре они сидели курили, глядя в черное небо, что танцевало над Англией. И Пэл читал свои стихи. Под покровом ночи он вспоминал отца.

В темноте на пригорке, где они собрались, мерцали красные точки сигарет. Они привыкли курить здесь перед рассветом. Они курили, чтобы быть вместе, курили, чтобы не ослабеть, курили, чтобы не забывать: они люди.

Толстяк шастал по кустам, будто бродячий пес, тявканьем распугивая мышей в росистой траве. Пэл сердился на мнимого пса:

– Кончай, Толстяк! Сегодня надо грустить!

После третьего окрика Толстяк угомонился; надувшись, как ребенок, он обошел полукруг из десятка фигур и уселся к тем, кто молчал, – между Жабой, вечно унылым, и Сливой, бедным заикой, тайным любителем слов.

– О чем думаешь, Пэл? – спросил Толстяк.

– О разном…

– О плохом не думай, думай о хорошем.

И мясистая, пухлая рука Толстяка нащупала плечо товарища.

Их позвали с крыльца старого дома, стоявшего напротив. Скоро начнется боевая подготовка. Все вскочили. Пэл на миг задержался, вслушиваясь в шепот тумана. Он снова вспоминал свой отъезд из Парижа. Он думал о нем без конца, каждый вечер, каждое утро. Особенно по утрам. Сегодня как раз два месяца с тех пор, как он уехал.

Это случилось в начале сентября, на пороге осени. Пэл не мог бездействовать: надо защищать людей, защищать отцов и своего отца, – а ведь несколько лет назад, в тот день, когда судьба лишила его матери, он поклялся, что никогда не оставит отца одного. Хороший сын и одинокий вдовец. Но война добралась до них, и Пэл выбрал оружие, а значит, принял решение покинуть отца. Он знал об отъезде уже в августе, но сказать ему не было сил. Трус. Набрался храбрости и попрощался лишь накануне отъезда, после ужина.

– Почему ты? – задохнулся отец.

– Потому что если не я, то никто.

Лицо отца светилось любовью и мукой, он обнял сына, чтобы придать ему мужества.

Отец проплакал всю ночь, затаившись в своей комнате: плакал от грусти, но считал, что его двадцатидвухлетний сын – самый храбрый мальчик. Пэл стоял под дверью, слушал его рыдания. И, внезапно возненавидев себя за то, что заставил плакать отца, до крови рассек грудь острием перочинного ножа. Встал перед зеркалом, посмотрел на рану, обругал себя и еще углубил разрез у сердца, чтобы рубец не исчез никогда.

Назавтра, на заре, отец бродил по квартире в халате, с растерзанным сердцем. Он сварил крепкий кофе. Пэл сидел за кухонным столом в ботинках и шапке, пил кофе – медленно, оттягивая разлуку. Это был лучший кофе в его жизни.

– Ты одежду хорошую взял? – спросил отец, указывая на сумку, которую сын собирался взять с собой.

– Да.

– Дай я проверю. Тебе нужны теплые вещи, зима будет холодной.

И отец положил туда еще какую-то одежду, колбасу, сыр и немного денег. Потом вытащил все и трижды укладывал заново: “Сейчас уложу получше”, – твердил он в попытке отвести неумолимую судьбу. А когда тянуть дольше стало невозможно, отдался тоске и отчаянию:

– Что же будет со мной?

– Я скоро вернусь.

– Как же мне страшно за тебя!

– Не надо…

– Мне будет страшно каждый день!

Да, он не станет есть, он не станет спать, пока сын не вернется. Отныне он будет несчастнейшим из людей.

– Ты мне напишешь?

– Конечно, папа.

– А я буду ждать тебя. Всегда.

Он прижал сына к груди.

– Тебе нельзя бросать учебу, – добавил он. – Образование важная вещь. Не будь люди так глупы, не было бы войны.

Пэл кивнул.

– Не будь люди так глупы, мы бы до этого не докатились.

– Да, папа.

– Я тебе положил книги…

– Знаю.

– Книги – это важно.

И тогда отец схватил сына за плечи – яростно, в порыве бурного отчаяния.

– Обещай мне, что не умрешь!

– Обещаю.

Пэл взял сумку и поцеловал отца. В последний раз. На лестнице отец задержал его снова:

– Подожди! Ты забыл ключ! Как же ты вернешься без ключа!

Пэл не хотел брать ключ: те, кто не вернется, ключей с собой не берут. Чтобы не расстраивать отца, он лишь пробормотал:

– Не стоит, вдруг я его потеряю.

Отец дрожал.

– Конечно! Это будет глупо… Как же тебе вернуться… Так, смотри, я кладу его под коврик. Смотри, как хорошо я его положил тут, под коврик, видишь? Я всегда буду тут оставлять ключ на тот случай, если ты вернешься.

Он на секунду задумался.

– А если его кто-нибудь возьмет? Гм… Я предупрежу консьержку, у нее есть запасной. Скажу, что ты уехал и чтобы она не уходила из своей каморки, когда меня нет дома. А я никуда не уйду, если ее не будет на месте. Да, скажу ей, чтобы смотрела в оба, а я ей на Рождество заплачу вдвое.

– Не говори ничего консьержке.

– Конечно, ничего не надо говорить. Тогда я не буду запирать дверь ни днем ни ночью, никогда. Тогда ты точно не останешься за дверью, когда вернешься.

Повисло долгое молчание.

– До свидания, сынок, – сказал отец.

– До свидания, папа, – сказал сын.

Еще Пэл прошептал: “Я люблю тебя, папа”, но отец его не слышал.

2

По ночам, когда не спалось, Пэл уходил из общей спальни, где видели десятый сон измученные учениями товарищи. Бродил по заледенелому дому, пронизанному ветром так, словно в нем не было ни дверей, ни окон. Он, вечный бродячий француз, казался себе шотландским привидением: заходил в кухни, в столовую, в большую библиотеку; смотрел на свои часы, потом на стенные, считал, сколько времени осталось до того, как пойти покурить со всеми. Иногда, разгоняя унылые мысли, отвлекал себя, вспоминал какую-нибудь смешную историю и, если она была хороша, записывал, чтобы назавтра рассказать другим курсантам. А когда совсем не знал, чем заняться, шел подставить под воду свои изломы и раны, повторяя в слив душевой свое имя: Поль-Эмиль. Теперь его называли Пэл[2], потому что здесь почти у всех было прозвище. Новой жизни – новое имя.

Все началось в Париже несколько месяцев назад: они с другом, Маршо, дважды нарисовали на стене лотарингский крест. Первый раз все прошло гладко. И они нарисовали крест снова. Вторая вылазка состоялась под вечер. На маленькой улочке Маршо стоял на стреме, Пэл рисовал, старательно выводя линии, и вдруг чья-то рука схватила его за плечо, и он услышал: “Гестапо!” Сердце его замерло, он обернулся: какой-то высокий мужчина крепко держал одной рукой его, а другой Маршо. “Шайка мелких недоумков, – ругался мужчина, – вы что, хотите сдохнуть за картинки? От картинок никакой пользы!” Он был не из гестапо. Наоборот. Маршо и Пэл встречались с ним еще дважды. Третья встреча состоялась в задней комнате одного кафе в Батиньоле, на ней был еще какой-то незнакомец, судя по всему, англичанин. Мужчина объяснил, что ищет храбрых французов, готовых участвовать в военных действиях.

Вот так они и уехали – Пэл и Маршо. Их переправили по секретному каналу через Южную зону и Пиренеи в Испанию. Там Маршо решил свернуть в Алжир. Пэл хотел ехать дальше, в Лондон. Говорили, что все решается там. Он добрался до Португалии, потом, самолетом, до Англии. Прибыв в Лондон, он прошел через центр допросов в Уондсуэрте – обязательная процедура для всех французов, приезжающих в Великобританию, – и в пестрой толпе трусов, храбрецов, патриотов, коммунистов, скотов, ветеранов, идеалистов и отчаявшихся предстал перед Службой комплектования британской армии. Братская Европа текла изо всех щелей, словно построенный в спешке корабль. Война шла уже два года на улицах и в сердцах, и каждый требовал свою долю.

В Уондсуэрте его продержали недолго и скоро перевели в “Нортумберленд-хаус” – старинный отель возле Трафальгарской площади, отданный под нужды министерства обороны. Там, в пустом холодном номере, он подолгу беседовал с еще одним французом, Роже Калланом. Встречи проходили несколько дней, поэтапно: Каллан, по профессии психиатр, служил вербовщиком Управления специальных операций (УСО), одной из ветвей британских спецслужб, занимавшейся подпольной деятельностью. Пэл заинтересовал его. Молодой человек, не подозревая об уготованной ему судьбе, лишь прилежно отвечал на вопросы и заполнял анкеты, радуясь, что может внести свой маленький вклад в военные действия. Если сочтут, что он принесет пользу как пулеметчик, он будет пулеметчиком – о, как здорово он станет палить очередями с турели; если как механик, он будет механиком и будет затягивать болты лучше всех; если же английские аналитики отведут ему роль мелкого клерка в одной из пропагандистских типографий, с энтузиазмом станет подносить палеты с краской.

Но Каллан вскоре счел, что Пэл по всем критериям отлично подходит на роль полевого агента УСО. Спокойный, сдержанный парень, крепкого сложения, с мягкими чертами лица – пожалуй, красивый. Горячий патриот, но не из тех сумасбродов, что способны погубить целую роту, и не из отвергнутых влюбленных, что идут на войну от отчаяния, из желания умереть. У него прекрасная речь, сильная, осмысленная. Врач не без любопытства выслушивал его объяснения: да, он будет очень стараться в типографии, но его должны немного подучить, ведь в типографском деле он разбирается слабо, зато любит писать стихи и будет работать как одержимый, сочинять прекрасные листовки, великолепные листовки, их станут разбрасывать с бомбардировщиков, а взволнованные пилоты станут декламировать их в кабинах… Ведь в конечном счете сочинять листовки – тоже значит воевать.

И Каллан написал в своих заметках, что юный Пэл из тех ценных людей, что нередко сами себя не знают: тем самым ко всем их достоинствам добавляется скромность.

* * *

УСО была придумана лично премьер-министром Черчиллем сразу после бегства англичан из Дюнкерка. Понимая, что атаковать немцев в лоб силами регулярной армии не получится, он решил использовать опыт герилий – вести войну внутри позиций противника. Замысел был гениален: Управление под британским командованием вербовало иностранцев в оккупированной Европе, проводило их подготовку и обучение, затем точечно засылало обратно на родину, где они, слившись с местным населением, осуществляли секретные операции в тылу врага – собирали сведения, занимались саботажем, готовили диверсии, вели пропаганду, создавали подпольные ячейки и сети.

Когда все проверки безопасности остались позади, Каллан наконец заговорил с Пэлом об УСО. Случилось это под конец третьего дня в “Нортумберленд-хаусе”.

– Согласился бы ты выполнять секретные задания во Франции? – спросил врач.

Сердце у молодого человека заколотилось.

– Какого рода задания?

– Боевые.

– Опасные?

– Очень.

Затем Каллан отеческим, доверительным тоном объяснил ему в самых общих чертах, что такое УСО, – во всяком случае то, что позволяла ему открыть завеса тайны, окутывавшая Управление: парень должен был уяснить всю серьезность подобного предложения. Пэл понимал не все, но понимал.

– Не знаю, справлюсь ли, – ответил он, побледнев. Он-то представлял себя посвистывающим механиком, напевающим печатником, а ему намекают на спецслужбы.

– Я дам тебе время подумать, – сказал Каллан.

– Конечно. Подумать…

Ничто не мешало Пэлу ответить “нет”, вернуться во Францию, к безмятежной парижской жизни, снова обнять отца и больше не покидать его никогда. Но в глубине своей израненной души он уже знал, что не откажется. Ставки слишком высоки. Он проделал весь этот путь, чтобы попасть на войну, и теперь не мог отступиться. Пэл вернулся в номер, куда его поселили, с комком в горле и дрожащими руками. У него было два дня на размышление.

Через день он снова встретился с Калланом в “Нортумберленд-хаусе”. В последний раз. Теперь его отвели не в прежний жуткий зал для допросов, но в приятную, хорошо натопленную комнату с окнами, выходящими на улицу. На столе стоял чай и печенье, и когда Каллан на минутку отлучился, Пэл набросился на еду. Он был голоден, два дня почти ничего не ел от страха. И теперь глотал, глотал не жуя. Внезапно раздавшийся голос Каллана заставил его подскочить:

– Ты когда последний раз ел, мой мальчик?

Пэл промолчал. Каллан окинул его пристальным взглядом: привлекательный молодой человек, вежливый, умный – наверно, гордость родителей. Но он обладает всеми качествами хорошего агента, это его и погубит. Он не мог понять, какого черта этот несчастный мальчик добрался сюда, почему не остался в Париже. И словно затем, чтобы отвратить судьбу, повел его в кафе неподалеку и угостил сэндвичем.

Они ели у стойки молча. А потом не вернулись сразу в “Нортумберленд-хаус”, а прогулялись по центру Лондона. Пэл прочел свои стихи об отце, просто так, опьяненный ритмом собственных шагов: Лондон был красив, англичане – отважны и честолюбивы.

Тут Каллан остановился посреди бульвара и схватил его за плечи:

– Уезжай, сынок. Бегом возвращайся к отцу. Ни один человек не заслуживает того, что с тобой будет.

– Люди не удирают.

– Уезжай, черт тебя дери! Уезжай и больше не возвращайся!

– Не могу… я принимаю ваше предложение!

– Подумай еще!

– Я все решил. Но я никогда не воевал, вы должны это знать.

– Мы тебя научим… – доктор вздохнул. – Ты хоть понимаешь, что собираешься делать?

– По-моему, да, месье.

– Да ничего не ты не понимаешь!

Пэл пристально посмотрел на Каллана. В его глазах светилось мужество – мужество сыновей, что приводят в отчаяние отцов.

* * *

И теперь по ночам, в загородном доме, Пэл часто вспоминал, как по рекомендации доктора Каллана вступил в Секцию F УСО. Во главе Управления стоял генерал-англичанин, оно состояло из нескольких секций, отвечавших за операции в различных оккупированных странах. Во Франции их было несколько из-за политических разногласий, и Пэл вступил в Секцию F – там были независимые французы, не связанные ни с Де Голлем (Секция DF), ни с коммунистами (Секция RF), ни с Богом, ни с кем. В качестве прикрытия он получил воинское звание и личный номер британского военнослужащего; если кто-то спросит, он должен был просто отвечать, что работает на министерство обороны – обычное дело, особенно в такие времена.

Несколько недель Пэл провел в Лондоне, в одиночестве; ждал, когда начнется его обучение. Сидя в своей комнатушке, снова и снова обдумывал недавнее решение: он бросил отца, предпочел ему войну. “Кого ты больше всего любишь?” – вопрошала совесть. Войну. И он невольно спрашивал себя, увидит ли когда-нибудь отца, к которому был так привязан.

По-настоящему все началось в первых числах ноября, под Гилфордом, в Суррее. В усадьбе. Почти две недели назад. Поместье Уонборо и пригорок курильщиков на заре. Первый этап обучения курсантов УСО.

3

Уонборо – деревушка в нескольких километрах от Гилфорда, к югу от Лондона. Туда ведет одна-единственная дорога, что, петляя меж холмов, упирается в группку отдельно стоящих домов – каменных построек, насчитывающих порой несколько веков. В свое время это были службы Уонборо – древнего манора, который возник в Х веке, побывал в разные периоды феодом, аббатством, поместьем, а теперь превратился в глубоко засекреченный учебный центр УСО.

За несколько месяцев курсанты должны были побывать в четырех уголках Великобритании, в четырех школах, призванных обучить будущих агентов военному искусству. В первой, подготовительной – preliminary school, они провели около месяца, одна из главных ее задач заключалась в отсеве наименее пригодных для Управления. Подготовительные школы располагались в усадьбах, рассеянных по югу страны и в Мидлендсе. В Уонборо находились главным образом подготовительные школы Секции F. Официально – и для любопытных из Гилфорда – здесь был всего лишь учебный плац британских десантников. Место было красивое: особняк, зеленый участок с рассыпанными там и сям рощицами и пригорками, совсем рядом лес. Главное здание высилось среди больших тополей, а поодаль – несколько служебных построек: большой амбар и даже каменная часовня. Пэл и остальные курсанты начинали здесь обживаться.

Отсев был безжалостный. Холодным ноябрьским днем их прибыл двадцать один человек, а теперь оставалось уже шестнадцать, считая Пэла.

Там был Станислас, сорока пяти лет, староста группы, английский адвокат, франкофон и франкофил, бывший военный летчик.

И был Эме, тридцати семи лет, неизменно приветливый марселец с певучим акцентом.

И был Дантист, тридцати шести лет, зубной врач из Руана, на бегу невольно пыхтевший, как пес.

И был Франк, тридцати трех лет, спортсмен из Лиона, бывший учитель физкультуры.

И был Жаба, двадцати восьми лет, завербованный несмотря на приступы депрессии. Большие, навыкате, глаза на изможденном лице придавали ему сходство с земноводным.

И был Толстяк, двадцати семи лет; на самом деле его звали Ален, но все называли его Толстяком, потому что он был толстый. Он говорил, что это из-за болезни, но болезнь его заключалась только в обжорстве.

И был Кей, двадцати шести лет, высокий крепыш из Бордо, рыжий и обаятельный, с двойным гражданством, французским и британским.

И был Фарон, двадцати шести лет, устрашающий колосс, гигантская масса мускулов, словно созданная для рукопашной; к тому же он раньше служил во французской армии.

И был Ломтик-сала, двадцати четырех лет, француз польского происхождения с севера страны, коренастый и подвижный, с лукавыми глазами, странно смуглым лицом и носом, похожим на большой пятачок.

И был Слива, заика двадцати четырех лет, вечно молчащий, потому что язык у него совсем заплетался.

И был Цветная Капуста, двадцати трех лет, получивший свое прозвище за огромные оттопыренные уши и слишком широкий лоб.

И была Лора, двадцати двух лет, очаровательная блондинка с сияющими глазами, уроженка шикарной части Лондона.

И были Большой Дидье и Макс, прибывшие вместе из Экс-ан-Прованса; обоим двадцать один год, оба едва ли способны воевать.

И был Клод-кюре, девятнадцати лет, самый юный из них, нежный как девушка; он бросил семинарию и пошел на войну.

Тяжелее всего было в первые дни: никто из кандидатов в агенты не представлял, насколько трудна подготовка. Слишком много напряжения, слишком много одиночества. Курсантов будили на рассвете; корчась от страха, они поспешно одевались в ледяных спальнях и тут же отправлялись на утреннее занятие по ближнему бою. Позже им полагался завтрак – обильный, еду не нормировали. Затем немного теории, азбука Морзе или радиосвязь, потом снова начинались изнурительные физические упражнения: бег, разная гимнастика и снова ближний бой, яростные драки с единственным правилом – не прикончить противника. Кандидаты бросались друг на друга с ревом, били без пощады, иногда кусались, чтобы освободиться от захвата. Ран было не счесть, но все несерьезные. Так, с несколькими перерывами, проходил весь день. В конце, под вечер, шли специальные курсы, на которых инструкторы учили новобранцев простым, но страшным приемам: как, к примеру, голыми руками разоружить противника с ножом или пистолетом. И наконец изможденные курсанты могли отправиться в душ и на ранний ужин.

В столовой усадьбы они поначалу жрали в голодном молчании: жрать значило есть без разговоров, сидеть за столом, не обращая внимания друг на друга, словно животные; то же значит немецкое fressen. После чего поодиночке, измотанные вконец, падали на кровати в спальнях, боясь, что не выдержат. Там они понемногу перезнакомились, появились первые симпатии. В час отбоя можно было пошутить, рассказать пару анекдотов, вспомнить прошедший день, чтобы разрядить обстановку. Иногда они делились своими тревогами, страхом перед завтрашними боями, но не слишком – стыдились. Пэл быстро подружился с соседями по спальне: Кеем, Толстяком и Клодом. Толстяк раздавал товарищам горы печенья и английской колбасы, которые притащил с собой, и они, грызя печенье и нарезая колбасу, болтали, пока их не одолевал сон.

После ужина, в общей столовой, все долго резались в карты; на заре стали вместе курить на пригорке, для храбрости. И вскоре все курсанты перезнакомились между собой.

Кей, крепкий, с сильным характером, стал одним из первых настоящих друзей Пэла в Секции F. От него исходил безмятежный, умиротворяющий покой: он был человек рассудительный.

Эме-марселец, изобретатель некоего подобия игры в петанк круглыми камушками, часто подсаживался к Сыну. И без конца повторял, что тот похож на его мальчика. Говорил это чуть ли не каждое утро, на пригорке, словно в беспамятстве.

– Ты хоть откуда, малец?

– Из Парижа.

– Точно… Париж… Красивый город Париж. А Марсель знаешь?

– Нет. Как-то не было случая съездить, не успел вчера.

Эме смеялся.

– Я повторяюсь, да? Просто когда тебя вижу, вспоминаю сына.

Кей говорил, что сын Эме умер, но спросить никто не решался.

Жаба и Станислас часто уединялись и играли в шахматы на резной деревянной доске, которую привез с собой бывший летчик. Жаба играл потрясающе и обычно выигрывал, а неудачник Станислас злился.

– Говно, а не шахматы! – орал он, расшвыривая пешки по комнате.

Ответом ему всегда был смех: нахальный Ломтик кричал, что Станислас уже старик и выжил из ума, а тот, как старший, угрожал надавать всем оплеух, но обещание свое не держал. В такие минуты Толстяк бегал за спиной Станисласа, собирал разбросанные по полу фигуры и повторял:

– Не ломай свои красивые шахматы, Стан.

Он всегда заботился о товарищах.

Толстяк, несомненно, был самым симпатичным из курсантов: его переполняли добрые намерения, нередко оборачивавшиеся назойливостью. Например, чтобы подбодрить товарищей во время утренней индивидуальной разминки перед усадьбой, в ледяной туманной сырости, он во все горло распевал кошмарную детскую песенку “Регульи ты регулья”. Подпрыгивал, потел и пыхтел, хлопал по плечу полусонных курсантов и, распираемый дружеской нежностью, орал им в ухо: “Регульи ты регулья, шуби-шуби-шуби-шуби-ду-да”. В ответ он часто получал тычок, но под конец дня, в душевой, все курсанты вдруг обнаруживали, что напевают его мелодию.

А исполин Фарон доказывал всем, что никогда не устает от тренировок. Случалось, он даже уходил в одиночку на пробежку дать мышцам еще нагрузки, и каждый вечер подтягивался на балках амбара и отжимался в спальне. Однажды бессонной ночью Пэл застал его в столовой – тот опять упражнялся, как одержимый.

Юный Клод, который собирался стать священником, а потом опомнился и чуть ли не случайно попал в британские спецслужбы, источал какую-то болезненную вежливость, наводившую на мысль, что он не создан для войны. Каждый вечер он молился, преклонив колени у своей кровати и не обращая внимания на бесконечные насмешки. Говорил, что молится за себя, но молился прежде всего за них, за своих товарищей. Иногда предлагал помолиться вместе, но никто не соглашался, и он исчезал, укрывался в каменной часовенке, объяснял Богу, что его приятели – не дурные люди, у них наверняка есть куча уважительных причин, почему они не хотят больше молиться. Клод был очень юн, а из-за внешности казался еще моложе: среднего роста, худенький, безбородый, с коротко стриженными каштановыми волосами, курносый, смотрел искоса – взглядом страшно застенчивого человека. Иногда, пытаясь в столовой присоединиться к какой-нибудь группе спорщиков, он горбился – неуклюже, неловко, словно пытаясь стать незаметнее. Пэл часто жалел беднягу и однажды вечером пошел с ним в часовню. Толстяк, верный пес, двинулся за ними; на ходу он распевал, созерцал звезды и грыз деревяшку, чтобы не так хотелось есть.

– Почему ты никогда не молишься? – спросил Клод.

– Я плохо молюсь, – отвечал он.

– Нельзя плохо молиться, если набожен.

– Я не набожен.

– Почему?

– Я не верю в Бога.

Клод всем телом изобразил изумление, а главное, смущение пред лицом Господа.

– В кого же ты веришь?

– Я верю в нас, тех, что здесь. Верю в людей.

– Да людей больше нет, их не существует. Потому-то я и здесь.

Повисло напряженное молчание, каждый осудил чужую веру, потом негодование Клода вырвалось наружу:

– Ты не можешь не верить в Бога!

– А ты не можешь не верить в людей!

И Пэл из сочувствия к Клоду преклонил колени рядом с ним. Из сочувствия, но прежде всего потому, что в глубине души опасался – Клод прав. В тот вечер он молился за отца, которого ему так не хватало, молился, чтобы тот не изведал ужасов войны и тех ужасов, что они готовились совершать сами: ведь они учились убивать. Но убивать не так-то просто. Люди не убивают людей.

* * *

К каждой группе кандидатов в агенты УСО был приставлен отозванный от оперативной работы офицер британских спецслужб: он руководил их обучением, следил за успехами и должен был сориентировать в дальнейшем. За группу Пэла отвечал лейтенант Мерфи Питер, бывший связной Секретной разведывательной службы в Бомбее. Это был высокий сухопарый англичанин лет пятидесяти, умный, жесткий, но тонкий психолог, очень внимательный к курсантам. Именно он будил их, занимался с ними и заботился как мог. Его угловатая фигура, едва различимая в пелене тумана, следила за будущими бойцами на тренировках: он записывал их результаты, отмечал сильные и слабые стороны, а когда становилось понятно, что кто-то больше не продержится, вынужден был его отсеивать к великому своему огорчению. Лейтенант Питер не говорил по-французски, курсанты по большей части плохо владели английским, а потому группе был придан еще и переводчик – маленький полиглот-шотландец, о котором никто ничего не знал и который просил называть его просто Дэвид. Троим же англоговорящим – Кею, Лоре и Станисласу – было строго запрещено общаться по-английски, чтобы их французский оставался безупречным и не выдал их на задании. Так что Дэвида буквально рвали на части: ему с рассвета до заката приходилось переводить инструкции, вопросы и разговоры. Обычно его переводы на заре бывали вялыми и сонными, днем – блестящими, а вечером – усталыми и обрывочными.

Лейтенант Питер давал по вечерам указания на завтра, звонил к началу учения и поднимал с кровати отстающих. Занятия начинались на рассвете. Курсанты должны были закалять тело тяжелыми физическими упражнениями: бегать в одиночку, в группе, в затылок, строем; ползать по земле, по грязи, по кустам ежевики; бросаться в ледяные ручьи; лазить по канату, обдирая руки. Еще их учили боксу, уличному бою и схватке с безоружным и с вооруженным противником. Тела их покрывались синяками, ноги и руки – глубокими царапинами. Все причиняло боль.

После тренировок наступало время идти в душ. Голые дрожащие тела в порезах и кровоподтеках набивались в слишком тесные душевые: стоя под теплыми струями в плотном облаке белого пара, курсанты глухо постанывали от усталости. Для Пэла это был особый момент: он подставлял утомленное тело под ласковую воду, смывал с него пот, грязь, кровь, ссадины. Неспешно намыливался, разминая натруженные плечи, а когда вытирался, чувствовал себя новым человеком, более потрепанным, конечно, но и более сильным, более выносливым, сменившим кожу, как змея. Он становился другим. Затем заходил под воду еще ненадолго, подставлял под нее голову и думал о старом отце, надеялся, что тот им гордится. В душе́ царил мир и то пьянящее чувство свершенного подвига, что продлится до ужина, когда в гудящую разговорами столовую придет Питер и задаст программу и расписание на следующий день. И всех снова охватит тревога перед завтрашними тяжкими тренировками. Всех, разве что кроме Фарона.

В душевой каждый из них наблюдал за раздетыми товарищами, оценивал, кто самый сильный и кого стоит избегать на занятиях по рукопашному бою. Самым страшным был, конечно, Фарон – высокий, с выпирающими мускулами. Он внушал ужас, от его скульптурного торса исходила дикая сила, которую усиливало редкостное уродство: лицо квадратное и отталкивающее, череп бритый с проплешинами, словно от чесотки, а длинные руки болтались вдоль туловища, как у большой обезьяны. Но все они, хоть и старались выделить самых сильных, отмечали прежде всего тех, кто послабее, тех, кто, видимо, не продержится долго – самых уязвимых, тощих, с глубокими ранами. Пэл считал, что следующими будут Жаба и, наверное, Клод. Бедняга Клод – он не вполне осознал свою новую судьбу и порой спрашивал Пэла:

– А потом-то мы что будем делать?

– Потом поедем во Францию.

– И что мы там будем делать, во Франции?

Сын ни разу не нашелся, что ответить. Во-первых, он сам не знал, что они станут делать во Франции, а во-вторых, Каллан его предупредил: оттуда вернутся не все. И как сказать Клоду с его истовой верой в Бога, что они, возможно, скоро умрут?

* * *

Под конец второй недели занятий был отчислен Дантист. Накануне его отъезда, вечером, Кей предложил Пэлу пойти покурить на пригорке, хотя время было неурочное. Сын спросил его, что бывает с теми, кто не прошел отбор.

– Они уже не возвращаются, – ответил Кей.

Пэл не сразу понял, и Кей пояснил:

– Их сажают в тюрьму.

– В тюрьму?

– Тех, кто провалился, сажают. Чтобы ничего не разболтали, что им известно.

– Но нам ничего не известно.

Прагматик Кей пожал плечами. Бесполезно выяснять, что справедливо, а что нет.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю.

Кей велел Сыну никому ничего не говорить: у них обоих могут быть неприятности. Пэл обещал. Но в душе у него поднялось глубочайшее чувство протеста – их посадят, Дантиста и прочих, потому что они непригодны? Но к чему непригодны? К войне? Они же еще не знают, что такое война! И Пэлу даже пришло в голову, что англичане не лучше немцев.

4

Впоместье Уонборо зарядил дождь – по-британски педантичный, холодный, тяжелый, нескончаемый. Все небо сочилось влагой. Земля набухла водой, кожа промокших до костей курсантов приобрела белесый оттенок, а их одежда не успевала просохнуть и начинала гнить.

Помимо физических тренировок и боевых упражнений, обучение в подготовительных школах УСО включало все, что могло пригодиться на задании. Физическая подготовка чередовалась с различными теоретическими и практическими курсами. Со временем курсанты овладели основами связи – шифрованием, азбукой Морзе, чтением карт, использованием радиопередатчика. Еще они учились передвигаться по открытой местности, часами лежать неподвижно в лесу, водить машину и даже грузовик, но все без особого успеха.

В начале третьей недели кандидатов в агенты под проливным дождем тренировали стрелять из пистолета – кольта 38-го калибра и браунинга 45-го. Большинство первый раз взяли в руки оружие и, стоя в ряд лицом к пригорку, сосредоточенно палили: кто лучше, кто хуже. Слива оказался сущим несчастьем: несколько раз едва не прострелил себе ногу, потом чуть не попал в инструктора. Зато Фарон целился очень точно и посылал пули прямо в центр деревянных мишеней. Цветная Капуста подскакивал при каждом выстреле, а Жаба, перед тем как стрелять, зажмуривался. Под конец первого дня стрельб все сплевывали густую черную слюну, пропитанную порохом. Лейтенант Питер заверил, что это вполне нормально.

Ноябрь подходил к концу, но Пэл чувствовал, что его не отпускает призрак одиночества. Он все время думал об отце. Так хотелось ему написать, сказать, что с ним все в порядке и он скучает. Но в Уонборо это было запрещено. Пэл знал, что не он один подыхает от одиночества, что мучатся все, что они – всего лишь жалкие наемники! Конечно, тела их постепенно закалялись: туман казался не таким туманным, грязь не такой грязной, холод не таким холодным, но морально они страдали. И для поднятия духа глумились над другими, чтобы не глумиться над собой. Смеялись над благочестивым Клодом, пиная его в зад, когда он молился стоя на коленях. Пинки не причиняли боли телу, но от них болела душа. Смеялись над Станисласом, который в минуты отдыха разгуливал в широченном женском халате, пытаясь просушить одежду. Смеялись над Сливой, заикой и неумехой, который стрелял невесть как и попадал куда угодно, только не в мишени. Смеялись над Жабой с его экзистенциальными проблемами, который всегда ел отдельно от других. Смеялись над Цветной Капустой и его торчащими ушами, которые под хлесткими порывами ветра становились багровыми. “Ты наш слон!” – говорили они Цветной Капусте, награждая его болезненными оплеухами. Смеялись над грузным Толстяком. Все поневоле насмехались над всеми хоть немного, чтобы чувствовать себя лучше: даже Пэл, верный сын, и Кей, человек чести – все, кроме по-матерински ласковой Лоры. Она никогда не смеялась над другими.

Лора никого не оставляла равнодушным. В первые дни в Уонборо все сомневались в ее способностях – единственная женщина среди всех этих мужчин. Но теперь курсанты втайне обмирали от счастья, если в столовой она присаживалась к ним за стол. Пэл часто любовался ею – такой красавицы он не встречал никогда. Она была восхитительна: головокружительная походка, великолепная улыбка, а главное, от нее исходило какое-то обаяние, она выделялась из всех манерой держаться, нежным взглядом. Уроженка Челси, дочь англичанина и француженки, она хорошо знала Францию и говорила по-французски без малейшего акцента. Три года изучала англосаксонскую литературу в Лондоне, а потом и ее захлестнула война: УСО завербовало ее в университете. На английских факультетах вербовали многих кандидатов, прежде всего полукровок: будучи англичанами, они соответствовали правилам безопасности и в то же время были не совсем чужими в странах, куда их намеревались послать.

Когда кто-то из осмеянных курсантов уходил к себе, чаще всего его утешала именно Лора. Садилась рядом, говорила товарищу, что все это пустяки, остальные – всего лишь люди и завтра уже забудут и неудачную стрельбу, и уязвимую душу, и складки жира, и заикание – все, над чем так потешались. Потом улыбалась, и улыбка эта лечила любые раны. Когда Лора улыбалась, всем становилось легче.

Она говорила Толстяку, самому некрасивому мужчине во всей Англии: “По-моему, ты совсем не толстый. Ты просто коренастый и, на мой взгляд, очень обаятельный”. И на миг Толстяк вдруг чувствовал себя желанным. А позже, массируя в душе свои гигантские жировые бугры, клялся себе, что после войны прекратит ходить к шлюхам.

Она говорила Сливе-заике: “По-моему, ты говоришь прекрасные слова, неважно, как ты их произносишь, ведь они прекрасны”. И Слива на миг чувствовал себя оратором. И произносил под душем длинные безупречные речи.

Она говорила Клоду-кюре, опозоренному боголюбцу: “Какое счастье, что ты веришь в Бога. Молись, молись за всех нас”. И Клод поскорей выскакивал из душа, чтобы прочесть лишний раз молитву Богоматери.

А Жабе, которого изводили за то, что ему хотелось в одиночестве растравлять свою грусть, она говорила, что часто тоже грустит из-за всего, что происходит в Европе. Они сидели вместе, недолго, плечом к плечу, и обоим становилось легче.

* * *

Однажды утром, на третьей неделе, когда Пэл, Слива, Толстяк, Фарон, Фрэнк, Клод и Кей курили, как обычно, на своем сухом взгорке, они заметили в тумане длинный облезлый силуэт лисы. Лиса приветствовала их жутким хриплым криком. Клод, сложив руки рупором, чтобы вышло похоже, попытался ей по-дружески ответить, но лиса удрала.

– Мерзкая тварь! – заорал Фрэнк.

– Не волнуйся так, – отозвался Толстяк.

– Может, она бешеная.

– Немцев ты не боишься, а лисы боишься?

Фрэнк, прищурившись, состроил злую гримасу, чтобы его не сочли трусом.

– Ну и что… Может, это бешеный лис.

– Нет, он нет, – успокоил его Толстяк. – Жорж не бешеный.

Все в изумлении повернулись к Толстяку.

– Кто? – переспросил Пэл.

– Жорж.

– Ты дал лису имя?

– Да, я его часто встречаю.

Толстяк как ни в чем не бывало затянулся сигаретой, радуясь, что на него обратили внимание.

– Нельзя звать лиса Жоржем, – заметил Кей. – Это человеческое имя.

– Назови его Лис, – предложил Клод.

– Что это за имя такое – Лис? – надулся Толстяк. – Хочу звать его Жоржем.

– У меня кузена зовут Жорж! – негодующе заявил Ломтик-сала.

И все расхохотались.

Оказалось, что Жорж в самом деле часто бродит возле усадьбы в поисках еды, его замечали на рассвете и в вечерних сумерках под высоким дуплистым тополем. В тот день в Уонборо было много разговоров о лисе. Лоре непременно хотелось знать, как гигант приручил животное, и тот раздувался от гордости. “На самом деле я его не приручил, просто назвал”, – скромно ответил он.

На следующее утро вся группа пошла курить не на привычный взгорок, а к пресловутому тополю в надежде увидеть Жоржа. Толстяк, сделавшись по такому случаю “гидом-масаи на сафари”, комментировал: “Не знаю, придет ли он… Слишком много народу… Испугается небось…”. Он вдруг показался себе важной персоной и решил, что ощущать себя важным – потрясающе, ведь это чувство предельного счастья, чувство министров и президентов.

Жорж показывался курильщикам два утра кряду, под тем самым высоким тополем. Ломтик-сала, приглядевшись, увидел, что лис сидит и усердно жует, и понял, что тот добывает себе пищу в дупле.

– Жрет! – завопил он шепотом.

Толстяк велел говорить тихо, чтобы не напугать Жоржа.

– А что он жрет? – спросил кто-то.

– Понятия не имею, не видно.

– Может, червяков? – предположил Клод.

– Лисы червяков не едят! – вставил Станислас, хорошо знавший лис: ему доводилось охотиться на них с собаками. – Они что угодно едят, только не червяков.

– Думаю, у него здесь заначка, – заявил Толстяк тоном знатока. – Потому он сюда и ходит.

Все согласились, и Толстяк опять почувствовал себя неотразимым.

Но Жорж-лис не случайно приходил под тополь: последние десять дней Толстяк, чтобы его приманить, оставлял там еду, припрятанную в карманах за завтраком и ужином. Сперва хотел просто посмотреть на лиса, ждал его в засаде, чтобы порадовать глаз. Но в последние два дня он был счастлив своей выдумке, ведь она привлекла к его лису и к нему самому всеобщее внимание. И на заре, когда все сгрудились вокруг, чтобы взглянуть на животное, Толстяк любовно благословлял своего благородного бродячего лиса, а на самом деле хилого, больного зверька, о чем он, конечно, никому не сказал.

* * *

В воскресенье на третьей неделе лейтенант Питер позволил измученным курсантам отдохнуть после обеда. Большинство пошли спать. Пэл с Толстяком затеяли партию в шахматы в столовой, возле печки; Клод отправился в часовню. А Фарон, которому осточертела суета вокруг Толстяка с его лисом, воспользовался передышкой, чтобы уничтожить зверя прямо в его логове, под амбаром.

Исполин дважды видел, как лис уходит за доску у самого пола. Без труда оторвав ее, он обнаружил неглубокую нору. Лис был на месте. Фарон самодовольно улыбнулся – не всякому дано выследить лису. Взяв длинную палку, он стал изо всей силы тыкать ею вглубь лежки. Совал свое орудие в нору, дотягиваясь до визжащего зверя, и бил нещадно: раненому Жоржу ничего не оставалось, как попытаться выскочить и удрать, и великан ловко и без труда забил его сапогами и доской. Он вскрикнул от радости – убивать оказалось так легко! Подняв трупик, он оглядел его с некоторым разочарованием: вблизи лис был гораздо меньше, чем он думал. Все равно довольный, он поволок трофей в столовую, где Пэл с Толстяком склонились над шахматной доской Станисласа. Фарон, гроза побежденных, триумфально ввалился в комнату и швырнул истерзанное тельце лиса к ногам Толстяка.

– Жорж! – завопил Толстяк. – Ты… ты убил Жоржа?!

И Фарон не без удовольствия заметил в вытаращенных глазах Толстяка отсвет ужаса и отчаяния.

Пэла трясло, он не стал сдерживать ярость. Запустив шахматной доской в лицо гоготавшему колоссу, он кинулся на него и сбил с ног с криком “Сукин ты сын!”

На лице Фарона вспыхнул гнев, он одним прыжком вскочил на ноги, неуловимым движением – из тех, каким их научили здесь, – схватил Пэла, заломил ему руку и, используя ее как рычаг, с силой ударил головой об стену. Затем с желтыми от ярости глазами вцепился ему в горло, приподнял одной рукой и стал избивать свободным кулаком. Пэл задыхался – он, конечно, пытался отбиваться, но тщетно. Он не мог справиться с этой чудовищной силой, разве что старался хоть немного прикрыть руками тело и лицо.

Сцена продолжалась лишь несколько секунд – на шум драки примчался их разнимать лейтенант Питер, за ним Дэвид и вся остальная группа из спален. Пэлу досталось крепко, собственная кровь жгла ему горло, а сердце колотилось так, словно вот-вот остановится.

– Это что за бардак! – заорал лейтенант, хватая Фарона за плечо.

Он велел ему немедленно убираться, потом разогнал курсантов, пригрозив возобновить занятия, если все не успокоятся в ту же минуту.

Наконец Пэл остался с Питером наедине, и на миг ему почудилось, что тот тоже станет его бить или отправит в тюрьму за то, что так легко сдался. Сын задрожал, ему захотелось назад, в Париж, к отцу, не покидать больше улицу Бак никогда, мало ли что там происходит снаружи, плевать на немцев, плевать на войну, лишь бы отец был рядом. Он был безотцовщиной, сиротой в изгнании, он хотел, чтобы все это кончилось. Но лейтенант Питер не поднял на него руку.

– У тебя кровь, – просто сказал он.

Пэл вытер губы тыльной стороной ладони и провел языком по зубам, проверяя, все ли целы. Ему было грустно, он чувствовал себя униженным, чуть-чуть намочил штаны.

– Он убил лиса, – сказал Пэл на своем скверном английском, показав на окровавленную шкурку.

– Знаю.

– Я ему сказал, что он сукин сын.

Лейтенант засмеялся.

– Меня накажут?

– Нет.

– Лейтенант, нельзя убивать зверей. Убивать зверей – это как убивать детей.

– Ты прав. Ты ранен?

– Нет.

Лейтенант положил ему руку на плечо, и Сын почувствовал, что его отпустило.

– Я по отцу скучаю! – выдохнул юноша с горькими слезами на глазах.

Питер сочувственно кивнул.

– Я поэтому слабак? – спросил Сын.

– Нет.

Офицер задержал руку на плече сироты, потом протянул ему свой носовой платок.

– Иди умойся, ты весь мокрый от пота.

Он был мокрый не от пота, а от слез.

За ужином Пэл не проглотил ни куска. Кей, Эме, Фрэнк напрасно пытались его утешать. Клод хотел пересказать ему несколько важных эпизодов из Библии, чтобы отвлечь, Слива невнятно пошутил, а Станислас предложил сыграть в шахматы. Но никто из них не мог помочь Пэлу.

Сын ушел от всех и спрятался за часовней: только он знал это местечко – тайник меж двух невысоких каменных стен, где можно было укрыться от дождя. Но едва он туда залез, как появилась Лора. Она ничего не сказала, просто села рядом и посмотрела на него в упор – ее красивые зеленые глаза молча смеялись. В них была такая нежность, что Пэл не сразу понял, знает ли она о взбучке, какую ему задал Фарон.

– Не слабо он меня отделал, да? – смущенно пробормотал Сын.

– Это пустяки.

Она приложила палец к губам, веля ему молчать. И это было прекрасно. Пэл закрыл глаза и несколько раз глубоко вдохнул – от Лоры так хорошо пахло: ее тщательно промытые волосы благоухали абрикосом, макушка – тонкими духами. Да, она пользовалась духами; они учились воевать, а она душилась! В темноте он потянулся к ней лицом и подышал еще, она не заметила. Он давно не чувствовал такого приятного запаха.

Лора в утешение дружески похлопала Пэла по плечу, но тот невольно дернулся от боли. Засучив рукава, он при свете зажигалки обнаружил на обоих предплечьях гигантские фиолетовые кровоподтеки, следы кулаков Фарона. Она легонько дотронулась прохладной ладонью до его синяков.

– Больно?

– Немножко.

Больно было ужасно.

– Зайди попозже ко мне в комнату. Я тебя полечу.

Она сказала это, уже уходя, оставляя по себе в гигантском парке Уонборо шлейф тонких духов.

* * *

Пэл не знал, сколько это времени – “попозже”. Пользуясь тем, что все еще сидели в столовой, он зашел в спальню и переоделся. Взглянул на себя в осколок зеркала, натянул свежайшую рубашку, порылся в сумках товарищей в поисках парфюма, но остался ни с чем. Потом пробрался к комнате Лоры осторожно, чтобы никто не заметил. К Лоре не заходил никто, и это право заставило его на миг забыть о том, как его унизил Фарон.

Он постучал дважды. Подумал, не слишком ли это назойливо – стучать два раза. И не слишком ли безлично. Надо было постучать трижды, но потише. Да, три легких стука, три шассе, тайных, изящных: пам-пим-пом, а не тот жуткий пам-пам, что он выбил! Ах, какая досада! Она открыла, и он вступил в святая святых.

Комната у Лоры была такая же, как у всех: те же четыре кровати, тот же большой шкаф. Но здесь пользовались только одной кроватью, и комната, в отличие от прочих спален с их грязью и полнейшим беспорядком, была чистая и прибранная.

– Сядь сюда, – она показала на одну из кроватей.

Он сел.

– Закатай рукава.