Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Никлас Натт-о-Даг

1795

The cost of this translation was defrayed by a subsidy from the Swedish Arts Council, gratefully acknowledged.

Published by agreement with Salomonsson Agency.



Перевод со шведского С.В. Штерна

Copyright © Niklas Natt och Dag, 2021

© Штерн С.В., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021

* * *

Кому суждено сплести ариаднину нить, что выведет нас из лабиринта тайных страстей? Донасьен Альфонс Франсуа де Сад, 1795


Лица, действующие и упоминаемые в романе «1795»

Тихо Сетон — изгнан из ордена эвменидов, бывший рабовладелец в Шведской Вест-Индии; после возвращения — псевдомеценат, создавший образцовый детский дом, дабы скрыть свои преступления. После пожара в детском доме, лишенный средств к существованию и покровительства, вынужден скрываться.

Жан Мишель Кардель, или попросту Микель — бывший артиллерист, списан с флота после Роченсальмского морского сражения, где потерял руку. Устроился на работу пальтом, рядовым полиции нравов. По неосмотрительности стал невольным виновником пожара в детском доме Хорнсбергет, где сгорели близнецы, дети Анны Стины Кнапп. Пытаясь спасти детей, получил тяжелые ожоги, но еще более мучительным для него стало чувство вины.

Сесил Винге — юрист, внештатный сотрудник полиции, образец разумности и рационального мышления. Умер и похоронен.

Эмиль Винге — младший брат Сесила. Вечный студент Упсальского университета, в постоянном протесте против тирании отца, его требований и завышенных ожиданий. Пытался вылечить алкоголем возникшие из детских страхов галлюцинации. Едва не спился, но с помощью Карделя сумел остановиться. Кардель наделяет Эмиля чертами покойного брата, что приводит к тяжелым и даже судьбоносным последствиям.

Элиас — мальчик, сбежавший из детского дома, чтобы найти свою мать.

Анна Стина Кнапп — бывшая узница Прядильного дома, вдова, ныне бездетная. Торговец живым товаром Дюлитц дал ей поручение проникнуть в Прядильный дом, найти осужденную за государственную измену Магдалену Руденшёльд и получить от нее список заговорщиков, примкнувших к Армфельту — фавориту Густава III — и вынашивающих планы свержения регентского режима.

Майя и Карл — близнецы, дети Анны Стины, сгорели в Хорнсбергете, не успев дожить до года.

Эрик Тре Русур — юноша благородного происхождения, обманутый Тихо Сетоном; помещен в Дом призрения в Данвике; впоследствии подвергнут трепанации черепа. Остатками сознания уловил из неосторожно оброненных Карделем слов, кто повинен в гибели его жены, бежал из дома умалишенных и поджег детский приют в Хорнсбергете. Убит Карделем на пожаре.

Лиза-Отшельница — бездомная бродяжка, живущая летом в лесу; помогала Анне Стине при родах и в первые месяцы после. Осенью сбежала, оставив Анну Стину одну с детьми.

Петтер Петтерссон — старший надзиратель в Прядильном доме. Отпустил Анну Стину под залог, оставив у себя письмо Магдалены Руденшёльд.

Исак Райнхольд Блум — секретарь стокгольмского полицейского управления, обладатель скромного поэтического дара. Бывший коллега Сесила Винге; по мере возможностей поддерживает Эмиля Винге.

Дюлитц — беженец из Польши, торговец живым товаром.

Миранда Сетон — жена Тихо Сетона, парализована, прикована к постели. Хочет умереть, но муж насильно поддерживает в ней жизнь. Пытается помочь Эмилю Винге и Микелю Карделю в охоте на Тихо Сетона.

Густав III — Божьей милостью король шведов, йотов и венедов; убит на балу в опере в марте 1792 года.

Густав Адольф Ройтерхольм, по прозвищу Великий визирь — фактически управляет государством. Честолюбив, мстителен, полон решимости уничтожить сам дух густавианства в стране.

Анкарстрём — офицер, убивший Густава III, впоследствии казнен.

Герцог Карл Сёдерманландский — младший брат короля Густава, формально именно он был поставлен править королевством до совершеннолетия принца.

Герцог Фредрик Адольф — самый младший брат покойного короля, не имеющий прав на престол.

Густав Адольф — сын короля Густава, принц-престолонаследник.

Густав Мориц Армфельт — фаворит покойного короля. Бежал из страны после раскрытия заговора против регентства.

Магдалена Руденшёльд — бывшая фрейлина при дворе, любовница Армфельта, активная участница заговора.

Юхан Эрик Эдман — помощник министра юстиции, предан Ройтерхольму. Охотник за густавианцами. Деятелен и беспощаден.

Магнус Ульхольм — полицеймейстер Стокгольма, ранее уличен в хищении так называемой «вдовьей кассы».

Эвмениды — тайный орден, объединяющий богатых и влиятельных людей, предающихся разнузданному разврату под маской благотворительности.

Пролог

I

Не сразу истаяло томительное пение скрипок, все еще стояли в ушах неумолимые, как фатум, нисходящие секвенции виолончелей, но теперь и их заглушали колокола. Протяжные стоны представлялись ему длинными, извивающимися щупальцами, шарящими по городу в поисках не кого-то, а именно его, Тихо Сетона. Он втянул голову в плечи. Пройдя несколько предательски тесных переулков, пересек Железную площадь и поспешил к Полхемскому шлюзу. Нога провалилась в выбоину в брусчатке, тут же лопнул кожаный ремешок на башмаке. Пришлось волочить ногу, иначе слетит.

Яррик исчез: потребовал денег за услуги и исчез в первом же проулке. Сетон не удивился — ничего иного и не ждал. Преданность из корысти — отсроченная измена. Теперь он совершенно беззащитен: если на его жизнь объявят торги, тут же выстроится очередь покупателей. Лучше расстаться. Глупо испытывать основанную на алчности лояльность. Лояльность из корысти — отсроченная измена.

На воде покачиваются гуси. Их очень много, в неверном свете звезд кажется, что птицы покрывают весь пролив. С каждым порывом ветра вода Меларена заливает шаткий мост. Сетон поскользнулся на мокрых досках, но вовремя ухватился за перила. Продолжают звонить пожарные колокола: три удара — пауза, три удара — пауза; а в шипении просачивающейся сквозь щели воды ему ясно слышится: долги просроч-чены… заплатиш-ш-шь… кровью заплатиш-ш-шь.

Только кровью.

На том берегу посчастливилось: нашел крытую коляску с дремлющим на козлах кучером. Вспрыгнул на сиденье и опасливо выглянул в потрескавшееся, мутное от грязи окошко.

Лошади, ускоряя шаг, двинулись с места.



Опавшие и уже иссохшие лепестки роз у стены при каждом дуновении ветра оживают, начинают медленный танец, но тут же, будто раздумав, вяло опускаются на отмостку. Постучал, назвал имя. Едва дверь отворилась, вырвал из рук оторопевшей служанки подсвечник и рванулся в дом — та еле успела посторониться. Уже в прихожей почувствовал запах — не перебить никакими ароматическими солями. Перед дверью достал было надушенный шелковый платок, хотел прикрыть нос, но передумал и сунул в карман.

Не выказывать ни ненависти, ни отвращения.

Ни ненависти, ни отвращения.

Взялся за прохладную латунную рукоятку, собрался с духом и нажал.

Душный, отвратительный запах придавал царящему в спальне полумраку форму привидения, колеблющегося как дым или туман. Свеча в руке не столько освещала, сколько ослепляла. Поставил подсвечник на столик у стены и постоял у балдахина. Дождался, пока успокоится сердцебиение и вслушался. Судя по дыханию, не спит. Ни протяжного, с храпом, вдоха, ни короткого, с облегчением, выдоха — дыхание спящего ни с чем не спутаешь.

Постарался подавить приступ ненависти — сейчас преимущество на ее стороне. Лежит, как линдурм[1] в засаде, и прислушивается. С годами выработала адское терпение. В терпении ему никогда с ней не сравняться.

— Тихо, любимый! Как я и ожидала!

Он вздрогнул. Полный паралич, пролежни… но голос! Куда подевались скрипучие, срывающиеся на визг, нотки? Голос тот же, что и был много лет назад, когда она выходила за него замуж. Ее страдания даже представить трудно, а в голосе наслаждение, будто только что пригубила редкостное вино.

Сетон внезапно вспотел.

— Миранда!

Она звонко рассмеялась. Ему стало совсем страшно — радостный девичий смех.

— О Тихо! У тебя даже голос осип от страха. А ведь говоришь-то с собственной женой, пугаться вроде бы нечего. Ну да, я-то тут при чем? Колокола с вечера звонят. Я послала Густаву узнать, говорит — весь Кунгсхольмен в огне. И тут ты являешься — и в каком виде! Ты же перепуган до полусмерти, по запаху чувствую. Запах ужаса… уж мне-то его не знать. И мокрый весь от пота. Так чего не хватает моему любимцу?

Слова полны яда — не длинный ли язык довел до того, что с ней случилось? Но как она умеет найти самые больные точки… и как говорит! Связно, легко, будто кляп вынули. Тихо Сетон попытался успокоиться: почти удалось, но голос даже ему самому напомнил змеиное шипение.

— Это твоя работа, Миранда?

— Ну что ты, Тихо… Я же пальцем пошевелить не могу. Впрочем, откуда мне знать? От души надеюсь, что и я внесла свою лепту. Сделала что могла — что да, то да.

Она приподняла голову. Звякнул колокольчик в ухе.

— Мне нанесли визит, Тихо. Давно я его ждала. Надо признаться, поначалу мало обнадеживающий. Не те люди, о которых я мечтала. Один огромный, другой хлипкий, как былинка. Этот, здоровый, до того побит жизнью, что и за человека признать трудно. Да еще и однорукий вдобавок. А второй вообще… сразу видно: что-то с ним не так. То, что они затеяли… никаких шансов у них нет, уж это-то я поняла сразу. Кто этим бродягам поверит, даже если принесут в зубах охапку доказательств и признаний? Но что мне понравилось в этом одноруком — в нем кипела такая злоба, что обои на стенах чуть не свернулись. Думаю: что ж он такого узнал о твоих подвигах? Но раз так — почему не попробовать. Я послала их в анатомический театр. Думала, увидит, чем ты занимаешься, и прихлопнет тебя на месте. Запал у него короткий, сразу видно. Шанс, хоть и маленький, все же есть. Но, видно, переоценила его свирепость.

— И все? И ничего больше?

— Ну почему же кое-что рассказала про твои подвиги. Но не про все, Тихо, далеко не про все.

— Почему не про все?

— Совсем перестал соображать от страха. Бедняга… ты же и сам легко поймешь, почему. Не верила, что эта странная пара на что-то способна. Но если они будут продолжать идти по следу, за ними придут и другие. И уж тогда-то я расскажу все. Если ты, конечно, не выполнишь моего главного желания.

Она замолчала.

Тихо Сетон ждал продолжения. Пульс в висках — будто кто-то колотит молотком изнутри, все чаще и чаще.

— Теперь ты меня отпустишь, Тихо. Другого выбора я тебе не оставила. Знаю, что ты сам не любишь такими вещами заниматься, предпочитаешь смотреть, как это делают другие. Нет-нет, не косись по сторонам — Густаву я отпустила. Велела ей бежать. Сказала: как только впустишь — ноги в руки и не оглядывайся. Нынче ночью работать придется самому. В кои-то веки… И пока ты изо всех сил пытаешься спасти свою жалкую жизнь, помни: я победила, Тихо. Последнюю партию выиграла я. Все годы, что я провела в этой постели, все часы, все минуты, секунды — вознаграждены. Стократно! Видеть тебя таким, какой ты сейчас, — может ли быть награда выше? Помнишь, я была невестой? Мне ты казался очень красивым… пока не узнала тебя поближе. Но сейчас-то! Сейчас ты для меня в тысячу раз красивее. Унижен, дрожишь от страха. Так поторопись же, Тихо. Твое убежище уже ни для кого не секрет, дружки ногти грызут от нетерпения. Ты опять проиграешь. Кто же успеет первым? Хочу знать твое мнение. Однорукий громила-пальт? Или его полоумный напарник? Твои собратья по ордену? Кто-то из сильных мира, чьим покровительством ты пользовался? Интересно бы узнать, кто из них приготовил тебе самую свирепую казнь… Если есть Бог, вряд ли Он откажет мне в удовольствии взглянуть хоть краешком глаза… пусть даже из преисподней. Но пусть о тебе заботятся другие. А ты уж сделай одолжение: позаботься обо мне. Сделай то, что должен, пока еще есть время.

Тихо знает: она права. Но как же трудно решиться… так, должно быть, чувствует себя игрок в шахматы: надо обойти столик со всех сторон, чтобы убедиться — да, на доске стоит мат.

Он начал приближаться мелкими, шаркающими шажками, с трудом отрывая ноги, словно под полом магнит.

Вздрогнул от отвращения — давно не заглядывал за полог. Тяжелая, бесформенная туша под одеялом. Жуткий сладковатый запах разложения наполнил легкие. Сглотнул слюну, чтобы удержать рвоту.

Она хихикнула:

— О мой Тихо… ты похож на школьника у первой в жизни проститутки.

Тихо Сетон вырвал подушку у нее из-под головы, положил на лицо и надавил, но быстро понял, что этого мало. Время в песочных часах застыло, как патока. Он зажмурился и навалился на подушку всем весом, с трудом удерживая равновесие, чтобы не скатиться с ее огромного рыхлого тела. Нелепая карикатура на любовное объятие.

Наконец — все кончено. В ушах долго еще стояли ее хихиканье и нервное позвякивание колокольчика.



Опираясь на стенку, пошел к выходу. Собрал все, что представляло хоть какую-то ценность. Золотые монеты, камни… нет, не все, конечно. Никак не мог вспомнить все тайники — паника вытеснила память. Она, его жена, лежит под своим балдахином мертвая, мертвее не бывает, но глаза открыты, будто следит за каждым его движением. Даже сквозь стены.

Набил холщовую сумку — вот и все.

Ночь еще и не думала уступать свои права. Так же темно, но что-то изменилось, и это что-то заставило его резко остановиться перед калиткой, будто та была забрана чугунной решеткой. Что-то изменилось… Не что-то, а страх. Страх, который он долго и тщательно загонял вглубь, присутствовал всегда, в какой-то тайной, пока неизвестной науке, камере сердца. Сплющенный ядовитый червяк в цепях самоуверенности. Но теперь червь сбросил свои оковы, и оказалось — все еще хуже, чем он предполагал. Страх не только в нем. Страх завладел всем окружающим его пространством.

Тихо Сетон подавил стон и пустился бежать. Как заяц, учуявший гончих псов.

II

Стук — и Дюлитц сразу почуял неладное. Просители обычно чуть не скребли ногтями дверь, будто извиняясь за непрошеный визит. А тут — несколько частых и сильных ударов. Кто-то совершенно уверен, что не придется отвечать за вмятины, оставленные серебряной тростью на дубовой филенке.

Подошел к окну на втором этаже, погасил свечу, слегка отодвинул штору и встал так, чтобы его не было видно с улицы. Время позднее, но в слабом свете уличного фонаря он различил двоих мужчин в надвинутых на лоб широкополых шляпах. Ничего удивительного — его посетители вовсе не стараются придать публичность своим визитам. А чуть подальше, на подъеме к Хитрому переулку, еще двое. Очевидно, им приказано держаться на расстоянии. Воротники подняты — какая-никакая защита от мелкого дождя. Под плащами угадывается форменная одежда. А за Полхемским шлюзом, по другую сторону пролива, — освещенные окна и уличные фонари города между мостами в пелене дождя. Каждый вечер тысячеглазое чудище поглядывает на него то равнодушно, то со скрытой угрозой. Когда-нибудь этот город заметит могилу, которую сам себе выкопал, и обреченно пожмет плечами.



Дюлитц мгновенно понял, в чем дело. Он ждал этого визита. Втайне надеялся, что он не состоится, но ждал. И теперь, поставленный перед фактом, не мог — уже в который раз! — пожалеть о поступке, который завел его в такой тупик. Наверное, у каждого бывают моменты, когда изменяет привычка к осторожности, когда человек сам кладет свою жизнь на весы, где на одной чаше будущее, а на другой — прошлое. И впоследствии вспоминает свои поступки — почти всегда одинаково: как глупа и неосторожна молодость!

Но он-то уже далеко не юноша. Конечно же, надо было отказаться от этого поручения, прислушаться к голосу разума. Эта девчонка, Анна Стина Кнапп… если бы не она, опасность не подобралась бы так близко к его дому. Тогда он считал — повезло. Она появилась как раз вовремя, у нее были все необходимые навыки. Редчайшее, счастливое совпадение. Что подвигло его? Может, сострадание, а может, мужской интерес. Но к чему теперь упреки? От упреков никакой пользы.

Опять колотят в дверь. Дюлитц спустился по лестнице. В прихожей уже стоит Оттоссон, не выспавшийся и все еще пьяный. Посмотрел на хозяина с немым вопросом: прикажете разобраться с негодяями? — и уже изготовился встретить незваных гостей, но Дюлитц выразительным жестом показал — отойди. Я сам.

И взялся за рукоятку, прекрасно понимая, что кости с минуты на минуту будут брошены, и от выпавшего числа зависит его жизнь.



Изразцовую печь только что затопили, дом не успел прогреться, и полицеймейстер Ульхольм не стал снимать перчатки. Оттоссон поклонился и дрожащими руками протянул ему поднос с графином и бокалами для вина. Ульхольм покачал головой и приказал кивком: поставь на стол.

Дюлитц предложил гостям сесть.

— Вы узнаете моего спутника?

Хозяин ответил не сразу. Зажег один от другого несколько канделябров и вгляделся.

— Господина Эдмана опережает его репутация.

Юхан Эрик Эдман моложе полицеймейстера самое малое лет на пятнадцать. Беспокойный, рыскающий взгляд, то и дело сморкается в носовой платок.

Ульхольм пригубил вино и одобрительно кивнул:

— Вот и хорошо. Человек ваших занятий обязан быть хорошо информированным. Господин Эдман, простите за не особо изящное выражение, — великий паук. Паук в сети осведомителей и шпионов. Паук… да, но и грозно рыкающий лев. Именно благодаря его неутомимым трудам предатель Армфельд был вынужден бежать из страны, поджав хвост.

Дюлитц молча кивнул. Постарался, чтобы простой кивок выражал как можно больше восторженного поклонения редкостным талантам господина Эдмана.

— Господин Эдман пользуется уважением даже и в менее заметных… скажем так, теневых кругах. За свою непримиримость, за изобретательность… он может заставить преступника признаться в грехах, про которые тот сам давно забыл. Или даже вообще не знал.

Эдман странно зашипел. По-видимому, это шипение должно было означать смех, но определить трудно: тут же зашелся в кашле и спрятал лицо в платок. Ульхольм с похожей на подобострастие осторожностью похлопал его по спине — не помогло.

— К сожалению, у господина Эдмана нынче вечером серьезные затруднения с даром речи. Здоровье всегда было ахиллесовой пятой. Легкие — его худший враг и лучший союзник недоброжелателей. А нынешняя гнилая осень и вовсе лишила господина Эдмана возможности выражать свои мысли вербально. Будем надеяться, что временно. Но усердие его не пострадало нисколько. Потому-то он и не стал выжидать выздоровления, а любезно доверил мне говорить за него.

Ульхольм старался держаться свободно и даже позволял себе шутить, но в глазах его читался страх, который он с большим трудом пытался выдать за уважение.

Дюлитц промолчал, словно побуждая полицеймейстера продолжать.

— Итак, как вы знаете, Эренстрём был приговорен к отсечению головы. Королевский суд располагал всеми доказательствами его вины, даже в избытке. Как вы думаете, почему? Исключительно благодаря стараниям господина Эдмана. Эренстрём был помилован — в последнюю секунду, когда топор палача едва не коснулся его шеи. Он заключен в Карлстенскую крепость. И знаете, как только он глянул на деревянную кушетку и сырые каменные стены, его проняла такая тоска по пуховым перинам и башмакам из позолоченной кожи, что он, как по мановению волшебной палочки, тут же выказал бурную готовность к сотрудничеству.

Ульхольм поставил трость на пол и начал крутить большим и указательным пальцами, точно собирался просверлить в полу дырку.

— Эренстрём… вы же знаете, Дюлитц. Уважаемый дипломат при царском дворе в Петербурге. Весьма опытный, никогда не кладущий все яйца в одну корзину. Он прекрасно понимал: его пожизненное заключение через пару лет обернется почетом и орденами. Как только юный король достигнет совершеннолетия, от Ройтерхольма останется одно воспоминание. Мокрое пятно на дворцовом паркете. Но Эренстрём есть Эренстрём; дожидаться помилования и почестей в таких условиях — это чересчур. И в обмен на кое-какие, видимо, очень важные для него удобства, он согласился пойти на уступки. Но, конечно, не предавая заговорщиков больше, чем он посчитал необходимым.

Глаза Эдмана злорадно блеснули — полицеймейстер подбирался к сути.

— И вот песенка, которую нам спел Эренстрём: осенью к вам в дверь постучал некий посредник, имя которого я называть пока не стану. Щедро заплатил — за что? Я вам скажу за что. За то, чтобы вы нашли способ переслать изменникам письмо Магдалены Руденшёльд. Замысел вот какой: она должна составить список заговорщиков. Опасная история. Многие из них даже не подозревают о существовании друг друга. Прочитают и поймут: их не так мало. Заговор обретет новую силу, а густавианская реставрация — новую надежду.

Ульхольм долил вина из графина — от длинного монолога пересохло горло. Покосился на Эдмана — тот покачал головой. Выпил и задумался — видно, пытался вспомнить, на каком именно месте оборвалась нить его рассуждений. Раздраженно почесал голову под париком.

Эдман прокашлялся и начал ритмично притопывать ногой по полу, а руками показал, будто удерживает что-то, пытаясь сохранить равновесие.

В конце концов до Ульхольма дошел смысл этих жестов.

— Итак, Руденшёльдшу временно посадили к проституткам в Прядильный дом на Лонгхольмене — не успели, видите ли, сковать позолоченную решетку для более подходящего места. В нашем королевстве, вы и сами заметили, неторопливость почитается за добродетель. Прядильный дом управляется спустя рукава, и вы сразу увидели свой шанс. То, что Руденшёльд находится именно там, дало вам возможность попытаться исполнить поручение. Мы допросили несколько пальтов и совершенно уверены: так и было дело. Впрочем, надзиратели в Прядильном доме — сборище спившихся идиотов. Непонятно, каких свидетелей предпочесть. Кое-кто сохранил остатки разума и хитрости и соврал, а остальные настолько глупы и пьяны, что вряд ли могут составить более или менее стройную картину того, что происходит у них под самым носом.

Юхан Эдман с неожиданным проворством поднялся, сделал знак Ульхольму: подождите! — и передвинул канделябр на столе ближе к Дюлитцу, чтобы лучше видеть его лицо, когда тот будет отвечать на вопрос, который собирается задать полицеймейстер.

— Итак… список с именами заговорщиков. Где он, Дюлитц?

Настала очередь Дюлитца. Он с притворным спокойствием протянул руку за бокалом и сделал несколько глотков.

У него не было ответа на этот вопрос. Вкуса вина он не почувствовал.

— Все, что вы сказали, — совершеннейшая правда. Вся страна восхищается остротой вашего ума и проницательностью. У меня нет никаких оснований отнекиваться. Но беда вот в чем: что-то пошло не так.

Ульхольм и Эдман быстро обменялись взглядами. Эдман кивнул: продолжайте.

— Я случайно нашел девицу… думаю, она единственная во всей стране, кому известен тайный ход в Прядильный дом на Лонгхольмене. Когда-то сделали для отвода грунтовых вод и осушения фундамента туннель, а потом забыли. Туннель такой тесный, что никому и в голову не придет, что через него может пролезть человек. Но девице удалось — прошлым летом она сбежала. Я уговорил ее проделать этот путь еще раз — и больше ничего про нее не слышал.

— А почему вы считаете, что она выполнила задание?

Дюлитц помрачнел. Он и сам задавал себе этот вопрос, и не раз.

— Она дала слово… Послушайте, я окружен лжецами с утра до ночи, месяц за месяцем, но ей я поверил. У нее было отчаянное положение, и я предложил ей единственный выход. На Лонгхольмене ее нет — в этом я уверен. А что касается списка — не знаю, существует ли он. Но даже если существует — понятия не имею, где находится.

Эдман подался вперед и пристально уставился на него — за много лет он научился улавливать малейший проблеск лжи в показаниях. Дюлитц спокойно встретил его взгляд. Ульхольм нервно побарабанил пальцами по столу.

— Ваши занятия, господин Дюлитц, не дают особых оснований для доверия.

Дюлитц, не отводя взгляд от Эдмана, встал и перегнулся через стол:

— Если бы у меня был этот список… неужели вы думаете, что я уже не начал бы переговоры о цене? Представьте, не выше, чем взял бы с заказчика. Даже со скидкой — снисходительность полицейского корпуса важнее. Куда важнее. — Он заставил себя улыбнуться. — И сами подумайте: если бы я уже выполнил свои обязательства и передал список заказчику, чье имя я даже не знаю, разве не заметил бы господин Эдман, с его-то известной всей стране проницательностью, некоторое… как бы сказать поточнее… некоторое шевеление в рядах густавианцев?

Эдман вновь откинулся на стуле. Углы рта сдвинулись в стороны в некоем подобии улыбки. Кивнул Ульхольму.

Полицеймейстер вздохнул и поднялся. Отряхнул рукав от несуществующей пыли.

— Ну хорошо. Мы теряем время. Найдите девчонку, Дюлитц. Она — ключ ко всей истории. Только она знает, где этот список… на сегодняшний день — важнейший документ Шведского королевства. Это отнюдь не преувеличение.

— Я уже многое предпринял, но пока безрезультатно.

Эдман внезапно вытянул левую руку, медленно и торжественно — жест, достойный римского императора, решающего судьбу побежденного бойца на гладиаторской арене. Сложил правую руку наподобие тисков и сильно сжал большой палец.

Ульхольм зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони в так и не снятой перчатке.

— Вы поняли, что хотел сказать господин Эдман? Знаете ли, на что он намекает? А вот на что: ваше желание сотрудничать можно стимулировать, если немного повысить ставки. Наши тисочки для пальцев, конечно, чуть ли не с античных времен, но пока работают. Немного смазать петли — и как новые. Когда начинают хрустеть косточки, даже самые стойкие начинают петь свою арию molto vivace, чуть ли не presto — надо же поскорее избавиться от тяготящих душу тайн. А мы, в свою очередь, рады открутить винты — уж больно много шума. Но с вами… Уверяю, господин Эдман даже не прикоснется к винтам — только ради удовольствия послушать, как в далеком будущем, на рубеже веков вы все еще вопите от боли.

III

На пожарище все еще пляшут зловещие ночные тени, но их становится все меньше — начинается рассвет. Вокруг обгоревших руин Хорнсбергета толпятся черные от сажи, усталые пожарные. Время от времени слышатся тревожные возгласы, но они уже знают: работа сделана. Огонь отступил. Впрочем, насосы, сменяя друг друга, еще работают, извиваются кожаные шланги: надо залить горящий луг, пока не подул ветер. Еще час назад казалось, что пожар охватил всю округу, но с каждой минутой его владения съеживаются и темнеют. Горький, терпкий запах и мокрая сажа — вот и все, что осталось от гордого, всепоглощающего огня. Клубится густой черный дым, но последние языки пламени и бессильное ядовитое шипение уже не пугают победивших людей.

Могила ста детей.

Ста.

Под деревом, скрытые от глаз медленно рассеивающимся дымом, над корытом для овечьего водопоя стоят двое. В корыте белеют ноги утопленника. Солнца не видно. Трудно понять, что тому виной: дым пожарища или утренний туман.

Эмиль Винге держит Карделя за руку, вздрагивающую с каждым хриплым вдохом. Тот постепенно приходит в себя. Никакие слезы не смягчают жжение в обгоревшей коже лица. Вместе с ночным мраком исчезли и рога, и чудовищная бычья голова. Пальт выглядит почти как обычно, если не считать полностью выгоревших волос и ожогов на лбу и щеках. Кое-где уже появились волдыри.

— Пойдемте, Жан Мишель.

Кардель с трудом повернул к нему голову. Глаз почти не видно — настолько отекли веки.

— Держитесь за мое плечо. И так хуже некуда, но если нас здесь застанут…

Кардель будто только что его заметил и встряхнул головой.

— Я никогда никого не убивал… по приказу — да… ядро, порох, прицелиться, учесть параллакс… это да. Ну, драки, тоже да, спуску не давал, платил с процентами… но такое… беззащитный мальчонка. Чем он мог мне ответить… он же ни в чем не виноват! Тре Русур… он же ни в чем не виноват! Он же не виноват, что безумен. Ну, нет. Останусь и дождусь справедливого суда.

Эмиль глянул через плечо. Пока их еще нет… пока еще не поблескивают в первых лучах солнца полицейские бляхи. Только пожарные, да еще крестьяне с ближайших хуторов — может, и им удастся, особенно не рискуя, погреться в лучах славы бесстрашных победителей огня. Скоро и полицейские оторвут похмельные головы от подушек — надо же доложить начальству о причинах такого пожара.

— Справедливого суда? Боюсь, ваше ожидание будет и долгим, и бесплодным. Вы это знаете лучше меня, Кардель. Наша задача — добиться поистине справедливого суда, без кавычек. И сделать все, чтобы такой суд состоялся.

Эмиль посмотрел на труп. Кардель утопил юношу, никаких ран, но мутная вода в корыте неизвестно почему стала розовой.

— Его смерть было нетрудно предвидеть. И другие смерти — тоже на нашей совести. Да, Эрик Тре Русур поджег Хорнсбергет, но кто дал ему спички? Мы и дали. А Тихо Сетон отлил свечу. Вы всего-навсего помогли Эрику. Его смерть была предрешена, и чем раньше, тем лучше. Хотел отомстить Сетону. Он, возможно, даже не догадывался о детях. Но Сетону отомстил — лишил щита, которым тот прикрывался. И если вы чувствуете за собой вину, самое лучшее оправдание — завершить то, чего хотел Эрик. Иначе все жертвы ни к чему. Пустое.

— Никакая борьба не имеет смысла. Мир лучше не станет.

— Но хоть как-то оправдать потери! Отомстить за изувеченную судьбу чистого, влюбленного мальчика!

Эмиль потянул Карделя за руку. С тем же успехом он мог бы попытаться сдвинуть с места двухметровую каменную статую.

Кардель закашлялся и с трудом, хриплым, прерывающимся шепотом выдавил:

— А вам-то какого рожна взбрело мне помогать? У меня был выбор: вы или она. Я выбрал ее. — Он вырвал руку.

— Знаю. И знаю, почему.

— Хотел помочь — и сжег ее детей… И не только ее… сто детишек. Сто…

Эмиль покосился на пожарище. Там, у холма, меньше часа назад он видел девушку.

Никого.

— На вас только часть вины, на другую часть претендую я. Но я не могу повлиять на ваше решение. Уж кто-кто, но никак не я. Но… помните тот день, когда вы вывели меня из тяжелого запоя? Вы дали мне свободу выбора. Помните? Остались сидеть на набережной и ждали, вернусь я или нет. Теперь моя очередь. Но если решите последовать за мной, дайте слово. Даже поклянитесь. Впереди битва, в которой мы обязаны победить.

Наступило молчание. Эмиль Винге, затаив дыхание, ждал ответа. С неба по-прежнему, хотя все реже и реже, слетали серые мучнистые мотыльки пепла.

— Да. Даю слово, — вяло пробормотал Кардель. — Обязаны победить.

— Любой ценой?

— Любой.

— Тогда пошли. — Он потянул Карделя за собой.

На этот раз успешно. Пальт покачнулся и с трудом сделал первый неверный шаг. Эмиль подхватил его под руку. Карделя заметно качало. По другую сторону холма — дорога в Город между мостами.

На вершине Кардель внезапно остановился. Бессильно повисшая рука внезапно окаменела. Преодолевая боль, он с трудом поднял ее и преградил Эмилю дорогу.

— Дорога в ад, — произнес он с трудом. — Думаю, вы и сами понимаете. И вы собираетесь переться туда с инвалидом, который вас уже однажды предал?

— Вам тоже не позавидуешь по части напарника, Жан Мишель. — Смешок Винге был больше похож на стон. — Не забудьте: я постоянно советуюсь с мертвецами и не всегда отличаю поэзию от реальности. Попробуйте предложить другой расклад. То, что было нашим желанием, может стать приговором. Но… куда денешься? Теперь нами движет уже не надежда, а долг.

— И что ж… останемся друзьями, пока мы вместе?

Эмиль покачал головой. Он совершенно не умел врать.

— Нет, Жан Мишель. Друзьями нам не стать никогда. У меня только одна просьба: сначала разберитесь с девушкой. Пока вы это не сделаете, толку от вас не будет. А потом приходите.

— А вы? Вы-то с чем будете разбираться?

— Разбираться? Ну, хорошо… первым делом пойду к Исаку Блуму и сделаю все, чтобы продлить наш мандат. Это будет нелегко, если вспомнить, как мы расстались. И начну понемногу вынюхивать дичь. Будьте готовы к охотничьему сезону, Жан Мишель.

Кардель высвободил руку и двинулся вперед. Каждый шаг сопровождался сдавленным стоном.



Эмиль в последний раз оглянулся на дымящиеся развалины. Не только прекрасная усадьба, не только десятки детских жизней принесены в жертву — он и сам чего-то лишился. Сколько Винге себя помнил, в душе его всегда горело пламя гнева. Беспричинного, как он теперь понимал. Но то, что раньше скорее напоминало огонь свечи, ныне превратилось в полыхающий костер. И чем полнее осознавал он свою беспомощность, тем сильнее этот костер разгорался. Он чувствовал себя плотвичкой в грубой рыбацкой сети, бабочкой под толстым стеклянным колпаком. То, что произошло, — уже произошло, что сделано — то сделано, ничто не вернуть, но цепи ответственности и вины порвать невозможно. Раньше он помогал Карделю по собственной воле, а теперь… теперь это навязчивая идея. Idée fixe. Он обязан сделать все, что от него зависит.

Иначе Город между мостами так и останется его пожизненной клеткой.



Ярость и страх неразлучны, но, наверное, страх все же сильнее. Инстинкт самосохранения заложен в душу раньше и глубже. Напрасно он пытается себя утешить. Никуда не денешься: он лицом к лицу с минотавром. Он решился проникнуть в самое сердце лабиринта, он слышал предсмертные крики детей. Что может быть хуже? Или предстоит что-то еще более жуткое?

Часть первая

Охотничьи псы

Весна и лето 1795

Охотничьи псы



Сияет все, поскольку все горит,
И что ж? Пожар погас, он больше не страшит,
Истаял прочь в сиреневом дымке.
Осталась пепла горсть у каждого в руке.

Карл Густав аф Леопольд, 1795


1

Осень перешла в зиму, потом и зима уступила место весне.

Слухи — возможно, и слухи. Или сплетни, но для сплетен чересчур уж нравоучительного свойства. Страшная сказка для взрослых. Якобы поселилось в Городе между мостами чудище, бродит по ночам в переулках, и не дай бог грешнику с ним повстречаться. О внешности свидетели отзываются по-разному. Рост высокий — тут-то, положим, сходятся все. Лицо… даже и лицом назвать нельзя. Не человек — это точно. Какие-то остатки волос есть, но, можно сказать, лысый. Другие знают побольше, сами видели: вместо руки — черный коготь. Повстречался с ним — конец. Никакой надежды. Откуда взялся — тоже неизвестно. Поговаривают странное: дескать, тот самый, никто другой, именно он сжег детский дом в Хорнсбергете. Подпалил, не рассчитал и сам сгорел. Неслыханное преступление, даже в преисподнюю не пустили. Вот и бродит там, где жил когда-то. Искупает грехи. Но обиженным судьбой бояться нечего — на этом сходятся все.



Двор идет под уклон. Франца Грю это не беспокоит, но только пока он трезв. Если выпил — беда. Как ни пытается пройти по прямой к отхожему месту — не получается. Кидает из стороны в сторону. И каждый раз одно и то же: чертова крапива тут же находит дыры в чулках, как будто у нее и другого дела нет. И мстит он ей каждый раз одинаково: спускает портки и мочится — черт с ним, с мушиным царством в покосившемся сортире. К вечеру сильно похолодало, но он не чувствует холода. Поднатужился, выдавил последние капли. Годы берут свое — позывы все чаще, а результаты все скромнее. А может, и не чаще. Нет, все же чаще — крапива еще мокрая после предыдущего посещения. Да с чего бы ей сохнуть в такой холод. Стряхнул последние капли, опустил рубаху и натянул штаны. Огляделся. Каменные домишки уже разваливаются, хотя им всего-то несколько десятков лет. Заложены после большого пожара в квартале Мария, даже расчищать ничего не пришлось. В прогалах между домами кое-где видна ртутно поблескивающая вода Рыцарского залива. А за самыми дальними хижинами — Город между мостами. Как он не утонет под тяжестью дворцов, которые понастроили богатеи! Прогуливаются целыми днями, лопочут по-французски, а у него не хватает на бутылку приличного пойла. Нормального пойла, не кислятины, от которой сводит челюсти. Он представил, как вода залива поднимается все выше, лижет каменные финтифлюшки на стенах, плещется на застеленных коврами лестницах, как коричневая флотилия дерьма из затопленных сортиров, покачиваясь на волнах Меларена, подбирается к позолоте решетчатых окон. Как захлебываются грязной жижей выряженные ведьмы в съехавших набок париках, как вопят их кавалеры, повисшие на ветвистых рогах хрустальных люстр. И хорошо бы потопу этим не ограничиться. Потоп — значит, потоп, никаких скидок. Милости прошу, водичка, и к нашему холму тоже. Только не зарывайся — до моего порога, и ни на дюйм выше. Хей до[2], бродяги, бляди и попрошайки. И богачи заодно.

Вдохнул с удовольствием, зачарованный представившейся картиной, а выдох принес разочарование.

Пустые мечты.

Хотя бы мельницы остановить. От их натужного воя и скрипа голова разламывается. И все равно — лучше, чем в доме. Мелкота шастает туда-сюда, он так и не научился их различать. Погонишься за одним, он шасть за угол, а там… то ли этот, то ли другой — хрен разберешь. Ну и дашь затрещину первому попавшемуся, другим в назидание.

Пошел в спальню. Ведьма где-то шляется, и слава богу — можно спокойно допить, что осталось, без нытья: кто за квартиру будет платить, где деньги на хозяйство… Пошла бы подальше.



Что же такого было в его жизни? Почему все не так? Слова оправдательной речи складываются с трудом. Надо бы как-нибудь попробовать на трезвую голову, а то мысли путаются. Он же может все объяснить. Работал с утра до ночи, трудился, как пасторский сын перед домашним опросом. Кто бы оценил… кабы оценили, и жизнь пошла бы по-другому. Пил бы рейнское из хрустального графина, жрал бы изюм и вафли. С красоткой на коленях. И месть, месть — отомстил бы всем, кто лишил его заслуженного счастья, всем врагам и недоброжелателям. Будет прихлебывать золотистое вино, глотать устриц и смотреть, как их руки-ноги наматываются на спицы дубового колеса.



Стук в дверь. Черт бы их всех подрал… Не стал открывать — все равно ничего хорошего ждать не приходится. Пусть стучат… и вздрогнул так, что чуть не свалился на пол: дверь слетела с петель, брызнули щепки. Кто-то, он даже не успел сообразить кто, схватил его за шиворот и поволок на двор. Треснулся лбом о порог… спасибо, что пьяный. Тело как ватное — иначе бы переломал ребра, а то и хребет. Получил несколько пинков ногой в зад и оказался в той самой мокрой крапиве.

Франц Грю закрыл глаза: уж не приснилось ли? Подождал немного: а вдруг и вправду сон, мало ли что приснится спьяну? Сейчас исчезнет его мучитель, как его и не было, и он проснется в своей койке. В худшем случае на полу. Но тут услышал звук, знакомый, как собственный голос: хлопок пробки, как раз той самой пробки, которой была заткнута та самая бутылка, из которой… там же еще полно! Он вскочил. Но не успел сделать даже шага на подгибающихся ногах, как пришлось увертываться: бутылка просвистела мимо его уха, ударилась о стену дома и оглушительно звонко рассыпалась на осколки. Наверное, с таким звуком и миру придет конец, подумал было, но мысль додумать не успел: чья-то рука схватила за волосы и поволокла по земле. Сколько синяков будет — не сосчитать.

Он поднял голову — кто-то огромный, с широченными плечами. Жизнь выработала у Франца Грю чувство опасности: он быстро сообразил — худшее впереди. От этого типа просто пышет яростью, аж дрожит, как якорная цепь. Чего же он такого натворил, что заслужил такое? Решил начать с мелких провинностей — может, удастся выторговать помилование.

— Знаю, знаю, — сказал жалобно. — Стены тонкие, говорят, храплю. Сильно…

— Заткнись.

Франц лихорадочно перебирал свои грехи, выбрал первый пришедший на ум.

— Яну Трулёсу из «Последнего эре» долг я давно отдал, если он что-то там… он врет или забыл: пьян был в стельку.

— Молчи, говорю.

Хриплый, грубый голос, даже трудно вообразить, что человеческая гортань может издавать такие звуки. Только сейчас Франц вспомнил ходившие по городу слухи. Два и два и дурак сложит. Он затаил дыхание.

— Женщина, с которой ты живешь… у нее ведь дочь от первого мужа? Лотта Эрика, не так ли? Тринадцать скоро исполнится.

— Ну… — Он неохотно пожал плечами. — И что?

— Ты к ней полез. Девчонка тебе чуть глаза не выцарапала, и ты выгнал ее из дома. Так?

Молча кивнул. Что тут отрицать — так и было.

— Завтра же она вернется домой. А тронешь ее хоть пальцем — скормлю этот палец свиньям. И отрублю еще пару в придачу.

Чудище присело на корточки. Франц Грю уставился на собственные колени — кто его знает, может, и правду болтают: глянешь в лицо — тут тебе и конец пришел.

Чувствительный удар кулаком по голени заставил его поднять голову.

— Я бы тебя обезвредил раз и навсегда. Ноги-руки переломал. Не делаю этого только по одной причине: девчонку будешь кормить и одевать, как собственную дочь. И денежку к празднику на сладости. Благодари Бога, что отделался легким испугом. Только ради нее. И имей в виду: она знает, где меня искать. Понял?

— Но я…

— Найдешь работу. Пусть такую, которую ты считаешь ниже… своего достоинства, — произнесло чудище с изрядной долей яда. — Таскай кровельное железо на весы. Чисти хлева. Настоящий мужик всегда найдет работу. Заслужишь хоть каплю уважения.

Последние пары хмеля выветрились. Франц Грю вспоминал: где же он слышал этот голос? Где видел эти невероятные плечи? Как все это свести вместе?

Чудище встало и двинулось к дороге к Полхемскому шлюзу.

Грю затаил дыхание. Изуродованное лицо внезапно обрело имя.

— Кардель! Микель Кардель! Ты же служил на «Ингеборге»! А я на «Александре». Забыл, что ли? Стединг начал, а «Принц Нассау» шарахнул всем бортом. Я же видел, как «Ингеборг» тонул!

Что-то еще… Грю напрягся. Из тумана памяти выплыл осенний пожар.

— Ты же был там, когда Хорнсбергет сгорел. Ты и поджег, так все говорят. Детоубийца!

Давно он не мыслил так ясно, подхлестываемый ненавистью и болью.

— Ты и сюда пришел грехи замаливать, скотина. Тебе наплевать на Лотту!

Он встал во весь рост и, спотыкаясь, пошел вслед.

— Ты ничем не лучше меня! Получит она свой ломоть хлеба, получит. А детишкам-то тем и хлеб никакой не нужен. Думаешь, ты лучше меня, Кардель? Ты хуже! В сто раз хуже! У меня на руках крови нет!

Последние слова испугали его самого. Он, как мог, добежал до дома, поднял сорванную дверь, приложил к проему и подпер спиной.

Так Грю стоял довольно долго, трясясь от страха и облегчения. Страх пройдет, забудется, а триумф останется.



За углом дома Кардель остановился отдышаться. Здесь, конечно, его не видно, но надо было отойти подальше, чтобы и слышно не было. Каждое слово — как удар кнута. Долго стоял, пытался утешиться: по крайней мере, хоть чем-то помог девчушке Лотте Эрике. Не та, кого он ищет, но все-таки. Не в первый раз в своих поисках натыкается он на совсем юных девушек на краю гибели и старается помочь, чем может. А они в благодарность помогают ему. Выброшенных на улицу девчушек много, их никто не боится. Им благодаря их безобидности открыт доступ туда, где ему без колебаний указывают на дверь.

2

Кардель проморгался, потряс плечами, чтобы согреться, тяжело поднялся с откидной койки и открыл дверь. Бледное личико под головным платком. Одна из многих, кого он защитил в какой-то драке, а в какой именно — забыл напрочь. Сделала книксен, застеснялась и уставилась в пол. Видно, застенчивость помешала выразить благодарность по-другому. А может, и не застенчивость; Кардель уже привык: мало кто выдерживает смотреть ему в лицо. Девочка ничего плохого в виду не имела, но, как ни крути, лишнее напоминание: после пожара смотреть на него без ужаса невозможно.

— Рыбаки вернулись. Костры жгут, отсюда видать.

Как же ее зовут? Имя не вспомнить, но кое-какие детали всплыли. Она служила у купца в Русском подворье — тип, который регулярно ее обсчитывал, а в утешение предлагал собственную постель.

— Спасибо.

Она зачем-то опять сделала книксен, довольно изящно. Научена горьким опытом: что бы ни происходило, лучше подчиниться и выказать почтение.

— А ты-то как? Не голодна, часом?

Слава богу, покачала головой. Иначе пришлось бы предложить залежавшуюся в хлебной банке горбушку, настолько жесткую, что даже для его привычных челюстей задача не из легких. Стыдно.

Еще один книксен, и она исчезла так беззвучно, что он даже не расслышал топота маленьких ножек по лестнице.

Кардель с трудом сжевал горбушку и натянул пальто, которое только что вывернул наизнанку. Ткань на локтях настолько истерлась, что напоминает марлю.

Меларен уже вырвался из зимних оков. Озеро, подпитываемое тающим снегом со всей округи, напоминает вздувшийся мускул, толкающий перед собой огромные белые плоты льда. Вполне можно представить на них плотогонов с длинными шестами. У опор Северного моста льдины наползают друг на друга, встают дыбом. Пешеходы торопливо перебегают мост — многие помнят, как пятнадцать лет назад ледяные груды снесли опоры, а если не помнят, наверняка слышали рассказы. И наконец, огромные льдины ломаются, а обломки прорываются в балтийские воды, чтобы без помех таранить корпуса стоящих на рейде кораблей. Стоит такой грохот, что невозможно разговаривать, люди кричат в ухо друг другу.

Кардель перешел мост — быстро, но и без особой спешки. Он давно понял: фатализм — лучший способ перетерпеть жизнь. Если все время думать о грозящих тебе опасностях, лучше сразу ложиться в гроб. Миновал Красные Амбары, где уже снуют рабочие. Темнота отступает, весна на пороге, надо готовиться к коммерции. Работают быстро — не столько из усердия, сколько чтобы не замерзнуть. Там, где мыс сужается и заостряется, — мост через озеро Клара. Куда более жидкий по сравнению с Северным, но и не подвергающийся таким яростным атакам ледохода.

Ухватился здоровой рукой за канат, заменяющий перила. И вгляделся: девчушка права. Рыбаки с верховьев Меларена уже здесь. Лодки вытащили на берег, греются у костров, их дым и в самом деле виден из любой точки города.

Идти по берегу не так легко. Отмерзающая земля расставила коварные ловушки: то тут, то там нога проваливается в холодную жижу, вот-вот зачерпнешь сапогом или споткнешься о вывихнутый морозом из своего гнезда булыжник. Кардель, сопровождая каждый шаг замысловатыми ругательствами, подошел к ближайшему костру. В землю криво воткнуты колья. На них сушатся сети, вокруг суетятся дети и женщины, латают бечевкой прошлогодние дыры. Мужчины хлопочут у лодок — чем именно они заняты, выше его понимания. Он вообще всегда удивлялся, как можно решиться выйти в море на такой маленькой и ненадежной посудине. Эти рыбаки, должно быть, такие же фаталисты, как и он сам.

Постоял в нерешительности, не зная, к кому бы обратиться, пока не поймал на себе пристальный взгляд одного из рыбаков, и двинулся к нему. Бородач со спутанными волосами устроился на шаткой табуретке у целого ряда коптилен. Не так легко определить: то ли в седой бороде все еще попадаются черные волосы, то ли это сажа от дыма. Видно, из-за почтенного возраста его посадили на легкую работу: следить, чтобы не было пожара. Он уставился на Карделя с явным подозрением. Скорее всего, приметил казенные сапоги, а может, и белый пояс под вывернутым наизнанку пальто. И, конечно, устрашающая обожженная физиономия. Большое дело — Кардель уже привык к брезгливым взглядам.

— И как улов? — Он небрежно откашлялся.

Старик неопределенно пожал плечами.

— А табак есть?

Он даже вздрогнул от неожиданности: тонкий, почти женский голос. Но при этом надтреснутый и слабый, словно без участия легких; слова формируются тем малым количеством воздуха, что поместился в беззубом рту. Собственно, вопрос риторический: кисет у пояса и дурак бы заметил. Развязал кисет и протянул старику. Тот отрезал приличный кусок маленьким ножичком, словно соткавшимся из дымного воздуха. Только что его не было, и вот — на тебе. Сунул в рот и начал медленно жевать, время от времени сплевывая коричневую жижу.

Кардель заметил рядом плоский камень и присел, стараясь перенести опору на ноги, чтобы не промочить пальто. Торопить не надо: аванс внесен, осталось дождаться ответа. Старик довольно долго не произносил ни слова: жевал с полузакрытыми глазами и сплевывал, жевал и сплевывал.

— И что?

— Ищу с прошлой осени. На Кунгсхольмене каждую собаку спрашивал, кто-то вроде видел. Там видел, сям видел — и всё. Здесь, у Клары, след обрывается. Да… тут, конечно, приболел я маленько и не успел — уже лед встал. С тех пор и жду, пока вы вернетесь.

Рыбак коротко кивнул, словно странное вступление ничуть его не удивило. Но промолчал. Кардель подождал немного и продолжил:

— Девушка. Светлые волосы и одежда не то чтобы грязная… в общем, закопченная. Ну да… после пожара-то. В Хорнсбергете, осенью… сам знаешь. Анна Стина зовут.

Рыбак сплюнул в последний раз и прочистил горло.

— Я уже старый. Отец утонул, мать померла в лихорадке. Родись мы в один год, я бы их давно пережил. А теперь, сам видишь, ни на что больше не гожусь. Разве что за угольками приглядывать. Но на что, на что, а на поразмышлять времени выше головы.

Кардель только теперь заметил, что в левом глазу на месте зрачка — мутное белое пятно, похожее на мраморный шарик.

— Глаз совсем плохой. Бельмо растет и растет. Я его и сам вижу. То там, то тут… между деревьев, на воде и даже на парусе. Знаешь, что думаю? Думаю, смерть на меня уже тень набрасывает, с каждым днем все ближе. Вот о ней и думаю. За каждым она придет, за каждым. Хорошо бы знать, когда.

Он мотнул подбородком в сторону мальчишки, латающего сеть.

— И за ним придет. И за большим, и за малым. Неверный шаг у релинга — и до свиданья. Нет, ничего плохого не скажу — кое-кому и в радость, но, как говорится, держи стол накрытым и следи, чтобы очаг не погас. Конечно, надо бы бояться, ан нет. Боюсь, конечно, но не так уж чтобы. Вот сказал я — хорошо бы знать, а теперь думаю — ни к чему. Ничего хорошего. В море на службу не пойдешь, слово Божье уж и не помню, когда в последний раз слышал. Но, знаешь, никому не стоит тащить свои грехи в могилу. Вот и думаю: надо все свои дела привести в порядок, пока время есть. Расплатиться с долгами.

Порыв холодного ветра заставил старика поплотнее закутаться в одеяло.

— С чего бы это здоровенному мужику искать девушку? Много, конечно, причин, но похвальными их не назовешь.

Кровь ударила Карделю в лицо, перехватило дыхание.

— Я не желаю ей зла.

Он набрал горсть почерневшего снега и растер горящий лоб и шею. Немного успокоился.

— Не ты один хочешь расплатиться с долгами.

Старик помолчал, долго размышлял, стараясь оценить слова Карделя, потом коротко кивнул: