Покраснев от фабричного дыма, солнце скатилось к крышам домов, а я по-прежнему не написал письмо. Вместо этого я принялся просматривать наши исследовательские материалы. Может ли «Анх» содержать вещества, вызывающие агрессию? И если да, то можно ли исключить эти вещества, чтобы при этом сохранить эффект продления жизни?
В десять вечера, когда все остальные разошлись по домам, я вернулся в лабораторию, взял анализ крови у двух дохлых мышей, а после — у себя самого и запустил кровь в аппарат, анализирующий ее состав. Ознакомившись с результатами, я убедился в том, что и так подозревал: агрессию вызывает как раз то действующее вещество, которое предотвращает старение. Таковы были две стороны одной медали.
Однако анализ крови показал и еще кое-что. Концентрация «Анха» в крови мышей была ниже, чем следует, особенно учитывая, что препарат им ввели в тот же день. Я достал из холодильника одну капсулу с препаратом и поместил ее под микроскоп. Минуты не прошло, а я уже обнаружил в крышке два отверстия, невидимые для глаза, но настоящие гигантские кратеры под стеклом микроскопа. Кто-то прокалывал капсулы сверхтонким шприцем. Через одно отверстие вор вытягивал из капсулы «Анх», а через другое впрыскивал взамен украденного препарата какую-то другую жидкость, по всей видимости воду.
Будучи руководителем научной группы, я имел доступ к протоколу посещения лаборатории. Я тщательно изучил его, выискивая того, кто в последнее время чаще других покидал лабораторию последним. Срок годности у «Анха» непродолжительный, африканским карликовым мышам большие дозы не требуются, поэтому препарат производился непрерывно, но в маленьких количествах. Иначе говоря, вор выходил на охоту регулярно и таскал по чуть-чуть.
Я нашел то, что искал. Имя. Антон, тихий скромный мужчина, который в свои тридцать девять лет по-прежнему трудился лаборантом. Может, он был просто лишен тщеславия, а может, так и не сдал выпускной экзамен по биологии. Не исключено, что причиной стало его здоровье, — по крайней мере, последние несколько лет он надолго брал больничный. Несмотря на это, работал он у нас давно и отвечал за уборку лаборатории в конце дня, поэтому ему и ключи доверяли. Судя по протоколу посещения, за последний год Антон не реже двух раз в неделю оставался в лаборатории один.
Я немного поразмыслил, а после позвонил Копферу и поделился своими догадками с ним.
Потом я погасил свет и поехал домой.
Когда спустя два часа я с бутылкой пива сидел перед телевизором, в новостях показали этот репортаж.
Репортер стоял на улице перед полицейской машиной с мигалкой. Он говорил, что полиция попыталась арестовать тридцатидевятилетнего мужчину, подозреваемого в краже препарата, принадлежащего компании, в которой он работал. Но подозреваемый напал на двоих полицейских с ножом и нанес одному серьезные ранения. Сейчас преступник забаррикадировался в собственной квартире. К его дому прибыли вооруженные полицейские — они пытаются завязать разговор с преступником, но тот не желает ни разговаривать с ними, ни сдаваться. Оживленно жестикулируя, репортер показал на дом и сообщил, что подозреваемый только что выглядывал из окна, размахивая окровавленным ножом и выкрикивая угрозы и ругательства. На этом месте репортаж прервался, и серьезный диктор в студии сказал, что с ними только что связались из больницы: тяжело раненный полицейский скончался.
Я уставился на экран. Прячась за машинами, полицейские целились в дом Антона. Может, пока они и не знают о случившемся, но вскоре им скажут, что их напарник мертв. И я представил, как их пальцы чуть сильнее надавят на спусковой крючок. Я выключил телевизор. Видел я уже достаточно — исход мне и так был понятен.
Поставив на стол пустую бутылку из-под пива, я посмотрел на шприц.
То, что я сам приносил «Анх» домой, воровством не считалось: я поступал так для того, чтобы ускорить тестирование препарата на людях. На Кларе. И когда действие препарата показало положительные результаты, хоть и имевшие досадное побочное действие, — на себе самом. Я принимал «Анх» полтора месяца и не замечал у себя ни подавленности, ни повышенной агрессивности. Впрочем, возможно, что сам человек собственных чувств не замечает, отсекает их и полагает, будто это обстановка на него давит или требует жестокости.
Я вспомнил про труп у меня в ванне.
Я — а ведь я ни разу в жизни, даже в детстве, не поднял руки на другого — убил человека.
«Анх». Если я прежде не понимал этого, то теперь все стало яснее, чем когда бы то ни было: это рецепт не вечной жизни, а хаоса и смерти. Сейчас этот рецепт, к счастью, хранится в секрете. Его не воссоздать, если изучить собственно препарат или формулу, которая дает только состав веществ, без описания процессов — давления и температуры. Им нужен я и мой мозг, где хранится рецепт.
Уничтожитель памяти. Он по-прежнему находился в Эль-Аюне. Я позвонил в аэропорт. И мне повезло. Если мне удастся добраться на следующий день до Вены, то я сяду на курсирующий каждую неделю самолет до Лондона, откуда каждые два дня летает самолет до Мадрида. Но дальше придется импровизировать. Я забронировал билеты.
А затем позвонил в Швейцарию.
Услышав в трубке голос госпожи Чеховой, я извинился за поздний звонок и попросил, чтобы Кларе прекратили колоть препарат, который я высылаю им, — сказал, что, по моим наблюдениям, именно этот препарат и вызывает такое психическое состояние. Остается лишь надеяться, что это расстройство — не навсегда, однако на восстановление уйдет немало времени.
Я прошел в спальню и собрал дорожную сумку. Взял кое-что из одежды, имеющиеся у меня в наличии рубли и нашу с Кларой свадебную фотографию. Если я проведу за рулем всю ночь, то к рассвету доберусь до Вены.
Когда я заглянул в ванную за туалетными принадлежностями, то взгляд мой упал на ванну.
Я развернулся, приподнял ковер и посмотрел на Бернарда Юханссона. На дыру у него во лбу. На почерневшую и запекшуюся кровь у стока. Свой мозг я очищу, но когда они найдут труп моего коллеги, то наверняка пропустят его мозг через «Экзор». Сколько времени у них уйдет, чтобы восстановить всю формулу? Сто лет? Десять лет? Год? Вот только сейчас прятать труп было уже поздно.
Покойник словно смотрел куда-то на потолок над моей головой. Как будто ждал, что ангелы прилетят с небес и вознесут его туда на крыльях. Вознесут на крыльях его душу.
На крыльях.
Я сглотнул.
Да, так и придется поступить.
Я вернулся в спальню и достал старый кожаный чемодан.
Потом спустился в подвал и взял пилу.
Дорога
В коридоре выкрикивают мое имя.
В дверь чем-то громко колотят. Возможно, прикладом.
Дорога, надо вспомнить дорогу. Вена. Лондон. Мадрид. На грузовом самолете я долетел до Марракеша, а оттуда поймал попутку — грузовик.
Водитель, немного говоривший по-русски, спросил, что у меня такое в чемодане и почему оно так воняет.
Я объяснил, что везу человеческую голову, что я вскрыл топором череп и положил голову на солнце, чтобы на нее налетели мухи. Что через все отверстия мухи пробрались внутрь и отложили яйца, из которых и вывелись личинки. И теперь личинки эти пожирают мозг. Услышав такую шутку, водитель рассмеялся, но все равно спросил зачем.
— Чтобы он попал на небеса, — ответил я.
— Так ты верующий?
— Пока нет. Сперва посмотрю, как он воскреснет.
Больше водитель ничего не говорил. Но когда он высадил меня в Эль-Аюне и я отдал ему мои последние рубли, высунулся из окна и быстро прошептал:
— Они идут по вашему следу, сеньор.
— Кто?
— Не знаю. Я слышал это в Марракеше.
Он дал по газам и скрылся в черных клубах дыма.
Я отпер дверь в квартиру и вдохнул затхлый воздух. Я жил и работал тут несколько месяцев. Здесь я страдал, надеялся, ликовал, плакал, ошибался и, несмотря ни на что, сотворил чудо. Но прежде всего я тосковал по дому и по Кларе. Распахнув двери и окна, я вытер пыль с макулятора памяти, включил его и облегченно вздохнул: похоже, батареи по-прежнему производили ток. Я вытащил из сумки свадебную фотографию, поставил ее на стол возле макулятора, сел, еще раз вздохнул и сосредоточился. Ветер из пустыни колыхал тяжелые занавески на окнах. Я начал с самого начала.
Змея кусает себя за хвост, круг замкнулся.
Я закрываю глаза. Теперь все на месте. Все, что нужно удалить, стереть навсегда. И Клара тоже. Клара, любимая моя. Прости меня.
Дверь с грохотом распахивается, а я нажимаю большую кнопку с надписью «Delete» и больше ничего не пом…
Я смотрю на большой вентилятор на потолке. Его лопасти медленно вращаются, а вот я шевельнуться не могу. До меня доносятся два звука — тихое жужжание и мерный стук. Затем в поле зрения показались два лица. Какие-то люди, одетые в песочного цвета униформу, целятся в меня из автоматов. Вопросов у меня много, а вот ответ есть только на один из них. Стук. Узнать его не сложно — это трость Даниэля Эггера, председателя совета директоров «Антойл мед», компании, в которой я работаю.
— Отпустите его, — донеслось до меня.
Голос тоже принадлежит Эггеру.
Способность двигаться вернулась ко мне, и я сажусь. Озираюсь. Я сижу на полу в полутемной комнате, куда свет просачивается лишь сквозь занавешенные окна. Где же это мы?
Эггер усаживается на стул передо мной. На нем такая же униформа, как на всех остальных, чересчур новая, так что вряд ли это его старая полковничья униформа, сохранившаяся с тех времен, когда он еще не встал во главе семейного предприятия. Лицо у него слегка покраснело от солнца. Он упирается подбородком в гладкий черный набалдашник. Узнать бы, из чего этот набалдашник, а то Эггер вечно трет его, словно талисман. Эггер обращает на меня холодный умный взгляд.
— Где формула? — хрипло спрашивает он.
Наверное, простудился.
— Формула?
— Описание препарата, придурок. — Он произносит это спокойно, словно называя меня по имени.
Придурок? Я допустил какую-то ошибку?
— Но она же есть в отчетах, которые я отправлял Копферу, — растерялся я.
— В каких отчетах?
— В каких?.. Исследовательских отчетах по препарату АИД1, мы каждую неделю их отправляем и…
— «Анх»! — прошипел Эггер. — Я про «Анх» говорю.
Я смотрю на него, потом на вооруженных людей в комнате. Что здесь такое творится?
— «Анх»? — повторяю я, а мозг принимается искать закуток, в котором прячется это слово.
Эггер выжидающе смотрит на меня. И мой мозг наконец находит где-то внутри это слово. В ящичке, куда сложены мои детские воспоминания тех времен, когда я интересовался Египтом.
— Вы про иероглиф, обозначающий вечную жизнь?
Обожженное лицо Эггера краснеет еще сильнее. Он оборачивается к столу за спиной, на котором стоит непонятно для чего предназначенный прибор, похожий на персональные компьютеры, которые существовали до краха технологий. Эггер хватает какой-то предмет, стоящий возле прибора, и подносит к моему лицу:
— Если не дашь мне формулу, мы найдем ее и убьем.
В руках у него фотография в рамке. Себя я, разумеется, узнаю, а вот женщина рядом со мной совершенно незнакомая. Мы одеты как жених и невеста, и я силюсь припомнить, по какому случаю мы так нарядились — наверное, в честь карнавала или какой-то розыгрыш придумали. Я по-настоящему пытаюсь вспомнить, но красивое, хоть и стареющее лицо женщины не вызывает у меня никаких воспоминаний. А Эггер, похоже, всерьез полагает, будто угрожает мне. Может, он слегка не в себе?
— Господин Эггер, мне и впрямь очень жаль, — говорю я, — но вынужден признать, что не понимаю, о чем вы говорите.
Чувства, которые я вижу во взгляде Эггера, сложно охарактеризовать однозначно. Ярость? Ненависть? Отчаяние? Страх? Как я уже сказал, точно и не определишь.
— Шеф! — послышался другой голос.
Я посмотрел вглубь комнаты, на мужчину с сержантскими нашивками на груди. Автоматом он показывает на потертый кожаный чемодан:
— Там что-то гудит.
Остальные машинально отступают к стене.
— Браун! — командует Эггер. — Проверь, не бомба ли там.
— Яволь! — Из полумрака выступает еще один мужчина.
Он держит в руках металлический предмет, похожий на те, что в былые времена назывались мобильными телефонами. Подносит его к чемодану. И я наконец узнаю этот чемодан — он достался мне от моего брата Юргена. Неужто это я его сюда привез? Но тут я понял, почему ничего не понимаю и почему у меня такое ощущение, будто я смотрю на пазл, где отсутствуют не просто отдельные кусочки, а целые фрагменты. Стоящий на столе прибор с монитором очень похож на тот, что я когда-то применял при работе с пациентом, пережившим травму. Такой прибор называется макулятором памяти, и он способен стирать из памяти отдельные образы и темы, оставляя остальные воспоминания нетронутыми. Значит, я пропустил собственную память через уничтожитель? Эггер спрашивал про какое-то описание… Получается, я удалил из памяти это описание? Чего — бомбы? И эта самая бомба лежит в…
— В чемодане все чисто, — говорит мужчина с металлическим аппаратом.
— Открывай! — командует Эггер.
Люди вокруг прижимаются к стенам. Сердце у меня колотится быстрее.
— Если мы не найдем формулу, то умрем, — шипит Эггер. — Давай живей!
Сержант делает шаг к чемодану и, расстегнув оба замка, кажется, задерживает дыхание и роняет открытый чемодан на пол. Жужжание оглушительное, а перед глазами словно бушует черная буря, живая ночь. Лишь секунду спустя я понимаю, что это такое. Тяжелой неделимой массой поднимается оно к потолку и дробится на части, которые распадаются на более мелкие части. Это мухи. Жирные, мясистые мухи. И теперь, когда они заполонили всю комнату, взгляд мой упал на содержимое чемодана.
Человеческая голова — вот что там лежит.
Череп вскрыт. Глаза, губы, щеки — все мягкие ткани отсутствуют. Видимо, их пожрали личинки — целое поколение, а может, и больше, — которые уже успели превратиться во взрослых мух. И несмотря ни на что, возможно благодаря безволосой голове и черепу в форме яйца, я узнаю необычайно умного ученого, которого я когда-то назначил своим заместителем, Бернарда Юханссона.
Ветер откидывает в сторону тяжелые занавески, в комнату врывается солнечный свет, и мое лицо обдает горячим воздухом.
— Мухи! — кричит Эггер. — Они к свету летят! Ловите мух!
Остальные недоуменно смотрят на него. Переводят взгляд на мушиный рой, волшебным образом рассосавшийся. Теперь в комнате осталось лишь несколько мух — они вьются под потолком, вокруг вентилятора.
Один из мужчин принимается стрелять по ним.
— Нет! — кричит Эггер.
Судя по голосу, он того и гляди расплачется.
Меня никто не останавливает, я встаю, подхожу к окну и раздвигаю занавески.
Я смотрю на склон холма, на крыши внизу, чуть поодаль застройка заканчивается, уступая место пустыне. А дальше — лишь песок и солнце, оно либо молодое и поднимается, либо старое и садится, сложно сказать, когда не знаешь, где какая сторона света. Вид очень красивый. И кстати, о небе: ведь эти мухи впервые за всю свою короткую жизнь — средняя продолжительность жизни мухи составляет двадцать восемь дней — ощутили свободу и уносят в небеса голову Бернарда Юханссона, то есть ее съеденные частицы. Я закрываю глаза и сам тоже ощущаю удивительную свободу, несмотря на вооруженных людей у меня за спиной. Не знаю, отчего это, но я совершенно точно от чего-то избавился и теперь чувствую себя легким, как… да, как муха.
А если они не лишают меня свободы, значит пристрелят? Возможно, и так. Ведь я что-то забыл — скорее всего, решил стереть из памяти. По крайней мере, это единственное возможное объяснение, которое кажется очевидным, если соединить точки, представшие передо мной в этой комнате. И, подводя итог отмеренного мне времени, что я скажу?
Что я потратил мою жизнь, мои двадцать восемь дней, разрабатывая АИД1, препарат, благодаря которому человек, возможно, будет меньше страдать. Поэтому нет, это время не потрачено впустую. Все хорошо, у меня всего было вдоволь.
И тем не менее где-то там, внутри, меня гнетет странная пустота. Словно ампутированный орган — да, иначе и не опишешь. И, вглядываясь в эту пустоту, я чувствую: мне чего-то недостает. Мне недостает былой любви — любви к одной-единственной женщине.
Цикады
— На старт, — сказал я.
— Внимание, — сказал Питер.
— Марш! — крикнули мы оба хором и побежали.
Уговор был следующий: тот, кто последним пересечет воображаемую черту между берегом пляжа Сурриола и спасательной вышкой, стоявшей от него где-то метрах в двух, покупает нам обоим пиво. А еще эта инсценировка — тренировка перед забегом с быками, который состоится в Памплоне через два дня.
На первых метрах я не стал выкладываться полностью. Не потому, что у меня денег много, — просто я был вполне уверен, что выигрываю, да и в то же время мне не хотелось побеждать с таким преимуществом, чтобы портить Питеру настроение. Питер Коутс был из тех, кто не научился проигрывать. Семья — ученые, модели и бизнесмены, все успешные, при деньгах, и зубы у них — у тех, кого я видел, — необычайно белые. А вот выдающимися спортсменами их не назовешь. Отстав от Питера на пару метров, я наблюдал, как он бежит — старательно, но без особых результатов или элегантности. Мышцы, сильные бедра и широкая спина, но хоть лишнего веса у Питера вообще не было, на него давило что-то тяжелое, как будто он двигался в более мощном гравитационном поле.
На узком отрезке — между лежаками и купающимися, выходящими из прохладного Бискайского залива, я оказался прямо за ним. Песок, летевший от босых ног Питера, попадал мне в живот. Нам вслед что-то кричали по-испански, но ни один из нас не притормозил. Я двинулся правее от Питера, ближе к воде, где песок был жестче, прохладнее — бежать приятно. Когда мы планировали эту поездку, Питер рассказал мне, что в Сан-Себастьяне не просто находится ряд лучших ресторанов Европы — еще город известен тем, что там довольно прохладно, хоть во всей Испании жара стоит страшная. Что в Сан-Себастьяне отдыхают другие туристы — не так сильно мечтающие погреться на солнце и более искушенные. И к счастью, облака и ровный бриз, не покидавшие Сан-Себастьян с тех пор, как мы туда накануне приехали, принесли облегчение после душного Парижа — и поезда.
Я ускорился, оказался сбоку от Питера, и мне было видно, что на его раскрасневшемся лице уже читается триумф — до финиша оставалось меньше пятнадцати метров. Но это выражение сменилось отчаянием, едва он заметил, что я его догнал. У меня по-прежнему оставался выбор — я мог позволить ему выиграть. Поражение дорого ему обойдется — он потеряет больше, чем победа принесет мне; как объяснял Питер, это уже не игра с нулевой суммой, когда в большой задаче минусы всегда уравновешивают плюсы. Вопрос в том, не будет ли больнее, если он поймет: я отдал ему победу. Питер запыхался и выжал из себя все, что можно, — разве я не должен проявить уважение и тоже выложиться по полной? И разве где-то в самой глубине души я не хотел сокрушить его — того, кто превосходил меня во всем остальном? Осталось тридцать метров. Выбор. Вроде бы путь свободен — но так ли это на самом деле? Разве уже не предрешено, как я сейчас поступлю? И как поступит он?
Я стал быстрее перебирать ногами и обогнал его за пару секунд. Я заметил, что он пытается мне ответить, но, поскольку сил ускориться у него не осталось, бежать он стал более рвано и совсем выбился из ритма. Я сбросил скорость, чтобы не оторваться слишком сильно, но он тем не менее отстал. Еще пять-шесть шагов — и вот он, финиш. Что-то ударило меня в голень — я потерял равновесие и упал. Я успел выставить руки и увидеть, как мимо несется Питер.
Когда он вернулся ко мне — руки подняты над головой, белые зубы сияют в широкой победоносной ухмылке, — я сел, все еще выплевывал песок.
— Ты фуничал. — Я откашливался, пытаясь набрать слюны во рту.
Питер загоготал:
— Сжульничал?
Я все отплевывался и отплевывался.
— Прием за спиной, явная подножка.
— Ну да, а мы разве договаривались, что так нельзя?
— Да это же и так понятно.
— Ничего просто так не понятно, Мартин. Правила — это конструкции. А конструкции надо устанавливать. Прежде чем это случилось, способность, — он сжал руку в кулак и постепенно разгибал пальцы, — искать выход, быстро принимать решения, видеть нестандартные пути, не подчиняться контрпродуктивным понятиям о морали и… — Он улыбнулся и протянул руку, чтобы помочь мне встать. — Умение применить прием за спиной противника столь же достойны победы, как и способность быстро шевелить ногами.
Я ухватился за его руку и встал. Отряхнул песок.
— Ладно, — сказал я. — Утешусь тем, что в одной из твоих параллельных вселенных прием у тебя за спиной применил я, урок тебе преподал я, а покупать пиво идешь ты.
Питер расхохотался и положил руку мне на плечо:
— Я плачý, а ты идешь за пивом. О’кей?
— Параллельные вселенные существуют, — повторил Питер.
Он сделал глоток из бутылки и, повертевшись, вместе с полотенцем закопался поглубже в песок.
— Ладно. — Я пил свое пиво лежа; сощурясь, посмотрел на серое небо у нас над головой. — Понимаю, что не понимаю эту твою квантовую физику и теорию относительности и что говоришь ты верно — на параллельные вселенные темной материи хватает. Но вот что их количество бесконечно — в это мне верится с трудом.
— Во-первых, это не мои теории, а Альберта Эйнштейна. И его недооцененного, но столь же талантливого друга Марселя Гроссмана.
— Ну, Питер, я же не Гроссман — меня уравнениями и числами не убедишь.
— Но мир — это и есть уравнения и числа, Мар-тин.
Питер — его челка выгорела на солнце — открыл голубые глаза и засмеялся, глядя на меня и показывая белые зубы. Как-то раз одна девушка спросила меня, настоящие ли они. Но к Питеру меня привлекли — а в итоге я, вероятно, оказался его лучшим другом — не мозг ученого и не зубы. Не знаю, что это было. Возможно, непринужденная, приятная уверенность в себе, порой идущая в комплекте с врожденными способностями и полученными в наследство деньгами. Потому что Питер был из тех мальчиков, кто знает, что выполнит требования, не особо-то напрягаясь. Им двигало любопытство — а не возлагаемые на него семейные амбиции. Возможно, это и есть истинный ответ на вопрос, почему он выбрал другом бедного студента, занимавшегося искусством, из дурного района города. Потому что Питера тянуло ко мне — и наоборот. Наверное, я олицетворял то, что вызывало у него любопытство, то единственное, чего не было у его семьи: чувствительный, парящий разум художника, который — несмотря на то, что сильно уступал его разуму в физике и математике, — способен выйти за рамки логики и создать нечто новое. Музыка чувств. Красота. Радость. Тепло. Ладно, пока еще нет, но по крайней мере я работал над этим.
Возможно, мое условие, выдвинутое перед совместной поездкой, он принял скорее из любопытства, чем из уважения. Что он не будет за меня нигде платить, а значит, мы будет держаться в рамках того бюджета, который я потяну. Железнодорожный проездной, дающий право проехать из Берлина через всю Европу, ночевки в поезде или в дешевых отелях, еда из ресторанов с приемлемыми ценами — или готовка в номерах, где были кухни. Питер потребовал сделать лишь одно исключение. Когда мы приедем в Сан-Себастьян — последний пункт перед целью нашего путешествия, Сан-Фермином и забегом с быками в Памплоне, — мы за его счет сходим во всемирно известный ресторан «Арзак».
— Тебя убедит, если я скажу, что Стивен Хокинг перед смертью занимался параллельными вселенными? — спросил Питер. — Физик, ну ты знаешь, в инвалидной коляске и…
— Я знаю, кто такой Хокинг.
— Или кто он сейчас. Если подсчеты верны, в параллельной вселенной он все еще жив. Как и все мы. Фактически мы живем вечно.
— Если подсчеты верны! — заныл я. — Христианство, по крайней мере, связывает вечную жизнь с верой в Христа.
— Вообще, интересно будет разузнать про Христа в тот день, когда мы сможем подконтрольно и по собственной воле перемещаться между вселенными.
— Да? А неподконтрольно такое бывает?
— Конечно. Слышал про Стивена Вайнберга?
— Нет, но думаю, что у него какая-нибудь Нобелевская премия есть.
Моя бутылка опустела, и я перевел взгляд с моря, лениво покачивающегося у нас перед глазами, к барам у нас за спиной.
— По физике, — сказал Питер. — Согласно его теории, мы — а являемся мы скоплением колеблющихся атомов — можем колебаться в унисон с параллельной вселенной; это примерно как слушать радио и порой вдруг слышать фоном вещание другой станции. Когда такое случается, вселенные расщепляются, а ты можешь оказаться в той или иной реальности. Знаешь, кто такой Митио Каку?
Я сделал вид, что имя мне знакомо и я изо всех сил пытаюсь что-то вспомнить.
— Ну же, Мартин. Такой приятный профессор, по виду японец, он по телевизору про теорию струн рассказывает.
— У него еще волосы длинные?
— Ага, он самый. По его мнению, дежавю у нас бывает, потому что нам удается заглянуть в параллельные вселенные.
— Где мы бывали?
— Где мы находимся, Мартин. Мы проживаем бесконечное количество параллельных жизней. Эта реальность, — он протянул руку к зонтам, лежакам и купающимся — не более и не менее реальна, чем остальные. Поэтому возможны путешествия во времени, ведь благодаря параллельным вселенным не существует временны`х парадоксов.
— Временные парадоксы — это такие противоречия, из-за которых путешествие во времени становится невозможным. Например, отправиться в прошлое и убить собственную мать.
— Да. Но взгляни на дело по-другому. Когда ты путешествуешь во времени, ты по определению расщепляешь вселенную надвое, а в той или иной параллельной вселенной может существовать две версии тебя — ты можешь одновременно быть и живым, и мертвым.
— И ты это понимаешь?
Питер посмаковал вопрос. Затем кивнул. Не высокомерие — обычная самоуверенность семьи Коутс.
Я рассмеялся:
— И ты собираешься выяснить, как путешествовать во времени?
— Если повезет. Сначала мне надо попасть в исследовательский проект в Церне.
— А что там говорят, когда человек в двадцать пять лет утверждает, что хочет отправить людей в путешествие во времени?
Питер пожал плечами:
— Когда на Луну садился «Аполлон-одиннадцать», тем, кто сидел в Центре управления в Хьюстоне, в среднем было двадцать восемь лет.
Я с трудом поднялся на ноги:
— Планирую отправиться в бар и вернуться с пивом.
— Я с тобой. — Питер тоже встал.
В ту же секунду раздался крик, и Питер обернулся к воде. Глаза он прикрыл от солнца рукой.
— Что такое? — спросил я.
— Кажется, с кем-то беда. Вон там, — показал Питер.
В Сан-Себастьяне мы поехали на серферский пляж Сурриола. Не потому, что мы и сами серфим, а потому, что люди там, как следствие, моложе. А значит, и пляжные бары круче. А еще — волны повыше. Я увидел, как между двумя синими вершинами мелькает розовая купальная шапочка. А теперь услышал, как за нами закричала женщина. Я на автомате повернулся к месту спасателя — стулу-переростку на столбиках, стоявшему в отдалении. Там пусто, и спасателей, бегущих к воде, я тоже не увидел. Не помню, чтобы принимал какое-то решение, — я побежал, не дожидаясь Питера, который по каким-то непонятным причинам не умел плавать.
Вскидывая колени, я несся по мелководью, стараясь зайти поглубже, прежде чем поплыть кролем. Последнее, что я сделал перед тем, как нырнуть, пока я еще был повыше, — нацелился в сторону человека в розовой купальной шапочке. Вновь вынырнув на поверхность и немедленно задействовав освоенную самостоятельно, но тем не менее эффективную технику плавания кролем, я сказал себе, что, судя по всему, плыть придется дольше, чем кажется, что мне нужно распределить силы, найти ритм — так, чтобы между гребками я смог нормально дышать. Сколько туда плыть? Пятьдесят метров? Сто? На воде было сложно оценить расстояние. На каждый десятый гребок я прерывался — проверить, верный ли взял курс. Волны были не настолько высокие, чтобы добраться сюда, — потому-то сегодня в воде не видно ни одного серфера. И тем не менее они были высокими: каждый раз, когда я оказывался во впадине между волнами, девушка — теперь я видел, что это девушка, — пропадала из виду. Оставалось не больше десяти-двадцати метров. Она больше не кричала — крик послышался всего один раз. Или она видела, что спасение на подходе, и экономила силы, или силы у нее иссякли. Ну или с ней все нормально, а вскрикнула она, может быть, потому, что ее ноги коснулась рыбка. Второй вариант я отмел, когда меня подняла следующая волна и я увидел, как розовая купальная шапочка опускается под воду и исчезает подо мной, во впадине между волнами. Затем она вновь показалась. И вновь пропала. Я набрал воздуха, заработал ногами и нырнул следом. При ярком солнце в чистой воде я бы, наверное, сразу ее заметил, но, поскольку Сан-Себастьян почтили своим присутствием облака, в тусклом свете я видел лишь пузыри и все оттенки зеленого. Я опускался все глубже. Становилось темнее и холоднее. Я не часто думаю о смерти, а теперь задумался. Спасла меня купальная шапочка. Или она. Не будь шапочка столь яркой, возможно, я бы ее не заметил, поскольку купальник черный, а кожа — темная. Я подплыл ближе. Она казалась спящим ангелом — невесомая, она покачивалась и приплясывала на добиравшихся сюда слабых волнах. Было так тихо. Так одиноко. Двое. Она и я. Я обвил рукой ее ребра под грудью и потащил нас к свету. Рукой я чувствовал тепло ее тела и то, что мне казалось слабыми ударами сердца. А потом произошло нечто странное. Перед тем как мы вынырнули на поверхность, она обернулась ко мне и посмотрела огромными черными глазами. Словно восстала из мертвых, словно перешла границу вселенной, где дышат под водой. Когда в следующую секунду наши головы пересекли барьер между водным и воздушным мирами, ее глаза закрылись и она вновь обмякла в моих руках.
Лежа на спине, держа на груди голову девушки и работая ногами, я слышал доносящиеся с пляжа крики. Когда мы уже доставали до дна, по воде подбежали Питер, спасатель и какой-то человек, сообщивший, что он врач; они забрали ее у меня и понесли на сушу. Сам я лежал у кромки воды, откашливал воду и пытался очухаться.
— Патру-у-ульный!
Я открыл глаза. На меня смотрел человек с рыжей бородой и покрасневшим, обгоревшим лицом. Ухмылке недоставало зубов, килт грязный, да и синяя футболка тоже — если я не ошибся, это форма сборной Шотландии.
— Ты настоящий спаситель, — гнусаво, но тем не менее понятно заговорил он на шотландском английском, помогая мне встать на ноги.
Когда мы оба встали, мне пришлось его поддержать — тот был пьян в стельку.
— Вопрос в том, патрульный, сможешь ли ты меня спасти. Мне надо двадцать евро на билет до Памплоны.
— Извини, мне они самому нужны, — честно ответил я.
Я посмотрел на кучку людей, собравшихся чуть в отдалении, и обратил внимание на женщину средних лет, чей наряд превзошел костюм шотландца: хиджаб и бикини. Она стояла, склонившись над врачом и Питером — я заметил его среди людей, когда он опустился рядом с девушкой на колени. Женщина то плакала, то замолкала, но, судя по всему, никто не обращал внимания на то, что она говорила. Когда я обернулся к шотландцу, тот уже брел к другим купающимся. Я подошел к собравшимся.
— Как…
— Она дышит, — ответил Питер, не поднимая глаз. — Ждем «скорую».
Он провел рукой по лицу девушки — так, что частично скрыл его от меня, мне был виден только лоб. На нем возле черных блестящих волос рос пушок — он уже высох и колыхался от дуновений ветра.
Я почувствовал, как мою руку сжала чужая ладонь: со мной заговорила женщина в бикини и хиджабе. Как будто бы по-арабски, может, по-персидски, а может, по-турецки. А может, я так решил просто потому, что, судя по внешности, она родом из этой части мира; в любом случае я не понимал ни слова.
— По-английски, пожалуйста, — сказал я.
— Рус-ски? — спросила она.
Я помотал головой.
— Дочка, — произнесла она, показывая на девушку. — Мириам.
— «Скорая помощь», — сказал я, но она лишь непонимающе на меня смотрела, сыпля словами на непонятном языке, и сжимала мою руку, будто языковой барьер исчезнет, стоит мне только сосредоточиться.
— Hospital
[2], — сделал попытку я, изобразив, что веду машину, но отклика не добился.
Издалека с ветром прилетел и улетел вой сирены, и я показал в ту сторону, откуда донесся звук. Женщина оживилась.
— Aha, hospital, — сказала она, и я не почувствовал особой разницы с тем, как я сам произнес это слово.
Женщина пропала и вернулась с двумя сумками, когда работники «скорой» прибежали с носилками от машины, остановившейся напротив ряда пляжных баров. Врач и мать девушки пошли за носилками. Мы с Питером смотрели им вслед. Затем, не сказав ни слова, Питер поднял с полотенца свой телефон и побежал к «скорой». К моему большому удивлению, заговорил он с матерью. Он набрал что-то на телефоне, показал ей, и она утвердительно кивнула. Потом женщина поцеловала его в щеку и села в «скорую помощь», которая тут же уехала — уже без сирен.
— Как ты объяснился? — спросил я, когда ко мне подошел Питер.
— Я слышал, как она тебя спрашивала, говоришь ли ты по-русски.
— Ты говоришь по-русски?
— Немного, — улыбнулся он. — Предмет по выбору в гимназии.
— А русский ты выбрал потому…
— Потому что половина всех хороших научных статей по физике написана на русском.
— Разумеется.
— Они из Киргизии, а там все старше сорока немного говорят по-русски.
— В любом случае она, кажется, обрадовалась, что ты по-русски говоришь.
— Наверное.
— Она тебя поцеловала.
Питер рассмеялся:
— По-русски я говорю паршиво. С моих слов она поняла, что ее дочь спас я, и я…
— Ты?
Питер улыбнулся. Парень он симпатичный, но за время поездки — вероятно, из-за необычно скромного для него питания — с лица отчасти ушла ребяческая округлость, а на загорелом, до недавнего времени пухловатом теле проявились мышцы.
— Я не стал ее разубеждать.
— Почему? — спросил я, хотя подозрения у меня были.
— Лицо девушки, — ответил он, продолжая улыбаться. — И глаза. Когда она пришла в себя и открыла глаза… — мечтательно произнес он, что на Питера было совсем не похоже; по его собственным словам, он не способен к проявлению чувств. — Видел бы ты ее глаза, Мартин.
— А я видел. Когда мы были под водой, она на секунду-другую открывала глаза.
— Как думаешь, она тебя видела? — Питер нахмурился. — Ну то есть думаешь, она в тебе своего спасителя опознает?
Я помотал головой:
— Под водой лицо очень сильно меняется. Не знаю даже, смогу ли я сам ее узнать.
Питер подставил лицо солнцу, как будто хотел ослепнуть.
— Ты не против, приятель?
— Против чего?
— Что мы сделаем вид, будто за ней поплыл я.
Я не ответил. Не знал, что ответить.
— Какой же я идиот, — сказал Питер с закрытыми глазами. Кажется, он просто не мог перестать улыбаться. — О чем мечтают, когда занимаются плаванием — день за днем, год за годом, зная при этом, что чемпионом все равно никогда не стать. Ну, однажды ты спасешь утопающего, тебя будут чествовать как героя, может, дадут медаль, а когда-нибудь ты расскажешь детям, как она тебе досталась. Разве не так?
Я пожал плечами:
— Если покопаться глубже, то да, как раз такая глупая мечта.
— И когда это наконец случается, я прошу тебя отдать все заслуги мне. И все из-за красивых девичьих глаз. Какой из меня друг! — Он засмеялся, тряся головой. — Видно, у меня солнечный удар. Я попросил у ее матери номер телефона, чтобы можно было позвонить и убедиться, что с ней все хорошо, как врач и обещал.
— Ого. Ты…
— Да, черт побери, Мартин! Я обязан снова увидеть эти глаза. Брови. Лоб. Бледные губы. Мириам, ее зовут Мириам. И тело… Боже мой, она же нимфа.
— Именно. Может, она еще для тебя слишком юная?
— С ума сошел? Нам по двадцать пять. Для нас слишком юных не существует!
— Не уверен, что ей больше шестнадцати, Питер.
— В Киргизии выходят замуж в четырнадцать.
— А если ей четырнадцать, ты хочешь на ней жениться?
— Да! — Он положил руки мне на плечи и затряс, как будто это я умом тронулся. — Я влюбился, Мартин! Знаешь, сколько раз со мной такое бывало?
Я задумался.
— Два с половиной, если ты не врал.
— Ноль! — крикнул он. — Не то чтобы я врал — я только думал, будто знаю, что такое любовь. А теперь знаю.
— Ладно, — сказал я.
— Что — ладно?
— Ладно, ты ее спас.
— Ты серьезно?
— Да, если ты перестанешь меня трясти и если ей больше восемнадцати, то мы договорились.
— И ты клянешься, что никогда-никогда не расскажешь правду ни ей, ни ее матери, ни кому-нибудь еще?
Я засмеялся.
— Никогда, — пообещал я.
В ту ночь мне приснился странный сон.
Мы с Питером сняли на двоих номер в маленьком отеле в старой части города. Перекрывая разговоры и смех, доносящиеся с мощеных пешеходных улиц с ресторанами под нашим открытым окном, друг с другом переплелись звуки улиц, мерное дыхание Питера на кровати в другом конце номера и впечатления прошедшего дня, послужив материалом, из которого, как я предполагаю, получаются сны.
Я очутился под водой — что неудивительно — и обвивал руками нечто, что казалось мне человеком, но когда оно подняло веки, я заглянул в пару темных, кровавых рыбьих глаз, как те, что Питер рассматривал на прилавке с рыбой у ресторана, где мы тем вечером ужинали. Он объяснил мне, что глаза выдают бóльшую часть той информации, что мы хотим знать о выбранной рыбе, а еще он сжал рыбью тушку, чтобы оценить свежесть и наличие жира, а кроме того, поскреб ногтем рыбью кожу — с выращенной в неволе рыбы соскребались чешуйки. Питеру пришлось учить меня подобным элементарным вещам, касающимся еды и не в последнюю очередь вина. До того как мы познакомились, я и не думал, что у меня дома не хватает особой культуры. Означает это следующее: у меня дома разбирались в трендах современного искусства, музыки, кино и литературы, но в вопросах классической литературы и драматургии — Питер систематически изучал их с двенадцати лет — он оказался подкованнее меня. Питер мог наизусть цитировать длинные пассажи из Шекспира и Ибсена, но иногда признавался, что не понимает содержания и смысла. Он как будто применял научные методы для того, чтобы проанализировать даже самый эмоциональный и изящно написанный текст.
Увидев рыбьи глаза девушки, я вздрогнул, и гладкая рыбья тушка выскользнула из моих рук. Когда она поплыла вниз, во тьму под нами, я увидел, что купальная шапочка у нее не розовая, а красная.
Я очнулся от мелькавшего света, как будто кто-то развлекался и водил по моим векам лучом карманного фонарика. Открыв глаза, я увидел, что между шторами, колыхавшимися под утренним ветерком, пробралось солнце.
Я встал с постели, поставив ноги на прохладный деревянный пол большого, по-спартански обставленного номера, натянул штаны и футболку, параллельно обращаясь к неподвижной спине Питера на другой кровати:
— Завтракать пора. Пойдешь?
Судя по прозвучавшему в ответ бормотанию, сказалось вчерашнее вино. Питер переносил алкоголь плохо — по крайней мере, хуже меня.
— Тебе что-нибудь принести?
— Тройной эспрессо, — хрипло прошептал он. — Я тебя люблю.
Я вышел на солнце и нашел открытое летнее кафе, где, к моему удивлению, подавали хороший завтрак — в отличие от того, что обычно бывает в туристических городах, этакий стандарт Европейского союза, не имеющий вкуса.
Я полистал оставленную кем-то газету на баскском — проверить, может, там написали про героический поступок на пляже, но, поскольку баскский из тех языков, что не похожи ни на какой другой, я не понял ни единого слова. Наверное, и киргизский такой же? Ведь так он, видимо, называется, не кыргызстанский
[3] же, ну или еще как-нибудь? С другой стороны, есть пакистанский язык, не пакский. Обдумав все это и не придя ни к какому заключению, съев завтрак и взяв тройной эспрессо в бумажном стаканчике, я вернулся.
Когда я запер дверь в номер и поставил стаканчик с кофе на прикроватный столик у пустой постели Питера, я обнаружил, что с пола пропал коврик.
— Где коврик? — крикнул я в сторону ванной, где, как я слышал, Питер абсолютно точно чистил зубы.
Я подумывал получше ознакомиться с его методом, — возможно, в нем и крылась разгадка белых зубов.
— Пришлось его выбросить, я на него наблевал, — послышалось из ванной.
В дверном проеме показался Питер. Вид у него был неважный. Лицо серое, будто загар смыло хлоркой, под глазами залегли круги. Он казался на десять лет старше того пребывающего в эйфории юноши, который накануне объявил, что впервые влюбился.
— Вино?
Он помотал головой:
— Рыба.
— Да ну?
По моим ощущениям, у меня с желудком все было в полном порядке.
— Как думаешь, тебе к вечеру станет полегче?
Питер скорчил рожу:
— Не знаю.
Столик в «Арзаке» мы забронировали четыре месяца назад — в последний момент. Скачали меню и, пока ехали по Европе на поезде, с энтузиазмом в нескольких вариантах распланировали ужин — от начала и до конца. Не будет преувеличением сказать, что я его предвкушал.
— У тебя вид как у покойника, — сказал я. — Ну же, Лазарь, пусть испорченная рыба не…
— Дело не только в рыбе, — сказал он. — Только что звонила мама Мириам.
От его серьезного лица моя улыбка погасла.
— Все идет не как надо, и она попросила меня приехать в больницу. Там никто по-русски ни слова не знает.
— А Мириам, она…
— Не знаю, Мартин, но я сразу поеду туда.
— Я с тобой.
— Нет, — просто сказал он, всовывая голые ноги в мягкие лоферы — такие носят в его районе нашего родного города.
— Нет?
— Туда пускают по одному, поэтому они захотели, чтобы я один пришел. Я позвоню, когда разузнаю побольше.
Я стоял на полу, в светлом прямоугольнике, оставшемся на месте коврика, и думал, на что он намекает — на Мириам или на наш поход в ресторан.
Выходя, я увидел край нашего коврика. Скатанный, он торчал из мусорного контейнера на парковке за гостиницей. Представив себе вонь исторгнутой рыбы, я быстро прошел мимо.