Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вальтер Шайдель

Великий уравнитель

Посвящается моей матери
Александр Абалов, Владислав Иноземцев

БЕСКОНЕЧНАЯ ИМПЕРИЯ

С распределеньем без избытка У всех бы было вдоволь. Шекспир. «Король Лир»[1]
Россия в поисках себя

Главный редактор С. Турко

Руководитель проекта А. Василенко

Избавься от богатых – и ты не найдешь ни одного бедняка. De Divitis[2]
Корректоры О. Улантикова, Е. Чудинова

Компьютерная верстка К. Свищёв

Как часто бог оказывал мне помощь Ужаснее опасностей самих. Сенека. «Медея»[3]
Художественное оформление и макет Ю. Буга, Д. Изотов





© Александр Абалов, 2021

Благодарности

© Владислав Иноземцев, 2021

Разрыв между имущими и неимущими на протяжении всей истории человеческой цивилизации постоянно менялся: то рос, то сокращался. Экономическое неравенство вновь стало предметом общественного обсуждения относительно недавно, но история у него долгая. В своей книге я стремлюсь осветить и исследовать эту историю в самом широком историческом масштабе.

© ООО «Альпина Паблишер», 2021

Одним из первых мое внимание к самому широкому историческому масштабу привлек Бранко Миланович, мировой эксперт в области неравенства, который в своем собственном исследовании проследил его до античности. Если бы экономистов вроде Бранко было больше, историки прислушивались бы к ним. Примерно десятилетие спустя Стив Фризен заставил меня еще больше задуматься о распределении доходов в древности, а Эммануэль Саэз пробудил интерес к неравенству во время наших общих с ним занятий в Стэнфордском центре перспективных исследований в области поведения.

© Электронное издание. ООО «Альпина Диджитал», 2021

* * *

На мои взгляды и аргументы в немалой степени повлияла работа Тома Пикетти. За несколько лет до того, как его провокационная книга о капитале в XXI веке стала достоянием публики, я прочитал его работу и задумался о ее значимости за пределами последней пары столетий (что историки древности вроде меня назвали бы «краткосрочной перспективой»). Выход в свет его главного труда дал мне толчок, столь необходимый, чтобы перейти от размышлений к составлению собственной работы. Я очень высоко ценю то, что Тома проложил мне путь.

Предложение Пола Сибрайта прочесть лекцию в Институте перспективных исследований в Тулузе в декабре 2013 года побудило меня свести вместе разрозненные мысли, продумать более связные аргументы и продолжить работу над проектом книги. Во время второго цикла ранних обсуждений в Институте Санта-Фе Сэм Боулз выступил как яростный, но дружественный критик, а Суреш Найду сделал свой полезный вклад.

Памяти Збигнева Бжезинского


Когда мой коллега Кен Шив попросил меня организовать конференцию от имени Стэнфордского центра европейских исследований, я ухватился за эту возможность, чтобы собрать вместе специалистов разных дисциплин и обсудить эволюцию материального неравенства в долгом историческом масштабе. Наша встреча в Вене в сентябре 2015 года стала как приятным, так и весьма информативным событием: я благодарю моих местных коллег-организаторов, Бернарда Палма и Пера Вриса, а также Кена Шива и Августа Рейниша за их финансовую поддержку.

Предисловие

Далее я получил много полезных отзывов на презентации в Колледже Вечнозеленого штата, в университетах Копенгагена и Лунда и в Китайской академии общественных наук в Пекине. Я благодарен организаторам этих событий: Ульрику Кротчеку, Питеру Бэнгу, Карлу Хампусу Литткенсу, Лю Цзинью и Ху Юцзюаню.

Дэвид Кристиан, Джой Конноли, Питер Гарнси, Роберт Гордон, Филип Хоффман, Бранко Миланович, Джоэль Мокир, Ревиль Нетц, Шевкет Памук, Дэвид Стесевидж и Питер Турчин любезно прочитали и прокомментировали всю рукопись. Кайл Харпер, Уильям Харрис, Джоффри Крон, Питер Линдерт, Джош Обер и Тома Пикетти также прочитали различные части книги. Коллектив историков из Института Саксо в Копенгагене встретился, чтобы провести дискуссию по моей книге, и я особенно благодарен Гуннеру Линду и Яну Передсену за их обширный вклад. Я получил неоценимую экспертную помощь по отдельным разделам и вопросам от Анны Остин, Кары Куни, Стива Хейбера, Мэрилин Мэссон, Майка Смита и Гэвина Райта. Если я воспринял их комментарии не так, как следовало бы, то в этом исключительно моя вина.

«Россия — это загадка, завернутая в тайну и помещенная внутрь головоломки»: такова известная фраза У. Черчилля, хотя, конечно, великий британец был далеко не первым, кто усомнился в том, что нашу страну можно «измерить общим аршином». На протяжении сотен лет Русь, Московия, Россия, Советский Союз, а в последние десятилетия и Российская Федерация развивались и развиваются путями столь неисповедимыми, что порой любая их систематизация может показаться бессмысленной. Тем не менее мы попытались рассмотреть прошлое, настоящее и отчасти будущее нашей великой страны под одним определенным углом: с точки зрения эволюции ее имперской сущности, сформировавшейся много веков назад и отнюдь не преодоленной до наших дней. В отличие от многих публицистов и политиков, нередко касающихся этой темы, в нашем отношении к предмету исследования полностью отсутствует эмоциональный момент. Мы не намерены выражать своего отношения к тому, хороша или плоха российская имперскость; можно ли было ее избежать и следовало ли это делать; чего больше принесла такая особенность стране и ее народу — славы или страданий. Наша основная задача состоит в том, чтобы показать, как и почему, под влиянием каких объективных исторических причин и социально-политических процессов Россия стала такой, какой мы ее знаем; акцентировать внимание на ее сходствах с другими великими европейскими империями и ее отличиях от них; проследить особенности ее возвышения и упадка. Мы не считаем имперские качества и характеристики страны ни благом, ни проклятием — для нас они не более чем предмет того исследования, результатами которого мы хотим поделиться с читателями этой книги.

Я чрезвычайно благодарен многим коллегам, поделившимся со мной своими неопубликованными работами: Гвидо Альфани, Кайлу Харперу, Майклу Джурсе, Джоффри Крону, Бранко Милановичу, Иэну Моррису, Хенрику Муритсену, Джошу Оберу, Питеру Линдерту, Бернарду Пальму, Шевкету Памуку, Марку Пизику, Кену Шиву, Дэвиду Стесевиджу, Питеру Турчину и Джеффри Уильямсону. Брандон Дюпон и Джошуа Розенблюм благородно проделали работу по составлению статистики распределения богатства в США в период Гражданской войны и поделились ею. Леонардо Гаспарини, Бранко Миланович, Шевкет Памук, Леандро Прадос де ла Эскосура, Кен Шив, Майкл Стенкула, Роб Стефан и Клаус Вельде любезно переслали мне файлы с данными. Профессор экономики Стэнфордского университета Эндрю Гранато оказал мне ценную помощь в исследовании.

Работа над ней была достаточно долгой, если не сказать — затянутой. Как всегда, масса обстоятельств, иногда реальных, но намного чаще воображаемых, мешала большому делу закончиться в запланированные сроки. Однако стремление прояснить самим себе безумные перипетии российской истории, дать ответы на непроясненные вопросы и увидеть закономерности там, где на первый взгляд нет и не было ничего, кроме хаоса, раз за разом подавляло позывы бросить это безнадежное предприятие.

Я закончил этот проект благодаря стипендии Стэнфордского университета в области гуманитарных наук и искусства и предоставленному мне академическому отпуску 2015/2016 учебного года: я благодарю своих деканов, Дебру Сац и Ричарда Саллера (помимо прочих), за их поддержку. Этот отпуск позволил мне провести весну 2016 года в Институте Саксо Копенгагенского университета, где я вносил последние штрихи в свою рукопись. Я благодарен датским коллегам за их теплое гостеприимство, и прежде всего своему хорошему другу и сотруднику Питеру Бэнгу. Также я должен выразить немного неловкую благодарность Мемориальному фонду Джона Саймона Гуггенхайма за то, что он выделил мне стипендию для завершения этого проекта. Вышло так, что я закончил книгу до того, как получил стипендию, но я уверен, что она пригодится мне для последующих работ.

Как принято в предисловии, мы хотим выразить благодарности тем, без чьего участия и внимания эта книга вряд ли бы увидела свет. Особую роль в ее появлении сыграла Екатерина Кузнецова, которая, будучи ученицей одного из авторов и супругой другого, несет всю полноту ответственности за наш неожиданно сложившийся альянс. Лишь немногим менее значимыми выглядят заслуги Ирины Гусинской и Ирины Шуваловой, замечательных сотрудников издательства «Альпина Паблишер», беспрестанно терроризировавших авторов, которые оттягивали завершение работы над книгой под разнообразными надуманными предлогами. И, конечно, мы не можем не отметить Збигнева Бжезинского, великого политика и интеллектуала, с которым одному из нас довелось вести много дискуссий относительно прошлого и будущего России; его слова и суждения — всегда искренние и глубокие, хотя иногда и излишне категоричные, — стали одним из важнейших стимулов для написания этой книги. К сожалению, доктору Бжезинскому не суждено ее прочесть, но нашей благодарностью служат короткие строки посвящения.

Когда мой проект подходил к концу, Джоэль Мокир любезно предложил включить его в свою серию и помог мне пройти через процесс рецензирования. Я высоко ценю его поддержку и вдумчивые комментарии. Роб Темпио оказался великолепным заказчиком и издателем, истинным любителем книг и защитником автора. Я также обязан ему тем, что он предложил название для этой книги. Его коллега Эрик Крахан как раз вовремя предоставил мне доступ к двум корректурам принстонских книг на ту же тему. Еще я хотел бы поблагодарить Дженни Волковицки, Кэрол Магилливр и Джонатана Харриса за то, что они обеспечили необычайно гладкий и быстрый процесс подготовки к выпуску, а также Криса Ферранте за его поразительный дизайн обложки.

Вступление

Мы благодарны многим другим людям и организациям, с которыми связаны обсуждения отдельных высказанных в книге мыслей, а также помощь в работе над ней. Хочется отметить нашего давнего друга, великого российского интеллектуала и мецената Дмитрия Зимина за его поддержку этого проекта; выдающегося американского историка и политического мыслителя Эдварда Люттвака за многочисленные обсуждения поднимающихся в книге проблем, а также Джеффа Мэнкофа из Центра стратегических и международных исследований и Уильяма Померанца из Центра Вудро Вильсона за проявленный интерес к теме и организацию ее содержательных обсуждений в Вашингтоне с участием авторов. В 2017–2018 гг. один из нас провел несколько месяцев в Варшаве, в Польском институте перспективных исследований, где впервые были сформулированы некоторые позже развернутые в книге тезисы; этому институту и его директору Пшемыславу Урбанчику мы также выражаем нашу глубокую признательность. В разное время отдельные темы и вопросы, нашедшие в книге свое отражение, обсуждались со многими из тех, кто занимается изучением российского прошлого и настоящего; мы не можем отметить всех, кто этого достоин, но назовем имена Клиффорда Гэдди, Анжелы Стент, Эндрю Качинса, Андерса Ослунда, Ариэля Коэна, Тоби Гати, Марлен Ларуэль, Андреаса Умланда, Александра Янова, Ивана Крастева, Владимира Рыжкова, Александра Лебедева, Александра Морозова, Игоря Эйдмана, Руслана Гринберга, Владимира Гельмана, Елены Немировской, Анатолия Адамишина, Андрея Кортунова, Юрия Сенокосова, Михаила Ходорковского, Александра Эткинда, Валерия Тишкова, Виталия Шклярова, Николая Петрова, Алексея Миллера, Эмиля Паина и Максима Трудолюбова. Мы благодарны Адаму Михнику, Адаму Гарфинклю, Хеннингу Хоффу, Лоранс Вайнбаум, Андрею Литвинову, Сергею Цехмистренко, Станиславу Кучеру, Антону Барбашину и Денису Беликову, в разное время предоставлявшим страницы и сайты своих замечательных изданий для публикации статей и текстов, появлявшихся в ходе работы над книгой. Огромным ударом для нас стала безвременная кончина Сильке Темпель, многолетнего редактора журнала Internationale Politik, которая всегда с большим интересом относилась к нашим исследованиям. Особых слов признательности заслуживают уважаемые коллеги, оказавшие деятельную помощь в поиске и подборе важных источников и литературы; среди них мы хотели бы особо отметить Виктора Суворова, Александра Щелкина, Павла Суляндзигу, Алексея Собченко и Александра Минжуренко.

Проблема неравенства

И в заключение, разумеется, мы хотим выразить искреннюю благодарность всем тем, кто найдет силы и время для того, чтобы открыть эту книгу и прочитать ее до конца.

«Опасное и растущее неравенство»


Александр Абалов и Владислав Иноземцев
Москва, Вашингтон, март 2020 г.


Сколько миллионеров нужно, чтобы на их деньги можно было купить имущество половины мирового населения? В 2015 году шестьдесят два самых богатых человека мира владели таким же капиталом, что и беднейшая половина человечества, то есть 3,5 миллиарда человек. Если бы эти богачи решили отправиться на прогулку, то они легко бы разместились в большом экскурсионном автобусе. За год до этого для той же задачи потребовалось бы восемьдесят пять миллионеров, и их удалось бы рассадить только в более просторном двухэтажном автобусе. Но не так уж давно, в 2010 году, половиной всего мирового капитала владели как минимум 388 миллионеров, и для них пришлось бы заказать целый конвой транспортных средств или большой самолет, вроде Boing 777 или Airbus A430[4].

Введение

Но неравенство создают не только мультимиллиардеры. Всего на 1 % домашних хозяйств мира приходится чуть более половины частного богатства планеты. Если же учесть активы, которые многие из этих богачей скрывают в офшорах, то этот показатель только увеличится. Такой разрыв определяется не только разницей среднего дохода между развитыми и развивающимися экономиками мира. Такой же дисбаланс наблюдается и внутри отдельных стран. Самые богатые 20 % американцев в настоящее время владеют такой же собственностью, что и вся беднейшая половина домохозяйств их соотечественников, а на 1 % самых крупных доходов приходится пятая часть всего национального дохода.

22 февраля 2014 г. соединения российской армии, часть из которых уже находилась в Крыму, а часть была переброшена силами транспортной авиации, заблокировали важнейшие объекты этой автономной республики в составе Украины и инициировали процесс ее отторжения от украинского государства. Менее чем через месяц в результате сомнительного по своей легитимности референдума Крым объявил себя независимым и уже на следующий день оказался «принятым» в состав Российской Федерации. Этот стремительный розыгрыш лишил дара речи политиков на всех континентах. Россию обвинили в нарушении международного права, сравнили ее действия с аншлюсом Австрии[1] и установлением контроля над частью Чехословакии в 1938 г.[2] и другими действиями нацистской Германии в предвоенный период; возродившийся российский «националистический угар» стал предметом бесконечных обсуждений[3].

Неравенство растет во всем мире. В последние десятилетия увеличение неравенства в распределениях доходов и богатства наблюдается как в Европе и в Северной Америке, так и в странах бывшего Советского блока, в Китае, в Индии и в других регионах. Имущие получают всё больше и больше: в Соединенных Штатах 1 % из тех, что уже входят в 1 % самых богатых людей (то есть 0,01 процента населения), повысил свою долю почти в шесть раз по сравнению с 1970-ми годами, тогда как 10 % из этой группы (0,1 процент всего населения) увеличили свою долю в четыре раза. Остальные увеличили свое богатство на три четверти – тоже неплохо, но не идет ни в какое сравнение с теми, кто попал на высшие строчки в этом списке[5].

«Один процент» – расхожее понятие и выражение, которое само стремится сорваться с языка, и в этой книге я часто пользуюсь им, но оно же и скрывает то, насколько богатство сосредоточилось среди еще меньшей группы населения. В 1850-х годах Натаниэль Паркер Уиллис для описания высшего общества Нью-Йорка предложил термин «высшие десять тысяч». Сейчас нам бы пригодился термин «высшая десятитысячная» для описания тех, за счет кого растет неравенство. И даже среди этой немногочисленной группы самые богатые продолжают обгонять всех остальных. Крупнейшее американское состояние в настоящее время почти в миллион раз превышает среднестатистический доход домашнего хозяйства, что в двадцать раз больше, чем в 1982 году. И даже при этом США проигрывают Китаю, в котором, как утверждается, проживает больше долларовых миллиардеров, несмотря на значительно меньший номинальный ВВП[6].

Но справедливо ли говорить в этом контексте о «национализме»? Хотя В. Путин и аргументировал аннексию Крыма заботой о соотечественниках, хорошо известно, что нынешняя Россия трактует «русский мир» крайне расширительно. Несмотря на то, что в Кремле полагают, будто этот мир сплочен «не только нашим общим культурным, но и исключительно мощным генетическим кодом»[4], к нему, однако, легко причисляются и «люди, которые [не принадлежат к нему по рождению, но] восприняли культурную и духовную составляющую этого мира как свою собственную»[5]. Захватывая территории, Москва действует не как традиционное европейское национальное государство, движимое четким стратегическим расчетом; она поступает как империя, для которой приращение новыми провинциями и зависимыми территориями является естественной формой существования. Риторика российских властей по поводу аннексии Крыма, реакция россиян на это событие и его влияние на международный порядок более всего схожи с речами вождей, реакцией итальянской публики и ударом по международным институтам в ходе итало-абиссинской войны 1935–1936 гг., которая (в отличие от крымской авантюры) открыто называлась шагом на пути чуть ли не к ренессансу новой Римской империи[6].

Все это вызывает растущую озабоченность. В 2013 году президент Барак Обама окрестил растущее неравенство «определяющим вызовом»:

И это опасное и растущее неравенство, отсутствие вертикальной мобильности, которое ставит под угрозу основной постулат американского среднего класса – представление о том, что благодаря усердному труду можно чего-то добиться. Я считаю, что это определяющий вызов нашего времени – сделать так, чтобы наша экономика работала для каждого работающего американца.


Кроме того, аннексия Крыма стала возможной не только благодаря хорошей организации, проявленной российскими военными, и не только благодаря параличу правительства в Киеве, вызванному «Революцией достоинства»; она стала возможной ввиду как задолго до 2014 г. начатой подготовки российского общественного мнения к желательности возвращения «несправедливо утраченных» территорий[7], так и формирования восприятия русского народа как «одного из самых больших, если не сказать самого большого, разделенных народов в мире»[8], а также нагнетания общей ностальгии по Советскому Союзу, которая была превращена властями в чуть ли не новую российскую идеологию. В последовавшие годы Кремль, похоже, превратился в своеобразный «институт истории», производящий «правильные» исторические смыслы прежде всего с целью оправдать любые империалистические поползновения бывших российских правителей — будь то Иван Грозный[9] или И. Сталин[10]. Стремление отождествляться с великой державой, чуть ли не вершившей судьбы мира, проявилось даже при попытке переписать российскую Конституцию, в обновленном тексте которой нашлось место утверждению правопреемства Российской Федерации по отношению к Советскому Союзу[11]. Между тем Советский Союз трактовался как «многонациональная дружная семья» лишь самими советскими авторами, в то время как в остальном мире его вполне открыто и без обиняков именовали империей не только ради красного словца[12], но и в серьезных научных обсуждениях[13]. Э. Тодд прямо писал о «советском империализме» еще в середине 1970-х, утверждая, в частности, что «покоренные неславянские народы несомненно являются источником самого мощного идеологического вызова коммунизму, противники которого могут рассчитывать на национальные чувства окраинных народов»[14]. Кризис и ликвидация СССР в 1988–1991 гг. описывались в категориях имперского упадка и распада, главной причиной которого выступала «лоскутная» национальная структура советского общества, ставшая результатом имперской экспансии[15]. Напомним, что Э. Каррер д’Анкосс еще в конце 1970-х называла Советский Союз империей с национальными республиками в качестве доминионов[16], а некоторые авторы объявили крах СССР очевидным проявлением деколонизации почти сразу после того, как красное знамя было спущено над Кремлем[17]. Более того, многие свидетели и исследователи упадка и разрушения Советского Союза и формирования на его территории новых независимых государств однозначно характеризовали СССР как «последнюю империю», понимая под этим то, что его «распад был явлением, аналогичным произошедшему в ХХ веке распаду Австро-Венгерской, Османской, Британской, Французской и Португальской империй [и потому] что он был последним государством, сохранявшим наследие „классических“ империй нового времени»[18].

За два года до этого мультимиллиардер и инвестор Уоррен Баффетт пожаловался, что он и его «мегабогатые друзья» платят недостаточно налогов. Такое мнение широко распространено. Через полтора года после публикации в 2013 году 700-страничное академическое исследование о неравенстве капитала разошлось тиражом в 1,5 миллиона экземпляров и поднялось на вершину списка бестселлеров New York Times в категории «Нон-фикшен в твердой обложке». На праймериз Демократической партии перед президентскими выборами 2016 года сенатор Берни Сандерс сурово обличил «класс миллиардеров», благодаря чему привлек внимание широких масс и обеспечил миллионы небольших пожертвований от рядовых сторонников. Даже руководство Китайской Народной Республики публично признало проблему, представив доклад о том, как «реформировать систему распределения доходов». Любые возможные сомнения развеивает Google – один из самых крупных генераторов неравенства в Области залива Сан-Франциско, где я живу: он позволяет нам проследить, что растущее неравенство в доходах все чаще становится предметом общественной озабоченности (рис. I.1)[7].

Оценка Советского Союза как империи — и тут не принципиально, какой она была по счету с начала или с конца — интересна прежде всего потому, что СССР как минимум по двум причинам не вполне подходил под такое определение, действуя совсем не так, как это пристало империям. С одной стороны, эта страна появилась на свет во многом потому, что ее отцы-основатели успешно соединили коммунистическую идеологию с чаяниями народов, составлявших периферию прежней Российской империи, которую, по словам В. Ленина, «справедливо называют „тюрьмой народов“»[19] и которую Советская Россия объявила упраздненной[20]. С другой стороны, на протяжении практически всей своей истории СССР последовательно поддерживал любые проявления антиколониальных движений на мировой периферии, выступая самым верным апологетом «национально-освободительной борьбы», под какими бы лозунгами она ни велась и к сколь бы печальным результатам ни приводила; здесь позиции советских руководителей, представлявших жесткий авторитарный режим, оказывались исключительно похожи на позиции американских властей, также не всплакнувших по европейским колониальным империям[21]. С позиций нашего времени, однако, становится возможным предположить, что имперские устремления и идеологемы, возрождающиеся в современной России, прямо восходят не столько к давним российским, сколько к постоянно воскрешаемым в памяти советским паттернам, — и поэтому ретроспективный взгляд позволяет усомниться в том, насколько советский строй был несопоставим с имперскими представлениями о мироустройстве.



Рис. I.1. Верхняя доля в 1 процент доходов в Соединенных Штатах (в год) и запросы на словосочетание «Неравенство доходов» (скользящая средняя за три года), 1970–2008

Проблема политической природы и характера СССР крайне важна, на наш взгляд, прежде всего потому, что она позволяет поставить вопрос, значение которого сложно переоценить, — вопрос о том, существовала ли Россия на протяжении сколь-либо длительного промежутка времени (несколько месяцев в 1917 г. не в счет) не как империя или же она всегда была именно таковой. Если исходить из того, что Российская империя как политический и социальный институт действительно была разрушена в ходе революционных потрясений, и считать Советский Союз добровольно созданной конфедерацией независимых государств, сохранявших право свободного выхода из ее состава[22], то следует признать, что имперская форма существования была характерна для России на протяжении менее чем двухсот лет, являясь, таким образом, эпизодом в ее тысячелетней истории. А если исходить из того, что большевики в 1920-е гг. занимались не чем иным, как восстановлением разрушившейся было империи под новой «вывеской», de facto продлив ее существование почти на три четверти века, окажется, что российская имперская структура необычно подвижна, — и в этом случае можно не принимать во внимание наличие или отсутствие термина «империя» в формальном названии государства и начинать искать ее истоки задолго до 22 октября 1721 г.



Важнейшим инструментом, позволяющим дать ответ на поставленный вопрос, является оценка существующих на сегодняшний день в литературе определений империи, так как только их анализ и выведение своего рода «консенсусного» определения может позволить выяснить глубину имперской природы российского государства и понять, к какому историческому периоду следует отнести формирование реальных оснований имперских структур в российской политике.

Так что же получается, богачи просто продолжают становиться богаче? Не совсем. Несмотря на всю столь осуждаемую ненасытность «класса миллиардеров», или, выражаясь более широко, «одного процента», доля доходов богатейших американцев лишь совсем недавно достигла показателя 1929 года, а их активы по сравнению с тем временем до сих пор значительно менее сосредоточены. В Англии накануне Первой мировой войны на богатейшую десятую часть домашних хозяйств приходилось целых 92 % всего частного богатства, что затмевало собой все другие показатели; сегодня же их доля составляет немногим более половины.

У высокого неравенства довольно богатая история. Две тысячи лет назад крупнейшие римские частные состояния примерно в 1,5 миллиона раз превышали годовой доход на душу населения в империи, что приблизительно соответствует современному соотношению между Биллом Гейтсом и средним американцем. На основании имеющихся свидетельств можно даже утверждать, что общая степень неравенства в Древнем Риме не слишком отличалась от степени неравенства в Соединенных Штатах. И все же ко времени папы Григория Великого, то есть примерно к 600 году н. э., гигантские поместья исчезли, а немногочисленные оставшиеся римские аристократы вынуждены были рассчитывать на подачки из рук папы. Иногда, как в этом случае, неравенство уменьшалось, потому что, хотя беднели многие, богатые просто имели больше того, что можно было потерять. В других случаях положение рабочих улучшалось благодаря падению оборота капитала: известным примером служит эпидемия бубонной чумы в Западной Европе («Черная смерть»), когда реальная заработная плата удвоилась и даже утроилась, работники получали на обед мясо с пивом, а землевладельцы с трудом держались на плаву[8].

Начнем с того, что понятие «империя» в его современной трактовке является сугубо европейским продуктом. Этимологически оно несомненно происходит от латинского imperium (власть, господство), которым в Риме обозначали всю совокупность власти, принадлежавшей римскому народу. Выбираемым или назначаемым магистратам в зависимости от их ранга народ вручал «большую» или «малую» власть — imperium maius или minus (merum); существовало также понятие summum imperiae, обозначавшее диктаторские полномочия[23]. При этом понятие imperātor, подчеркивавшее не столько власть, сколько господство, традиционно относилось к военачальнику-триумфатору и начало применяться для обозначения титулатуры лишь начиная со второй половины I века[24]. Причина, по какой римское государство того времени стало называться империей, сводится, скорее всего, к тому, что именно в тот период возобладало ощущение идентичности «римского мира» и всей цивилизованной части земли — οι′κουμε′νη, или orbis terrarum[25]. Imperium в данном контексте воспринимался воплощением высших военных достижений и предполагал абсолютное господство над миром; чуть позже к этому значению прибавилась и духовная компонента, отражавшая принятие империей христианства как единственно верной универсальной религии[26]. После ослабления и крушения римских порядков в западном Средиземноморье название «Римская империя» (Βασιλει′α τω~ν ̔Ρωμαι′ων) было унаследовано правителями Византии, которые на протяжении долгого времени видели своей миссией восстановление ее в прежних границах[27]. Со своей стороны, наследники варварских королей по мере их укрепления также претендовали на титул, впервые фигурирующий на печатях и в письмах Карла Великого как «Augustus, magnus et pacificus imperator» и «Romanum gubernans Imperium et Rex Francorum et Langobardorum»[28]. Формирование в Западной Европе Священной Римской империи, в некоторые периоды своей истории объединявшей до половины территории континента, остававшейся во власти христианских монархов[29], но по сути своей бывшей не более чем конфедерацией, как и последовавший позже упадок Византии, привели к тому, что на протяжении большей части европейского Средневековья значение титула «император» существенно перевешивало содержание «империи». Его носитель претендовал на особый характер своего статуса среди других властителей — даже несмотря на то, что в Западной Европе императорам приходилось на коленях вымаливать прощениe у пап[30], а на Востоке довольствоваться клочками земли, именуемыми «империями»[31]. Однако именно историческая преемственность, идущая от римского государства и утверждения абсолютного характера христианской веры, вызвала «прилив интереса» к империи у многих европейских монархов, особенно заметный в начале Нового времени.

Как же распределение доходов и богатства менялось со временем и почему оно иногда менялось настолько сильно? При всем том необычайном внимании, которое вопрос неравенства привлекает в последние годы, мы до сих пор знаем об этом меньше, чем можно было бы ожидать. Крупный и постоянно растущий корпус в высшей степени технических исследований посвящен наиболее актуальному вопросу: почему доходы на протяжении последних поколений продолжают концентрироваться. Меньше написано о силах, благодаря которым неравенство ранее в двадцатом веке почти во всем мире снизилось, и гораздо меньше – о распределении материальных ресурсов в более отдаленном прошлом. Следует отдать должное: озабоченность растущим расслоением в современном мире дала толчок исследованиям неравенства в более широкой исторической перспективе, подобно тому как современное изменение климата побудило исследователей анализировать соответствующие исторические данные. Но нам по-прежнему недостает общего взгляда, не хватает глобального исследования, которое охватывало бы большую часть наблюдаемой истории. Для понимания механизмов, определивших распределение доходов и богатства, крайне важна межкультурная, сравнительная и широкая перспектива.

Четыре всадника

В эпоху Нового времени империи оказались de facto широко распространенными политическими образованиями, по мере того как европейцы (как западные, так и восточные) начали предпринимать масштабные колониальные экспедиции. В этом случае соотношение понятий во многом переменилось: теперь внимание обращалось прежде всего на размеры территорий, которые контролировала та или иная метрополия, и на богатства, владение которыми этот контроль обеспечивал, в то время как титул императора не считался чем-то особенно желанным. Властители Испании, Португалии и Нидерландов — стран, покоривших бескрайние земли за пределами Европы в XVI–XVII веках, оставались королями (правда, король Испании Карл V c 1530 г. до своей смерти в 1556-м был императором — но не заморских владений, а все той же Священной Римской империи[32]). Великобритания и Франция также были королевствами (а последняя некоторое время даже республикой), что не мешало им управлять огромными колониальными империями; при этом Наполеон I принял титул императора в 1804 г. ввиду своих масштабных завоеваний в Европе и обретения контроля над Римом[33], а королева Виктория в 1877 г. стала именоваться императрицей Индии ради соблюдения династических формальностей по отношению к российскому и германскому императорским дворам[34]. Сама Россия была официально провозглашена империей еще раньше, идя к этому на протяжении всего времени, истекшего с момента падения Византии. Священная Римская империя распалась и, по сути, трансформировалась в Австро-Венгерскую, а часть Юго-Восточной Европы подпала под власть Османской империи. Наконец, стоит отметить и вовсе курьезные истории, в результате которых империями провозглашались бывшие колонии: в 1822 г. из-за внутрисемейных конфликтов португальских Браганса — Бразилия, а в том же 1822 г. на волне освободительного движения и второй раз как следствие европейского политического влияния в 1864–1867 гг. — Мексика[35]. Таким образом, остававшийся в большинстве своем монархическим евроцентричный мир к середине XIX века превратился в мир империй, который вот-вот готов был родить новую практику и новый термин — «империализм».

Материальное неравенство требует доступа к ресурсам, превышающим тот минимум, что необходим для нашего выживания. Излишки, или прибавочный продукт, существовали уже десять тысяч лет назад, как и люди, которые были готовы распределять их неравномерно. Во время последнего ледникового периода охотники и собиратели находили время и средства для того, чтобы устраивать одним членам популяции более пышные похороны, чем другим. Но именно производство пищи – сельское хозяйство и животноводство – вывело неравенство на совершенно новый уровень. Растущее и сохраняющееся неравенство стало определяющей чертой голоцена. Одомашнивание растений и животных позволило накапливать и сохранять продуктивные ресурсы. Для оформления прав на эти ресурсы появлялись и развивались социальные нормы, включая возможность передавать собственность последующим поколениям. В таких условиях распределение дохода и богатство обусловливалось различными обстоятельствами: здоровьем, брачными стратегиями и репродуктивным успехом, особенностями потребления и инвестиций, богатыми урожаями, нашествиями саранчи и падежом скота, – все это определяло детали перехода состояния от одного поколения к другому. Последствия таких случайных обстоятельств со временем накапливались, увеличивая неравномерное распределение.

В мире живых и подвижных империй их научное определение не было задачей первоочередной важности; их мало кто стремился четко классифицировать, так как категоризация оставалась довольно сложной, зато имперский характер того или иного общества был заметен невооруженным взглядом, что делало излишне глубокий анализ бессмысленным. Однако именно на основании имперского опыта позапрошлого столетия гораздо позже были предложены все основные определения империи. Их многочисленность и разнообразие вынуждают нас рассмотреть это понятие как бы в трех главных «плоскостях».

В принципе, социальные институты могут выравнивать возникающие неравномерности, вмешиваясь в схему распределения материальных ресурсов и плодов труда; и в самом деле, известно, что в некоторых древних обществах наблюдалось такое вмешательство. На практике же социальная эволюция обычно имела противоположный эффект. Одомашнивание источников пищи одомашнило и людей. Появление государств, как в высшей степени конкурентной формы организации, повлекло за собой создание строгих иерархий власти и насильственного воздействия, которые, в свою очередь, ограничили доступ к доходу и богатству. Политическое неравенство усиливало и увеличивало экономическое неравенство. На протяжении большей части аграрного периода государство обогащало немногих за счет большинства: преимущества от выделения средств на общественное благосостояние часто меркли по сравнению с коррупцией, вымогательством и хищениями. В результате многие досовременные государства становились настолько неравными, насколько это возможно, прощупывая границы присваивания прибавочного продукта немногочисленными элитами в условиях низкого объема производства на душу населения и минимального роста. А когда появлялись более эффективные институты, способствующие активному экономическому росту – особенно это было заметно на развивающемся Западе, – они продолжали поддерживать высокое неравенство. Урбанизация, коммерциализация, инновации финансового сектора, торговля во все более увеличивающемся глобальном масштабе и, наконец, индустриализация приносили огромную прибыль владельцам капитала. По мере того как преимущества от непосредственного обладания властью уменьшались, а традиционные источники обогащения элиты иссякали, более обеспеченные имущественные права и государственные обязательства усиливали защиту наследственного частного богатства. Даже с изменением экономической структуры, социальных норм и политической системы неравномерность в распределении дохода и богатства находила новые способы роста.

На протяжении тысячелетий государство не способствовало мирному уравниванию. В самых различных обществах с разным уровнем развития стабильность благоприятствовала экономическому неравенству. Это верно в отношении как Египта эпохи фараонов, так и викторианской Англии, Римской империи или Соединенных Штатов. Огромную роль в разрушении установленного порядка играли жестокие потрясения, уменьшающие разброс дохода и богатства и сужающие разрыв между богатыми и бедными. На протяжении записанной истории наиболее основательное уравнивание неизменно становилось следствием самых мощных потрясений, среди которых можно выделить четыре основных категории: война с массовой мобилизацией, трансформационная революция, распад государства и летальные пандемии. Я называю эти разновидности бедствий Четырьмя всадниками уравнивания. Как и их библейские прототипы, они приходили, чтобы «взять мир с земли» и «умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными». Иногда действуя в одиночку, иногда – сообща, они вызывали такие последствия, которые их современники воспринимали не иначе как апокалипсис. Прокладывая себе путь, эти всадники губили людей сотнями миллионов. И к тому времени, как оседала пыль, пропасть между имущими и неимущими сокращалась, иногда радикально[9].

Первая касается характера имперской власти. В данном случае исходное понимание imperium было полностью перенесено на воссозданные европейские государственные формы и предполагало наличие жесткой власти, которая сплачивает империю воедино. Так, Дж. Старчи определяет империю как «любую успешную попытку завоевать и подчинить народ с намерением править им неопределенно долго»[36]; один из наиболее известных теоретиков империи М. Дойл говорит об «отношении, формальном или неформальном, в рамках которого одно государство контролирует реальный суверенитет другого политического сообщества; оно может достигаться как силой, так и посредством экономической, социальной или культурной зависимости»[37], а С. Хоув называет империей государство, которое «является большой, сложносоставной политической единицей, обычно создаваемой завоеваниями, и разделенной на доминирующий центр и подчиненные, иногда весьма территориально далекие, периферии»[38]. Такой подход четко отделяет «современную» империю от различного рода общностей, существовавших в период европейской феодальной раздробленности, практически исключая любую возможность расширения империи, кроме чисто силовой (например, присоединение территорий в результате династических союзов), а также разделяя империи и квазифедеративные объединения. В рамках такого определения, например, Австро-Венгерская империя выглядит таковой не столько вследствие унии между двумя имперскими метрополиями, а в большей степени как государство, завоевавшее значительные периферийные территории, прилежащие к этим центрам[39]. В последние десятилетия многие авторы на Западе и в России занимают совершенно противоположные позиции: одни говорят о Соединенных Штатах как о «милостивой империи», чья «великодушная гегемония позитивна для значительной части населения планеты»[40]; другие вспоминают почивший Советский Союз как «империю добра»[41]. На наш взгляд, не только эти экстремальные представления, но и сами по себе рассуждения об «американской империи»[42], ставшие чрезвычайно популярными после завершения холодной войны, относятся скорее к публицистике, чем к научным исследованиям, причем сразу по двум причинам: с одной стороны, современный американский «империализм» базируется скорее на экономическом, чем на военном доминировании, и, с другой стороны, Соединенные Штаты совершенно не намерены «править [какими-либо] народами неопределенно долго», если не сказать, что они не намерены править ими вообще (в данном случае нам остается лишь подчеркнуть различия между империей и гегемонией[43]). Так или иначе, первый элемент, который включен во все определения империи, сводится, говоря современным языком, к утверждению о доминировании «жесткой» силы над «мягкой»; хотя никто не утверждает, что последняя не может использоваться (и используется почти повсеместно) как инструмент сохранения империи («даже если империя и может быть создана силой, она не может управляться только ей одной, даже с использованием репрессий в отношении несогласных, контроля над информацией, и пропаганды; для того, чтобы оставаться сильной, она должна апеллировать к ценности обеспечиваемых ею благ»[44]), мы не встречаем предположений о том, что империя может быть построена исключительно ненасильственным образом. Как и тысячи лет назад, так и во вполне «цивилизованное» время империи создавались и создаются силой.

Последовательно уменьшали неравенство лишь определенные типы насилия. Многие войны не оказывали систематического влияния на распределение ресурсов: если архаические формы конфликтов, сопряженные с завоеваниями и грабежом, часто обогащали элиту победителей и доводили до обнищания проигравших, то не столь однозначные итоги более поздних войн не приводили к столь же предсказуемым последствиям. Для того чтобы сократить неравномерность в доходах и богатстве, война должна охватить все общество как единое целое и мобилизовать население и ресурсы в масштабах, которые часто возможны только в современных национальных государствах. Это объясняет, почему две мировые войны вошли в список величайших «уравнителей» в истории. Физические разрушения во время поставленных на индустриальный конвейер военных действий, конфискационное налогообложение, государственное вмешательство в экономику, инфляция, пресечение глобальных потоков товаров и капитала и другие факторы, действуя совместно друг с другом, опустошили богатство элиты и перераспределили ресурсы. Они также послужили необычайно мощным катализатором уравнивающих политических перемен, дав толчок к расширению франшиз, развитию профсоюзов и распространению идеи «государства всеобщего благосостояния».

Шок от мировых войн привел к так называемой Великой компрессии («сжатию») – существенному ослаблению неравенства во всех развитых странах. Пик ее пришелся на период 1914–1945 годов, но понадобилось несколько десятилетий, чтобы последствия великой компрессии проявились в полной мере. Предыдущие мобилизационные войны не могли похвастаться настолько глубоким влиянием на общество.

Вторая относится к общей композиции империи, которая предполагается состоящей из центра (сore) и периферии (periphery), в зависимости от характера формирования империи именуемых обычно провинциями или колониями. Согласно тому же М. Дойлу, империя — это «система взаимодействия между двумя политическими единицами, одна из которых — доминирующая метрополия — обладает реальным суверенитетом над другой — подчиненной периферией»[45]; А. Мотыль определяет ее как «иерархически организованную политическую систему, выстраиваемую вокруг некоего центра как безободковое колесо, в которой находящиеся в этом центре элиты и государство доминируют над периферийными элитами и обществами»[46], а А. Филиппов особенно акцентирует внимание на данной пространственной определенности: «Империя — это смысл (и реальность осуществления) большого политического пространства; империя есть государство во внешнем отношении, поскольку она противостоит другим империям… сочетание потенциала экспансии с имперской идеей образует идеальную границу империи, ее orbis terrarum, круг земель»[47]. Мы бы отметили, что в таких определениях также нет ничего неожиданного — по сути, упомянутые авторы во многом лишь развивают отмеченный выше подход: признание империи «силовым» проектом неизбежно отрицает возможность «децентрализованной империи» и противопоставляет метрополию как центр завоеванным или иным образом подчиненным территориям. Здесь мы считаем необходимым отметить два обстоятельства, которые могут расширить понимание империи. С одной стороны, мы не уверены в необходимости подчеркивания изначальной «субъектности» покоряемых территорий: в ходе становления империй достаточно часто завоеватели приходили в местности, где доминировала, по сути, догосударственная форма организации племен, что позволяло не сталкиваться «политическим» общностям. В ходе испанского завоевания Южной Америки часто устанавливался контроль над отдельными точками, а освоение территорий, занимавшихся теми или иными племенами, продолжалось десятилетиями[48]; аналогичным образом русские колонисты на евразийском Севере подчиняли племена без разрушения местной государственности[49], которой на момент колонизации попросту не существовало. С другой стороны, важно отметить, что империям никогда не удавалось полностью унифицировать условия жизни и характер управления в центре и на окраинах; попытки такого рода оборачивались даже более катастрофичным результатом, чем их отсутствие: в первом случае дело не ограничивалось отложением провинций или колоний от центра (как это не раз случалось при распадах испанской, французской или британской империй), но зачастую приводило к краху базовых политических институтов метрополии и даже к крушению ее цивилизационной идентичности (что можно наблюдать в римском и советском случаях). Таким образом, присутствие в империях центра и периферии дополняется наличием всегда наблюдаемого и никогда не преодоленного неравенства между ними.

Что касается перераспределения богатства, то результаты войн наполеоновской эпохи или Гражданской войны в США имели менее однозначный характер, а чем больше мы погружаемся в прошлое, тем меньше получаем доказательств подобного перераспределения. История древнегреческих городов-государств, представленных Афинами и Спартой, приводит самые первые, довольно спорные примеры того, как обширная мобилизация и эгалитарные институты помогают ограничить материальное неравенство, хотя и с переменным успехом.

Мировые войны породили вторую главную уравнивающую силу – трансформационную революцию. Внутренние конфликты обычно не уменьшают неравенство: крестьянские бунты и городские восстания типичны для досовременной истории, но они, как правило, заканчивались поражением восставших, а гражданские войны в развивающихся странах чаще усугубляют неравномерное распределение, чем сокращают его. Для перераспределения доступа к материальным ресурсам насильственные социальные преобразования должны быть исключительно глубокими. Коммунисты, экспроприировавшие собственность, распределявшие ее и во многих странах проводившие коллективизацию, сокращали неравенство с радикальным размахом. Наиболее преобразующие (трансформационные) из этих революций сопровождались необычайным уровнем насилия, в конечном итоге сравнявшим их с мировыми войнами по числу погибших и пострадавших. Менее кровавые потрясения, вроде Великой французской революции, производили уравнивание в соответственно меньшем масштабе.

Наконец, в третьей «плоскости» лежит вопрос о структуре империй. Большинство принятых ныне определений империи включают в себя упоминания о национальной или этнической разнородности ее населения. М. Родинсон прямо пишет, что империи суть «государственные единицы, внутри которых одна этническая группа доминирует над другими»[50]; Дж. Бербэнк и Ф. Купер вторят ей, подчеркивая, что империи «не претендовали на то, чтобы представлять собой некий единый народ»[51]. На это, разумеется, можно ответить, что «ученые обычно сходятся в том, что империи являются одновременно многонациональными и политически централизованными — но какие государства не подходят под такое определение?»[52], но это возражение вряд ли выглядит убедительно, если уточнить одну немаловажную деталь: империи являются не просто этнически и национально разнородными государствами, но державами, включающимися в себя территории исторического расселения тех или иных этнических групп. Расширяясь, империи могут не разрушать соседние государства, если на каких-то территориях таковых не существует — но они не могут не покорять и не превращать в подданных сопредельные народы. Любая империя многоэтнична и многонациональна; мы бы даже отметили, что из данного обстоятельства империи черпали и черпают одну из своих justifications — «цивилизаторскую миссию». Предполагалось, что Европа «выплеснула на все континенты свои капиталы, свои технологии, свои языки и своих жителей»[53] в том числе, разумеется, и для того, чтобы приобщить отсталые народы к достижениям цивилизации; о «бремени белого человека» говорили англичане, рекомендуя американцам продолжить их миссию[54], и даже советская историография подчеркивала достижения царской империи в данной сфере[55]. Важнейшей проблемой империи поэтому всегда была необходимость, с одной стороны, создавать единое имперское правовое, экономическое, культурное и даже языковое пространство, но, с другой стороны, не допускать чрезмерного давления на покоренные народы (за исключением, разумеется, тех довольно редких случаев, когда колонизаторам удавалось практически полностью истребить местное население). Полиэтничность, причем не привнесенная иммиграцией, а порожденная экспансией, выступает третьей важнейшей чертой империи, преодоление которой практически невозможно.

Насилие может и полностью уничтожить государство. Развал государства или распад системы – особо надежный способ сокращения неравенства. На протяжении большей части истории богачи обычно занимали положение на верхушке властной иерархии, находились рядом с ней или имели тесные связи с правителями. Кроме того, государства предоставляли определенную протекцию экономической активности выше уровня выживания, хотя и скромную по современным меркам. При распаде государства положение в обществе, связи и механизмы протекции рушились или вовсе исчезали. И хотя при гибели государства пострадать могли все его жители, богачам в большей мере было что терять.

Исходя из равной значимости всех трех рассмотренных выше элементов, для целей нашего исследования мы определяем империю как сложносоставное государство, созданное усилиями представителей одной или нескольких (но исторически и культурно близких) этнических групп, в результате которых они насильственно утверждают свою власть на территориях исторического проживания других этносов и народов, принуждая население формируемой периферии к принятию своих социальных, политических и культурных практик и используя ее природные ресурсы и способности ее жителей к экономической и геополитической выгоде метрополии. Эта формулировка, с одной стороны, включает в себя все значимые элементы ранее рассмотренных нами определений, не допуская расширительных трактовок понятия и использования его в качестве разного рода гипербол, и, с другой стороны, позволяет достаточно четко обозначить совокупность условий, которые способны спровоцировать кризис и упадок имперской организации.

С упадком или уничтожением источников дохода и богатства сокращалось и общее распределение ресурсов. Такое происходило всегда с тех пор, как появились государства. Ранние примеры относятся к IV тысячелетию до н. э., к эпохе египетского Древнего царства и Аккадской империи в Месопотамии. И даже сегодня пример Сомали показывает, что эта некогда могущественная уравнительная сила исчезла не полностью.

Среди данных условий (мы не претендуем на их полную инвентаризацию, упоминая лишь наиболее существенные) основными выглядят три.

Распад государства доводит принцип уравнивания посредством насилия до его логической крайности: вместо того чтобы добиваться перераспределения благ и реформировать существующие институты и нормы, он просто уничтожает их все и предлагает начать с чистого листа. Первые три всадника олицетворяют собой разные стадии не в смысле того, что они идут именно в такой последовательности: если крупнейшие революции явились следствием крупнейших войн, то распад государства не обязательно требует столь же мощного воздействия в качестве причины, – но в смысле интенсивности. Общее у них то, что причиной перераспределения дохода и богатства наряду с изменением политического и социального порядка является насилие.

Но у человеческого насилия издавна имеется достойный конкурент. В прошлом чума, оспа и корь опустошали целые континенты в масштабе, о котором не смели и мечтать самые кровожадные завоеватели и самые пылкие революционеры. В сельскохозяйственных обществах гибель значительной части населения в результате инфекции – иногда болезнь уносила до трети популяции и даже больше – повышала спрос на рабочие руки и поднимала цену на труд относительно недвижимости и других видов капитала, цены на который оставались практически неизменными. В результате работники выигрывали, а землевладельцы и работодатели проигрывали по мере того, как реальная заработная плата росла, а рента падала. Институты смягчали масштаб таких сдвигов: элита обычно пыталась сохранить существующий порядок посредством законов и грубого насилия, но ей часто не удавалось сдержать уравнивающие рыночные силы.

Во-первых, это сложность контроля за покоренными (покоряемыми) народами, которая обусловливает рост чисто военных издержек имперского доминирования до недопустимо высокого уровня. Каждая империя сталкивалась с мятежами и восстаниями, которые приводили к отложению (временному или окончательному) части ее территорий. В древности самым, пожалуй, хорошо документированным и масштабным антиимперским выступлением является Иудейское восстание 66–73 гг., на несколько лет выведшее эту провинцию из-под власти Римской империи[56] и стоившее местному населению от 300 тыс. до 1 млн человеческих жизней[57]. В Средние века можно вспомнить антимонгольское восстание Красных повязок, вспыхнувшее в 1351 г. в ответ на режим неравноправия, установленного в Китае монгольской империей Юань, и завершившееся в 1368 г. свержением власти монголов и провозглашением китайской династии Мин[58]. В раннее Новое время в Европе нельзя обойти вниманием иконоборческое восстание в Нидерландах, которое переросло в многолетнюю войну с испанцами, закончившуюся отделением Северных Нидерландов от Испанской империи. С течением времени, стоит заметить, сопротивление имперским силам в мире только росло. История Вьетнама, противостоявшего сначала Японии, а затем Франции в 1940–1945 и 1964–1972 гг.; Индонезии с ее выступлениями 1950-х гг. против голландских колонизаторов; Алжира, поднявшегося против французской метрополии в 1954 г.; Анголы и Мозамбика, чьи народы вели борьбу против португальцев вплоть до 1970-х гг.; Афганистана, подорвавшего силы Советского Союза после его вторжения в страну в конце 1979 г., и многих других периферийных стран указывает на то, что, по мере того как мир метрополий становится все более «цивилизованным», имперская периферия оказывается готова ко все бóльшим жертвам ради свободы, какими бы ни были ее последствия. Как говорил одному из авторов в свое время Э. Хобсбаум, «люди больше не хотят, чтобы ими управляли. Было время, когда эффективная власть легитимизировала саму себя; если какой-то полководец или имперская держава захватывали чужую страну и устанавливали там свою власть, люди говорили себе: „Мы должны подчиниться“. В этом и состоял секрет империализма; [однако нынешнее] нежелание повиноваться в корне меняет ситуацию. Именно оно и делает невозможным контроль Запада над современным миром»[59]. Иначе говоря, непреодолимый ход развития метрополий и снижение резистентности к человеческим жертвам и финансовым потерям ради сохранения имперского величия с одной стороны и резко снижающаяся готовность подчиняться, демонстрируемая жителями периферии, с другой, являются первой группой факторов, которые с каждым новым поколением усложняют задачу успешного имперского строительства.

Пандемии завершают четверку всадников насильственного уравнивания. Но существовали ли иные, более мирные механизмы снижения неравенства? Если рассматривать вопрос в крупном масштабе, то придется ответить, что нет. На протяжении всей истории каждый зафиксированный пример уменьшения материального неравенства являлся результатом действия одного или нескольких описанных «уравнителей». Более того, массовые войны и революции воздействовали не только на общества, непосредственно вовлеченные в конфликт: мировые войны и распространение коммунистической идеологии повлияли на экономические условия, социальные ожидания и политику многих сторонних наблюдателей. Эти волновые эффекты усиливали эффект уравнивания, присущий насильственным конфликтам. Таким образом, трудно отграничить развитие большей части мира после 1945 года от предыдущих потрясений и их продолжающихся последствий. Хотя снижение неравенства в Латинской Америке в начале 2000-х можно счесть подходящим примером ненасильственного уравнивания, эта тенденция остается довольно скромной по своим масштабам, а ее устойчивость сомнительна.

Во-вторых, не следует забывать, что империи во все времена были не более чем продолжением своих метрополий, и поэтому имперская организация серьезно зависела от того, что происходило в имперских центрах. И так же как европейские империи формировались прежде всего в Европе (что мы уже отмечали), так и серьезные кризисы империй нередко обусловливались проблемами в метрополиях. Римская империя разрушилась из-за нашествий, поразивших ее центральные области; Монгольская империя была подточена отсутствием экономико-политического и культурного единства, постоянными усобицами между наследниками Чингисхана, что привело к «переизданию» империи в начале XIV века в виде своеобразного союза самостоятельных монгольских государств; распад испанской колониальной империи начался вскоре после того, как сама метрополия, пусть и ненадолго, была захвачена французами в 1807–1813 гг., а французская так и не смогла оправиться после оккупации Франции Германией в 1940 г. Российская империя первоначально дезинтегрировалась после свержения монархии в 1917-м, а советская распалась на фоне поражения СССР в холодной войне. Да, провинции и колонии способны поддерживать метрополию в дни суровых испытаний — можно вспомнить Аэция, одного из последних защитников Римской империи[60]; почтить память почти 4 млн представителей колониальных народов, мобилизованных в армии и во вспомогательные части Великобритании и Франции в Первую мировую войну[61]; преклонить колена перед единством народов Советского Союза, отстоявших страну в страшные годы гитлеровской агрессии[62], — однако такие моменты имперской солидарности редко оказываются продолжительными и сохраняются лишь до того времени, пока упадок метрополии не становится слишком очевидным. В случае, если таковая сталкивается с порожденным внутренними причинами социальным и политическим кризисом, империя не может уповать на периферию как на спасительный инструмент.

Другие факторы демонстрируют неоднозначные результаты. С древности до современности земельные реформы, как правило, более успешно сокращали неравенство именно в тех случаях, когда они были связаны с насилием или с угрозой насилия. Макроэкономические кризисы обладают непродолжительным эффектом в сфере распределения дохода и богатства. Демократия сама по себе не сокращает неравенство. Хотя повышение образования вкупе с технологическими переменами, несомненно, влияет на дисперсию доходов, история показывает, что образование и профессиональные навыки крайне чувствительны к насильственным потрясениям. Наконец, нет никаких убедительных эмпирических доказательств в поддержку мнения о том, что современное экономическое развитие как таковое уменьшает неравенство. Среди средств «благоприятной компрессии» нет таких, которые хотя бы немного приблизились по силе своего воздействия к Четырем всадникам.

И все же всякие потрясения имеют конец. После развала одних государств им на смену рано или поздно приходят другие. После эпидемий население вновь увеличивается, и его рост постепенно возвращает баланс труда и капитала к прежнему уровню. Мировые войны длились относительно недолго, и их эффект со временем затух: налоговые ставки и влияние профсоюзов снизились, глобализация выросла, коммунизм утратил свои позиции, холодная война закончилась, а риск Третьей мировой войны уменьшился. Все это делает возрождение неравенства в последнее время довольно объяснимым. Традиционные насильственные факторы в настоящее время, фигурально выражаясь, пребывают в спячке и вряд ли в обозримом будущем вернутся к былому уровню. При этом альтернативных механизмов уравнивания, сопоставимых по своему влиянию с ними, не появилось.

В-третьих, что особенно важно подчеркнуть с позиций сегодняшнего дня, империи бывают успешными только до того момента, как присоединение и управление периферией остается выгодным с экономической точки зрения. В условиях, когда речь идет о дефицитном ресурсе, обладающем стратегическим значением (серебре или хлебе, как в римских Испании или Египте), который может быть обеспечен посредством допустимых по цене и сложности усилий, метрополия будет всеми силами проводить имперскую политику сохранения контроля за территориями и стремиться приобретать новые. Однако по мере экономического развития и тем более на этапе промышленной революции хозяйственное значение имперской периферии начинает снижаться. Причины понятны: с одной стороны, основной сферой создания добавленной стоимости после середины XIX века становится промышленность, и относительная ценность сырья (которое в основном и поставлялось с периферийных территорий) снижается; с другой стороны, важнейшим условием поддержания устойчивого роста становится доступ к крупным рынкам со значительным платежеспособным спросом, к которым колонии и периферийные территории не относились. В 1530–1570 гг. испанская казна получaла в виде поступившего из американских колоний золота от 120 до 300 % собиравшихся в самой Испании налогов[63], а проникновение этого золота в другие европейские страны спровоцировало самое серьезное изменение масштаба цен со времен падения Рима до отмены золотого стандарта[64]. В конце Викторианской эпохи в общем объеме экспортно-импортных операций Великобритании на колонии и доминионы приходилось более 40 %[65]. В империю делались огромные инвестиции; на заказах, приходивших с периферии, богатели крупнейшие европейские компании, особенно занятые в сфере строительства и транспорта[66]. Однако ситуация радикально изменилась вскоре после Второй мировой войны, когда многие колониальные товары утратили ценность по мере их эффективной замены синтетическими продуктами (примером тут может служить каучук) или обрели конкурентов из других стран; кроме того, усовершенствовавшиеся технологии вызвали взрывное увеличение предложения на рынке кофе, чая, какао, а также большинства видов сырья. К середине 1960-х гг. сократились как потребности западных стран в импорте с «мирового Юга», так и удельная стоимость такого импорта; с разрушением империй и отменой торговых преференций экономическое значение связей с бывшими зависимыми территориями снизилось. Сегодня на торговлю Великобритании с ее бывшими колониями (не считая Канады и Австралии) приходится 6,2 % экспорта и 5,4 % импорта Соединенного Королевства[67]. При этом направление финансовых потоков во многом изменилось, так как коррумпированные элиты и неуверенные в своих перспективах предприниматели постколониальных стран сегодня выводят огромные капиталы в бывшие метрополии, меняя суть современного «колониализма»[68]. С того времени, как экономическая эксплуатация отстающих в своем развитии стран перестала требовать военного принуждения или политического инкорпорирования, исчезла последняя причина сохранения имперского миропорядка.

Даже в наиболее прогрессивных экономиках перераспределение и образование уже неспособны полностью противостоять давлению расширяющегося неравенства доходов до налогов и выплат. В развитых странах манят низко висящие плоды, но сохраняются фискальные строгости. С глобальной исторической точки зрения такое положение не должно удивлять. Насколько можно судить, до сих пор ни в какой среде, лишенной насильственных потрясений и не испытывающей их широких последствий, не наблюдалось серьезного сокращения неравенства. Стоит ли ожидать иного в будущем?

Все эти обстоятельства мы скоро рассмотрим применительно к России, но пока хотели бы сделать последний терминологический экскурс.

О чем не говорится в этой книге

Неравномерное распределение доходов и богатства – не единственный тип неравенства с социальной или исторической точки зрения: существует неравенство по половому признаку и сексуальной ориентации, по расе и этническому происхождению, по возрасту, способностям, вере, а также по образованию, здоровью, политическому представительству и жизненным перспективам. Поэтому название этой книги, можно сказать, не вполне точное. Но если бы я выбрал подзаголовок «Насильственные потрясения и глобальная история неравенства в доходах и богатстве от каменного века до современности и далее», то не только подверг бы излишнему испытанию терпение издателей, но излишне бы ограничил сам себя. В конце концов, политическое неравенство всегда играло центральную роль в доступе к материальным ресурсам; более подробный заголовок оказался бы слишком узким – пусть и более точным.

Оценивая современное поведение России на международной арене, мы отметили, что оно напоминает скорее поведение империи, чем национального государства. Этот тип поведения был осмыслен куда позже, чем сам феномен империи, и в западной литературе получил название империализма. Термин впервые появился во Франции в 1830-е гг. и утвердился при Второй империи, обозначая совокупность политических идей адептов имперской формы правления; вскоре он был перенят в Великобритании, где в 1880-х гг. использовался для описания экспансионистской колониальной политики[69]. Дж. Гобсон и В. Ленин вполне в духе времени связали это явление с экономическими процессами и с практически завершившимся к началу ХХ века разделом мира между крупнейшими европейскими державами[70]. Впоследствии в западной науке закрепилось довольно широкое понятие империализма как «комплекса экономических, политических и военных отношений, посредством которых менее экономически развитые территории подчиняются более экономически развитым»[71] или просто как «распространение суверенитета или контроля, прямого или опосредованного»[72]. Историки схватились за эту трактовку, применили ее к более ранним процессам завоевания и экспансии и немедленно обнаружили империализм в Древнем Египте и античной Греции, не говоря о римской эпохе[73]. Упоминавшийся уже Б. Коэн полагает, что указанный термин вполне можно применять к любой исторической эпохе, и определяет империализм как «любые доминирование или контроль, политические или экономические, прямые или опосредованные, осуществляемые одной нацией над другой»[74]. На наш взгляд, это последнее утверждение сомнительно, так как существует очевидное различие между колонизацией, в ходе которой поселенцы пытаются выстроить на новых территориях некие копии собственных обществ, стремясь при этом скорее «выдавить» мешающих им местных жителей (что имело место в Северной Америке, Австралии, а отчасти и в российской Сибири), и империализмом как попыткой военного захвата (густо)населенных территорий и использования их природного и человеческого потенциала для обогащения метрополий.

Я не стремлюсь осветить абсолютно все аспекты даже одного экономического неравенства, а сосредоточиваюсь на распределении материальных ресурсов внутри сообщества, оставляя за скобками столь важный и широко обсуждаемый вопрос экономического неравенства между странами. Я анализирую условия внутри того или иного конкретного общества без явной отсылки ко многим другим упомянутым выше источникам неравенства и факторам, влияние которых на распределение дохода и богатства было бы трудно, а то и вовсе невозможно проследить и сравнить в широкой перспективе.

Все эти определения империализма важны для нас прежде всего тем, что они концентрируют внимание на экспансии метрополии и на противостоянии внешним силам (государствам, народам, племенам), которые подчиняются метрополии в ходе ее колониальной экспансии. Проявления империализма в Европе встречались на протяжении тысячелетий, но следует признать, что практически во все исторические эпохи система управления колониями существенно отличалась от того, как выстраивалась политическая организация в самой метрополии. Выходцы из Британии, осевшие в тех же североамериканских колониях и платившие налоги, не имели никакого политического представительства — что же говорить о жителях менее близких к европейским метрополиям владений? Однако это различие имело и положительные стороны: диктаторские замашки и масштабное насилие, которые европейцы демонстрировали в отношении подчиненных народов, в большинстве случаев не распространялись в самих метрополиях, которые оставались правовыми, а зачастую и демократическими, государствами, даже когда практиковали работорговлю в своих заморских владениях. По сути, именно в этом и заключалось наиболее принципиальное различие частей любой из империй: оно заметно еще с Римской империи, где (даже несмотря на ее цельный характер) существовали так называемые провинции сенаторские, или народные (provincia populi Romani), к числу которых относилась расширенная метрополия в виде Италии, Прованса, Греции, части Малой Азии и Северной Африки, и императорские, более окраинные, порядок управления которыми заметно отличался[75]. Мы уже отмечали, что одной из черт любой империи является определенная «дистанция» между центром и периферией — и эта дистанция долгое время позволяла развиваться империализму, не вызывая своеобразного «эффекта бумеранга».

В самых общих чертах: после того как наш вид освоил производство пищи (что впоследствии привело к появлению оседлого образа жизни и образованию государств) и разработал определенную форму наследственной передачи прав, тенденция к росту материального неравенства стала само собой разумеющейся, фундаментальной особенностью человеческого социального существования. Рассмотрение более тонких вопросов, например того, как эта тенденция эволюционировала с течением столетий и тысячелетий, особенно с учетом сложной взаимосвязи между тем, что можно грубо назвать принуждением и рыночными силами, потребовало бы отдельного исследования еще большего объема[10].

Это «свое иное» империализма мы предложили бы назвать имперскостью (empireness). Под этим явлением мы понимаем некую «интернализацию» имперского подхода, когда империализм в отношении к окраинам и колониям начинает воспроизводиться в политических структурах метрополии. В России такой процесс наблюдался на протяжении столетий, что делало поселенческие колонии не столько источником новых социальных связей и технологий, сколько, напротив, своеобразным «усилителем» имперских тенденций в действиях самой центральной власти. Мы полагаем, что именно отсутствие термина «имперскость» в противопоставление «империализму» породило в русскоязычной среде бессодержательный и лукавый термин «внутренняя колонизация». Русские не могли колонизировать «собственную страну»; до поры до времени Сибирь и Камчатка были настолько же «их», как Конго или Индокитай являлись «французской землей»[76]. Они колонизировали чужие территории, но утверждаемые в новых районах империи порядки, считаясь в силу уже отмеченной логики «собственными», усиливали самодержавные установления в самой Московии, упрочивая уникальную русскую имперскость даже в большей мере, чем укрепляя империю. Именно в том, что российский империализм не столько выплескивался вовне, сколько загонялся обратно в политические ткани российского общества, имперский опыт России и оказался, на наш взгляд, столь необычным.

Наконец, я рассуждаю о насильственных потрясениях (вместе с их альтернативными механизмами) и об их влиянии на материальное неравенство, но, как правило, не затрагиваю обратного отношения – вопроса о том, способствовало ли неравенство (и если способствовало, то как) насильственным потрясениям. Для этого у меня есть несколько причин. Поскольку высокий уровень неравенства был обычной чертой исторических обществ, какие-то конкретные потрясения нелегко объяснить именно этой особенностью. Внутри одновременно существующих обществ со сравнимым уровнем материального неравенства уровень внутренней стабильности широко варьировал. В некоторых обществах, испытавших суровые потрясения, неравенство не обязательно было высоким: в качестве примера можно привести дореволюционный Китай. Некоторые потрясения были обусловлены в основном (или целиком) внешними факторами – в первую очередь пандемии, уменьшавшие неравенство посредством изменения баланса между капиталом и трудом. Даже потрясения, бывшие делом рук человеческих, вроде мировых войн, глубоко затрагивали общества, напрямую не вовлеченные в эти конфликты. Изучение роли неравенства доходов в развязывании гражданской войны подчеркивает сложность такого отношения. Ничто из этого не предполагает, что внутреннее неравенство ресурсов неспособно ускорить войну, революцию или крах государства. Это просто означает, что в настоящее время нет основательных причин предполагать наличие систематической причинно-следственной связи между общим неравенством в доходах и богатстве и возникновением таких насильственных потрясений. Как показала одна недавняя работа, в объяснении насильственных конфликтов и краха государств более плодотворным обещает оказаться анализ более конкретных факторов, имеющих распределительный характер, таких как конкуренция внутри групп элиты.

На этом мы позволим себе несколько остановиться и обозначить цели нашего исследования. В самом общем виде мы ставим своей задачей попытаться понять причины «живучести» имперских российских структур. Нас занимает вопрос о том, почему Россия — судя по всему, в намного большей степени, чем любая другая склонная к расширению империя, — сохраняла и свою внутреннюю организацию, и стремление к практически безграничной экспансии. Мы предполагаем, что разгадка этой тайны во многом заключена в диалектике империализма и имперскости, позволявшей не столько «выплескивать» имперский момент и имперские устремления в открытый внешний мир, как это происходило в истории западноевропейских народов, но как бы гонять их по замкнутому контуру, обеспечивая переход одного в другое. Такой подход может позволить объяснить феноменальную способность российской имперской структуры расширяться на протяжении более чем пятисот лет практически беспрерывно, не теряя иначе как по своей собственной воле сколь-либо значительных территорий. Это же обстоятельство может иметь принципиально большое значение для объяснения того, почему в России идеи мощной центральной власти в метрополии и стремление расширяться за счет присоединяемых колоний играют столь важную роль в национальной идентичности на протяжении многих столетий.

Что касается данного исследования, то я рассматриваю насильственные потрясения как отдельные феномены, оказывающие воздействие на степень материального неравенства. Такой подход призван оценить значение таких потрясений как уравнивающих сил в очень долгой перспективе, независимо от того, существует ли достаточно доказательств для подтверждения или отрицания значимой связи между этими событиями и прежним неравенством. Если моя сосредоточенность лишь на одном направлении этой связи – от потрясений к неравенству – будет способствовать интересу к изучению обратного направления, тем лучше. Вполне может случиться так, что объяснить наблюдаемые со временем изменения в распределении дохода и богатства полностью внутренними факторами так и не получится. Но даже в таком случае возможная обратная связь между неравенством и насильственными потрясениями заслуживает подробного рассмотрения. Мое исследование может оказаться всего лишь кирпичиком в фундаменте подобного масштабного проекта[11].

Как это сделано?

Прилагая к российской истории данное нами определение империи, мы оказываемся перед новым вызовом: использование силовых методов для расширения собственной территории; формирование четко структурированных отношений между центром и покоренными провинциями; и даже полиэтничный характер создаваемого государства, с одной стороны, не могут атрибутироваться только Российской империи как государственному образованию, существовавшему в 1721–1917 гг., а в равной степени относятся и к России XVII века, и даже к Великому княжеству Московскому, начиная как минимум с середины XV столетия, и, с другой стороны, не исчезают и после его распада, во всех своих сущностных элементах воспроизводясь в Советском Союзе. Иначе говоря, мы желаем в рамках научного подхода показать не только элементы преемственности имперских структур в российской истории, но и попытаться обосновать тезис о том, что Россия никогда не существовала в форме, отличной от империи, — если не по названию, то по содержанию. Именно это, на наш взгляд, и обусловливает исключительную устойчивость имперских трендов в политике, воспроизводящихся без существенных отличий на протяжении вот уже более пяти веков.

Существует много способов измерения неравенства. На последующих страницах я, как правило, использую только два основных показателя – коэффициент Джини и процентную долю общего дохода (или богатства). Коэффициент Джини измеряет степень, в какой распределение дохода или материальных активов отклоняется от идеального равенства. Если каждый член данной популяции получает или удерживает абсолютно одинаковое количество ресурсов, то коэффициент Джини равен 0; если же один член владеет всем, а все остальные не имеют ничего, то этот показатель приближается к 1. Таким образом, чем выше коэффициент Джини, тем сильнее неравенство. Его можно выражать в долях единицы или в процентах; я предпочитаю первый вариант, чтобы его было легче отличать от доли дохода или богатства, которая обычно выражается в процентах.

Предлагаемая книга является отчасти исторической, а отчасти философской; мы стремимся, с одной стороны, внимательно оценить сложные перипетии русской имперской истории, и, с другой стороны, осмыслить ее общую логику с целью понять возможные будущие направления развития современной (с хронологической, а не содержательной, точки зрения) России. В наибольшей степени нас, как историка и как социолога, интересуют три вопроса.

Доля говорит нам о пропорции общего дохода или богатства, которой владеет определенная группа популяции, определяемая своим положением в общем распределении. Например, часто упоминаемый «один процент» означает, что именно такая доля лиц или домохозяйств в данной популяции получает более высокий доход или обладает большими активами, чем остальные 99 %. Коэффициент Джини и доля дохода служат взаимодополняющими средствами измерения, подчеркивающими различные свойства данного распределения: если первое средство говорит об общей степени неравенства, то второе указывает, какую именно форму принимает это неравенство, что позволяет глубже понять его природу.

Во-первых, это вопрос о том, почему имперское и экспансионистское сознание стало столь естественным составным элементом российской идентичности; к какому периоду времени относится его генезис, какую роль сыграло его наличие в российской истории и, что особенно важно, можно ли в принципе «изъять» эту часть отечественной национальной конструкции, не допустив при этом ее полного разрушения (или заменить чем-то иным, менее противоречащим современным цивилизационным трендам). Для этого нужно попытаться проанализировать исторический процесс «накопления» имперских черт как в связи с поступательными процессами развития самой российской метрополии и изменения ее соотношения с другими историческими «точками кристаллизации» русской цивилизации, так и в контексте территориальных экспансий, которым Московия, а затем и Россия предавались многие столетия. В самом общем виде этот вопрос сводится к проблеме соотношения «имперскости» и «империализма» в тех значениях, в каких мы определили их ранее, и к диалектике их взаимодействия.

Оба показателя можно использовать для измерения распределения разных вариантов дохода. Доход до налогообложения и социальных выплат известен как «рыночный» (market income); доход после выплат называется «общий» (gross income), а доход после налогообложения и выплат определяется как «располагаемый» (disposable income). В дальнейшем я буду говорить только о рыночном и располагаемом доходах. Всякий раз, когда я использую термин «неравенство доходов» без дополнительных пояснений, я имею в виду первый вариант. На протяжении большей части письменной истории неравенство рыночных доходов было единственным видом имущественного неравенства, о котором можно узнать и которое можно оценить. Более того, до возникновения обширной системы фискального перераспределения на современном Западе различия между рыночным, общим и располагаемым доходами были, как правило, весьма малы, почти как во многих современных развивающихся странах.

Во-вторых, это вопрос о характере и специфике российской имперской экспансии, который, в свою очередь, распадается на несколько подвопросов. В частности, нас интересует, насколько внутренние причины, временные горизонты и механизмы российской экспансии были схожи с теми, которыми характеризовалось становление и развитие европейских колониальных империй в XVI — ХIX веках, а также в чем состояли и чем обусловливались их различия; в какой мере московское продвижение на Восток (а позднее российское — на Юг) можно считать колонизацией, а сами присоединенные территории — колониями; какие уроки должна была вынести Россия из европейского имперского опыта и могла ли она это сделать. Отвечая на данные вопросы, мы ставим перед собой важнейшую задачу: объективно проанализировать, каких черт в этой экспансии больше — тех, которые были едины для всех европейских метрополий соответствующего периода, или тех, что радикально отличали процесс формирования и развития Российской империи от всех прочих империй Европы.

В этой книге доля доходов базируется исключительно на распределении рыночного дохода. Как современные, так и исторические данные о долях дохода, особенно о тех, что находятся вверху распределения, обычно основываются на налоговых документах, которые относятся к доходу до фискального вмешательства. В редких случаях я также говорю о соотношении между долями или отдельными перцентилями распределения доходов как об альтернативном средстве измерения относительного веса различных групп. Существуют и более сложные индексы неравенства, но их обычно нельзя применять к исследованиям большого временного размаха, включающим крайне неоднородные наборы данных[12].

В-третьих, мы хотим найти ответы на вопросы, довлеющие над нынешним российским обществом, — и прежде всего на вопрос о том, был ли Советский Союз «последней империей», с неизбежным крахом которого перевернута важнейшая страница многовековой истории русского народа, или же Российская Федерация обладает тем же комплексом черт, которые имелись и у более ранних вариантов отечественных империй, пусть даже в территориально усеченном, а в последнее время — и в откровенно гротескном виде. Нас интересует, возможно ли превращение России в ее нынешних границах в демократическое правовое государство без резкого обострения противоречий, грозящих ее единству; насколько велик потенциал дальнейшего центробежного движения и возможно ли реальное продолжение распада российской империи (здесь нельзя не обратить внимание на то, что крах европейских империй во второй половине ХХ века в ходе так называемой деколонизации выступал вторым актом процесса имперской дезинтеграции, начало которой было положено на рубеже XVIII и XIX столетий). И, наконец, мы не можем не обратиться и к вопросу о том, насколько нынешняя Россия остается опасной для соседей и для мира в целом как носитель имперской парадигмы в эпоху прогрессирующей глобализации.

Измерение материального неравенства поднимает два вида проблем: концептуальные и доказательственные. Здесь стоит упомянуть о двух главных концептуальных проблемах. Во-первых, наиболее доступные показатели измеряют и выражают относительное неравенство, основанное на доле общих ресурсов, которыми обладают отдельные сегменты популяции. Абсолютное же неравенство основано на разнице в количестве ресурсов, накопленных этими сегментами.

На эти три вопроса мы попытаемся ответить в трех главах книги, которые, составляя ее «теоретическую» часть, в некоторой мере следуют исторической динамике, но в то же время представляют собой самостоятельные исследования со своими постановками вопросов, системой аргументации и выводами, — хотя все они связаны общим планом и единой логикой.

Эти два подхода, как правило, дают очень разные результаты. Представьте себе популяцию, в которой среднее домохозяйство в верхнем дециле распределения доходов получает в десять раз больше, чем среднее хозяйство нижнего дециля, – скажем, 100 000 долларов против 10 000 долларов. После удвоения национального дохода распределение доходов остается прежним. Коэффициент Джини и доли доходов также остаются прежними. С этой точки зрения доходы увеличились без увеличения неравенства. Но в то же время разрыв между верхним и нижним децилями вырос вдвое, от 90 000 долларов до 180 000 долларов, а богатые домохозяйства стали получать гораздо больше, чем находящиеся внизу.

В первой главе мы обратимся к процессу становления той России, которая стала империей in potentia еще до того, как начала свою активную имперскую экспансию. Исследуя историю Киевской и Владимирской Руси, становление и первые шаги Московского княжества, а также взаимодействие русских государств как с монгольскими ханствами, так и со своими западными соседями, мы обратим внимание на несколько важнейших черт, предопределивших имперскую природу российского государства. Все они, как мы полагаем, в той или иной степени стали следствием масштабных заимствований, которые отличали несколько последовательных этапов русской истории. Первым было культурное и религиозное заимствование у Византии, предопределившее особую роль православной церкви, специфические взаимоотношения светской и духовной властей, а также спекулятивную теорию легитимации царской власти, якобы восходящей к римским временам. Вторым было заимствование технологий освоения пространства и взаимоотношений с ним у монголов — представителей самой большой в истории континентальной империи, заложившее основы усвоения русскими значения максимальных территориальных захватов и использования эффективных методов контроля над сухопутными пространствами. Третьим стало, на наш взгляд, нараставшее взаимодействие с западными соседями, которое вынудило правителей Московии перенять ряд значимых технологических новаций (и позже последовательно пользоваться этим методом при каждом серьезном затруднении в развитии страны).

Тот же принцип относится и к распределению богатства. По существу, трудно представить себе достоверный сценарий, при котором экономический рост не привел бы к увеличению абсолютного неравенства. Таким образом можно утверждать, что показатели относительного неравенства рисуют более консервативную картину, поскольку отвлекают внимание от постоянно растущего разрыва в доходах и богатстве в пользу более мелких и разнонаправленных изменений в распределении материальных ресурсов. В этой книге я следую обычаю отдавать приоритет стандартным показателям относительного неравенства, таким как коэффициент Джини и доли наивысшего дохода, но при необходимости обращаю внимание и на их ограничения[13].

При этом мы намерены уделить особое внимание не только самим фактам заимствований и ученичества, свойственных ранним русским государствам, но и особенности складывавшегося в тот период центра российской имперской консолидации. Северо-восточную Русь, позднее превратившуюся в Московию, мы рассматриваем как окраинную территорию по отношению ко всем общностям, от которых производились основные исторические заимствования: она была, по сути, поселенческой колонией Киевской Руси, затем превратилась в окраину улуса Джучи, а по отношению к Западной Европе вообще рассматривалась как далекая Тартария. Развитие сильной власти здесь обусловливалось фронтирным характером возникавшей цивилизации, а стремление к экспансии возникало как неизбывный компенсаторный рефлекс на зависимость и/или уязвимость, отчетливо ощущавшуюся на протяжении большей части российской истории. Не предвосхищая многих других обстоятельств, на которых мы подробно остановимся ниже, отметим, что основным выводом, который напрашивается из анализа этого исторического периода, является вывод о том, что имперские элементы российской государственности появились задолго до провозглашения Российской империи.

Другая проблема проистекает из чувствительности коэффициента Джини для распределения доходов к потребностям выживания и к уровню экономического развития. По крайней мере, в теории возможна такая ситуация, когда один человек владеет всем богатством отдельной популяции. Однако при этом никто из полностью лишенных дохода не сможет выжить. Это значит, что самые высокие возможные показатели коэффициента Джини для доходов никогда не доходят до номинального верхнего потолка, приближающегося к единице. Если более конкретно, то их ограничивает количество избыточных ресурсов помимо тех, которые нужны для выживания. Такое ограничение особенно заметно в экономиках с низкими доходами, типичных для большей части истории человечества и до сих пор существующих в некоторых частях света. Например, в обществе с ВВП, который вдвое больше необходимого минимума выживания, коэффициент Джини не может подняться выше 0,5, даже если какому-то индивиду каким-то образом и удастся монополизировать весь доход помимо того, что нужен всем непосредственно для выживания.

Вторая глава посвящается нами специфически российским империализму и имперскости. Несмотря на то, что пути развития Московии и России существенно отличались от исторической динамики большинства европейских государств, российский имперский проект оказывается хронологически крайне схожим с эволюцией европейских империй. Начало русской экспансии по времени совпадает с началом европейской колонизации, если вести речь в условных координатах «восток — запад»: Московия направила свои взоры за Волгу, а Европа — на другой берег Атлантики, в относительно незначительной степени в XVI–XVII веках затрагивая иные регионы мира. Вторая фаза империалистических захватов также синхронизирована с европейской территориальной экспансией XIX века и также ориентирована прежде всего по оси «север — юг» (в случае европейцев — на Африку и Южную Азию, в случае России — на Северный Кавказ, Закавказье и Центральную Азию). Основное внимание в этой части мы намерены уделить исследованию не только пространственно-временного, но и, если так можно сказать, сущностного сходства этих двух империалистических экспериментов: методам захвата территории и их освоения, отношению к местному населению, основным принципам экономической эксплуатации новых территорий и характеру создаваемых здесь управленческих структур, а также их отношениям с центральными властями метрополии.

На более высоких уровнях объема производства максимальный показатель неравенства дополнительно ограничен изменяющимися представлениями о прожиточном минимуме и неспособностью беднеющего в массе своей населения поддерживать развитую экономику. Номинальный коэффициент Джини следует корректировать с учетом того, что называется нормой извлечения (extraction rate), – то есть с учетом степени, в которой реализован максимальный показатель неравенства, теоретически возможный в данной среде. Более подробно я останавливаюсь на этом в приложении в конце книги[14].

Важнейшей проблемой, которую мы намереваемся поднять в этой части книги, является вопрос о причинах внутренней устойчивости российской имперской конструкции — прежде всего о том, по каким причинам России удалось при столь схожем с европейскими державами опыте колонизации избежать отложения поселенческих колоний на Востоке по сценарию событий конца XVIII — начала XIX века в Северной и Латинской Америках. Российские колонии за Уралом при существовавших в те времена средствах передвижения могут считаться не менее отделенными от метрополии, чем европейские владения за океаном, — поэтому поиск причин, по которым Россия стала единственной европейской страной, которая начала Drang nach Süden в поисках контролируемых одной лишь военной силой владений, не потеряв свои поселенческие колонии, представляется нам исключительно важным. Мы полагаем, что с точки зрения истории империализма данный фактор является важнейшим отличием российской территориальной экспансии от европейской, в то время как с точки зрения теории имперскости его анализ способен существенно расширить и разнообразить современные представления о причинах устойчивости и характере воспроизводства авторитарных политических форм в России.

Это подводит нас ко второй категории проблем, связанных с качеством доказательных данных. Коэффициент Джини и доля высших доходов в общем смысле являются смежными показателями неравенства. Изменяясь со временем, они, как правило (хотя и не всегда), движутся в одном направлении. Оба они чувствительны к недостатку данных. Современные коэффициенты Джини обычно рассчитываются по данным опросов и исследований домохозяйств, на основе которых устанавливается предполагаемое национальное распределение. Такой формат не совсем подходит для выявления очень крупных доходов. Даже в западных странах номинальный коэффициент Джини следует корректировать в верхнюю сторону, чтобы составить более полное представление о действительном распределении высших доходов. Во многих же развивающихся странах качества данных исследований и вовсе недостаточно для надежных расчетов на национальном уровне. Попытка измерить общее распределение богатства встречает еще большие трудности – не только в развивающихся странах, где значительная доля имущества элиты, как предполагается, сосредоточена в офшорах, но даже в такой богатой данными среде, как Соединенные Штаты. Доли дохода обычно вычисляются на основе налоговых данных, качество и содержание которых сильно варьируют от страны к стране и со временем, и эти данные подвержены искажению вследствие уклонения от налогов. Дополнительную сложность вносят низкая вовлеченность в налогообложение в странах с низким доходом и политически обусловленные определения того, что считается облагаемым налогами доходом. Несмотря на эти трудности, благодаря составлению и пополнению постоянно растущей Всемирной базы данных о богатстве и доходе (WWID, World Wealth and Income Database) мы стали гораздо лучше понимать неравенство в доходах и вместо довольно неоднозначных простых показателей уделять внимание более выраженным индексам концентрации ресурсов[15].

Третью главу мы посвящаем в основном феномену Советского Союза, описание которого, на наш взгляд, вряд ли может сводиться только к формуле о «последней империи». Уникальность СССР, на наш взгляд, обусловливается двумя обстоятельствами. Прежде всего стоит заметить, что Советская Россия, в начале своего существования санкционировавшая возникновение на территории бывшей Российской империи как полностью независимых государств, так и советских национальных республик, суверенитет ряда из которых она признала, впоследствии предприняла попытку «реконкисты» и нового объединения российских колоний под своей властью. «Добровольный» характер воссоединения этих территорий под властью центральных властей в Москве вряд ли может вводить в заблуждение: советскому правительству потребовалось практически по новой завоевывать Туркестан и часть Сибири, да и на многих других национальных окраинах согласием тоже не пахло. Успешное сопротивление было оказано только относительно крупными европейскими странами — Польшей в 1920 г. и Финляндией в 1940-м (и то Москва в 1939-м взяла реванш над поляками). «Специфика момента» заключалась, на наш взгляд, в том, что СССР стал единственной в мировой истории империей, которой удалось возродиться практически в прежних границах после тотальной дезинтеграции. В определенной степени прежняя российская империя возродилась как зомби, утратив свою прежнюю национальную определенность и сплотив прежнюю территорию, по сути предложив всем, и даже ранее колонизированным Россией народам, своего рода безграничный имперский проект — мировую революцию, в которой эта лишенная национального ядра империя должна была сыграть основную роль. Вероятно, такова была единственная возможность легитимизировать сохранение государства в прежних границах, но тем не менее изучение этой имперской «жизни после смерти», на наш взгляд, может преподнести много теоретических открытий.

Впрочем, все эти проблемы меркнут по сравнению с той, которая встает перед нами, когда мы решаем расширить охват исследований неравенства доходов и богатства, включив в него предыдущие исторические эпохи. Регулярные данные о налогах редко встречаются ранее двадцатого века. В отсутствие данных об опросах и исследованиях домохозяйств нам при составлении коэффициента Джини приходится полагаться на косвенные сведения. Примерно до 1800 года неравенство в доходах во всем обществе можно оценить только с помощью социальных таблиц, грубо обобщенных данных о доходах, полученных о разных группах населения исследователями того времени или выведенных, пусть часто и на сомнительных основаниях, учеными более поздней эпохи.

Не менее интересным, чем начало истории Советского Союза, был и ее конец. Результатом распада, случившегося в начале 1990-х гг., не стало, как это происходило в большинстве европейских стран, возвращение метрополии к границам, предшествовавшим началу фазы активной экспансии. На просторах бывшего СССР появилось произвольное число независимых государств, но внутри самой России сохранились, с одной стороны, поселенческие колонии на востоке, приобретенные на первой фазе империалистической экспансии (Сибирь и Дальний Восток), и, с другой стороны, владения, присоединенные чисто военным способом во время ее второй фазы (Северный Кавказ). В первом случае население, этнически принадлежащее к метрополии, составляет большинство, как в свое время в британских колониях в Северной Америке в середине XVIII века; во втором оно практически отсутствует, как во французских владениях в Индокитае в середине ХХ века. Эти обстоятельства воспроизводят Российскую Федерацию как наследника Российской империи со всеми свойственными последней противоречиями и сложностями. Более того, формально децентрализованная и, по сути, трехуровневая структура территориального управления, созданная в СССР, не только восстановила российскую имперскую структуру, но и создала целый ряд новых — включив несколько практически мононациональных образований в состав Грузии, придав Молдове этнически и исторически чуждое ей левобережье Днестра, произвольно прочертив границы в Центральной Азии. Не будет преувеличением сказать, что крах Советского Союза не разрушил существовавшие на его территории имперские структуры, а умножил их.

В этом смысле надежду подает растущее количество данных о различных регионах Европы начиная с позднего Средневековья, проливающих свет на условия в отдельных городах или провинциях. Сохранившиеся архивные записи о налогах на богатство в городах Франции и Италии, налогах на аренду жилья в Нидерландах и налогах на доходы в Португалии позволяют нам реконструировать соответствующую дисперсию имущества и иногда даже доходов. Точно так же помогают записи о дисперсии сельскохозяйственных земель во Франции и о стоимости переданных по завещанию поместий в Англии, относящиеся к раннему периоду современности. На практике коэффициент Джини можно довольно успешно применять к данным, относящимся и к более раннему времени. Таким образом были проанализированы структура землевладения в Египте эпохи римского владычества; различия в размерах домов в Греции, Британии, Италии, Северной Африке и ацтекской Мексике в древности и раннем Средневековье; распределение долей наследства и приданого в вавилонском обществе и даже дисперсия каменных орудий труда в Чатал-Хююке, одном из ранних известных протогородских поселений мира, основанном почти 10 000 лет назад. Археология позволила нам отодвинуть границы исследования материального неравенства в палеолит времен последнего ледникового периода[16].

Разумеется, «теоретическая» часть исследования не может не быть дополнена и «прогностической» частью, посвященной как текущему моменту, так и возможным перспективам. Эти вопросы мы относим в заключительную, четвертую главу, посвященную становлению и развитию постсоветской России (называть ее «постимперской» мы пока не рискуем). Основным трендом в этой части книги мы называем новую, своего рода внутреннюю, «реконкисту», которая обращена уже не столько на собирание территорий бывшей империи (пример Крыма, с которого мы начали, отражает соответствующие стремления кремлевских вождей, но не указывает на возможность дальнейших приращений), сколько на воссоздание имперских социальных, политических и идеологических структур в относительно узких границах того, что скорее соответствует расширенной Московии, чем России в том смысле, какой вкладывался в это слово, скажем, в петровскую эпоху. Главной проблемой, с которой, на наш взгляд, сталкивается сегодня Россия, становится все более разительное несоответствие возрождаемых ею практик тем стереотипам поведения, которые сегодня распространяются в остальном мире, — в результате страна, которая на протяжении своей многовековой истории выступала окраиной нескольких цивилизационных центров, каждый из которых она затем опережала в своем развитии или по крайней мере становилась с ним вровень, сегодня стремительно превращается в глобальную периферию, которая с каждым годом внушает остальному миру все большие ужас и недоверие.

У нас также есть доступ к косвенным данным, напрямую не документирующим распределение, но тем не менее отражающим изменения в уровне неравенства доходов. Хороший тому пример – отношение земельной ренты к заработной плате. В преимущественно аграрных обществах изменения в цене на труд относительно стоимости самого главного капитала обычно отражают изменения в относительном объеме приобретаемого имущества разными классами; повышение показателя говорит о том, что землевладельцы процветают за счет работников, а неравенство растет. То же можно сказать и по поводу связанного показателя – отношения среднего ВВП на душу населения к заработной плате. Чем выше нетрудовая доля ВВП, тем выше показатель и тем, скорее всего, сильнее выражено неравенство в доходах. При этом оба метода имеют серьезные недостатки. Данные о ренте и заработной плате могут быть достаточно надежными для определенной местности, но мало что говорить о более широкой популяции или обо всей стране, а оценки ВВП любого общества до современности неизбежно сопряжены со значительными погрешностями. Тем не менее такие косвенные данные обычно позволяют нам получить общее представление о тенденциях, связанных с неравенством в те эпохи.

* * *

Сведения о реальных доходах доступнее, но в чем-то не столь показательны. В Западной Евразии заработную плату, выражаемую в зерновом эквиваленте, можно проследить за последние 4000 лет. Такой широкий размах позволяет выявить случаи нетипичного подъема реальных доходов рабочих – феномен, обычно ассоциируемый с понижением неравенства. При этом информация о реальной заработной плате, которую невозможно сопоставить в одном контексте со стоимостью капитала или ВВП, остается весьма грубым и не особенно надежным индикатором общего неравенства доходов[17].

Завершая эту затянувшуюся вводную часть, мы хотим повторить основной посыл нашей книги, поясняющий ее название. Мы полагаем, что Советский Союз не был «последней империей» — даже последней из тех, что пришли к нам из Нового времени и впоследствии вернулись в естественные исторические границы европейских метрополий. Скорее Россия являлась и является своего рода бесконечной империей — как до своего формального провозглашения, так и многие десятилетия после своей, казалось бы, окончательной деструкции, она воспроизводит имперские стратегии и тактики поведения, оставаясь угрозой для соседей и продолжая подавлять ростки федерализма и самоуправления внутри самой себя. «Вертикаль власти» внутри и воображаемый «русский мир» снаружи — прямые продукты российской имперской истории, отказаться от которых она, судя по всему, в ближайшее время не сможет (в том числе и потому, что подобные структуры и представления не только насаждаются элитами, но и не отвергаются населением). Конечно, сегодняшняя Российская Федерация по причине как ограниченности собственных возможностей, так и изменившегося баланса сил в мире не может провести «реконкисту», сравнимую с осуществленной в 1920-е гг. Советской Россией, но у нас нет сомнений в том, что она без колебаний попыталась бы это сделать, изменись внешние обстоятельства.

В последние годы наблюдается значительный прогресс в исследовании налоговых записей досовременных эпох и в реконструкции реальной заработной платы, в определении отношения ренты к заработной плате и даже в определении уровней ВВП. Не будет преувеличением сказать, что большинство глав этой книги было бы невозможно написать двадцать и даже десять лет назад. Масштаб, размах и скорость прогресса исследования исторического неравенства доходов и богатства обещают много новых открытий в будущем. Само собой разумеется, что есть длительные периоды человеческой истории, для которых невозможно провести хотя бы самый элементарный анализ распределения материальных ресурсов. Но даже в этих случаях мы можем выявить сигналы происходящих со временем перемен.

Россия сложилась как империя во многом раньше своего времени, и, как только появились благоприятные условия для империалистической экспансии, она не упустила своего шанса. Она прожила гораздо более долгую жизнь, чем то было позволено историей остальным европейским империям, благодаря многочисленным и интенсивным «мутациям», которые с ней происходили. Она не мертва и сейчас, хотя экономически слаба, идеологически бессодержательна и геополитически изолирована. Ее (и наша) проблема состоит в том, что она не может восстановить свои прежние очертания в виде империи, но в то же время не способна и переродиться в нечто более современное — конвульсии последней четверти века показывают это совершенно ясно. Какое будущее ожидает эту империю в чуждом ей мире? Именно к этому вопросу нам придется обращаться практически на каждой странице книги, которая, мы убеждены, будет очень нескучной.

Больше всего в этом смысле обещает обычай элит выставлять напоказ свое богатство, служащий часто единственным признаком неравенства. Когда археологические находки говорят о том, что на смену расточительству в домашнем хозяйстве, в диете или в захоронениях приходит скромность, или когда признаки разделения встречаются реже, мы можем сделать вполне логичный вывод об уменьшении неравенства. В традиционных обществах богачи и члены правящей элиты были единственными, кто получал достаточный доход или контролировал достаточно средств, чтобы позволять себе большие потери – потери, выраженные в материальной форме. Различия в телосложении и других физиологических характеристиках индивидов также могут кое-что поведать о распределении ресурсов, хотя здесь следует принимать во внимание и другие факторы, вроде патогенной нагрузки. Чем далее мы удаляемся во времени от недвусмысленно документированных сведений о неравенстве, тем все более умозрительными будут наши предположения. И все же без определенных допущений невозможно рассуждать о глобальной истории. Эта книга – попытка сделать такое допущение.

Глава первая. «Окраинный» центр

При этом мы наблюдаем невероятный градиент в документации, от подробной статистики, связанной с факторами, обеспечившими недавний подъем доходов в Америке, до смутных намеков на дисбаланс распределения ресурсов на заре цивилизации – с обширным массивом самых разнообразных данных посередине. Объединить все это в одном связанном аналитическом повествовании – крайне непростая задача: в какой-то степени это и есть та проблема неравенства, что упомянута в заголовке данного вступления. Для каждой части книги я выбрал свою структуру, показавшуюся мне наиболее подходящей для рассмотрения именно этой проблемы.

На протяжении столетий европейцы относились к России как к периферийным стране и обществу; ее отставание от европейских наций казалось очевидным, а гигантские пространства ассоциировались с чем-то неизвестным и непознаваемым. Многочисленные заметки о России, оставленные европейскими путешественниками[77], схожи по стилю с описаниями других далеких стран — от Монголии до Китая[78]. Даже тот факт, что Россия была страной христианской, не изменял отношения к ней как к чему-то не вполне европейскому — и оно сохранялось как минимум до XVIII века, а в некоторых смыслах не изжито и по сей день. Однако для нашего исследования важно не столько отношение европейцев к России как к «окраине» цивилизованного мира, сколько сам статус сначала Руси, а потом и Московии как исторического core современной России — статус, который также во многом изначально определялся ее окраинным характером.

Первая часть прослеживает эволюцию неравенства от наших предков-приматов до начала XX века, и, таким образом, она организована согласно общепринятому хронологическому принципу (главы 1–3).

Формирование «великой окраины»

Принцип меняется, когда мы переходим к Четырем всадникам, главным проводникам насильственного уравнивания. В частях, посвященных двум членам этой четверки, войне и революции, я начинаю свой обзор с XX столетия, а затем удаляюсь в прошлое. Тому есть простая причина. Уравнивание посредством всеобщей мобилизационной войны и трансформационной революции было преимущественно чертой современности. «Великая компрессия» 1910–1940-х годов не только породила крупнейший до сих пор пример такого процесса, но также представляет собой такое уравнивание в его парадигматической форме (главы 4–5).

Далее я рассматриваю предшествующие ей насильственные потрясения, начиная с Гражданской войны в США и далее вглубь времен – с примерами из Китая, Древнего Рима и Древней Греции, а также от Великой французской революции до бесчисленных восстаний досовременной эры (главы 6 и 8). Я следую той же траектории, обсуждая гражданскую войну в конце шестой главы – от последствий таких конфликтов в современных развивающихся странах до поздней Римской республики. Такой подход позволяет мне определить модели насильственного уравнивания, основанные на солидном корпусе современных данных, прежде чем рассматривать, подходят ли они к более далекому прошлому.

В современной исторической и социологической литературе нередко можно встретить утверждение о том, что Древняя Русь (о том, что это такое, мы подробнее поговорим позже) возникла и сформировалась как «фронтирное» общество и государство[79], географически располагаясь на границе Европы и открытых степных пространств Евразии, населенных кочевыми племенами[80], которые на протяжении столетий — с конца IV до середины XIII века — подчас угрожали самому существованию европейской цивилизации. Идея «фронтира», вошедшая в оборот в связи с описанием последовательного проникновения народа одной культуры в пространство обитания народов других культур[81], в последнее время получила широкое распространение в том числе и в связи с политической конъюнктурой, благоволящей подчеркиванию как «неевропейской» природы России, так и особой миссии современной Украины, которая якобы «защищает Европу от варварства, тирании, терроризма, агрессии и милитаризма»[82]. Между тем, на наш взгляд, этот концепт уводит исследователей в сторону от понимания специфики процесса формирования Древней Руси и ее последующего развития.

В части V, посвященной эпидемиям, я использую модифицированную версию той же стратегии, начиная от наиболее документированного случая – Черной смерти в позднем Средневековье (глава 10), и перехожу к менее известным примерам, один из которых (Америка после 1492 года) расположен на временной шкале относительно недавно по сравнению с другими (глава 11). Принцип тут тот же: определить ключевые механизмы насильственного уравнивания посредством эпидемий с высокой смертностью на основе лучших имеющихся свидетельств, прежде чем рассматривать аналогичные случаи.

Дискуссия об истоках Руси, ее названия, населения и традиций продолжается на протяжении многих десятилетий. Сегодня наиболее распространенной выглядит версия о том, что большинство ее жителей составляли наследники балтославянской общности, представители которой с давних времен жили в районе, с запада ограниченном Вислой и верховьями Днестра, на востоке — верхним течением Западной Двины и Оки, а на юге доходившем до Верхнего Поднепровья[83]. «Традиционно эти племена увязывались с собирательным понятием венеды, упоминаемым выдающимися историками древности — от Плиния Старшего и Тацита[84] до Птолемея и Страбона[85], и были практически последними, кого римляне определенно знали в качестве жителей территорий, отстоящих на северо-восток от имперских границ»[86]. На протяжении VI–IX веков славяне значительно расширили зону своего расселения, включив в нее территории от южного побережья Балтики до Балкан, от междуречья Одера и Вислы до Волги, Оки и Дона; сегодня некоторые исследователи считают этот процесс завершающим этапом великого переселения народов середины I тысячелетия н. э.[87]

Часть IV, посвященная развалу государства и краху государственной системы, доводит этот организационный принцип до его логического завершения. При анализе феноменов, касающихся преимущественно досовременной истории, хронология имеет малое значение, и, если придерживаться строгой временной последовательности, ничего особенного не добьешься. Даты конкретных событий значат меньше, чем природа доказательств и охват современной науки, каковые значительно варьируют в зависимости от времени и пространства. Поэтому я начинаю с пары хорошо известных примеров, прежде чем переходить к другим, описываемым мною менее подробно (глава 9).

Исторически славяне соседствовали с другими этносами: германцами, литовцами, финнами, уграми — и постоянно испытывали на себе культурные влияния еще более отдаленных соседей[88]. Равнинный регион, в котором они жили, был открыт к северу, к берегам Балтийского моря, к востоку, лесам Приволжья и степям юго-запада, и к югу — вплоть до Черного моря. Западные его рубежи, очерченные Карпатами, Днестром, Дунаем и непроходимыми в то время лесами нынешней Восточной Польши, выступали неким естественным пределом огромной малоосвоенной территории. По краям великой равнины постоянно ощущалось присутствие других цивилизаций: еще в VI–V веках до н. э. греки основали несколько своих колоний на северном берегу Черного и на побережье Азовского морей (Ольбию, Херсонес, Пантикапею и Танаис)[89]. Позже их освоили римляне, которые прочно закрепились также на западном берегу Черного моря, во Фракии и Дакии[90]. В IV–VI веках н. э. через южную часть равнины прошли массы готов, аланов и аваров, позже осевших на имперских территориях после крушения Рима, а в IX веке с востока на запад проследовали угры, позднее поселившиеся в срединном течении Дуная[91]. В IХ — XI веках здесь кочевали хазары, печенеги, кипчаки и куманы. С севера чувствовалось присутствие викингов, к VII веку освоивших почти все берега Балтийского моря[92]. В то же время византийцы, после побед над болгарами вернувшие контроль над западным черноморским побережьем, рассматривали огромные северные просторы и как источник угроз, и как потенциальное пространство для распространения собственного влияния.

Часть VI, посвященная альтернативам насильственного уравнивания, в основном организована по темам, и я оцениваю разные факторы (главы 12–13), прежде чем переходить к гипотетическим выводам (глава 14). В последней части, которая вместе с частью I образует обрамление моего тематического исследования, я возвращаюсь к хронологическому формату и перехожу от недавнего возрождения неравенства (глава 15) к перспективам уравнивания в обозримом и более далеком будущем (глава 16), таким образом завершая мой эволюционный обзор.

Исследование, в котором совместно рассматриваются Япония Хидэки Тодзио, Афины Перикла, классический период майя и современное Сомали, может показаться несколько сбивающим с толку некоторым моим коллегам-историкам, в отличие, как я надеюсь, от читателей, интересующихся социальными науками. Как я уже говорил, попытка составить глобальную историю неравенства сопряжена с большими трудностями. Если мы хотим выявить уравнивающие силы, действующие на протяжении всей письменной истории, нам нужно каким-то образом навести мосты между различными областями специализации, как внутри, так и за пределами академических дисциплин, и преодолеть огромные расхождения в качестве и количестве данных. Широкая перспектива требует нестандартных решений.

Историки сходятся во мнении, что формирование государственности в этих местах началось в VIII–IX веках в среднем течении Днепра, вокруг современного Киева, где издревле жило племя полян[93], но куда оказался направлен главный поток славянских переселенцев с севера[94]. Само название «Русь» («Рус») применительно к этой местности встречается уже в середине IX века и фиксируется во многих письменных документах, в том числе и в «Бертинских анналах»: «В лето от Воплощения Господня 839-е… Прибыли также греческие послы… с ними император прислал еще неких, утверждавших, что они, то есть народ их, называются рос и что король их, именуемый хаканом, направил их ради дружбы»[95]. Относительно этимологии этого слова продолжаются споры (cегодня финны и эстонцы называют русских «вене», тот же термин, что использовал Тацит, — «венеты», а шведов — руотси; в английских хрониках обитателей острова Рюген называли русами; русами Ибн-Фадлан называет исключительно скандинавов, тогда как славян он именует сакалибами), однако вполне вероятно, что оно стало заимствованием из северных языков, указывавшим на то, что двинувшиеся на юг славяне в той или иной степени объединили свои усилия с викингами[96] (версия об их координации выглядит более убедительной, чем мифологизированная гипотеза о «призвании» норманнских вождей «на княжение»[97] в Новгороде). Становление Киева в качестве центра славянской консолидации было обусловлено не только его выгодным географическим положением, располагавшим к превращению его в важный торговый центр, но и масштабной миграцией, существенно увеличившей население этих мест.

Имеет ли это значение?

Объединение славян, викингов и местных племен привело к быстрым изменениям политического ландшафта: если до середины VIII века о живших в этих местах людях практически ничего не было известно, то в 860 г. они оказались у стен Константинополя, причинив серьезные проблемы Византии, чья армия вела кампанию против халифата Аббасидов[98]. Причина столкновения с Византией вряд ли была связана с одним только желанием захватить богатую столицу и уйти с большой добычей; многие авторы подчеркивают, что миграционная волна славян не имела Киев своей целью и cклонна была продолжить свое движение далее на юго-запад[99], — однако Византийская империя, в отличие от Римской, не позволила выходцам с севера приблизиться к Средиземноморью, несмотря на серьезное давление, которое славяне оказывали на дунайские окраины империи.

Все это поднимает один большой вопрос. Если настолько трудно исследовать общую динамику неравенства в очень разных культурах и в очень широкой перспективе, то зачем вообще пытаться? Любой ответ на этот вопрос должен затронуть две разных, но связанных между собою темы: имеет ли значение экономическое неравенство сегодня и стоит ли исследовать его историю?

История жителей Великой Восточно-Европейской равнины VI–IX веков отличается от истории большинства европейских народов как минимум тремя важными обстоятельствами.

Принстонский философ Гарри Франкфурт, более всего известный благодаря своему раннему сочинению «О брехне» (On Bullshit), начинает свое рассуждение «О неравенстве» (On Inequality) с того, что не соглашается с высказыванием Обамы, которое я процитировал в начале данного вступления:

Наш наиболее фундаментальный вызов заключается не в том факте, что доходы американцев крайне неравны. Дело скорее в том, что многие из наших людей бедны.


Во-первых, для восточных славян колонизация новых территорий была важнейшей формой существования. Уже в IX веке ими были если не заложены, то в значительной мере развиты не менее десятка значимых городов, включая Киев, Новгород, Ростов, Полоцк, Псков, Муром, Изборск, Белоозеро, Любеч и Ладогу[100], расстояние между самыми отдаленными из которых превышает 1,2 тыс. км. При этом такая колонизация не напоминала ни поведение постоянно мигрирующих кочевников, ни действия народов времен «великого переселения», которые перемещались из одного ареала проживания в другой, полностью оставляя прежнюю свою родину. Для славян, осваивавших Великую равнину, расселение было именно колонизацией: появление и возвышение Киева не предполагало упадка Новгорода, а основание и быстрый рост Ростова и Суздаля — пренебрежения к более древним центрам. Экспансия далеко не всегда требовала покорения соседних племен: для огромного протогосударства, выстраивавшегося вдоль главного торгового пути Восточной Европы, часто называемого «путем из варяг в греки», она обусловливалась контролем над этой важнейшей артерией, которая до XII века оставалась основным звеном, соединявшим Балтику и Византию и имевшим критическое значение как для Северной, так и для Южной Европы[101]. Земледелие, основанное на двухпольном и трехпольном севообороте и распространении в качестве основной зерновой культуры озимой ржи (важность последнего фактора подчеркивают многие исследователи[102]), и развитие торговли расширяли освоенную территорию, оставляя, впрочем, города относительно редким явлением, так как они возникали как военные форпосты и лишь постепенно начинали исполнять функции торговых и ремесленных центров[103]. Масштабы экспансии в большей степени соответствовали не фронтирному, а именно окраинному характеру ранней Руси.

Стоит сказать, что бедность – понятие относительное: тот, кто считается бедным в Соединенных Штатах, скорее всего, покажется богачом в Центральной Африке. Иногда бедность даже определяют как функцию неравенства – в Великобритании официальная черта бедности задается как доля медианного дохода, – хотя более распространены абсолютные стандарты, такие как порог в 1,25 доллара в день в ценах 2005 года, который использует Всемирный банк, или стоимость корзины потребительских товаров в Америке. Вряд ли кто-то не согласится с тем, что бедность, как ее ни определи, явление нежелательное: проблема заключается в том, чтобы продемонстрировать, что отрицательно влияет на нашу жизнь именно неравенство доходов и богатства как таковое, а не бедность – или огромные состояния, – с которыми оно ассоциируется[18].

Во-вторых, и это вытекает из первого обстоятельства, население огромной территории оказывалось исключительно многоплеменным. От Невы до южного течения Днепра и от Двины до Клязьмы жили представители как минимум 20 различных народностей — кривичи и волыняне, древляне и поляне, вятичи и радимичи, а также многие другие. Появление в Новгороде викингов вызвало приток значительного количества выходцев из Скандинавии[104]. Постоянные столкновения с половцами, сопровождавшиеся неизменными замирениями, приводили к многочисленным бракам между кочевниками и славянами, постепенно становившимися нормой[105]. Что же касается формировавшейся знати, то она все более «интернационализировалась»: практически немедленно после обращения Руси в христианство родственные связи соединяли киевских и новгородских князей с самыми разными европейскими народами; как известно, у Владимира Святославича были болгарская, половецкая, чешская и византийская жены; его сын Святополк женился на дочери польского короля Болеслава, а дочь вышла замуж за князя Казимира I; дочери его сына Ярослава Мудрого вышли замуж за королей Венгрии, Франции и Норвегии[106]. Однако несмотря на это (а может быть, вследствие этого) Русь оставалась совершенно особой территорией: не-Европой и не степью, не севером и не югом — иначе говоря, сохраняла свою специфику огромной окраины Европы и Византии, норманнских владений и территории кочевников. Эта особенность подтверждалась и еще одним обстоятельством.

Наиболее практичный и прямой подход заключается в том, чтобы сосредоточиться на эффекте, который неравенство оказывает на экономический рост. Экономисты неоднократно замечали, что трудно оценить эту связь и что эмпирические подробности существующих исследований не всегда соответствуют теоретической сложности проблемы. Но даже при этом некоторые исследования утверждают, что высокий уровень неравенства и в самом деле ассоциируется с низкими темпами роста. Например, обнаружено, что уменьшение неравенства располагаемого дохода приводит не только к более быстрому росту, но и к более продолжительным фазам роста. Особенно неблагоприятно влияет неравенство на рост в развитых экономиках. Имеются также подтверждения широко обсуждаемого тезиса, что высокий уровень неравенства между американскими домохозяйствами способствовал образованию кредитного пузыря, вызвавшего Великую рецессию 2008 года, поскольку домохозяйства с низкими доходами охотно брали доступные кредиты (доступные отчасти именно благодаря накоплению богатства в высшем сегменте), только чтобы соответствовать моделям потребления более обеспеченных групп. При более же строгих условиях кредитования считается, что неравенство богатства, напротив, ставит в невыгодное положение группы с низким доходом, поскольку блокирует им доступ к кредитам[19].

В-третьих, следует отметить, что «выплескивание» славянских племен на территорию Великой равнины отличалось от гигантских переселений народов IV–VI веков еще и тем, что в новых местах переселенцы не наблюдали следов более высокой цивилизации. Если готы, осевшие от Паннонии до Испании, и вандалы, завоевавшие Северную Африку[107], как позже и норманны, подчинившие себе часть Франции, Британию и даже южные районы Италии[108], осваивались на римских землях, где они находили развитую инфраструктуру, города и живую память о самом мощном государстве недавнего прошлого (а некоторые из них ассимилировались и даже принимали участие в защите умиравшей империи от новых волн притекающих полчищ[109]), то расширение зоны, контролировавшейся славянскими народами, не приводило к созданию типичного европейского государства. Многие исследователи постоянно указывают на доминирование общинной собственности[110]; на отсутствие традиционной для европейцев примогенитуры как принципа наследования[111]; на условную власть князя, постоянно подтверждаемую народом на вечевых собраниях[112]; на возможность его призвания и изгнания[113] и на прочие моменты, во многом свидетельствующие о протогосударственном характере Древней Руси. Не подвергавшаяся угрозам с Запада на протяжении четырех-пяти первых веков своей истории, Древняя Русь оставалась окраиной Европы не только в цивилизационном или «технологическом» смыслах, но и в политическом, сохраняя не столько отсталые, сколько специфические формы социальной организации (подчеркнем, что мы ни в коем случае не идентифицируем «окраинность» с отсталостью).

В развитых странах высокое неравенство ассоциируется с меньшей экономической мобильностью на протяжении поколений. Поскольку доход и богатство родителей являются вескими предикторами как уровня образования, так и заработка детей, неравенство имеет тенденцию закрепляться со временем, и тем сильнее, чем оно выше. Связан с этим и вопрос усиливающих неравенство последствий сегрегации по месту жительства в зависимости от доходов. В Соединенных Штатах начиная с 1970-х годов рост районов с населением с низкими и высокими доходами наряду с сокращением районов с населением со средними доходами способствовал увеличению поляризации. В частности, более богатые районы становились всё более изолированными, что, похоже, ускоряло концентрацию ресурсов, включая финансируемые на местном уровне общественные службы, а это, в свою очередь, влияло на жизненные возможности детей и препятствовало мобильности между поколениями[20].

В развивающихся странах по меньшей мере некоторые виды неравенства доходов увеличивают вероятность внутренних конфликтов и гражданских войн. Общества с высоким уровнем доходов сталкиваются с менее экстремальными последствиями. Утверждается, что в Соединенных Штатах неравенство влияет на политические процессы тем, что богатым легче навязывать обществу свои условия, хотя в данном случае можно и предположить, что этот феномен скорее обусловлен наличием сверхгигантских состояний, нежели неравенством как таковым. Некоторые исследования утверждают, что высокий уровень неравенства соотносится с низким уровнем счастья в опросах. Похоже, распределение ресурсов как таковое, в отличие от уровня доходов, не влияет лишь на здоровье: если различия в здоровье способствуют неравенству, то обратное пока не доказано[21].

В период своего становления Русь активно взаимодействовала с соседями (через нее пролегал один из важнейших торговых путей того времени, ее купцы достигали Персии, русские наемники участвовали в византийских военных экспедициях в Средиземном море[114], германские племена создавали оборонительные укрепления (марки) на восточных границах) и многое у них заимствовала. Однако по мере «взросления» русская цивилизация (и особенно ее высший класс) стала искать возможности сближения с каким-то из крупных государств — во многом пытаясь найти образец для подражания не на бытовом, а на политическом и идеологическом уровне. Варианты, имевшиеся у князя Владимира, известны[115] — но в итоге был сделан самый «естественный» выбор: коль скоро центр русской государственности неумолимо сдвигался к югу; важнейшим «иным» для русичей оставалась Византия; а христианство стало проникать в Киев начиная с середины IX века[116], сближение с восточной империей стало делом времени. По сути, с ключевого для Руси события — принятия христианства в 988 г. и начала эпохи «византийского просвещения» — стартовала современная история страны, которая описывается в ряде работ, и прежде всего в недавней книге Е. Кузнецовой и Э. Люттвака[117], как история рецепций, или заимствований, социальных, политических и производственных технологий из внешнего мира с их последующими адаптацией и развитием. Эта историческая особенность эволюции российского общества столь важна, что следует сказать о ней несколько слов, прежде чем перейти к рассмотрению отдельных волн, или этапов, такой рецепции.

Рецепция как метод «окраинного развития»

Общее у всех этих исследований то, что они сосредоточиваются на практических последствиях материального неравенства и на инструментальных причинах того, почему оно может считаться проблемой. Иной набор возражений против неравномерного распределения ресурсов относится к нормативной этике и представлениям о социальной справедливости – к сфере, находящейся за пределами моего исследования, но заслуживающей большего внимания в спорах, в которых слишком часто преобладают экономические соображения. И все же, если исходить из исключительно инструментальных и ограниченных доводов, нет никаких сомнений, что по меньшей мере в некоторых контекстах высокий уровень неравенства и растущее расхождение в доходах и богатстве неблагоприятным образом сказываются на социально-экономическом развитии. Но что имеется в виду под «высоким» уровнем и можно ли утверждать, что «растущий» дисбаланс – это новая черта современного общества, а не возвращение к типичным историческим условиям? Существует ли, если использовать термин Франсуа Бургиньона, «нормальный» уровень неравенства, к которому стремятся вернуться страны, где наблюдается рост неравенства? И если – как во многих развитых экономиках – неравенство в настоящее время выше, чем несколько десятилетий назад, но ниже, чем столетие назад, то что это дает для нашего понимания детерминант распределения дохода и богатства?[22]

Насколько нам известно, в отличие от концепции «фронтирности», теория «окраинности» никем специально не разрабатывалась, хотя для Руси/Московии/России этот контекст исторического развития представляется одним из наиболее важных, так как он может пролить свет на целый ряд характерных черт становления и развития нашего общества.

На протяжении большей части письменной истории неравенство либо росло, либо удерживалось на относительно стабильном уровне, а случаи его значительного сокращения были редки. Получается, что политические предложения, призванные остановить или обернуть вспять прибывающую волну неравенства, не учитывают и не принимают во внимание историческую перспективу. Должно ли так быть? Возможно, наша эпоха настолько фундаментально отличается от нашего аграрного и недемократического прошлого и оторвалась от него до такой степени, что истории уже нечему нас учить. И в самом деле, никто не спорит, что многое изменилось: группы с низким доходом в богатых экономиках живут в общем случае лучше, чем большинство людей жило в прошлом, и даже самые обездоленные жители наименее развитых стран живут дольше своих предков. Качество жизни тех, кто находится на неблагоприятной стороне неравенства, во многих отношениях сильно отличается от того, что было прежде.

Логика развития окраинной территории определяется, на наш взгляд, прежде всего текущей целесообразностью, не в последнюю очередь в силу того, что здесь отсутствуют как исторические, так и идеологические рамки, а пространственные границы выглядят намного более условными и проницаемыми, чем в цивилизационных центрах, где за территории идет жестокая и постоянная борьба. Интересы окраинных обществ подвижны, и конфигурация таких социальных систем может довольно быстро меняться. Немного забегая вперед, можно заметить, как русский «центр» на протяжении условной тысячелетней истории страны проделал путь, аналогов которому не только в европейской, а, вероятно, и во всемирной истории невозможно найти. Сформировавшись в историческом ареале проживания славянских племен, в упоминавшемся уже треугольнике между Неманом, Карпатами и Днепром, он в результате славянско-скандинавского «синтеза» воплотился в Новгороде как успешном торговом городе и первом средоточии княжеской власти (на этом этапе политическое и социальное устройство серьезно напоминало принятое в Балтийском регионе, где доминировали викинги). Однако с развитием торговли между севером и югом основная активность сместилась далеко к югу; важнейшими политическими вызовами стали войны с кочевниками, с одной стороны, и с Византией — с другой; после как минимум полутора столетий такого движения новое ядро сконцентрировалось вокруг Киева, который еще более возвысился после крещения Руси и формирования княжеских домов вокруг киевского престола. Чуть позже, по мере того как постоянная колонизация повела русских на еще более «окраинные» окраины тогдашнего мира, началось возвышение Суздаля и Владимира, откуда влияние нового (пусть и фрагментированного) государства начало распространяться еще дальше на восток; этот процесс был прерван — но только на время — монгольским нашествием, в борьбе с последствиями которого именно обращенная к востоку часть Руси стала центром нового государства со столицей в Москве. Этот «восточный вектор» реализовался в полной мере после победы Московии над ослабевшей из-за внутренних противоречий Ордой за счет масштабной экспансии, приведшей русских в Восточную Сибирь и далее, к Тихому океану. Однако, «растекшись» до пределов, очерченных самой географией, и освоив все окраины на востоке, Московия обернулась на запад, откуда к этому времени стали исходить основные угрозы и вызовы; завершила свою историческую «реконкисту», сразилась с потомками викингов, и, превратившись в Россию, страна на очередной волне перемен переместила столицу в Санкт-Петербург, в каком-то смысле логически (но не субстанционально) замкнув исторический круг, начатый еще в эпоху норманнского влияния.

Но здесь нас интересует не экономика и не развитие человечества в более общем смысле, а скорее то, как распределяются плоды цивилизации, почему они распределяются именно таким образом и что требуется, чтобы изменить такую ситуацию. Я написал эту книгу, чтобы показать, что силы, которые раньше обуславливали неравенство, на самом деле не изменились до неузнаваемости. Если мы стремимся сместить баланс текущего распределения доходов и богатства в пользу большего равенства, то мы не можем просто закрывать глаза на то, что требовалось для достижения таких целей в прошлом. Нам нужно задать вопросы о том, удавалось ли когда-либо снизить неравенство без большого насилия, как более мягкие факторы соотносятся с мощью этого Великого уравнителя и насколько может отличаться будущее, – даже если возможные ответы нам не понравятся.

Ничего подобного в странах, располагавшихся вблизи крупных цивилизационных центров, подчеркнем еще раз, никогда не происходило.

Часть I

Краткая история неравенства

Между тем, хотя миграции и переселения не являются чем-то уникальным во всемирной истории, следует признать, что эволюция Руси/Московии/России в одном своем аспекте была уникальной. Мы имеем в виду особую природу заимствований социальных, экономических, политических и идеологических практик у своих непосредственных соседей. Обычно такое заимствование происходило и происходит в условиях, когда либо менее развитый народ покоряет территории с более богатым культурным наследием (примеры чего можно видеть в истории раннего европейского Средневековья, где случился синтез романской и варварских культур), либо успешные империи устанавливают свое доминирование над периферийными территориями, часть традиций которых они начинают принимать (что справедливо в отношении того же Рима, с одной стороны, и Греции/Иудеи/Египта — с другой). В истории России мы видим совершенно иную динамику. Если оставить за рамками обсуждения вопрос о том, что и как было усвоено ранними славянскими племенами из образа жизни викингов и какие особенности их общественной организации были восприняты наиболее полно (все же сложно отрицать, что базовые черты Древней Руси в социальном и экономическом аспектах несут на себе несомненную печать именно славянского наследия, и к тому же в целом дохристианский период оказался довольно коротким), можно заметить, что заимствования, которые характеризовали русскую историю, исходили не от народов, стран и территорий, которые либо захватывали Русь, либо оказывались под ее собственной властью. Византия в IX–XI веках, империя монголов в XIII–XV столетиях и Западная Европа начиная с XVII века — все эти источники основных российских заимствований оставались относительно внешними (это относится даже к Орде, о чем мы поговорим чуть позже). Иначе говоря, не будет преувеличением утверждать, что Россия на протяжении долгого времени обнаруживала беспрецедентную способность использовать иные социальные практики без какого-либо «растворения» самой себя в своих соседях — и делала это в конечном счете для развития собственной, ни на чью иную не похожей, идентичности. Мы полагаем, что такой тип развития мог сформироваться только у окраинной цивилизации, которую ни одна из соседствующих с ней общностей не могла превратить в свою собственную составную часть (мы будем неоднократно обращаться к этой теме в дальнейшем). Таким образом, если считать славянско-норманнское взаимодействие, происходившее в VII–X веках на территории, впоследствии ставшей центром возникновения русской государственности, синтезом, а не заимствованием, историю российских рецепций следует начинать именно с периода активного взаимодействия Киева и Константинополя, и в этом случае мы имеем дело с тремя «кругами» заимствований, хронологически совпадающими с миграцией основных политических центров Руси/России.

Глава I

Появление неравенства

Эти три рецепции связаны с византийским, монгольским и западноевропейским влияниями. Для целей нашего исследования мы назовем их соответственно идеологическим, управленческим и технологическим, хотя и понимаем, что все эти названия выглядят относительно условными. В первом случае мы хотим подчеркнуть, что византийская рецепция обеспечила Русь прежде всего неким духовным стержнем (мы намеренно не касаемся сейчас нашего к нему отношения), который позволил субординировать общество и государство, придать некую направленность и «высшую цель» их развитию и породил потребность в письменной культуре, до того времени отсутствовавшей. Эта трансформация стала большим шагом вперед, хотя и несла в себе основания для возникновения в будущем существенных проблем и противоречий, сполна проявившихся в российской истории, а отчасти даже в российской современности. Во втором случае мы хотим акцентировать внимание на том, что долгое время, на протяжении которого часть территории Руси находилась под властью монголов, не прошло бесследно, привив формировавшейся Московии немало «азиатских» черт. Стоит заметить, что к этому восприятию данная часть русских земель была вполне готова: элементы азиатской деспотии (неизвестные ни Новгородской республике, ни Галицко-Волынским княжествам) формировались во Владимиро-Суздальской окраине и до монгольского нашествия. Синтез русских практик «колонизации через освоение» с монгольскими принципами подчинения гигантских территорий и, по сути, «дистанционного» управления ими обеспечил появление инструмента для той территориальной экспансии, которая определила облик Московии XV–XVII веков и окончательно изменила политическую систему сформировавшегося единого русского государства. В третьем случае угроза с Запада, воспринимавшаяся прежде всего как технологическая (и военная в том смысле, что противники Московии обрели возможность ускоренного экономического развития и создания более совершенных орудий ведения войны), получила адекватные осмысление и ответ — сначала при Алексее Михайловиче, а затем при Петре I, — сводившиеся к необходимости заимствования у Европы ее технологических новаций и ограниченного числа институтов, опосредующих их функционирование. При этом, как и в других отмеченных случаях, очередная рецепция не меняла радикальным образом ни социальную структуру, ни принципы политической организации, а лишь обеспечивала необходимую реакцию на те вызовы и угрозы, с которыми сталкивалась страна, нейтрализуя их по крайней мере частично.

Первобытное уравнивание

Всегда ли среди нас существовало неравенство? Ближайшие современные родственники человека, большие человекообразные обезьяны Африки: гориллы, шимпанзе и бонобо – в высшей степени иерархичные существа. Взрослые самцы горилл разделяются на две неравные группы: немногочисленные доминирующие самцы, владеющие целым гаремом самок, и более многочисленные самцы-одиночки, вовсе не имеющие пары. Шимпанзе – особенно самцы, но не только – тратят огромное количество энергии на соперничество в связи со статусом. Агрессивному поведению одних животных соответствует широкий спектр покорного поведения других, находящихся на низших ступенях сложившейся иерархии. В группах из пятидесяти или ста шимпанзе поддержание иерархии – центральный факт жизни, чреватый постоянным стрессом, поскольку каждый член группы занимает определенное место в этой иерархии и при этом постоянно пытается подняться на более высокую ступень. Этого не избежать, потому что, если самец покинет свою группу, чтобы избавиться от давления со стороны агрессивных сородичей, он рискует быть убитым самцами других групп. Это мощное ограничение поддерживает и усиливает неравенство, перекликаясь с феноменом социального ограничения, которым объясняют возникновение иерархии у человека.

Отмеченные три рецепции не создавали в истории страны и общества три разных периода — точнее сказать, возникало ощущение некоей периодизации, хотя говорить о ней как таковой вряд ли приходится (выделение «византийской», «монгольской» или «европейской» эпох было бы катастрофическим упрощением). Три основные рецепции существенно изменяли русское общество, однако приходится признать, ни одна из них не уничтожала тех основ, на которых зиждилась прежняя социальная форма. В этом, на наш взгляд, состоит существенное отличие окраинного общества от обществ, встроенных в цивилизационное ядро. Если в Западной Европе на протяжении того же отрезка времени мы наблюдаем формирование и крах феодального строя, полную смену общественных классов и способа производства; период наивысшего расцвета католицизма, Реформацию и всплеск граничащего с атеизмом рационализма; преодоление аграрной экономики, появление мануфактур и массового индустриального производства; переход от абсолютной монархии к конституционной и далее к республикам — то в России с начала Х по конец XIX века заимствованные институты и практики не сменяли друг друга, а скорее суммировались друг с другом. Породив институт зависимой от власти и «слившейся» с ней церкви, византийская рецепция дала нам совершенно особый общественный строй, далеко не вполне рациональный и во все времена предельно идеологизированный. Монгольская рецепция, радикально изменив отношение к законам и характер взаимодействия власти и общества, никак не затронула место религии и ее служителей в жизни страны; раздвинув ее границы, она сохранила пиетет перед «центром», не допустив дезинтеграции огромного пространства тогда, когда рухнули все европейские поселенческие империи. Наконец, европейская рецепция, принеся много нового в сфере экономики и культуры, не подорвала позиций церкви, не изменила принципы территориальной организации страны и самодержавной власти и даже оставила в неизменном виде крепостнические порядки, которых в Европе уже не существовало к тому моменту, когда Россия начала оттуда что-то перенимать. Как бы Россия ни расширялась, она до конца XIX века оставалась окраинной страной в том самом элементарном смысле, что «осваивала» территории, которые были еще более «глубокой» периферией и на которых русские колонисты практически всегда оказывались большинством: более развитыми и более населенными территориями Москва не пыталась управлять, даже через систему вассалитета, на протяжении большей части своей истории. В той же мере, в какой география открывала перед Русью/Россией с первых дней ее истории возможность свободно «растекаться» по евразийским просторам, окраинность страны позволяла не менять социальные уклады и приоритеты, а скорее накапливать их, сколь бы противоречащими друг другу они ни выглядели.

Самые близкие родственники шимпанзе – бонобо – демонстрируют не столь агрессивное поведение, но и среди них есть альфа-самцы и самки. Значительно менее жестокие и менее склонные притеснять своих сородичей по сравнению с шимпанзе, бонобо тем не менее поддерживают иерархическое расслоение. И хотя скрытая овуляция и отсутствие систематического доминирования самцов над самками уменьшают насильственные конфликты из-за спаривания, иерархия среди самцов проявляется в конкуренции за пищу. Во всех этих видах неравенство выражается в неравномерном доступе к источникам пищи – самая близкая (но все равно приблизительная) параллель с разрывом доходов среди людей – и прежде всего в терминах репродуктивного успеха. Доминирующая иерархия, на вершине которой находятся самые крупные, сильные и агрессивные самцы, потребляющие больше остальных и имеющие сексуальные связи с большинством самок, – это стандартная модель[23].

Проблема, на наш взгляд, возникла лишь тогда, когда во второй половине XIX века ускорение экономического развития, решительный отказ от архаических социальных институтов и неудержимая волна глобализации поставили под вопрос саму возможность осуществления таких «частичных» заимствований, которые не вели к тотальной трансформации всего общественного уклада. В то время в первый раз стало понятно, что модель последовательного избирательного заимствования, которую Россия практиковала на протяжении всей своей истории и в применении которой не знала себе равных, дает сбои. Последние полтора столетия стали для нашей страны периодом самых тяжелых исторических испытаний во многом потому, что на каждом из резких поворотов недавней истории ее правители вместо того, чтобы позволить стране естественно развиваться в интересах народа, всякий раз пытались провести очередную «сборку» все менее состыкуемых элементов по принципу избирательной рецепции отдельных практик и институтов более успешных народов (даже современная дискуссия о предпочтительности «европейского» или «китайского» пути отражает именно этот догмат, неискоренимый в сознании отечественной элиты). Время частичных рецепций закончилось — но пока мы все же вернемся к их истории, так как именно прежние заимствования позволяют понять как корни российской имперскости, так и ее отличительные особенности.

Вряд ли эти общие характеристики появились в процессе эволюции уже после того, как указанные три вида разделились на отдельные эволюционные линии, восходящие к общему предку; этот процесс начался 11 миллионов лет назад с появлением горилл и продолжился еще через 3 миллиона лет, когда от нашего общего с шимпанзе и бонобо предка отделилась линия, которая впоследствии привела к австралопитекам, а в конечном итоге и к человеку разумному. Но даже при этом выраженное социальное неравенство необязательно было постоянным среди приматов. Иерархия – это функция жизни в группе, и наши более дальние родственники среди приматов, отделившиеся от общего древа еще раньше, менее социальны и живут либо поодиночке, либо очень небольшими и непостоянными группами. Это верно как в отношении гиббонов, чьи предки отделились от общего с африканскими большими обезьянами предка около 22 миллионов лет назад, так и орангутанов, первых оформившихся в отдельный вид 17 миллионов лет назад и ныне обитающих в Азии. Верно и обратное: социальная иерархия типична для африканских видов этого таксономического семейства, включая нас самих. Отсюда можно предположить, что наиболее недавний общий предок горилл, шимпанзе, бонобо и людей уже в какой-то степени демонстрировал эту черту, не обязательно присутствовавшую у еще более далеких предков[24].

«Третий Рим»

Аналогия с другими видами приматов может быть не таким уж хорошим средством исследования неравенства среди ранних гоминидов и людей. Наилучшие имеющиеся косвенные данные – это скелетные останки, свидетельствующие о половом диморфизме по размеру, то есть о степени, в какой взрослые представители одного пола – в данном случае самцы – выше, тяжелее и сильнее представителей другого пола. Среди горилл, как и среди морских львов, ярко выраженное неравенство среди самцов с гаремами и без гаремов, а также между самцами и самками ассоциируется с высокой степенью диморфизма по размеру. Судя по окаменелым останкам, у ранних гоминид – австралопитеков и парантропов, существовавших более 4 миллионов лет назад, – диморфизм под размеру был более выражен, чем у людей. Согласно общепринятому мнению, которое в последнее время подвергается пересмотру, у некоторых самых ранних видов, Australopithecus afarensis и ana-mensis, появившихся от 3 до 4 миллионов лет назад, самцы были на 50 % тяжелее самок, тогда как более поздние виды занимают по этому показателю промежуточные позиции между австралопитеками и людьми современного типа. С появлением более 2 миллионов лет назад Homo erectus – существа с более крупным мозгом – половой диморфизм по размеру тела уже снизился до относительно невысокого уровня, который мы наблюдаем и сегодня. Поскольку степень диморфизма соотносилась с преобладанием конкуренции между самцами за самок или определялась половым отбором среди самок, сокращение половых различий может служить признаком меньшей репродуктивной вариантности среди самцов. В этом отношении эволюция снизила неравенство как среди самцов, так и между полами. Тем не менее более высокие показатели репродуктивного неравенства для мужчин по сравнению с женщинами сохранились наряду с умеренными уровнями репродуктивной полигинии[25].

Если оценивать логику развития славянских племен и русского протогосударства в IX–X веках, появление «связки» с Византией было практически неизбежным — причем как по экономико-политическим, так и по культурно-идеологическим причинам. С одной стороны, на Византию приходилась бóльшая часть шедшей по Днепру и Дону торговли; русские купцы практически постоянно присутствовали в Константинополе уже с начала X века[118]; славяне неоднократно сталкивались с византийцами, но чем дальше заходило их противостояние, тем понятнее становилась необходимость поддержания союзнических отношений; в середине Х века русские воины принимали участие в византийских военных операциях на Крите и в других районах восточного Средиземноморья[119]; в политическом отношении византийская система правления виделась киевским князьям образцом для подражания. С другой стороны, распространение христианства в направлении русских земель в Х веке было практически необратимым: на севере начиналась активная христианизация скандинавских народов: франкские и германские епископы занимались успешным миссионерством среди викингов уже в 850–940 гг., причем многие норманны принимали крещение для того, чтобы упростить контакты с богатевшими западноевропейскими государствами[120]; со стороны Византии шел аналогичный процесс: не случайно княгиня Ольга, единственная из киевских властителей триумфально принятая в Константинополе в 957 г., приняла крещение как минимум за год до поездки в Византию[121]. При этом нельзя забывать, что Х век был временем максимального расцвета империи, и союз с ней — тем более союз, в котором Константинополю приходилось относиться к Киевскому государству как к равному (выдача сестры императора Анны замуж за князя Владимира, судя по всему, была не столько следствием его военных успехов в Крыму, сколько благодарностью за помощь в подавлении восстания Фоки и ряде иных военных предприятий Василия II[122]), — выглядел весьма логичным. Заметим: он не случился в одночасье — сближение, перемежаемое конфликтами, продолжалось около столетия, причем в этот период вместились и осада Константинополя Олегом в 907 г., и совместные военные действия византийцев и русичей в 949 г.; и поездка Ольги в Константинополь, и болгарская война между Византией и Святославом в 968–971 гг.; и языческий ренессанс на Руси в последней трети Х века, и крещение Киева и Новгорода в 988–989 гг.

Предполагается, что большему равенству содействовали и другие факторы развития, которые также могли появиться еще 2 миллиона лет назад. Изменения мозга и физиологические изменения, совместная забота о потомстве и совместные поиски пищи, вероятно, противостояли агрессивности доминантных особей и могли смягчить иерархию в крупных группах. Все, что помогало подчиненным особям сопротивляться доминантным, ослабляло власть последних и таким образом уменьшало общее неравенство. Одним из таких средств можно назвать создание коалиций среди мужчин низкого статуса, другим – использование метательного оружия. В борьбе на близком расстоянии, будь то рукопашный бой при помощи рук и зубов или сражение палками и камнями, победу одерживают, как правило, сильные и более агрессивные мужчины. Оружие начало играть уравнительную роль после того, как оно стало поражать противника на большей дистанции.

Византийская рецепция, если описывать ее в самых общих чертах, была в значительной части идеологической, а также политической в той мере, в какой религия определяла характер доминирующих государственных институтов. Обусловленные ею на Руси изменения определялись в основном тремя моментами.

Произошедшие около 2 миллионов лет назад анатомические изменения в плечевом суставе позволили впервые эффективно метать камни и другие объекты – это умение было недоступно более ранним видам (и только отчасти доступно некоторым современным приматам). Такая адаптация не только повысила охотничьи навыки, но и облегчила «гаммам» переход в разряд «альф». Следующим шагом стало изобретение копья и его улучшения – сначала обожженное в огне острие, а позже и каменные наконечники. Около 800 000 лет назад человек освоил огонь, а термической обработке пищи по меньшей мере 160 000 лет. Первые дротики или каменные наконечники стрел, самые ранние образцы которых найдены в Южной Африке и насчитывают около 70 000 лет, стали лишь последней фазой долгого процесса развития метательного оружия. Несмотря на то, что современному наблюдателю они могут показаться примитивными, использовать такие орудия в первую очередь помогало мастерство, а не размеры тела, сила или агрессивность, и они способствовали развитию охоты с использованием засад и совместной тактики среди слабых индивидов.

Во-первых, вместе с христианством Русь «импортировала» из Византии особый способ взаимодействия церкви и светской власти. Если в западной части Римской империи по мере ее ослабления и после ее распада епископы приобретали значительный вес, нередко противопоставляя себя светским правителям, превратив церковь к IX веку в параллельный источник власти[123], то в восточной части, где империя сохранилась и даже окрепла в VI–VII веках, сформировались все предпосылки для подчинения духовной власти светской[124]. Последнее не случилось мгновенно, но после подавления иконоборчества сложилась та обоснованная еще Юстинианом симфония двух властей[125], которая не могла не нравиться любым правителям, мечтавшим о прочной легитимации собственной власти. Следует заметить, что на киевской почве эта идея получила развитие, и всего через полвека после принесения христианства на Русь явилось знаменитое «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона[126], в котором излагалось учение о «прирожденном государе», на долгие столетия оказавшееся фундаментом московского и российского абсолютизма. Так как новая религия пришла на Русь не в результате завоевания или миссионерства, а была установлена правителем, то вся церковная экономика также изначально стала заботой властей — и финансовая зависимость церкви от князя не располагала к самостоятельности (тренд усилился по мере сдвига центра русского государства от Киева к Владимиру и Москве). Принятие христианства дало безусловный толчок упрочению абсолютистской власти князей и в этом отношении укреплению государства.

Эволюция когнитивных способностей стала важным фактором, способствовавшим более точному владению оружием, улучшению его дизайна и созданию более сплоченных коалиций. Полноценному языку, который упростил создание альянсов и породил представление о морали, насчитывается от 100 000 до 300 000 лет. По большей части хронология этих социальных перемен остается крайне неопределенной: они могли происходить на протяжении всех двух миллионов лет или затронуть только анатомически современных людей – наш собственный вид Homo sapiens, появившийся в Африке по меньшей мере 200 000 лет назад[26].

Что важно в текущем контексте, так это совокупный итог перемен – улучшенная способность индивидов с низким статусом контролировать альфа-самцов в такой степени, которая недоступна другим приматам. Когда доминирующие индивиды оказались вовлеченными в группы, члены которых были вооружены метательным оружием и способны противостоять давлению, создавая коалиции, открытое доминирование посредством грубой силы и запугивания перестало быть надежным способом подчинения. Если это предположение – поскольку это может быть только предположением – верно, то насилие, а точнее, новые стратегии организации насильственных действий и угроз сыграли важную и, пожалуй, даже критическую роль в первом великом уравнивании в истории человечества.

Во-вторых, непереоценимое значение имел тот факт, что новая религия была «религией Книги»: с принятием христианства Русь признала необходимость грамотности. Вопрос, существовала ли у славянских племен письменность в дохристианскую эпоху, давно обсуждается как в связи с попыткой найти связь между руническими письменами германцев и викингов и русской грамотой[127], так и в контексте языка первых письменных соглашений между русскими князьями и Византией[128], однако не приходится сомневаться, что христианское влияние революционизировало русскую культуру. Даже если не зацикливаться на традиционной концепции, по которой на возникновение русской письменности оказала критическое влияние деятельность византийских монахов Кирилла и Мефодия, которые еще в IX веке разработали славянский алфавит на основе греческой азбуки[129], следует заметить, что именно христианские тексты стали первыми образцами письменной культуры Древней Руси, — здесь стоит вспомнить и об Остромировом Евангелии 1056 г., и об Изборнике Святослава 1073 г., и об Архангельском Евангелии 1092 г., и о других памятниках того времени[130]. Если первые берестяные грамоты в Новгороде датируются первой половиной XI века[131], то в начале XII столетия их число возрастает многократно; возникают населенные «книжниками» монастыри — (только в Киеве их было как минимум четыре к концу XI века); к 990-м — началу 1000-х гг. относится появление первых русских летописей — Аскольдовой и «Повести временных лет»[132], к XI столетию — сводов законов (таких, как «Русская Правда») а к XII веку — классических памятников домонгольской литературы: «Слова о полку Игореве», «Сказания о Борисе и Глебе» и ряда других[133]. Приобщение к византийским практикам совершило радикальный переворот и в материальной культуре Руси; в городах появились первые каменные здания — церкви и детинцы, возникли начала русского зодчества; в Киев, Новгород и даже в Суздаль и Владимир потянулись греческие иконописцы, создававшие школы подмастерьев и последователей[134]. Учитывая, что в период наивысшего расцвета Киева Византийская империя оставалась достаточно мощным европейским государством, духовно опиравшаяся на нее Древняя Русь быстро становилась страной европейской культуры.

К тому времени биологическая и социальная эволюции человека привели к эгалитарному равновесию. Группы еще не были достаточно большими, труд еще не был достаточно разделен, а межгрупповые конфликты и механизмы защиты территории не успели развиться в такой степени, чтобы подчинение немногим казалось наименьшим злом для многих. Животные формы доминирования и иерархии были уже размыты, но на смену им еще не пришли новые формы неравенства, основанные на окультуривании растений и животных, имущественном праве и военных действиях.

Тот мир давно утрачен, но кое-что от него сохранилось до сих пор. Несколько дошедших до наших дней немногочисленных популяций охотников и собирателей, для которых характерны низкие уровни неравенства ресурсов и сильные эгалитарные проявления, дают некоторое представление, пусть и ограниченное, о том, какой могла быть динамика равенства в среднем и верхнем палеолите[27].

В-третьих, очевидным достижением византийской рецепции стало ощущение принадлежности Руси к более широкому миру. В XI веке стремительно сформировались связи Киевской Руси с европейскими государствами: новые торговые пути повели на запад, к Чехии, Польше и Германии[135]; Новгород был принят в Ганзу в 1192 г.; появились ориентированные на торговлю с Русью крупные торговые центры в Регенсбурге и на Готланде. Русь установила прочные отношения с крупными западноевропейскими государствами; возникли династические связи с самыми известными дворами Европы (в качестве примера обычно приводят Анну, дочь Ярослава Мудрого, вышедшую замуж за французского короля Генриха I в 1051 г.[136], и Всеволода Ярославича, женившегося на византийской принцессе Марии Анастасии в 1046 г.[137] (последний, заметим, был сыном Ярослава Мудрого от шведской принцессы Ингигерды[138], а его дочь от половецкой княжны Анны, Евпраксия, стала под именем Адельгейда императрицей Священной Римской империи в 1089 г., cупругой известного своим «хождением в Каноссу» Генриха IV[139])). Хотя можно сказать, что впервые горизонты для русичей раздвинулись после прихода викингов и первых походов в Черное и Каспийское моря, по-настоящему европейской страной Русь стала, несомненно, только вследствие византийской рецепции.

Однако в то же время при более пристальном рассмотрении не может не показаться, что с точки зрения долгосрочного развития эта первая рецепция принесла Руси чуть ли не больше проблем, чем пользы.

Сдерживать неравенство среди охотников и собирателей помогали мощные ограничения логистического и инфраструктурного характера. Кочевой образ жизни в отсутствие вьючных животных сильно сдерживает процесс накопления материальных благ, а текущий и гибкий состав добывающих продовольствие групп не способствует развитию асимметричных отношений, помимо обычного расхождения по возрасту и полу. Более того, эгалитаризм охотников и собирателей основан на намеренном отказе от попыток доминирования. Такое поведение служит критическим испытанием естественной склонности человека к образованию иерархий: активное уравнивание предпринимается для поддержания ровных условий для всех. Антропологи задокументировали многочисленные средства навязывания эгалитарных ценностей, различающихся по степени строгости. Попрошайничество, вымогательство и воровство способствуют более равномерному распределению ресурсов. Санкции против авторитарного поведения и усиления влияния одного индивида варьируют от слухов, критики, насмешек и непослушания до остракизма и даже физического насилия. Лидерство при этом принимает более размытые очертания, распределяется между различными членами группы и переходит от одних к другим; наибольший шанс повлиять на остальных возникает у наименее упрямых и настойчивых. Такая оригинальная моральная экономия получила название «иерархия реверсивной доминантности» (reverse dominance hierarchy); будучи распространенной среди взрослых мужчин (которые обычно доминируют над женщинами и детьми), она служит постоянной и предупредительной нейтрализацией авторитета[28].

У народности хадза – группы из нескольких сотен охотников-собирателей в Танзании – обитатели лагеря занимаются добычей пищи индивидуально и при распределении добычи явный приоритет отдают членам собственного домохозяйства. В то же время распространен и обычай делиться пищей с другими, и такое поведение даже ожидается, особенно если соплеменники могут легко заметить ваши ресурсы. Хадза могут попытаться скрыть мед, потому что его легко спрятать, но если его находят, то они будут вынуждены им поделиться. К попрошайничеству относятся терпимо, и оно широко распространено. Таким образом, даже если индивиды явно предпочитают сохранять добычу для себя и своих ближайших родственников, в такое поведение вмешиваются нормы; дележ добычи представляет собой обычное явление, потому что в отсутствие доминирования настаивать на своем нелегко. Большие и быстро портящиеся объекты, такие как туша крупной дичи, могут быть распределены даже за пределами лагеря. Накопление ресурсов не поощряется до такой степени, что они потребляются без промедления и ими даже не делятся с теми, кто в настоящее время отсутствует. В результате хадза обладают лишь минимальным имуществом: украшения, одежда, палка-копалка и иногда горшок для приготовления пищи у женщин и лук со стрелами, одежда, украшения и, возможно, пара инструментов у мужчин. Многие из этих объектов относительно недолговечны, и их владельцы не слишком к ним привязываются. Собственности, не считая этих основных предметов, не существует, а территория не охраняется. Из-за отсутствия (или размытости) властного авторитета принимать групповые решения нелегко, не говоря уже о том, чтобы обеспечить их выполнение. Во всех этих отношениях хадза в общем смысле неплохо демонстрируют образ жизни первобытных охотников и собирателей[29].

Прежде всего следует отметить, что византийская версия христианства имела специфические особенности — и прежде всего догматизм и значительно меньшую развитость теологии, чем на Западе. Согласно легенде, послы князя Владимира, которые должны были составить представление о том, какую религию стоит выбрать, посетив храм Святой Софии, «не поняли, находятся они на земле или в раю»[140], что подчеркивает то, что главное внимание (за исключением места церкви по отношению к светской власти) обращалось на обрядность, а не на элементы рациональности. Восточная версия христианства не делала акцента на аргументацию, предпочитая концентрироваться на служении и обрядности; вера в этом случае ценилась намного выше знания. Кроме того, заимствованию подверглись прежде всего основные церковные тексты, а не их толкования; что касается массива греческой литературы (мы говорим хотя бы о современных византийских законах, а не о философских произведениях), о нем вообще не шло и речи[141]. Можно говорить о том, что в Древней Руси была известна Эклога, краткий свод византийского законодательства VIII века (многие историки проводят параллели между ним и отдельными положениями «Русской Правды»[142]); значительно позже заметно влияние Прохирона, судебника IX века (из него, как считается, заимствованы многие положения Соборного уложения 1649 г.[143]). При этом следует отметить, что Дигесты, самый объемный кодекс, на котором базировались основы воссоздававшегося в средневековой Европе римского права, фактически были неизвестны в России вплоть до начала европейской рецепции (появившись в XVIII веке на латинском и немецком языках, они были частично переведены на русский в 1980-е гг., а полный перевод вышел лишь несколько лет назад[144]). Привносимая греческой церковью иррациональность серьезно усугубилась через несколько десятилетий после крещения Руси вследствие великого раскола 1054 г.[145], после которого отторжение западноевропейского рационализма стало не только внутрирелигиозным, но и политическим вопросом. Практически немедленно после приобщения к, казалось бы, единой религии Русь вновь начала превращаться в периферию, тем более экзотическую, что Византия с XII века начала уверенно клониться к упадку. При этом по мере укрепления киевской государственности князья постоянно стремились к ограничению власти константинопольского патриарха: сначала они добились самостоятельного назначения киевского митрополита (1147 г.), а затем — и открытия митрополичьей кафедры во Владимире (в 1299 г.), после чего подчинение церковной власти светской стало еще более явным[146].

Добывающий тип хозяйства и эгалитарная моральная экономика совместно образуют серьезное препятствие любой форме развития по одной простой причине: экономический рост требует наличия некоторой степени неравенства дохода и потребления, что поощряет инновации и производство прибавочного продукта. Без роста трудно присваивать и передавать излишки. Моральная экономика препятствует росту, а отсутствие роста препятствует производству и концентрации излишков. Отсюда не следует, что среди собирателей распространен некий вид коммунизма: потребление при этом неравное, и индивиды различаются не только по своей физической конституции, но и по своему доступу к сети поддержки и материальным ресурсам. Как я показываю в следующем разделе, неравенство среди собирателей все же существует, но только в очень низкой степени по сравнению с неравенством в обществах, придерживающихся других типов хозяйства и жизнеобеспечения[30].

Не менее значимыми были и последствия восприятия кириллической письменности. Ввиду относительной близости старославянского письменного языка греческому и большому количеству греческих книг русские книжники сконцентрировались на следовании именно греческой культурной традиции, в то время как после раскола 1054 г. в Западной Европе греческий начал забываться даже в среде духовенства. Письменность, ставшая на некоторое время мощным цивилизующим инструментом, очень быстро превратилась в фактор, отрезающий Русь от Европы, а не связывающий ее с ней. Учитывая отсутствие каких бы то ни было переводов на латынь, Русь стремительно «окукливалась» в относительно замкнутой культурной среде, которой были чужды написанные на латинском или любом другом европейском языке тексты. При этом отношение к «чужакам» оставалось (во многом как следствие представлений о собственной религиозно-культурной исключительности) настороженно-пренебрежительным: существующее в русском до сих пор слово «немцы», которое в древние времена использовалось для обозначения любых европейцев, этимологически означает людей, не говорящих на понятном языке («немых»)[147], ровно в том же смысле, в каком римляне называли дикие племена, жившие на окраинах империи, варварами[148] (хотя справедливости ради надо признать, что такие же элементы прослеживаются в других европейских языках — так, например, германцы называли себя Deutschen от слова «deuten», т. е. «ясно говорящие», тогда как иноязычных они именовали Welschen [отсюда происходят слова «Уэльс», «Валахия» и даже польское название Италии Włochy], что происходило от «fälschen», т. е. «говорящие неправильно»).

Нужно также учесть вероятность того, что современные охотники-собиратели могут в важных аспектах отличаться от наших предков до аграрной революции. Сегодня выжившие группы в высшей степени маргинализованы и проживают в труднодоступных районах, не представляющих никакого или почти никакого интереса для земледельцев и скотоводов, – то есть вдали от той среды, которая благоприятствует накоплению материальных ресурсов и появлению первых претензий на территорию. До появления культурных растений и животных охотники и собиратели были гораздо более широко распространены по всей планете и имели доступ к более богатым природным ресурсам. Более того, в некоторых случаях современные добывающие группы собирателей могут реагировать на более иерархичную систему фермеров и скотоводов, намеренно противопоставляя свой образ жизни внешним нормам. Оставшиеся группы не застыли во времени и не являются «живыми ископаемыми», и их образ жизни следует воспринимать в конкретных исторических контекстах[31].

По этой причине доисторические популяции не обязательно должны быть эгалитарными в той степени, какую демонстрирует способ существования современных охотников-собирателей. Материальное неравенство пусть и редко, но все же наблюдается в захоронениях до наступления голоцена, начавшегося примерно 11 700 лет назад. Наиболее известный пример – стоянка Сунгирь эпохи плейстоцена, обнаруженная в 120 милях к северу от Москвы и относящаяся к периоду 30 000–34 000 лет назад, то есть к относительно умеренной стадии последнего ледникового периода. Она содержит останки группы охотников и собирателей, убивавших и поедавших крупных млекопитающих, таких как бизоны, лошади, северные олени, антилопы и особенно мамонты, – наряду с волками, лисицами, бурыми медведями и пещерными львами. Особенно выделяются три захоронения. В одном из них найдены останки взрослого мужчины, а вместе с ними – 3000 бусин из мамонтовой кости, которыми, по всей видимости, была обшита его меховая одежда, а также около 20 подвесок и 25 колец из мамонтовой кости. В другой могиле покоились останки девочки лет десяти и мальчика-подростка приблизительно двенадцати лет. Их одежды украшало еще большее количество бусин из мамонтовой кости – в общей сложности 10 000. Кроме того, в их захоронении было обнаружено множество других престижных предметов: копья из выпрямленных бивней мамонта и различные произведения искусства.

Еще одним — вероятно, даже наиболее важным — обстоятельством стало специфическое отношение к праву. В Византии существовали законы (и их кодификация в Дигестах и Прохироне является выдающимся достижением раннего периода империи), но в то же время практически отсутствовали суды[149]. Римское право, предполагавшее специальные институты разрешения споров и/или признания человека виновным — с подготовленными судьями и возможностью защиты и состязательности, — в Византии не прижилось. Уже к концу VIII века споры здесь решались — пусть и с определенным почтением к существовавшим законам — не независимыми судьями, а назначавшимися императором высокопоставленными чиновниками[150]. Такая организация судебной системы была привычной для Руси, где и до византийской рецепции князья исполняли также роль высшей юридической инстанции[151]. Поэтому Русь осуществила в правовой сфере крайне избирательную рецепцию: приняв некоторые византийские формы, русские законы в значительной мере опирались тем не менее на норманнскую традицию (знаменитая «Русская Правда» имеет куда больше сходств с «Салической правдой», чем с Дигестами или Номоканоном[152]). При этом, однако, общее византийское влияние не позволило Руси преодолеть раннесредневековую правовую культуру в том направлении, как это было сделано в Западной Европе, где противостояние духовной и светской власти, а также становление структурированного феодального общества породили предпосылки для ренессанса римского права и вызвали к жизни целый класс людей, обслуживающих правосудие: собственно судей, трактовавших законы легистов, представителей светской власти в судебных инстанциях и, наконец, юристов, развивавших правовые нормы в начинавших появляться университетах. Следование в русле развития византийских политических институтов отдалило появление на Руси / в России независимого суда на несколько столетий и тем самым серьезно ограничило развитие общества, полностью поставив его в зависимость от власти, которая стала сочетать светское доминирование не только с религиозным авторитетом, но и с судебными функциями.

Для организации таких захоронений потребовалось много времени и труда: по оценкам современных ученых, на изготовление одной бусины уходило от 15 до 45 минут, так что, если бы такой работой занимался один человек по сорок часов в неделю, у него в общей сложности ушло бы на нее от 1,6 до 4,7 лет. Чтобы прикрепить к поясу 300 клыков, нужно было поймать как минимум 75 полярных лисиц, а если учесть, что удалить зубы без повреждения довольно сложно, то реальное количество должно быть еще выше. И хотя члены группы, которой принадлежат эти захоронения, по большей части вели оседлый образ жизни (благодаря чему у них и было достаточно свободного времени для такой работы), все равно остается вопрос: а зачем они вообще захотели это сделать?

Суммируя, можно без большого преувеличения сказать, что византийская рецепция придала окраинной Руси ее первую определенность: она стала окраиной христианского мира, который в то время несомненно ассоциировался с Европой. В то же время, однако, Русь осталась именно окраиной — и, более того, обрела все предпосылки для того, чтобы ее окраинность и особость лишь закреплялись с течением времени. Последнее было обеспечено принятием религиозного канона, письменности и политических установлений, связанных с исторически нетипичной цивилизацией, которая вскоре начала проигрывать в конкуренции со своими соседями как с запада, так и с востока. Раскол 1054 г. и разгром Константинополя крестоносцами в 1204 г., произошедшие еще до монгольского нашествия, не только изолировали Русь от европейских государств, но достаточно агрессивно противопоставили ее им. Именно из этого времени возникает мощный элемент цивилизационного мессианства, которое изначально накладывается на концепт имперскости: ведь Русь трактуется как духовная преемница Византии, которая на протяжении веков подчеркивала свою римскую природу (византийцы называли себя Ρωμαι′οι [римляне], а страну — Ρομανι′α) в противоположность территориально намного более близкой римским истокам Священной Римской империи.

Эти три человека, по всей видимости, похоронены не в обычной одежде и не с предметами повседневного обихода. То, что бусины в детских захоронениях меньше по размеру, говорит о том, что такие бусины изготавливались специально для детей – будь то при их жизни или же, что вероятнее, для их погребения. По неизвестным для нас причинам этих людей считали особенными. Два ребенка-подростка были слишком молодыми, чтобы самостоятельно завоевать привилегированный статус; возможно, они приходились родственниками какому-то члену группы, который значил больше, чем другие. Наличие возможных летальных ран у мужчины и мальчика, а также укороченная бедренная кость у девочки лишь добавляют загадок[32].

Между тем византийская рецепция и принесение на Русь православия, ограничившие взаимодействие с Западной Европой, где латинские обряды вытесняли греческие уже с IX–X веков, открыли путь для колонизации на северо-восток, которая подталкивалась как минимум тремя обстоятельствами. Во-первых, на Руси так и не возникло четкой системы поземельной собственности (землей владели общины, как и в IX–X столетиях) и универсального принципа наследования (территории находились во владении скорее родов и семей, чем отдельных князей)[153]. Как следствие, к концу XI века не только усилился тренд к раздробленности русских княжеств, но и стала заметна практика вытеснения младших князей на периферийные по отношению к Киеву территории, а таковыми были лишь земли на северо-востоке, где славянское присутствие на фоне местных финно-угорских племен было заметно уже с X века[154]. Кривичи, вятичи, радимичи, ильменские словене — все они стали главными участниками масштабной колонизации, которая к XII веку увеличила контролируемую Рюриковичами территорию как минимум в полтора раза[155]. Уже в начале XII столетия здесь началось активное заложение новых городов (Владимир-на-Клязьме, Рязань, Ярославль, Мстиславль), а местные князья стали усиливать свои позиции на фоне обострявшейся борьбы за киевский великокняжеский престол. Во-вторых, колонизация северо-востока изначально обусловливалась экономическими факторами: прежде всего большими неосвоенными пространствами, пригодными для земледелия того времени[156], и наличием плодородных земель, использование которых под пашни не предполагало необходимости масштабной вырубки лесов[157]. Относительно быстрое возвышение новых княжеств в значительной мере было обусловлено именно их статусом поставщиков товаров, пользовавшихся в то время наибольшим спросом у основных торговых партнеров Руси на юге и на юго-востоке. В-третьих, лишь в этом направлении русские могли «нести свет истинной веры» — причем не только потому, что запад было закрыт, но и потому, что в направлении северо-востока мигрировало большое число приверженцев прежних языческих обрядов и верований из тех районов, где христианство распространилось быстрее всего. Таким образом, политические и хозяйственные причины смещения «центра тяжести» получали мощное идеологическое дополнение, дававшее князьям лишний повод стимулировать переселение[158].

И хотя пышные захоронения Сунгири остаются уникальными для палеолита, далее к западу обнаружены другие богатые могилы. В Дольни-Вестонице в Моравии три человека приблизительно в то же время были захоронены со сложными головными уборами в окрашенной охрой земле. Более многочисленны находки, относящиеся к более позднему времени. В пещере Арене-Кандиде на побережье Лигурии обнаружена глубокая, богато украшенная могила молодого человека, уложенного на слой красной охры около 28 000 или 29 000 лет тому назад. Вокруг его головы лежали сотни раковин с отверстиями и клыки оленей, которые, очевидно, изначально были прикреплены к головному убору покойника. По правую руку лежали подвески из мамонтовой кости, четыре жезла из лосиных рогов и необычно длинный клинок из экзотического вида кремня. В обнаруженном в Сен-Жермен-ла-Ривьер захоронении молодой женщины, сделанном около 16 000 лет назад, лежали украшения из раковин и зубов, причем последние – около 70 просверленных клыков оленей – были, скорее всего, доставлены из другого региона, за 200 миль от места захоронения. В скальном убежище Ла-Мадлен, обнаруженном в департаменте Дордонь, около 10 000 лет назад (это ранний голоцен, но все еще культура охотников и собирателей) был захоронен трехлетний ребенок, а вместе с ним – 1500 бусин из раковин[33].

Процесс смещения «центра тяжести» русских княжеств на еще бóльшую окраину достиг апофеоза в конце XII — начале XIII века, когда старшинство владимирских князей стало признаваться по всей Руси, а сами они начали предпринимать попытки поставить под свой контроль Новгород и организовывать походы против Литвы[159]. Пришедшийся на это же время фактический распад Византийской империи после разграбления крестоносцами Константинополя в 1204 г. усилил притязания Владимира на доминирование не только в светской, но и в религиозной сфере, что завершилось переносом сюда митрополичьей кафедры из Киева уже после подчинения русских княжеств монголами, в 1299 г.[160] Следует также иметь в виду, что монгольское нашествие, как бы это ни казалось странным, не изменило исторического вектора смещения русского центра, а скорее даже его укрепило: в то время как ханы Золотой Орды, с одной стороны, установили во Владимирском и других восточно-русских княжествах режим вассалитета, а не включили эти территории в состав своего государства, и, с другой стороны, оказались вполне толерантными к христианскому вероисповеданию, и в частности, к православному духовенству, на «западном направлении» происходили совершенно иные события.

Было бы заманчиво интерпретировать эти находки как самые ранние предвестники грядущего неравенства. Продвинутые технологии, необходимые для создания украшений, затраты времени на повторяющиеся действия и использование ресурсов, доставленных издалека, намекают на гораздо бо́льшую экономическую активность, чем у современных охотников и собирателей. Они также указывают на социальное расслоение, обычно несвойственное таким группам; богатые захоронения детей и юношей свидетельствуют о высоком статусе покойных – возможно, даже наследственном. Труднее на основе такого материала предположить наличие иерархических отношений, хотя и это не исключается. Однако при этом нет никаких признаков устойчивого неравенства. Усложнение и дифференциация статуса, похоже, носили временный характер. Эгалитаризм не обязательно должен быть стабильной категорией: социальное поведение может варьировать в зависимости от меняющихся обстоятельств или даже от регулярных сезонных изменений. И хотя ранние примеры прибрежной адаптации – этой колыбели социальной эволюции, в которой доступ к таким морским пищевым ресурсам, как моллюски, поощрял защиту территорий и более эффективное руководство, – могли появиться еще 100 000 лет назад, нет никаких доказательств (по крайней мере в настоящее время) зарождающегося неравенства и диспропорции в потреблении. Насколько мы можем судить, социально-экономическое неравенство в палеолите носило случайный и преходящий характер[34].

Великое разуравнивание

Практически параллельно с монгольским нашествием на Русь на северо-западе обострилось противостояние с тевтонскими рыцарями[161] — по сути, первый серьезный конфликт Руси и Европы. В 1240-х гг. Тевтонский орден, сформировавшийся как квазигосударственное объединение на территории того, что позднее стало известно как Восточная Пруссия[162] (а сейчас это Северная Польша), предпринял попытку завоевания северо-западных русских земель под флагом распространения здесь католицизма. Хотя новгородский князь Александр одержал над его войсками несколько побед, в частности — в сражении на берегах Чудского озера в 1242 г., — он тем не менее позже перенес центр своей власти во Владимир, великим князем которого он в соответствии с полученным в Орде ярлыком оставался вплоть до своей смерти в 1263 г.[163] Таким образом, даже успешная конфронтация Новгорода с тевтонцами и шведами привела не к его собственному усилению, а к дальнейшей концентрации власти вокруг Владимира. Помимо этого, нужно отметить еще два важных процесса.

Неравенство прочно утвердилось лишь по окончании последнего ледникового периода, когда наступил период необычайно стабильных климатических условий. Голоцен, этот первый теплый межледниковый период более чем за последние 100 000 лет, создал среду, как нельзя лучше благоприятствующую социально-экономическому развитию. По мере того как повышалась производительная мощь человечества и росла его численность, закладывались основы растущего неравномерного распределения влияния и материальных ресурсов. Это привело к тому, что я называю Великим разуравниванием (The Great Disequali-zation) – переходом к новому типу хозяйства и к новым формам социальной организации, которые размыли прежний эгалитаризм и утвердили прочные иерархии и неравенство доходов и богатства. Для такого развития необходимы средства производства, которые можно защищать от посягательств и с помощью которых их владельцы могут получать предсказуемый прибавочный продукт. Такие способы производства пищи, как земледелие и скотоводство, оба удовлетворяют этим условиям, и потому они стали главной движущей силой экономических, социальных и политических перемен.

С одной стороны, галичский князь Даниил в начале 1250-х гг. предпринял смелую попытку опереться в борьбе с монголами на европейских союзников и с этой целью вступил в контакт с папой Иннокентием IV, который даровал ему титул Rex Ruthenorum или Rex Russiae в 1253 г.[164] Хотя этот союз не привел к реальному военному взаимодействию (крестовый поход против Орды не состоялся[165]) и в целом оказался непродолжительным, в это время впервые начало возникать понимание того, что западные области бывшей Киевской Руси вполне могут тяготеть к католическим странам Европы (сын Даниила Роман был женат на Гертруде Бабенберг, наследной герцогине Австрии, и Галицко-Волынское княжество принимало активное участие в региональных войнах[166]), — что в перспективе работало на повышение роли и значения Владимира и иных областей северо-востока как центров консолидации русского православия (особенно с момента свержения владимирского князя Андрея Ярославича[167], женатого на дочери Даниила, и передачи ярлыка на владимирское княжение Александру Невскому).

Однако окультуривание растений и животных не было необходимым условием. При определенных условиях охотники и собиратели тоже могут аналогичным образом использовать неокультуренные природные ресурсы. Защита территорий, иерархия и неравенство могут возникать и там, где возможно рыболовство (или в тех районах, где оно особенно продуктивно). Этот феномен, известный как «морская» или «речная адаптация» (maritime or riverine adaptation), хорошо документирован в этнографических записях. Примерно в 500 году н. э. в результате роста населения на западном побережье Северной Америки от Аляски до Калифорнии усилилось давление на рыбные запасы, и это вынудило добывающие популяции установить контроль над отдельными крайне немногочисленными реками, где водился лосось. Иногда это сопровождалось переходом от преимущественно эгалитарных поселений к стратифицированному обществу с большими домами для семьи вождя, его клиентов и рабов[35].

С другой стороны, возвышение с конца XIII века Литовского государства привело к быстрому инкорпорированию в него западных русских территорий — от Полоцка и Смоленска до Киева и Чернигова. Последовавшее распространение в Великом княжестве Литовском католичества и превращение его в официальную религию начиная с конца XIV века[168] означало фактическое отторжение всей исторической Руси от северо-восточных территорий и, по сути, закрепляло совершенно новую конфигурацию формировавшегося русского государства, которое еще серьезнее отдалилось от Европы территориально и стало еще более чуждым ей в культурном и религиозном отношении. Можно даже утверждать, что на протяжении XIV века Русь окончательно отвернулась от Запада и повернулась к Востоку — хотя экспансия в этом направлении в эпоху максимального могущества Золотой Орды была совершенно немыслимой.

Подробные исследования отдельных случаев привлекли внимание к близкой связи между дефицитом ресурсов и появлением неравенства. Примерно с 400 по 900 год н. э. в Британской Колумбии, на стоянке Китли-Крик у реки Рейзер, в которой сосредоточен местный ход лососевых, проживала община из нескольких сотен человек. Судя по археологическим остаткам, около 800 года потребление лосося сократилось и на смену рыбе пришло мясо млекопитающих. К этому же времени относятся и признаки неравенства. Большая доля рыбьих костей, найденных в ямах самых крупных домов, принадлежит взрослой чавыче и нерке – лучшей части улова, богатой жиром и калориями. Там же найдены престижные объекты, вроде редких типов камней. В двух же самых маленьких домах, напротив, обнаружены кости только молодых и менее питательных рыб. Как и во многих обществах, находящихся на этом уровне сложности, неравенство как поощрялось, так и сдерживалось церемониальным перераспределением: ямы, в которых разводился огонь, достаточно велики, чтобы приготовить пищу на значительное число едоков, и это говорит о том, что богатые и обладающие властью устраивали пиры для всех своих соплеменников.

Тысячу лет спустя обычным явлением на Тихоокеанском Северо-Западе стали ритуалы потлач, в ходе которых вожди племен соревновались между собой в показной щедрости. Подобные изменения происходили у реки Бридж-Ривер в том же регионе: примерно с 800 года владельцы больших домов начали накапливать престижные предметы и перестали участвовать в общественном приготовлении еды снаружи; более бедные жители прикреплялись к этим домохозяйствам, и неравенство институализировалось[36].

Потерпев серьезное историческое поражение и оставаясь политически подчиненной Орде, а территориально отрезанной от Европы, Русь сосредоточилась на углублении византийской рецепции. Мы назвали бы три основных фактора, способствовавших данному процессу на протяжении всего периода XIV — начала XVI века. Во-первых, это был упадок самой Византии, который был вполне заметен уже в XIII столетии и затем лишь ускорялся вплоть до падения империи в 1453 г. Большое символическое значение имел в данном контексте факт женитьбы великого князя Ивана III на Софье Палеолог, племяннице последнего византийского императора Константина XI, в 1472 г.[169] Этот династический брак во многом легитимизировал претензии русских властителей на прямую связь с умирающей империей, привел к заимствованию ряда элементов византийской символики и геральдики (в частности, двуглавого орла в качестве одного из княжеских гербов) и обеспечил восприятие Московской Руси как прямой наследницы Византийской империи. Сегодня можно с иронией относиться к мнению о том, что 1453 г. стал моментом обретения Русью «полного суверенитета»[170], но уход Византии с исторической сцены, безусловно, лишь усилил звучание византийской рецепции. Во-вторых, следует иметь в виду и эволюцию церковной традиции. Несмотря на все расколы XI–XIV веков, общение между различными христианскими церквями продолжалось, и к середине XV века попытки преодолеть существовавшие противоречия воплотились в подписании так называемой Флорентийской унии летом 1439 г. Данный акт, однако, вызвал резкое неприятие у большей части константинопольского духовенства и спровоцировал безвластие и разобщенность в его рядах[171], что в принципе означало утрату Константинополем статуса реального центра православия и открывало возможности для Руси для утверждения самой себя в статусе нового основного центра этой ветви христианства. Если в первые столетия после крещения Руси Киев, а затем Владимир достаточно безболезненно признавали свою зависимость от Константинополя, то с середины XV века самостоятельность Москвы в религиозных вопросах стала усиливаться, что вылилось (пусть и существенно позднее) в учреждение патриаршества. В-третьих, византийская рецепция получала поддержку также и на философско-интеллектуальном уровне — прежде всего в попытках осмысления ее, если так можно сказать, в более широком историческом контексте. Ко второй половине XV века относится начало осмысления роли Руси как «законного наследника» римских империй (считается, что впервые идея Москвы как «третьего Рима» была сформулирована митрополитом Зосимой еще при жизни Софии Палеолог[172]). Эта концепция получила свое развитие в известных письмах старца Филофея к Василию III (1523–1524 гг.)[173], который подчеркивал прежде всего религиозную и каноническую связь Москвы с Византией, называя императора Константина I в числе предков московского князя и упоминая в этом ряду князя Владимира и других людей, усилиями которых укреплялась христианская вера. Практически одновременно под эту версию было добавлено и светское основание, которое в наиболее полной форме представлено в «Послании» митрополита Спиридона[174], которое в 1520-х гг. приняло известную форму «Сказания о князьях Владимирских»[175] — трактата, утверждавшего прямую династическую преемственность властителей Северо-Восточной Руси с римскими императорами (в качестве родоначальника династии упоминался мифический Прус, якобы бывший родным братом римского императора Августа и давший начало ветви Рюриковичей). Мы полагаем, что два этих философских творения, объединенные задачей «удревления генеалогии московских государей на максимально возможный срок, позволявшего рассматривать историю самой России как часть общемировой истории, в которой Россия занимает самое достойное место»[176], увенчали собой теорию и практику византийской рецепции, чей активный период, таким образом, составил около пяти веков и результаты которой затем стали одним из важнейших элементов русской государственности.

В других случаях социально-экономических перемен с увеличением неравенства ускорялся технологический прогресс. На протяжении тысяч лет племя чумашей на побережье Калифорнии в районе нынешних округов Санта-Барбара и Вентура вело эгалитарный образ жизни охотников и собирателей, использующих простые лодки и собиравших желуди. Примерно с 500-х по 700-е годы здесь получили распространение большие, построенные из досок каноэ, на каждом из которых могло разместиться до дюжины мужчин и на которых можно было выходить в открытое море до шестидесяти миль от берега. В результате чумаши начали ловить крупную рыбу и стали посредниками в торговле раковинами вдоль побережья. Также они доставляли обитателям внутренних районов кремень, добытый на островах Чаннел, обменивая его на желуди, орехи и съедобные травы. Это привело к созданию иерархичного порядка, в котором полигамные вожди контролировали каноэ и территории, возглавляли отряды в войнах и председательствовали на ритуальных церемониях. В обмен они получали от своих соплеменников еду и раковины. В такой среде добывающие общества могут достичь относительно высоких уровней сложности. По мере роста зависимости от сконцентрированных в определенных местах ресурсов падала мобильность, а специализация по роду занятий строго определяла права на собственность, позволяла устанавливать и оборонять границы и порождала высокую конкуренцию между соседними группами, обычно обращавшими пленных в рабов, что усиливало иерархию и неравенство[37].

Завершая этот очерк, мы хотим обратить внимание на два существенных момента, которые характеризовали русское общество ко времени окончания активной фазы заимствования византийских практик.

Среди добывателей адаптация такого рода возможна только в специфических экологических нишах и обычно не распространяется за их пределы. Только окультуривание растений и одомашнивание животных смогло преобразовать экономическую активность и социальные отношения в глобальном масштабе: в их отсутствие примеры ярко выраженного неравенства могли наблюдаться среди небольших групп вдоль морского побережья и рек; их окружал огромный мир эгалитарных добывателей. Но такое положение дел не могло длиться вечно. Люди постепенно научились выращивать различные виды растений на разных континентах, сначала в Юго-Западной Азии (примерно 11 500 лет назад), затем в Китае и в Южной Америке (10 000 лет назад), в Мексике (9000 лет назад), на Новой Гвинее (более 7000 лет назад) и в Южной Азии, Африке и Северной Америке (около 5000 лет назад). Одомашнивание животных – там, где оно имело место, – иногда опережало этот процесс, а иногда следовало за ним. Переход от собирательства к земледелию мог быть весьма длительным, и он не всегда был линейным[38].

С одной стороны, византийская рецепция принесла на Русь своего рода «великий уравнитель» в виде православной веры. Относительная полиэтничность самого русского общества VIII–XI веков, равно как и окруженность Руси народами, исповедовавшими другие верования или иные версии христианства, превратили православие в важнейший элемент идентичности, определявший мировоззрение и поведение жителей русских княжеств. Определение народа как прежде всего «православного» (а оно, как подчеркивают многие историки, успешно пережило многие века и оставалось доминирующим вплоть до XVIII, если даже не до XIX, столетия[177]) во многом устранило потребность в сугубо национальном самоопределении, которая в XVI–XVII веках стала столь очевидной в Западной Европе, где католичество, абстрактно оставаясь объединяющим людей и народы элементом, никогда не подменяло собой национальную идентичность. Эта особенность Руси стала позже обоснованием различных универсалистских концепций, трактующих русское государство не только как определенную территориальную общность, но и как «точку преломления» интересов всего православного мира, чьи границы никогда не были четко определены.

Особенно это верно в отношении представителей натуфийской культуры и более поздних культур докерамического неолита в Леванте, первыми осуществивших этот переход. Примерно 14 500 лет назад более теплый и влажный климат позволил группам добывателей в этом регионе увеличить свою численность и обосноваться в более постоянных поселениях; они охотились на водившихся здесь в изобилии животных и собирали дикие злаки в количествах, требующих по крайней мере небольших хранилищ. Материальные свидетельства крайне ограниченны, но демонстрируют признаки того, что исследователи называют «зарождающейся социальной иерархией». Археологи обнаружили одно крупное здание, которое могло использоваться в общественных целях, и несколько специальных базальтовых ступок, изготовление которых требовало многих усилий. Согласно одному подсчету, примерно 8 % найденных скелетов раннего натуфийского периода, относящихся к периоду 14 500–12 800 лет назад, сопровождаются морскими раковинами, иногда доставленными за сотню миль от места погребения, и украшениями из костей и зубов животных. На одном археологическом участке были захоронены трое мужчин с головными уборами из раковин, причем у одного из них убор насчитывал четыре ряда раковин. Лишь немногие могилы содержали каменные инструменты и статуэтки. Наличие больших ям для приготовления пищи на огне и очагов может указывать на распределительные пиры вроде тех, что значительно позже проводились на американском Северо-Западе[39].

С другой стороны, завершение рецепции в период краха породившей ее цивилизации придало процессу отсутствовавший в нем ранее эсхатологический и мессианский характер. Историческая преемственность с Римом и Византией, которая присутствовала и в Западной Европе (можно напомнить, что гербом Священной Римской империи был тот же двуглавый орел поздних византийских династий, принятый в качестве символа еще в середине XIII века[178]), на Руси приняла крайне надрывную, — если не сказать истеричную — форму. Идея «третьего Рима», на наш взгляд, важна не самим поиском преемственности как таковым (что было привычно для Средневековья), но утверждением ее конечности («два Рима падоши, третий стоит, а четвертому не быти»[179]); это представление указывало не столько на происхождение Руси, сколько на ее миссию, заключавшуюся в сохранении православной веры и ее максимальном распространении — ведь возможное падение православной цивилизации в этом контексте рассматривалось чуть ли не как конец мира[180]. Вряд ли будет преувеличением сказать, что именно на рубеже XV и XVI столетий идея мессианства и «особой роли» Руси стала неотъемлемой чертой народного самовосприятия.

И все же, какой бы степени ни достигли социальная стратификация и неравенство в таких благоприятных климатических условиях, они угасли во время холодной фазы, также известной как «поздний дриас», наблюдавшейся примерно 12 880–11 700 лет назад. Выжившие добыватели вернулись к более мобильному образу жизни, а местные ресурсы сократились или стали менее предсказуемыми. Возвращение климатической стабильности около 11 700 лет назад совпадает с самыми ранними свидетельствами культивации диких злаков, таких как полба-однозернянка, полба-двузернянка, пшеница и овес. Во время так называемого раннего докерамического неолита (11 500–10 500 лет назад) поселения увеличились в размере и пищу стали хранить в индивидуальных хозяйствах – такая практика указывает на изменение представлений о собственности. Некоторые экзотические материалы, такие как обсидиан, по всей видимости, впервые отражают желание показать и упрочить возвышенный статус.

Оба эти обстоятельства, наслоившись на постоянно подчеркиваемый нами окраинный характер центра консолидации русских земель, обусловили важнейшую черту российской государственности — ее неизживаемый компенсаторный характер. Утверждение преемственности, ведущейся от (несправедливо) уничтоженной цивилизации, постоянно взывает к некоему историческому реваншу (мы думаем, никто не будет спорить с тем, насколько часто этот мотив звучал и звучит в русской истории); в то же время величие предначертанной миссии фактически исключает какие-либо границы, в которых она может осуществляться. Это означает, по сути, лишь обоснование некоего беспредельного «карт-бланша»: исторические мотивы действий русских столь серьезны, а их миссия столь масштабна, что на пути этого народа и этого государства не может и не должно быть никаких ограничений. Между тем, разумеется, ограничения были, и очень существенные; для их преодоления необходимо было осознать их масштаб и научиться ставить себе на службу сильные стороны собственных врагов.

Поздний докерамический неолит (10 500–8300 лет назад) дает нам более специфическую информацию. В поселении Чайоню на юго-востоке современной Турции, существовавшем примерно 9000 лет назад, обнаружено несколько зон с домами, различающимися по размерам и качеству. В больших и более основательных сооружениях встречаются необычные и экзотические артефакты, а сами эти сооружения расположены ближе к площади и (предполагаемому) храму. Среди небольшой части погребений, в которых найдены обсидиан, бусы или инструменты, три самые богатые могилы обнаружены именно в домах у площади. Все это можно рассматривать как показатель принадлежности к элите[40].

Окраина Золотой Орды

Описывая формирование логики «третьего Рима», мы специально не касались того общего состояния, в котором находилась Русь с середины XIII по конец XV (в некотором смысле можно говорить — XIV) века, — а характеризовалось оно, разумеется, контекстом монгольского завоевания.

Нет сомнений в том, что неравенство, наблюдаемое в последующие тысячелетия, стало возможным благодаря сельскому хозяйству. Но существовали и другие пути к нему. Я уже упоминал о «водной адаптации», которая позволяла возникнуть значительным политическим и экономическим диспропорциям без всяких признаков одомашнивания источников пищи. В других случаях в отсутствие культурного производства пищи усиливать неравенство могло одомашнивание лошади в качестве средства перевозки. В XVIII и XIX столетиях команчи на границе американского Юго-Запада создали военную культуру, основанную на использовании лошадей европейского происхождения для ведения военных действий и совершения дальних набегов. Основным источником пищи команчей были бизоны и другие дикие животные с добавлением диких растений и кукурузы, получаемой благодаря торговле или грабежам.

Монгольская империя, по единодушному мнению историков, была одним из крупнейших по территории из когда-либо существовавших в мире государств[181] и самой населенной из средневековых империй[182], причем она была государством крайне нетипичным не только по европейским, но даже по азиатским меркам. Предки монголов представляли собой многочисленный кочевой народ, отдельные племена которого населяли территорию современных Монголии, Бурятии, Алтая, Синьцзяня и Северо-Восточного Китая, ведя между собой с 1170-х до 1205–1206 гг. многочисленные войны, завершившиеся победой хана Темучина, принявшего имя Чингисхана[183]. Новый властитель фактически создал монгольский народ, смешав различные племена и разделив население на единицы, называвшиеся тысячами. С момента создания империя имела две цели: поглощение новым монгольским этносом всех кочевых племен Великой степи (чтобы уничтожить в сознании кочевников, переживших шок разрыва с родным племенем, крамольную мысль о том, что где-то кочевникам все еще можно жить по-старому, в своем родном племени); и завоевание самой богатой на то время страны — Китая. Последовавшие позже походы монголов на Среднюю Азию и Кавказ подтвердили их статус грозного соперника любого государства в Евразии; первая стычка армии Чингисхана с объединенными отрядами русских князей и половецких ханов на Калке в 1223 г. закончилась легкой победой завоевателей.

Такой образ жизни поддерживал высокий уровень неравенства: пленные мальчики-рабы ухаживали за лошадями богачей, а по количеству лошадей домохозяйства команчей довольно четко делились на «богатых» (цаанаакату), «бедных» (тахкапу) и «очень бедных» (тубици тахкапу). В более широкой перспективе общества добывателей, огородников и земледельцев не всегда систематически ассоциировались с различными уровнями неравенства: некоторые группы охотников и собирателей могут быть более неравными, чем некоторые сельскохозяйственные общины. Обзор 258 индейских сообществ в Северной Америке заставляет предположить, что ключевым фактором, определяющим материальное неравенство, является не окультуривание как таковое, а размер прибавочного продукта. Если две трети обществ, которые имели мало излишков или вовсе не имели их, не демонстрировали неравенства ресурсов, то четыре из пяти, производивших среднее или большое количество излишков, демонстрировали его[41].

Совместное исследование 21 сообщества, находившихся на разных уровнях развития: охотники-собиратели, огородники, пастухи и земледельцы – и существовавших в разных частях света, выявляет два определяющих фактора неравенства: право собственности на землю и скот и возможность передавать богатство от одного поколения другому. Исследователи рассматривали три типа богатства: воплощенное (в основном физическая сила и репродуктивный успех), относительное (представленное партнерами по труду) и материальное (домашняя утварь, земля и скот). В их примере у добывателей и огородников самой важной категорией было воплощенное богатство, а наименее важной – материальное, тогда как среди пастухов и земледельцев наблюдалось обратное. Относительный вес различных классов богатства – важный фактор, определяющий общую степень неравенства. Физические ограничения воплощенного богатства относительно строги, особенно если речь идет о размерах тела и в меньшей степени о силе, количестве добываемой пищи и репродуктивном успехе. Относительное богатство более гибкое, а также более неравномерно распределяется среди земледельцев и пастухов; мера неравенства в обладании землей и скотом в этих двух группах достигала более высоких показателей, чем для утвари или лодок среди добывателей и огородников. Сочетание разных ограничений неравенства, применимых к разным типам богатства, и относительная значимость отдельных типов богатства объясняют наблюдаемую разницу в типе хозяйства и образе жизни. Средние коэффициенты Джини общего богатства составляли от 0,25 до 0,27 для охотников-собирателей и огородников, но были гораздо выше для пастухов (0,42) и земледельцев (0,48). Если брать одно лишь материальное богатство, то основной раздел, похоже, проходит между добывателями (0,36) и остальными (от 0,51 до 0,57)[42].

Основное столкновение между монголами и русскими пришлось, как известно, на период 1237–1241 гг., когда монголы под предводительством хана Батыя начали свой масштабный поход на Запад. Судя по многочисленным свидетельствам, захват северо-восточных русских земель не являлся для монголов самоцелью; по всей вероятности, это была скорее операция по «зачистке флангов» (иногда говорят также о том, что завоевание этих территорий было элементом конкуренции между наследниками Чингисхана за право стать великим ханом); главной целью монгольского наступления был, скорее всего, контроль над огромными степными просторами — Половецкой и Кипчакскими степями (именно туда был обращен основной удар в 1220-е гг.), которые кочевниками ценились выше, чем территории, на которых существовали устоявшиеся государства[184] (стоит заметить, что основные монгольские города — как Каракорум, так и столицы улусов — были основаны именно на подобных «свободных» землях). Также не стоит в полной мере следовать установившейся было в российской историографии традиции, которая изображала народное сопротивление монголам в качестве всеобщего, а вторжение — как беспрецедентную катастрофу. Самыми тяжелыми последствия оказались для первых русских городов, которые встретили монгольское наступление, — причем, вероятнее всего, из-за банальной недооценки возникшей угрозы. Оказавшие нападавшим серьезное сопротивление Рязань, Владимир, Коломна, Суздаль, Козельск и некоторые другие города были полностью разрушены[185]. Практически невосполнимым был и урон для тогдашней русской политической и военной элиты; русская дружина как сообщество не только преданных, но и лично близких князьям воинов практически прекратила свое существование[186]. Следует заметить также, что вторжение походило больше не на захват территории, а на довольно традиционный набег кочевников, каких Русь знала немало; куда более значительное влияние на историю страны оказало то, что произошло позже, а именно само монгольское иго.

Передача богатства – вторая важнейшая переменная. Частота передачи богатства между поколениями примерно вдвое выше для земледельцев и пастухов, чем для других, и доступное им материальное имущество гораздо более подходит для передачи, чем имущество добывателей и огородников. Такие систематические различия оказывают сильное влияние на неравенство жизненных шансов, измеряемое по вероятности того, что ребенок родителей, входящих в верхний дециль по общему богатству, также войдет в тот же дециль по сравнению с ребенком родителей из более бедного дециля. Согласно такому определению, мобильность между поколениями была в общем случае умеренной; даже среди добывателей и огородников вероятность сохранить имеющееся положение для потомства верхнего дециля была в три раза выше, чем вероятность повысить свое положение для потомства нижнего дециля. Для земледельцев же вероятность сохранить положение была выше (почти в 11 раз), и еще выше – для скотоводов (примерно в 20 раз). Такие расхождения можно приписать действию двух факторов. Во-первых, половина эффекта приходится на технологию, определяющую относительную важность и характеристику разных типов богатств. Вторая половина приходится на институты, регулирующие передачу богатства, поскольку аграрные и скотоводческие нормы благоприятствуют вертикальной передаче имущества родственникам[43].

Большинство российских и западных историков сходятся в том, что влияние продолжительного доминирования монголов над Русью сложно переоценить. Одни отмечают, что «разрушение городов, которые… были центрами ремесла и культуры, было самым тяжелым из последствий нашествия. Ремесленное население было отчасти перебито, отчасти обращено в рабство и уведено в плен. Секреты некоторых производств (например, изготовления стекла и стеклянной посуды) были надолго утрачены. В течение почти полувека на Руси перестали строить каменные здания»[187]. «В тех условиях, в которых Россия оказалась в XIII–XV веках, под воздействием необходимости ускоренной централизации сформировался тип развития страны, отличающийся значительным своеобразием»[188], — указывают другие. «Монгольское вторжение имело значительное влияние на общество и экономику северо-восточной Руси… размер собиравшейся дани по состоянию на 1389 г. (первый, в отношении которого возможно ее исчислить) 5000 серебряных рублей, а в предшествующие десятилетия мог быть еще больше. Эта сумма может считаться огромным „кровопусканием“ для экономики Руси и тормозом ее хозяйственного развития»[189], — подчеркивают третьи. В общем, точка зрения, согласно которой монгольское нашествие более, чем любое другое историческое событие, определило ход развития русской культуры и национальной идентичности[190], представляется сейчас доминирующей. Cерьезным моментом стало и то, что присущая монгольской системе «связка» феодальных, клановых, бюрократических и имперских структур[191], в результате которой власть воспринималась как нечто естественно неделимое, оказалась воспринята в ходе многовекового доминирования и определила собой суть нового русского государства, радикально отличавшегося от тех времен, когда «политическая жизнь в русской федерации Киевского периода была основана на свободе, а три элемента власти — монархический, аристократический и демократический — балансировали друг друга, оставляя за людьми по всей стране право быть услышанными»[192]. Распространено мнение о том, что к концу XIV века произошел своеобразный «синтез» русской и монгольской государственности, — но при этом часть исследователей говорит о возникшей системе как о варианте азиатского деспотизма[193], а часть, признавая, что Русь, даже освободившись от ига, переняла множество монгольских черт и практик, определяют ее как «евразийское» государство[194]. Примеры объяснения отсталости Руси от Западной Европы долгим монгольским доминированием и утверждением в стране «азиатчины» исчисляются десятками[195]. Некоторые авторы также пытаются представить сопротивление русских княжеств на протяжении пяти месяцев похода Батыя на северо-восточную Русь как важнейший фактор, воспрепятствовавший проникновению монгольских орд в Европу, называя Русь «спасительницей» западноевропейской цивилизации от нового варварства[196]. Большинство этих концепций представляются нам серьезно искажающими реальность; несмотря на то, что полуторавековое присутствие захватчиков на Руси серьезно изменило многие ее черты, считать его определяющим ее историю фактором мы бы ни в коем случае не рискнули.

Согласно этому анализу, неравенство и его сохранение со временем явилось результатом сочетания трех факторов: относительной важности разных классов «активов», их пригодностью для передачи другим и реальной степенью передачи. Таким образом, группы, в которых материальное богатство играет второстепенную роль и не особенно передается и в которых передача не поощряется, демонстрируют меньшие уровни общего неравенства по сравнению с группами, в которых материальное богатство – это главный класс активов, который разрешается передавать следующему поколению. В долгой перспективе передача играет критическое значение: если богатство передается между поколениями, то случайные потрясения, связанные со здоровьем, рождаемостью, отдачей от капитала и труда, создают неравенство, которое сохраняется и накапливается со временем, вместо того чтобы возвращаться к прежнему среднему значению[44].

В то же время мы считаем возможным говорить о монгольском влиянии на Русь как об очередной рецепции и анализировать его в рамках того же подхода, который мы применяли к первой, византийской, рецепции, — в том числе и для того, чтобы рельефнее показать различие этих ситуаций.

В соответствии с наблюдениями, сделанными в упомянутом выше обзоре индейских сообществ, эмпирические находки из выборки в 21 небольшое сообщество также предполагают, что окультуривание растений и одомашнивание животных – не такое уж необходимое условие для установления значительного неравенства. Похоже, более критическим фактором является ориентация на природные ресурсы, которые можно защищать, поскольку их можно передавать следующему поколению. То же верно в отношении таких инвестиций, как пахота, создание террас и ирригация. Эти активы имеют свойство передаваться, и их улучшения усиливают неравенство двумя способами: посредством увеличения их эффективности со временем и посредством уменьшения вариативности и мобильности между поколениями. Более обширное исследование более чем тысячи обществ, находящихся на разных уровнях развития, подтверждает центральную роль передачи. Согласно этому глобальному набору данных, примерно в трети простых обществ добывателей имеются права наследования движимого имущества, но только одно из двадцати практикует передачу недвижимости. И напротив, почти во всех обществах, занимающихся интенсивным земледелием, есть права на передачу обоих видов собственности. Сложные общества добывателей и растениеводов занимают позицию посередине.

Фундаментальным отличием монгольской рецепции от византийской стал ее вынужденный характер; если греческие практики и христианскую религию Русь принимала от соседа, которому она неоднократно угрожала и с которым небезуспешно боролась, причем рецепция, безусловно, шла от высшей по большинству параметров цивилизации к менее развитой, то перенятие монгольских методов управления происходило на фоне военного разгрома и частичного опустошения, а навязывавшая их цивилизация, безусловно, рассматривалась как стоящая на более низкой ступени развития. Именно поэтому, полагаем мы, эта рецепция была такой же «неафишируемой», как и главный монгольский закон, Яса. Если в случае с Византией приобщение к греческой и христианской культуре практически немедленно было определено как выдающееся достижение, главные «действующие лица» восприняты как герои и даже канонизированы (Кирилл и Мефодий в X, а князь Владимир — предположительно во второй половине XIII века[197]), а православие стало на многие столетия важнейшим элементом российской идентичности, то «азиатское» начало России стало если даже не прославляться, то хотя бы пафосно подчеркиваться («да, скифы мы, да, азиаты мы…») многие века спустя. Идеи евразийства оформились в 1920–1930 гг. в среде белоэмигрантов как реакция на предательство Антантой своих союзников в русской гражданской войне, хотя они вызревали на протяжении достаточно продолжительного времени — и воплотились в новаторском утверждении Н. Трубецкого о том, что Россия является наследницей не Киевской Руси, а монгольского ханства[198]. Этот тезис отражал тот очевидный факт, что столетиями Русь «монголизировалась» подспудно, но до поры до времени данный процесс не только не афишировался, но, напротив, отрицался как позорящий русское общество и якобы идущий вразрез с уже сформировавшимися традициями. Лишь крах православной империи позволил подобным мыслям «вырваться наружу». Мы не будем сейчас оценивать построения евразийцев — отметим, однако, что, несмотря на часто подчеркиваемый «негативный» характер рецепции, монгольское влияние обусловило такие черты русской цивилизации, которые определили многие ее успехи в будущем, а если и имели «негативный» эффект, то скорее не сами по себе, а как фактор упрочения и ранее присутствовавших в русской культуре неевропейских элементов.

Мы можем только строить догадки по поводу происхождения этих прав. Сэмюел Боулз предполагал, что в сельскохозяйственном обществе отдаются предпочтения правам, которые для общества добывателей непрактичны или невозможны, потому что такие сельскохозяйственные ресурсы, как урожай, здания и животные, можно легко разграничивать и защищать, а рассредоточенные природные ресурсы, на которых основана жизнь добывателей, не обладают таким свойством. Исключения, такие как водные адаптации и коневодческие культуры, полностью согласуются с этим объяснением[45].

В чем именно, на наш взгляд, состояла сущность монгольской рецепции и по каким направлениям она наиболее существенно воздействовала на русское общество? Мы полагаем, что следует выделить два ракурса, в которых она оказала наибольшее влияние: это внешний (отношение Руси и мира) и внутренний (развитие социальной и политической систем).

Исторически неравенство распространялось медленно. Яркий тому пример – Чатал-Хююк, неолитическое протогородское поселение на юго-западе Анатолии, относящееся к VIII веку до н. э. Несколько тысяч его жителей занимались мотыжным земледелием и скотоводством. Земля была в изобилии, и ясных признаков властных структур или социальной стратификации не наблюдается. Члены общества проживали в семейных домах, где хранили зерно, фрукты и орехи. На этом археологическом участке было обнаружено большое количество каменных артефактов. Подробный обзор 2429 объектов из 12 зданий и 9 дворов, датируемых периодом 7400–6000 лет до н. э., выявляет различия в распределении отдельных типов артефактов. Нетронутые жернова и ручные мельницы очень неравномерно распределены по жилищам, хотя домашние хозяйства в целом имели широкий доступ к средствам приготовления пищи и каменным инструментам. Нетронутые ручные мельницы обнаруживаются в зданиях, организованных более сложно, но мы не можем сказать, представляют ли они собой жилища с более высоким статусом, или же это помещения, в которых выполнялась общественная обработка пищи. Тот факт, что большинство жерновов и ручных мельниц были намеренно сломаны задолго до того, как истек срок их службы, свидетельствует в пользу первого предположения. Такой обычай может отражать широко распространенный (хотя и не универсальный) запрет на передачу столь ценного имущества: в более поздних обществах Месопотамии ручные мельницы особо выделяются в перечнях наследуемого имущества. Возможно, что такое средство уравнивания активно поддерживалось для ограничения неравномерного распределения богатства среди домохозяйств[46].

Если начать с внешнего контура (что оправданно, так как монголы были par excellence внешней силой), следует отметить три важных момента.

И все же со временем неравенство стало нормой. Археологические свидетельства, обнаруженные в Месопотамии, указывают на ярко выраженную стратификацию задолго до появления в этом регионе первых государств. Например, в поселении Телль-эс-Савван на Тигре к северу от современного Багдада в глиняной стене и во рву рядом с ней обнаружено много снарядов для пращи, также сделанных из глины, что указывает на ожесточенный конфликт, произошедший здесь около 7000 лет назад, а такие конфликты стимулировали возникновение централизованного управления и иерархии. Некоторые из самых богатых захоронений на этом участке принадлежат детям, отличительный статус которых был основан, вероятно, на семейном богатстве, а не на личных достижениях. На раскопках Телль-Арпачия близ Мосула, который был населен примерно в то же время, обнаружено предположительное жилище высокопоставленной семьи из большого количества комнат со сложной керамикой, алебастровыми сосудами, обсидианом и различными типами украшений и орудиями труда. Предводители этого поселения контролировали торговлю, запечатывая партии товаров кусками глины с оттисками простых печатей – ранними предшественниками сложных печатей более поздней истории Месопотамии. Показательно, что в Ярым-Тепе были обнаружены останки кремированного юноши не только с обсидиановыми бусами, но и со сверлом для изготовления печати, что отмечает его как потомка и, возможно, наследника официального лица[47].

Во-первых, монголы принесли на Русь понимание совершенно нового типа отношений власти и зависимости. Становление Древней Руси от основания Новгорода до возвышения Владимира характеризовалось особым типом освоения пространства через распространение и расселение племен (тут можно упомянуть и викингов, перемещавшихся на юг, и славянские племена, которые после укрепления Новгорода и Киева начали экспансию на северо-восток). Этот процесс можно назвать колонизацией через освоение; он предполагал стычки и локальные конфликты с местными жителями, однако не порождал отношений «метрополия — колония». Границы русского государства (а точнее, государств) расширялись по мере того, как выходцы из центра осваивали периферию и заселяли ее. Монгольская империя использовала совершенно иной принцип доминирования: она, мы бы так сказали, «растекалась» по малозаселенным территориям и контролировала более населенные дистанционно, через систему отношений подчинения и вассалитета, создание «инфраструктуры» для сбора дани и разрешения споров между отдельными русскими князьями[199]. Центры улусов — Каракорум, Сарай-Бату или Алмалык — появлялись либо в исконных монгольских землях, либо строились с нуля (за исключением ближневосточного улуса Хулагуидов[200]), в то время как государства Средней Азии, Кавказа или те же русские княжества выступали в виде плательщиков дани или поставщиков рабов и ремесленников[201]. Там, где монголы пытались закрепиться на территориях оседлых цивилизаций, эти эксперименты заканчивалась либо неудачей (как в XIV веке в Китае[202]), либо утратой идентичности и ассимиляцией (как в Персии[203]). Иначе говоря, столкнувшись с монголами, Русь узнала систему «дистанционного управления» отдаленными территориями — и, нельзя не признать, успешно применила ее уже через несколько сот лет в процессе построения собственной империи, во многом повторившей границы монгольских владений и применявшей множество вариантов отношений доминирования и подчинения, неизвестных домонгольской Руси.

К этому времени, от 6000 до 4000 лет до н. э., уже были в наличии все основные ингредиенты структурного неравенства: многочисленные оборонительные сооружения, подтверждающие конкуренцию за скудные ресурсы и потребность в эффективном руководстве, светские общественные здания, которые могли выполнять правительственные функции; домашние святилища и храмы, свидетельствующие о важности ритуальной власти; признаки наследственной передачи статуса, примером которых могут служить богатые захоронения детей; и свидетельства обмена произведенными товарами между семьями элит разных поселений. Политическое, военное и экономическое развитие способствовало расслоению популяции, и высокопоставленные позиции, контроль над экономическим обменом и личное богатство шли рука об руку.

В других контекстах с высокими уровнями материального неравенства ассоциировалось политическое лидерство. Близ Варны на берегу Черного моря, на территории современной Болгарии, найдено захоронение, насчитывающее 200 с лишним погребений V тысячелетия до н. э. Среди них выделяется могила мужчины средних лет, в которую уложено не менее 990 золотых объектов общим весом в три с лишним фунта: скелет покрывают золотые украшения, которые, по всей видимости, были прикреплены к одежде покойника; у запястий лежат тяжелые золотые кольца и скипетр в виде топора; в золото был облачен даже половой член погребенного. На могилу этого мужчины приходится треть всех найденных на этом участке золотых украшений и четверть общего веса золота. В целом объекты в могилах распределены крайне неравномерно: те или иные объекты содержатся более чем в половине всех погребений, но богатыми можно назвать менее одной десятой части из них, и лишь немногие содержат широкий ассортимент материалов, включая золото. Коэффициент Джини для количества объектов на могилу варьирует от 0,61 до 0,77 в зависимости от периода, но он должен быть выше, если сделать поправку на распределение ценности. Хотя мы можем только догадываться об организации этого общества, в его иерархическом характере вряд ли стоит сомневаться. Покрытый золотом мужчина и некоторые другие, не столько богато украшенные покойники вполне могли быть верховными вождями[48].

Во-вторых, монголы радикально перевернули отношение русских к пространствам и методу контроля над ними. В целом кочевые племена всегда демонстрировали уникальные возможности перемещения по сухопутным территориям — в отличие от европейцев, которые со времен Финикии и Греции доказывали свое превосходство во владении водными путями. Русь в период до монгольского завоевания была в этом отношении страной несомненно европейской: она зародилась вокруг речного и морского торгового пути из Балтики в Черное море; русские активно использовали пути коммуникации по Дону и Волге и далее через Каспий; проникновение новгородцев на Север и в Сибирь шло через систему рек и побережье Карского моря в низовья Оби[204]. Отличие монголов от большинства кочевых племен времен Великого переселения народов заключалось в том, что они не просто преодолели огромные пространства, но и создали систему управления ими, в основе которой лежали «государственная» система «реперных точек» (позже в России превратившихся в «ямы»[205]) и совершенная организация почты и передачи приказов. У монголов не было больших успехов в морских экспедициях (хотя они достигали побережья Японии и доходили на юге до Тайваня и Явы[206]), однако на суше им не было равных (неудачами закончились только их сверхдальние походы во Вьетнам и Бирму). В течение полутора веков монгольского доминирования Русь глубоко познакомилась с этой новой системой организации пространства: получавшие от великих ханов ярлыки русские князья порой не единожды в своей жизни проделывали путь до Каракорума и обратно, не говоря о бесчисленных визитах в Орду[207]. Одной из основных вассальных обязанностей русских князей была организация и поддержание устроенных по монгольской традиции центров сообщения в собственных землях, а также обеспечение их и монгольских постоялых дворов конями и обслугой[208]. Иначе говоря, русские учились от монголов не только управлению обширными территориями, но и их элементарному обустройству, причем с использованием очень ограниченных ресурсов или даже за счет местных покоренных/вассальных народов. Значение этого «знакомства с пространством» для последующей экспансии на восток сложно переоценить.

Эти находки указывают на дополнительный источник неравенства. Сочетание накопления излишков защищаемых ресурсов и личных или семейных прав на эти ресурсы, включая право на их передачу потомкам или другим родственникам, заложило основание растущей социоэкономической стратификации. Новые формы политической и военной власти способствовали укреплению и усилению неравенства доходов и богатства. Как и переход к культурному производству пищи, эволюция политической иерархии была медленным и постепенным процессом, сильно зависящим от экологических условий, технологического прогресса и демографического роста. В широком историческом масштабе общее направление перемен шло от небольших групп на уровне семей из нескольких десятков человек, типичных для простой экономики добывателей, к местным группам и коллективам в несколько сотен человек и к более крупным союзам племен и протогосударственным образованиями численностью в тысячи или десятки тысяч человек. В результате сложные общества уровня государств, основанные на земледелии, стали делить землю с отрядами, племенами и вождествами пастухов, огородников и того, что осталось от древней популяции охотников и собирателей. Учитывать такое разнообразие крайне необходимо для понимания движущих сил неравенства, поскольку оно позволяет нам сравнивать характеристики разных типов хозяйствования и их последствия для накопления, передачи и концентрации богатства, как уже было описано[49].

В-третьих, взаимодействие с монголами изменило отношение к религии и к ее роли как инструменту доминирования/вовлечения. Монголы существенно отличались от большинства прочих средневековых завоевателей своей веротерпимостью. Поклоняясь богам Неба и Земли, не чуждые идолопоклонничеству и шаманизму[209], они вплоть до принятия прилегающим к Руси улусом Джучи ислама в первой половине XIV века строили свою идентичность на принадлежности не к религиозной, а к племенной и государственной общности. В каждой из покоренных территорий монголы пытались превратить местное духовенство в важнейшего проводника своей политики, нигде не ограничивая ни свободу вероисповедания, ни права священнослужителей; главным принципом было сохранение у покоренных народов их прежних верований и пресечение преследований на основании религиозных предпочтений[210]. Прекрасным примером могут служить государства Средней Азии и Ближнего Востока, где монголы не только не притесняли ислам (несмотря на упорное сопротивление части мусульманских государств), но и с конца XIII века начали принимать эту религию как свою собственную, начиная с хана Берке и его братьев[211]. Русь не стала исключением: после ее подчинения монголам новые власти подтвердили практику взимания с местного населения церковной десятины; освободили храмы и приходы от любых видов налогов и дани, а священнослужителей и монахов — от обязательных повинностей; гарантировали неприкосновенность церковной собственности и владений[212]. Все эти привилегии обеспечивались специальными ярлыками, выдававшимися ханами или от их имени митрополитам и епископам (наиболее известными являются ярлыки от 1267 г. митрополиту Кириллу, от 1357 г. митрополиту Алексию, а также от 1379 г. епископу Михаилу[213], хотя на деле таковых, вероятно, насчитывались десятки и сотни), а платой за лояльность выступало поминовение монгольских владык в ежедневных молитвах и утверждение их божественной власти. Можно по-разному относиться к роли русской церкви в эпоху монгольского ига, однако нельзя отрицать того факта, что именно в этот период, видимо, оказались заложены основы русской религиозной терпимости, которая проявилась позже как одна из особенностей российского имперского проекта, никогда не знавшего религиозных войн или геноцида по признаку религии.

Весьма широкая вариативность социополитической организации по всему миру достаточно хорошо документирована, благодаря чему возможно сопоставлять неравенство власти и статуса с неравенством богатства. В глобальной перспективе сельское хозяйство тесно соотносится с социальной и политической стратификацией. Из выборки более чем в тысячу общин более трех четвертей простых общин добывателей не демонстрируют признаков социальной стратификации, в противоположность трети с лишним, в которых занимаются интенсивным земледелием. Политическая иерархия еще сильнее зависит от оседлого земледелия: элиты и классовая структура практически неизвестны простым добывателям, но подтверждены для большинства сельскохозяйственных обществ. Опять же, при этом критической переменной служит скорее объем экономического прибавочного продукта, чем сам тип хозяйствования. В уже упоминавшемся обзоре 258 обществ индейцев 86 % групп, не производивших значительное количество прибавочного продукта, не демонстрировали и признаков политического неравенства – тогда как та же пропорция тех, что производили умеренный или большой прибавочный продукт, развили по меньшей мере какую-то степень политической иерархии. Среди 186 обществ по всему миру, документированных более подробно и детально (так называемая Стандартная кросс-культурная выборка), четыре из пяти обществ охотников и собирателей не имели лидеров, тогда как три четверти земледельческих обществ были организованы как вождества или государства[50].

Таким образом, все три отмеченных момента оказались очень значимыми для формирования нового восприятия русскими внешнего мира; отрезанная от Европы и находившаяся под властью чуждых сил, Русь потратила почти два столетия на «привыкание» к открывшимся на востоке пространствам и к самой мысли об овладении ими (которая, разумеется, произрастала из осознания необходимости дать отпор захватчикам, но далеко этим не ограничивалась). Как писал в свое время Н. Трубецкой, «татарская государственная идея была неприемлема, поскольку она была чужой и вражеской. Но это была великая идея, обладающая неотразимой притягательной силой. Следовательно, надо было во что бы то ни стало упразднить ее неприемлемость, состоящую в ее чуждости и враждебности; другими словами, надо было отделить ее от монгольства, связать ее с православием и объявить ее своей, русской»[214].

Но не все сельскохозяйственные общества следуют по той же траектории. Новый глобальный обзор предполагает, что в развитии более сложной социальной иерархии критическую роль играет культивация злаков. В отличие от многолетних корнеплодов, которые доступны постоянно, но быстро портятся, запасы зерна собираются в большом количестве только в специфический период урожая и подходят для длительного хранения. Обе эти особенности облегчают элитам присваивание и удержание излишков пищевых ресурсов. Первые государства возникли в тех частях света, где впервые развилось земледелие: после окультуривания растений – в первую очередь злаковых – и одомашнивания животных за ними рано или поздно следует и «одомашнивание» людей, и неравенство достигает прежде невиданных высот[51].

Это было не слишком сложно, учитывая влияние монголов на политическую систему и социальные отношения вассальной Руси.

Первоначальный «один процент»

Неравный доступ к доходу и богатству предшествовал образованию государства и способствовал его развитию. Но, однажды появившись, правительственные институты в свою очередь усиливали различные виды неравенства и создавали новые. Досовременные государства предоставляли невиданные ранее возможности для накопления и концентрации материальных ресурсов в руках немногих – как посредством определенной защиты коммерческой активности, так и путем открытия новых источников личного дохода для тех, кто был тесно связан с политической властью. В долгой перспективе политическое и материальное неравенство развивалось в тандеме с тем, что было названо «направленной вверх спиралью интерактивных эффектов, где каждое приращение одной переменной делает более вероятным соответствующее приращение другой».

Во-первых, превращение Руси в территорию, находившуюся, если так можно сказать, «под внешним управлением», существенно изменило всю систему властных отношений в русских землях. С одной стороны, легитимность князей отныне определялась не их родовитостью или поддержкой со стороны местных жителей или веча, а полученным в Орде ярлыком на княжение; именно монголы все чаще решали споры о власти, периодически возникавшие на Руси[215]. По мере того, как сами монголы перенимали китайскую бюрократическую систему управления, насаждаемые ими на Руси порядки также становились более строгими, а степень самостоятельности местных князей снижалась (по крайней мере, в период до 1340-х гг.[216]). Система власти и подчинения быстро реплицировалась и на местном уровне: возникала система кормления, создававшаяся для упрощения сбора дани и по предназначению схожая с западноевропейской системой вассалитетов, но радикально отличавшаяся от нее тем, что выстраивалась сверху вниз, а не снизу вверх[217]. Если утверждение о том, что пресловутая «вертикаль власти» начала складываться на Руси именно во времена монгольского доминирования, и является преувеличением, то, на наш взгляд, не слишком большим. Так или иначе, но к моменту свержения ига Русь пришла обществом, в котором были полностью искоренены вечевые традиции[218], а консолидация власти в руках московских князей и расширение общей территории единого государства лишь увеличивали глубину и сложность жестких отношений власти и подчинения. С другой стороны, как само монгольское нашествие, так и изменения в системе организации власти положили конец типично норманно-русскому институту дружины, которая в эпоху Киевской Руси представляла собой средоточие политической и военной власти, выступая не только профессиональным вооруженным отрядом, но своего рода коллективом советников и личных друзей князя, в рамках которого происходило принятие важных решений (тут следует вспомнить, например, что решение о заключении договора с Византией князь Святослав принимает после совета с дружиной[219] и что князь Игорь, подчиняясь воле дружины, предпринимает второй сбор дани с древлян, что нарушало существовавшие нормы и привело к гибели самого князя[220]). Во второй половине XV века дружину окончательно сменила профессиональная армия, ядро которой составила поместная конница[221], выстроенная, как и у монголов, на принципах жесткого подчинения приказу командиров. Иначе говоря, во всех аспектах единоличная власть князя в этот период серьезно усилилась, начав приобретать деспотические элементы.

Современные исследователи предложили широкий спектр определений в попытках выявить основополагающие признаки государства. Опираясь на них, можно утверждать, что государство представляет собой политическую организацию, осуществляющую власть над определенной территорией, ее населением и ресурсами и обладающую при этом набором институтов и персоналом, исполняющими функции управления посредством приказов и правил, обязательность которых подкрепляется угрозой или узаконенными принудительными мерами, включая физическое насилие. Недостатка в теориях, объясняющих возникновение ранних государств, нет. Экономическому развитию с его социальными и демографическими последствиями в той или иной мере способствовали все предполагаемые движущие силы: доход, который получали индивиды с преимущественным положением от контроля за потоком товаров; потребность лидеров в решении проблем, возникающих вследствие роста плотности популяции и возникновения более сложных производственно-товарных отношений; классовые конфликты за доступ к средствам производства и военные конфликты из-за скудных ресурсов, усиливавшие иерархию и укреплявшие централизованные командные структуры[52].

Во-вторых, это выстраивание иерархической системы власти с минимальным количеством сдержек и противовесов дополнялось и особенностями монгольской системы права (которая может быть названа таковой с большой степенью условности). В ее основе лежала так называемая Великая Яса (Ясак) — свод правил, якобы разработанный Чингисханом и определявший порядок общежития монголов и устанавливавший наказания за проступки и преступления. Полного текста этого документа не существует, но имеются многочисленные свидетельства персидских и среднеазиатских ученых и летописцев, утверждавших, что он существовал[222]. Судя по всему, Яса не столько представляла собой кодекс, сколько описывала основные правила жизни монголов и устанавливала систему управления; ее фундаментальной чертой некоторые исследователи (например, Д. Морган) считают то, что она вообще не затрагивала и не регулировала отношений собственности[223]. Недоступность Ясы для простых смертных, жесткие наказания за неповиновение власти и возможность тотального распоряжения суверена имуществом подданных — все это создавало новый порядок, который, если выражаться современным языком, характеризовался доминированием закона (каковым выступала воля хана) над правом как системой норм, предполагающей универсальное применение, но допускающей разнообразные трактовки. Перенесение монгольской системы, в которой между чингизидами и их подданными существовала невообразимая пропасть, на русскую почву стало мощным стимулом для укрепления деспотической власти великих князей, превращения боярского сословия в более богатое, но столь же бесправное, как и низшие слои общества, и к подчеркнутому распространению ощущения холопства, или состояния полного бесправия, которое превратилось из прежней юридической категории, близкой к рабскому статусу[224], в общее обозначение подданства представителей низших социальных слоев[225]. Многие современные авторы подчеркивают, что именно монгольское влияние стало важнейшим инструментом формирования русского абсолютизма: становясь «служебниками ханов, русские князья поневоле впитывали дух империи: беспрекословную покорность подданных и безграничную власть правителей»[226], и с таким подходом можно согласиться (имея при этом в виду, что новая система централизованного правления стала одной из важнейших предпосылок подъема русского государства и формирования им имперских структур).

С точки зрения изучения неравенства, строго говоря, нет особой разницы, какие из этих факторов действовали сильнее: в той степени, в какой формирование государств привело к образованию стабильных иерархий в обществах со значительным прибавочным продуктом, неравенство власти, статуса и материального богатства было обречено на рост. При этом, согласно все шире распространяющемуся общему мнению, центральную роль в этом процессе играло организованное насилие. Влиятельная теория ограниченности среды Роберта Карнейро утверждает, что взаимозависимость между ростом популяции и войной в условиях относительной территориальной закрытости объясняет, почему более автономные и эгалитарные в прошлом домохозяйства, опирающиеся в своем существовании на немногочисленные окультуренные источники пищи и неспособные выйти из стрессовой среды, были готовы подчиниться авторитарному руководству и терпеть неравенство ради эффективной конкуренции с другими группами. Критическая роль насилия также во многом объясняет специфические характеристики большинства досовременных государств с их деспотичным руководством и часто с необычайно сильным фокусом на военных действиях[53].

В-третьих, очень важным последствием монгольского ига стала своего рода десакрализация церкви как института даже при формальном усилении значения религии и религиозности. Хотя русское общество XIV–XVI веков и не стало менее приверженным православию, можно констатировать, что церковь как институт полностью оказалась в подчинении светской власти и в значительной мере инструментализировалась. История установления на Руси патриаршества выглядит в полной мере историей создания государством дополняющего его власть института; отмена патриаршества и переход к синодальной системе лишь подтверждает этот новый статус церкви[227]. Иначе говоря, религиозная толерантность монголов и их отношение к священнослужителям на протяжении периода политического контроля над Русью трансформировалась позже в аналогичный контроль за церковью со стороны любой верховной власти — и эта тенденция прослеживается до наших дней. Такая перемена имела для дальнейшего развития страны очень большое значение, так как лишала самодержавную власть последнего оппонента, каким церковь в Западной Европе оставалась еще долгие века.

Не все ранние государства были похожи одно на другое, и централизованные политические образования сосуществовали с более эгалитарными или корпоративными формами политической организации. Но централизованные авторитарные государства при этом обычно побеждали своих соперников с иной структурой. Они независимо возникали по всему миру там, где это допускали экологические условия, как в Старом Свете, так и в Америке, и в широком спектре природных условий, от затопляемых речных пойм Египта и Месопотамии до высокогорий Анд. Словно вопреки разнообразию контекста самые известные из них достигли поразительного сходства. Во всех них наблюдалось расширение иерархии в разных сферах, от политической до семейной и религиозной, – автокаталитический процесс, в котором «иерархическая структура сама подпитывает все общественные факторы, теснее вплетая их в общую систему, поддерживающую структуру власти». Давление, направленное на увеличение стратификации, оказывало грандиозный эффект на моральные ценности, поскольку на смену эгалитаризму предков пришли вера в достоинства неравенства и принятие иерархии как неотъемлемого элемента природного и космического порядка[54].

Таким образом, если подводить промежуточный итог, можно утверждать, что монгольское доминирование над Русью принесло существенные изменения социальной и политической картины: страна превратилась из разрозненных владений в централизованное государство с самодержавной властью, практически лишенной сдержек и противовесов; были ликвидированы квазидемократические вечевые институты, а дружина заменена армией, обязанной в любых ситуациях подчиняться князю и не иметь собственного мнения; Церковь стала не более чем институтом государственного управления. При этом Русь по мере ее подъема обретала основного противника на Востоке, которого следовало уничтожить; она утрачивала страх перед огромными континентальными пространствами, и, наконец, значительная часть населения начинала воспринимать участие в экспансии как условие обретения утраченной личной свободы.

В количественном выражении аграрные государства доказали свой чрезвычайный успех. И хотя о точных цифрах можно только догадываться, по приблизительным оценкам, 3500 лет назад общественные образования уровня государств занимали, пожалуй, не более 1 % поверхности земной суши (за исключением Антарктиды), но при этом в них уже проживало до половины представителей нашего вида. Уже более уверенно можно утверждать, что к началу нашей эры государства – в основном крупные империи, такие как Древний Рим и китайская империя Хань, – занимали примерно десятую часть земной суши, но в них проживали от двух третей до трех четвертей всего населения Земли того времени. Несмотря на предположительный характер этих цифр, они дают представление о конкурентном преимуществе отдельного типа государства: разветвленные имперские структуры, удерживаемые сильными, присваивающими себе ресурсы элитами. Опять же, это был не единственный вариант: между такими империями вполне могли процветать независимые города-государства, но им редко удавалось сдерживать своих гораздо более превосходящих по размерам соседей, как это сделали греки в V веке до н. э. Чаще их поглощали более крупные образования; иногда они создавали свои собственные империи, такие как Римская империя, Венецианская республика или Тройственный союз Теночтитлана, Тескоко и Тлакопана в Мексике. Кроме того, время от времени империи рушились, оставляя после себя более раздробленные политические образования. Крайним примером этого может служить Европа эпохи Средневековья[55].

Московия начала становиться серьезной силой еще тогда, когда не совсем «закатилась звезда» Византии; в 1380 г. московский князь Дмитрий нанес поражение войскам ордынского беклярбека Мамая близ слияния Непрядвы и Дона[228], однако в ответ монголы осуществили практически второе нашествие на Русь, разорив Москву, Владимир, Коломну, Рязань, а также некоторые меньшие русские города, и заставив московского князя вернуться к прежней практике вассалитета и данничества[229] (историки утверждают, что в нескольких следующих походах против своих противников хан Тохтамыш использовал войско, в значительной мере состоявшее из русских воинов, предоставленных ордынцам московским и рязанским князьями[230]). По сути, лишь внутренние раздоры и углублявшийся кризис монгольской государственности, приведший к распаду Золотой Орды в 1420–1440-х гг. на несколько независимых ханств, в числе которых были Казанское, Крымское, Астраханское и Сибирское, помимо ряда других[231], позволил Москве постепенно освободиться от зависимости и закрепить свой успех «стоянием на Угре» в 1480 г. Этот процесс предопределил дальнейший ход русской истории: после небольшой передышки Москва, долгое время бывшая вассалом Орды, но теперь ощутив себя новой метрополией, по сути попыталась собрать и объединить ордынские осколки, что и стало началом масштабного колониального эксперимента.

Но обычно же одна империя порождала другую по мере того, как завоеватели восстанавливали былые схемы управления и механизмы власти. В крупном историческом масштабе повторялась картина периодического падения и возрождения, от все более регулярных «династических циклов» в Китае до более-менее четких последовательностей в Юго-Восточной Азии, Индии, на Ближнем и Среднем Востоке, в Центральной Мексике и в регионе Анд. Евразийская степь также порождала многочисленные имперские режимы, устремлявшиеся в грабительские рейды и завоевания, казавшиеся особенно заманчивыми благодаря богатствам, которые успели накопить оседлые общества Юга. Со временем государства росли. До VI века до н. э. крупнейшие империи Земли охватывали несколько сотен тысяч квадратных миль. В последующие 1700 лет их могущественные преемники постоянно расширяли эти границы, пока в XIII веке Монгольская империя не простерлась от Центральной Европы до Тихого океана.