Овдовев, Севрие продала дом и поселилась вместе с остальными, вынужденными уживаться под одной крышей сестрами. В первые месяцы она только и делала, что проливала слезы. День начинался с того, что она перебирала фотографии покойного мужа, разговаривала с ними, плакала над каждой, а заканчивался тем, что она падала, обессиленная ужасной скорбью. Так продолжалось изо дня в день, от постоянных слез у нее покраснели и опухли глаза и даже облез нос, пока в одно прекрасное утро, вернувшись с кладбища, она не обнаружила, что фотографий больше нет.
– Куда ты дела его фотографии? – закричала Севрие, поскольку прекрасно знала, кто виноват. – Отдай!
– Нет, – сухо ответила бабушка Гульсум, – они в сохранности. Но ты не будешь плакать над ними целыми днями. Какое-то время ты их не увидишь. Чтобы сердцу исцелиться, надо дать глазам отдых.
Но никакого исцеления не наступило. Скорее, наоборот, она научилась видеть его без всяких фотографий. Иногда она вдруг ловила себя за тем, что немного переделывала любимое лицо, например, украшала его пышными усами с проседью или прибавляла пару прядей волос. Исчезновение фотографий совпало по времени с началом учительской карьеры тетушки Севрие.
Через коридор спит тетушка Фериде. Она умная, образованная женщина, училась в университете, у нее творческая натура. Если бы ей только удалось обрести хоть какую-то целостность. Она так чувствительна, это очень необычно и великолепно, но порой это очень страшно. У нее никогда не бывает твердой почвы под ногами, ведь когда угодно может случиться что угодно. Ей неведомо, каково это – ощущать жизнь как нечто непрерывное и безопасное. Все вразнобой, ее окружают обрывки реальности, они молят о том, чтобы она соединила их, и при этом сопротивляются всякому представлению о единстве. Снова и снова тетушка Фериде мечтает о возлюбленном. Она хочет, чтобы ее любили всю целиком, принимая даже ее бесчисленные страхи, странности и патологии. Ей нужен возлюбленный, который будет обожать в ней абсолютно все. Тетушке Фериде не нужен возлюбленный, который любил бы ее светлую сторону и чурался ее темной стороны. Ей нужен человек, который бы оставался с ней и в горе, и в радости, в безумии и в душевном здравии. Наверное, думает она, именно поэтому сумасшедшим сложнее завести роман – не потому, что у них не все дома, а потому, что не многие готовы встречаться сразу со столькими личностями в одном человеке.
Но это все мечты. А вот снятся тетушке Фериде не любовники, но абстрактные коллажи. По ночам она создает калейдоскопы из дивных разноцветных геометрических фигур. Ветер дует что есть мочи, мимо несут свои воды океанические течения, а мир превращается в сферу бесконечных возможностей. Можно собрать что угодно и одновременно разобрать на части. Врачи говорили тетушке Фериде, чтобы она не принимала это все близко к сердцу и регулярно пила таблетки. Но что они знают об этой диалектике творения и разрушения. Разум тетушки Фериде – выдающийся художник, он создает прекрасные коллажи.
Рядом с комнатой Фериде – ванная, а за ней – комната тетушки Зелихи. Зелиха не спит. Она очень прямо сидит в кровати и, как чужую, внимательно обозревает свою комнату, словно пытается приметить и запомнить каждую мелочь и так хотя бы немного приблизиться к обитающей здесь незнакомке.
Вот ее шмотки: десятки юбок, все как одна короткие, все как одна вызывающе яркие, ее личный бунт против моральных норм общества. На стенах рисунки и плакаты с изображениями татуировок. Тетушке Зелихе уже под сорок, но комната у нее – как у девочки-подростка. Может быть, ей так и не суждено повзрослеть и освободиться от этой внутренней ярости – ярости, которую она невольно передала по наследству дочери. В ее представлении лишь тот может считаться по-настоящему живым, кто способен к инакомыслию, способен восстать и взбунтоваться. Смысл жизни в сопротивлении. А остальные люди делятся на две категории: овощи, которых все устраивает, и чайные стаканчики, которых очень многое не устраивает, но они слишком слабые, чтобы противостоять. Вторые хуже. Применительно к ним тетушка Зелиха сформулировала правило, когда имела привычку устанавливать правила.
Железное правило благоразумия стамбульской женщины: если ты хрупкая, как стаканчик для чая, то или устройся так, чтобы в тебя никогда не налили кипяток, и уповай на то, что подцепишь идеального мужа, или пускай тебя поимеют и сломают, чем раньше, тем лучше. Не нравится – перестань быть стеклянным стаканчиком для чая.
Она выбрала третье. Тетушка Зелиха ненавидела хрупкость. Она по сей день, единственная в семье, действительно приходила в бешенство, когда чайные стаканчики трескались.
Тетушка Зелиха протягивает руку к лежащей на тумбочке пачке «Мальборо лайт», закуривает сигарету. Она осталась такой же курильщицей, что и в юные годы. Она знает, что ее дочь тоже курит. Звучит, как пошлая сентенция из изданного министерством здравоохранения буклета. Дети курящих родителей в три раза чаще сами становятся курильщиками. Тетушка Зелиха беспокоилась об Асии, но ей хватало ума не лезть, ведь малейшее вмешательство, малейший признак недоверия вызовут только недовольство и протест. Нелегко притворяться, нелегко скрывать свою тревогу и нелегко, когда твой собственный ребенок называет тебя «тетушка». Это убивает ее. И все же она продолжает думать, что так лучше для них обеих. Это как-то освободило их – и мать, и дочь. Им надо было отделиться номинально, чтобы сохранить физическую и духовную связь. Один Аллах ей свидетель. Беда только в том, что она в него не верит.
Она задумчиво затягивается, держит дым внутри и сердито выдыхает. Пуфф. Если Аллах существует и все знает, почему же Он ничего не делает, не пускает в ход это свое всезнание? Почему Он позволяет всему происходить так, как оно происходит?
Нет, тетушка Зелиха непоколебима. Она никогда не уверует. Прожила агностиком, так и умрет. Она честна и чиста в своем безбожии. А если Аллах и правда где-то существует, то это идущее от сердца обличение, понятное немногим избранным, должно ему больше нравиться, чем угодливые и эгоистичные мольбы вездесущих религиозных фанатиков.
В другом конце дома, тоже на втором этаже, – комната тетушки Бану. Она не спит в этот ранний час. Она третья, кто не спит в особняке Казанчи. И сегодня утром с ней что-то не то. Она очень бледна, а в больших оленьих глазах какой-то тревожный блеск. Напротив кровати висит зеркало. Тетушка Бану смотрит в него и видит преждевременно состарившуюся женщину. Впервые за много лет она тоскует о муже – муже, от которого она ушла, но не покинула окончательно.
Он хороший человек и заслуживает лучшей жены. Он никогда не обижал ее, ни разу дурного слова не сказал, но после того, как умерли их мальчики, тетушка Бану просто не могла больше с ним оставаться. Время от времени она заходит в свой прежний дом, заходит, как посторонняя, которой тем не менее знакома там каждая мелочь, словно у нее дежавю. По дороге она всегда покупает курагу, он ее обожает. Там она немного убирает, пришивает ему пуговицы, готовит впрок его любимые блюда, наводит красоту. Впрочем, прибирать там особенно нечего, он содержит дом в порядке и чистоте.
Муж обычно стоит неподалеку и смотрит, как она работает. А в конце всегда спрашивает:
– Ты останешься?
И она всегда отвечает одинаково:
– Не сегодня.
Перед уходом она напоминает:
– Еда в холодильнике, суп обязательно подогревай, пилаки постарайся съесть за два дня, а то испортится. Не забывай поливать фиалки, я их переставила к окну.
Он кивает и тихо отвечает, словно разговаривает сам с собой:
– Не беспокойся, я умею сам управляться. И спасибо за курагу…
После этого тетушка Бану возвращается в особняк Казанчи. Так оно заведено, изо дня в день, из года в год.
Из зеркала на нее сегодня смотрит старая женщина. Тетушка Бану всегда считала, что быстрое старение – это издержки профессии, плата за дар предвиденья. Большинство людей стареют с годами, а вот гадалки стареют с каждой предсказанной историей. Конечно, захоти она только это исправить, можно было бы попросить у джинна компенсацию. Но тетушка Бану не просила у него ни богатства, ни телесной красоты. Может быть, когда-нибудь еще попросит. Пока что Аллах дает ей силы справляться так, ни о чем не прося. Но сегодня джинну придется исполнить кое-что сверх его обычных услуг.
Аллах, даруй мне знание, я ничего не могу с собой поделать, я жажду узнать, но даруй мне также и силы вынести это знание. Аминь.
Она нежно гладит вынутые из ящичка нефритовые четки.
– Ну хорошо, я готова. Приступим. Да поможет мне Аллах!
С книжной полки, на которой стоит газовая лампа, свесилась мадам Милашка. Она строит недовольные рожицы, ей не по нраву быть в роли зрительницы и уж совсем не нравится то, что она вот-вот сможет наблюдать в этой комнате. Между тем мсье Стервец усмехается своей особенной горькой усмешкой. Он доволен. Наконец удалось убедить тетушку Бану. И убедила ее не его волшебная власть, но ее собственное смертное любопытство. Не могла устоять перед желанием все узнать. Эта древняя жажда знаний. Если на то пошло, перед ней мало кто может устоять.
Сейчас тетушка Бану и мсье Стервец совершат путешествие во времени. Из 2005 года они отправятся в 1915-й. Можно подумать, что это неблизкий путь, но для гульябани – всего пара шагов.
Перед зеркалом, посередине, между джинном и его госпожой, стоит серебряная чаша с освященной водой из Мекки. В серебряной чаше – серебряная вода, а в воде – история, тоже серебряная.
Глава 12
Зерна граната
Ованес Стамбулян провел ладонью по письменному столу ручной работы, за который сел сразу после обеда, пальцы скользнули по гладкому, блестящему дереву. Продавший его еврей-антиквар сказал, что это большая редкость, ведь изготовление такого стола требует упорного труда.
Стол был вырезан из ореха с Эгейских островов и оснащен, словно расшит, множеством маленьких ящичков и потайных отсеков. Но столь изящно и тонко украшенный, он оставался удивительно крепким и мог послужить не одному поколению.
– Этот стол и вас переживет, и ваших детей, – захохотал торговец над своей, видимо, дежурной шуткой про товар и покупателей. – Правда есть что-то возвышенное в том, что кусок дерева живет дольше, чем человек?
Ованес Стамбулян понимал, что это было сказано, чтобы подчеркнуть качество изделия, однако ощутил какой-то укол в груди. Сердце защемило. И все же он купил письменный стол. А заодно еще и изящную брошку: усеянный золотыми нитями гранат, сквозь трещинку видно, как полыхают рубиновые зернышки. Такая тонкая работа! Говорят, изготовил один армянский мастер из Сиваса. Ованес Стамбулян купил брошь в подарок жене. Он собирался вручить ее сегодня после ужина, нет, лучше перед ужином, сразу, как только допишет главу.
Из всей книги эта глава давалась труднее всего. Знай он заранее, что так намучается в конце, может, бросил бы всю затею. Но сейчас он уже был по горло в работе, так что выхода не было, надо писать дальше. Ованес Стамбулян, знаменитый поэт и публицист, тайно писал книгу, которая была совсем не похожа на прочие его сочинения. Возможно, все закончится тем, что его труд отвергнут, осмеют и раскритикуют.
В то время, когда Османская империя уже пресытилась всякими грандиозными начинаниями, революционными движениями и национальными конфликтами, а в армянской диаспоре вызревали передовые теории и велись жаркие дебаты, он занимался тем, что писал детскую книгу. Детская книга по-армянски? Это почти невообразимо, такого еще не бывало. Ни единого произведения. Странно, может быть, армянская диаспора перестала считать своих детей детьми? Может быть, для представителей меньшинства, которым надо вырасти как можно скорее, детство – пустая трата времени, если не роскошь. А может быть, вся эта жившая в Стамбуле интеллигенция была просто оторвана от устной традиции и не знала сказок, которые армянские бабушки рассказывают внукам? Книжка называлась «Голубок-потеряшка и Блаженная Страна». Герой книги, маленький голубь, потерялся, пролетая над некоей блаженной страной. В поисках родных он останавливался в бесчисленных городах и селениях, и везде ему рассказывали какую-нибудь историю.
Таким образом, Ованес Стамбулян собрал в своей книге старинные армянские сказки, большинство из них передавалось из поколения в поколение, но некоторые были давно преданы забвению. По ходу повествования он вставлял сказки, бережно сохраняя их в подлинном виде, и не менял почти ни слова. Но сейчас он думал завершить книгу историей собственного сочинения. Готовую книгу он собирался издать в Стамбуле и разослать по крупным городам с большим армянским населением, таким как Адана, Харпут, Ван, Трапезунд и Сивас. Мусульмане освоили книгопечатание примерно двести лет назад, а вот армянская община печатала свои книги задолго до этого.
Ованес Стамбулян хотел, чтобы армянские родители каждый вечер читали эти книги своим детям перед сном. По иронии судьбы в последние девятнадцать месяцев он был так занят книгой, что совсем не находил времени на собственных детей. Каждый день он садился за стол в своем кабинете и писал, писал, пока пишется. А когда выходил из кабинета, дети уже спали. Он писал, словно зачарованный, вся его жизнь была подчинена потребности писать. К счастью, он уже почти закончил. Сегодня работа шла над последней главой, самой сложной. Когда все будет готово, он спустится вниз, перевяжет рукопись ленточкой, спрячет в узел золотую брошку и вручит жене. «Голубка-потеряшку и Блаженную Страну» он посвятил ей.
– Пожалуйста, прочитай это, – скажет он. – Если не понравится – сожги. Я не буду задавать вопросов, обещаю. Но если понравится, если ты сочтешь, что ее можно печатать, пожалуйста, отнеси ее Гарабед Эффенди в издательство «Дон паблишерс».
Ованес Стамбулян ничьим мнением не дорожил так, как мнением жены. Ее литературный и художественный вкус был безупречен. А ее гостеприимство сделало этот белый особняк на берегу Босфора центром художественной и литературной жизни, здесь бывало множество литераторов, как знаменитости, так и совсем начинающие писатели. Они приходили сюда есть, пить, созерцать и жарко спорить о чужих и, конечно, своих собственных произведениях.
Голубок-потеряшка летел очень долго. Он страшно устал и хотел пить, поэтому присел на какую-то заснеженную ветку. А это была ветка гранатового дерева, которое как раз собиралось зацвести. Голубок утолил жажду, поклевав немного снега, и принялся горько плакать о родителях.
– Не плачь, Голубок, – сказало ему Гранатовое Дерево, – давай я расскажу тебе сказку. Сказку про маленького потерявшегося голубя.
Ованес Стамбулян остановился, сам не понимая, что именно его отвлекло. Неожиданно для себя он досадливо вздохнул. Уже целый час, как в голове у него роились мысли одна мрачнее другой. Непонятно, откуда эта тревога внутри, кажется, что его разум отделился от него и сам прокручивает все эти бесконечные заботы. Но какова бы не была причина душевной смуты, надо заканчивать, надо выйти из ступора. Это последняя глава, последняя история. Он должен дописать ее, и дописать хорошо. Он сжал губы и снова взялся за перо.
– Что ты такое говоришь, я и есть этот голубь! – удивленно воскликнул Голубок.
– Правда? – спросило Гранатовое Дерево, впрочем, без тени удивления в голосе. – Тогда слушай свою историю. Ты ведь хочешь узнать, что с тобой случится в будущем?
– Только если это история со счастливым концом. Если с печальным, то лучше мне о нем не знать.
Вдруг в неподвижном воздухе раздался звон бьющегося стекла. Ованес Стамбулян вздрогнул, положил перо, безотчетно обернулся к окну и замер, весь обратившись в слух. Ничего не слышно, только ветер воет. Странное дело, тишина показалась ему еще более зловещей, чем этот замогильный звук.
Ночь за окном была полна какого-то мертвенного покоя, ветер завывал, словно вестник Божьего гнева, непонятно почему обрушившегося на ничего не понимающее человечество. Порывы ветра безжалостно хлестали по стенам дома, а вот внутри было удивительно тихо. Эта непривычная тишина привела Ованеса Стамбуляна в такое замешательство, что почти с облегчением он услышал шум внизу. Кто-то пронесся из одного конца дома в другой, потом обратно; резкий, лихорадочный топот, словно этот кто-то от кого-то убегал.
«Наверное, это Ервант», – подумал Ованес Стамбулян, и сердце тревожно кольнуло, печаль и забота омрачили взгляд.
Его старший сын Ервант всегда был озорным и своенравным мальчиком, но в последнее время его буйство и строптивость перешли все пределы. По правде говоря, Ованес винил себя за то, что не уделял сыну достаточно времени. Мальчик явно тосковал по отцу. Рядом с ним остальные трое, два мальчика и девочка, были такие послушные, словно их убаюкивали буйные выходки старшего брата. У мальчиков была разница в три года, но совершенно одинаковый покладистый характер. Самой младшей была Шушан, единственная девочка в семье.
– Не бойся, милая птичка, – улыбнулось Гранатовое Дерево и отряхнулось от снега. – Я расскажу тебе веселую историю со счастливым концом.
Топот внизу усиливался пугающим образом. Казалось, целая дюжина Ервантов ошалело носилась по дому, сокрушительно громыхая по полу. Но сквозь эти торопливые шаги, кажется, вдруг раздался чей-то голос, окрик, такой неожиданный и резкий, что Ованес сам не знал, не ослышался ли. Голос был жесткий и хриплый вроде отрывистого карканья. Раз – и все. А потом снова тишина. Словно это все ему почудилось.
Для него было бы естественно выскочить из комнаты посмотреть, все ли в порядке. Но сегодня был особенный вечер. Он не хотел отвлекаться, только не сейчас, когда он вот-вот завершит то, над чем трудился последние восемнадцать месяцев. Ованес беспокойно дернулся, словно ныряльщик, который погрузился слишком глубоко и никак не может выплыть на поверхность. Когда он писал, его затягивало в бездонный водоворот, пугающий, но такой чарующий. Слова прыгали туда-сюда по обожженной бумаге и словно умоляли его дописать последнюю строчку и наконец привести их домой.
– Ну, хорошо, – проворковал маленький Голубок-потеряшка, – расскажи мне про маленького Голубка-потеряшку.
Ованес Стамбулян уже знал и ответ Гранатового Дерева, и начало следующей истории, но не успел записать – там внизу что-то упало и разбилось вдребезги. Сквозь грохот он услышал что-то вроде всхлипа, совсем короткий, сдавленный звук, но Ованес сразу узнал жену. Его тотчас вышвырнуло на поверхность, и он всплыл, как дохлая рыбина.
Он вскочил и бросился к лестнице. В голове промелькнул утренний спор с Киркором Агопяном, известным адвокатом и членом Османского парламента.
– Настали плохие времена. Очень плохие. Готовься к худшему, – пробормотал вместо приветствия Киркор, когда они столкнулись нынче утром у цирюльника.
– Сначала они призывают армянских мужчин в армию. Да, заявляют они, мы же все равны, разве мы все не османы, мусульмане и иноверцы? Мы все будем бок о бок сражаться с врагом. Но затем они разоружают всех армянских солдат, словно они из армии неприятеля, и сгоняют армянских мужчин в трудовые батальоны. А сейчас, мой друг, ходят слухи… Говорят, грядет самое страшное.
Известия серьезно обеспокоили, но не слишком потрясли Ованеса Стамбуляна. Он сам уже вышел из призывного возраста, сыновья его еще не достигли. Под призыв попадал только младший брат жены Левон. Но он еще во время Балканских войн был освобожден от военной службы, в ходе особого отбора признан единственным кормильцем семьи, получил статус «непризывного» и носил соответствующий значок. Таков был старый османский эакон, но теперь его могли изменить. В наши дни ничего не знаешь наверняка. В начале Первой мировой они объявили, что будут брать только двадцатилетних, но война разгоралась, и стали призывать тридцатилетних и даже сорокалетних.
Ованес Стамбулян не был создан ни для битвы, ни для тяжелого физического труда. Он любил поэзию. Он любил слова, знал губами и языком каждую букву армянского алфавита. Он долго думал и заключил, что армянской общине нужно вовсе не оружие, как утверждали иные революционеры, а книги, книги и еще раз книги. После Танзимата
[14] открыли новые школы, но в них катастрофически не хватало прогрессивных учителей и приличных книг. С революцией 1908 года настали некоторые улучшения. Армянское население поддержало младотурок, надеясь, что те достойно и по справедливости обойдутся с немусульманами.
Так значилось в их манифесте: «Все граждане, независимо от национальной или религиозной принадлежности, обладают правом на свободу и равенство, и на всех распространяются одинаковые обязательства. Все подданные Османской империи, будучи равны перед законом в том, что касается прав или обязанностей по отношению к государству, могут занимать государственные посты в соответствии с их способностями и образованием».
Правда, они не сдержали обещания и со временем предпочли националистическую идеологию тюркизма интернационалистическому османизму, но европейские державы внимательно следили за тем, что происходило в империи, и наверняка вмешаются, если начнется что-то нехорошее. Ованес Стамбулян полагал, что при нынешнем положении османизм для армян предпочтительнее разных радикальных идей. Турки, греки, армяне и евреи жили вместе веками и теперь тоже смогут ужиться под одной крышей.
– Да ты ни черта не понимаешь! – яростно отрезал Киркор Агопян. – Живешь в своих сказках.
Ованес впервые видел его таким агрессивным и взвинченным. И все же он не поддался.
– Я не думаю, что нам поможет такое фанатичное остервенение, – сказал он почти шепотом.
Он был твердо убежден, что истовый национализм только приведет из огня да в полымя и неизбежно усугубит положение угнетенных и обездоленных. В результате меньшинства добивались автономности дорогой ценой лишь для того, чтобы внутри себя создать своих угнетателей. Национализм пополняет ряды угнетателей. Раньше тебя притесняли иностранные захватчики, а теперь – угнетают собственные соплеменники.
– Фанатизм? – Киркор Агопян скривил мрачную мину. – Да нас захлестнули известия из всех этих анатолийских городов. Ты что, не слышал о столкновениях в Адане? Они врываются к армянам в дома якобы в поисках оружия, а сами грабят и громят. Ты что, не понимаешь? Всех армян выгонят. Всех нас, до единого. А ты что делаешь? Предаешь собственный народ!
Ованес Стамбулян молча пожевывал кончики усов.
– Мы должны делать общее дело, – сказал он тихо, но твердо, – мы, евреи, христиане и мусульмане. Столько веков мы жили вместе под одной большой имперской крышей, пускай в неравных условиях, но вместе. А сейчас мы можем все изменить, мы можем перестроить эту империю, сделать так, чтобы для всех здесь было честно и по справедливости.
И вот тогда Агопян придвинулся к нему совсем близко и сказал эти горькие слова:
– Проснись, друг мой, нет больше никакого «вместе». Коли гранат лопнул и семена разлетелись во все стороны, их уж не собрать.
Стоя над лестницей, Ованес Стамбулян вслушивался в воцарившуюся в доме зловещую тишину, а перед глазами стояла грустная картинка: ярко-красный расколотый гранат.
– Армануш! Армануш! – позвал он в смятении жену. – Армануш, ты где?
«Они, наверное, на кухне», – подумал он и бросился на первый этаж.
После начала Первой мировой войны была объявлена всеобщая мобилизация. Об этом говорил весь Стамбул, но ощущали в основном люди в маленьких городках. Там по улицам ходили с барабанным боем, и эхом звучало: «Мобилизация! Мобилизация!» Молодых армян стали призывать в армию. Более трехсот тысяч. Сначала солдатам дали ружья, так же как их однополчанам-мусульманам. Но в скором времени им приказали сдать оружие. Армянских солдат забрали в особые трудовые батальоны. Поползли слухи, что за этим приказом стоит военный министр Энвер-паша, заявивший: «Нам нужны рабочие руки, чтобы строить дороги для наших солдат».
А потом стали рассказывать всякие ужасы про сами батальоны. Говорили, что всех армян погнали на непосильные работы по дорожному строительству, даже тех, кто вроде был освобожден, заплатив свою цену. Еще говорили, что батальоны только на словах отправляли строить дороги, а на самом деле их заставляли копать ямы соответствующей глубины и ширины… а потом хоронили в собственноручно выкопанных могилах.
– Турецкие власти заявили, что армяне будут красить пасхальные яйца своей кровью, – бросил Киркор Агопян на выходе из цирюльни.
Ованес Стамбулян не слишком доверял всем этим слухам. Но он не спорил, что настали тяжелые времена.
Внизу он снова позвал жену, но никто не откликнулся. Ованес вздохнул и вышел во внутренний дворик. Прошел мимо длинного стола из вишневого дерева, за которым они обычно завтракали в хорошую погоду. В голове вдруг возникла сцена из книжки о Голубке-потеряшке.
– Тогда слушай свою историю, – сказало Гранатовое Дерево и пошелестело ветками, снова отряхиваясь от снега. – Было то или не было… Когда-то давным-давно Божьим созданиям не было числа, как зернам пшеницы, а говорить слишком много считалось грехом…
– Но почему же? – проворковал Голубок-потеряшка. – Почему слишком много болтать – грех?
Дверь на кухню была закрыта. Странно, в этот час Армануш обычно хлопотала там вместе со служившей у них последние пять лет Мари, вокруг них толкались дети. Дверь не закрывали никогда.
Ованес Стамбулян протянул руку, но так и не успел повернуть ручку, тяжелая деревянная дверь открылась изнутри. Перед ним был турецкий солдат, сержант. От неожиданности они тупо уставились друг на друга и простояли так добрую минуту. Сержант первый вышел из ступора. Со смуглого гладкого и почти мальчишеского лица сурово смотрели колючие глаза.
– Что здесь происходит?! – воскликнул Ованес Стамбулян.
Он увидел, что жена, дети и Мари выстроились вдоль задней стены, словно наказанные школьники.
– Нам приказано обыскать дом, – ответил сержант.
Он говорил без враждебности, но и сочувствия в его голосе тоже не было, только усталость. Каковы бы ни были причины его прихода, чувствовалось, что хочет он одного: поскорее покончить со всем и уйти отсюда.
– Проведите нас, пожалуйста, в кабинет.
Они прошли в заднюю часть дома и поднялись по изгибающемуся маршу лестницы, Ованес Стамбулян впереди, следом – сержант и солдаты.
В кабинете солдаты разделились, каждый брал на себя какой-то предмет мебели и тщательно его осматривал, прямо как разлетевшиеся по цветущему лугу шмели, самозабвенно пьющие нектар, каждый из своего цветка. Они обыскивали буфеты, ящики, каждую полку в огромном, во всю стену, книжном шкафу. Пролистывали сотни томов, искали спрятанные между страницами бумаги; перебрали все его любимые книги, от «Цветов зла» Бодлера до «Химер» Жерара де Нерваля, от «Ночей» Мюссе до «Отверженных» и «Собора Парижской Богоматери» Гюго.
Глядя, как дюжий солдат просматривает «Общественный договор» Руссо, Ованес Стамбулян невольно задумался над строками, в которые тот уставился тупым, невидящим, но очень подозрительным взглядом похожих на две бусины глаз.
Человек рождается свободным, но повсюду он в цепях. Дикарь живет в себе самом, а человек, привыкший к жизни в обществе, всегда – вне самого себя; он может жить только во мнении других.
Покончив с книгами, они принялись прочесывать многочисленные ящики орехового письменного стола. Тогда один из солдат и заметил лежавшую там золотую брошку. Он вручил ее сержанту, тот взял миниатюрный гранат, взвесил его на ладони, повертел, чтобы получше разглядеть рубиновую сердцевину, и с улыбкой отдал Ованесу Стамбуляну.
– Не стоит оставлять на виду такую драгоценность. Вот, возьмите, – сказал он с какой-то спокойной любезностью.
– Да, спасибо. Это подарок для жены, – тихо поблагодарил Ованес Стамбулян.
Сержант улыбнулся, как мужчина мужчине, с понимающим видом.
Но угрюмая злость мгновенно сменила осветившее было его лицо сердечное выражение, и сержант заговорил уже без прежней мягкости в голосе.
– Скажите, что тут написано, – показал он на найденную в ящике армянскую рукопись.
Ованес Стамбулян сразу узнал стихотворение, написанное им во время болезни, когда у него был сильный жар. Это было прошлой осенью. Он три дня пролежал в постели, не в силах пошевелиться, дрожа от страшного озноба и обливаясь потом, словно его тело превратилось в дырявую бочку с водой. Все это время Армануш не отходила от его постели, прикладывала ко лбу вымоченные в уксусе холодные полотенца и протирала грудь кубиками льда. Когда к вечеру третьего дня жар начал спадать, к Ованесу и пришло это стихотворение, и он приветствовал его с радостью, как награду за перенесенные страдания. Он не отличался особой религиозностью, но твердо верил в божественное вознаграждение, проявляющееся не в каких-то значительных событиях, а, скорее, в виде таких вот маленьких знамений и даров.
– Читайте! – Сержант придвинул к нему бумаги.
Ованес Стамбулян надел очки и дрожащим голосом прочитал первые строки.
Ребенок плачет во сне, он сам не знает почему.Тихие, но непрестанные слезы безутешного томления…Так и я томлюсь по тебе.
– Поэзия, – перебил сержант как-то разочарованно.
– Да, – кивнул Ованес Стамбулян, хотя не знал, хорошо это или плохо.
Он заметил, в глазах сержанта что-то блеснуло, кажется, не вражда. Может, ему понравилось? Может, он теперь заберет солдат и уйдет?
– О-ва-нес Стам-бу-лян, – процедил сержант, глотая звуки, – вы образованный человек, эрудит. Вас знают и уважают. И зачем утонченному человеку вроде вас вступать в сговор с кучкой подлых мятежников?
Ованес Стамбулян поднял на него темные глаза и непроизвольно заморгал. Он не знал, что и сказать в свою защиту, так как понятия не имел о том, в чем его обвиняли.
– Начитавшись ваших стихов, армянские повстанцы бунтуют против Османского султаната, – глубокомысленно наморщив лоб, заявил сержант. – Вы подстрекаете их к мятежу.
И до Ованеса Стамбуляна вдруг дошло, в чем его обвиняют и что обвинения эти не шуточные.
– Сержант, – начал он, в упор глядя в глаза собеседнику, так как боялся, что, если сейчас отведет взгляд, рухнет мостик между ними, – вы сами просвещенный человек и, конечно, поймете, в каком я непростом положении. Мои стихи – плод моего воображения. Я их пишу и печатаю, но никак не властен над тем, кто их читает и какими соображениями при этом руководствуется.
Сержант задумчиво хрустел костяшками пальцев, а помолчав, сказал:
– Я прекрасно понимаю, какое это затруднительное положение. И все ж над собственными словами вы властны. Вы же сами их пишете. Вы – поэт…
В отчаянной попытке совладать с подступавшей паникой Ованес Стамбулян обвел глазами кабинет и вдруг встретился взглядом со старшим сыном. Мальчик стоял за дверью и заглядывал в комнату. И как он сюда прокрался из кухни? Давно ли наблюдает за ними? Щеки ребенка пылали от ярости, но на его юном лице читалось еще что-то, нечто большее, чем гнев на солдат, – какое-то странное спокойствие, какая-то мудрая непоколебимость. Ованес Стамбулян улыбнулся сыну, все, мол, в порядке, и жестом велел ему возвращаться к матери. Но Ервант не сдвинулся места.
– Боюсь, вам придется пройти с нами, – сказал сержант.
– Не могу, – ответил Ованес даже не раздумывая и вдруг понял, какая жалкая у него отговорка.
Я сегодня должен дописать свою книгу… последнюю главу…
Он попросил, чтобы дали поговорить с женой.
Последнее, что отпечаталось в памяти, перед тем как его увели, – лицо жены, ее расширенные зрачки и побелевшие губы. Армануш не плакала, даже не казалась как-то особо потрясенной. Она, скорее, выглядела безумно уставшей, словно все свои последние силы положила на то, чтобы так вот стоять в дверном проеме. Как бы ему хотелось взять ее руки в свои, обнять крепко-крепко и прошептать последнюю просьбу: быть сильной ради всех их детей и того, кто был еще на подходе. Армануш была на пятом месяце.
И только когда солдаты вытолкнули его на темную улицу, Ованес Стамбулян вспомнил, что забыл подарить жене подарок. Он сунул руки в карманы и вздохнул с облегчением, не нащупав там золотого граната. Брошь осталась дома, в ящике стола. Он тихо улыбнулся, представив, как обрадуется Армануш, когда ее найдет.
Как только солдаты ушли, на крыльце послышались торопливые шаги – прибежала турецкая соседка из дома напротив. Такая милая, добрая, развеселая толстушка, только вот сейчас ей было совсем не до веселья. Выражение полного ужаса на ее лице как-то привело Армануш в чувство. Женщина вышла из оцепенения и действительно испугалась.
Она привлекла к себе Ерванта и прошептала дрожащими губами:
– Беги, сынок, беги к дяде Левону… Позови его сюда, пускай сразу придет. Расскажи ему, что случилось.
Левон жил совсем рядом, за углом рыночной площади. Жил он один, в скромном двухэтажном домике, с расположенной внизу мастерской. Когда-то Левон посватался к прекрасной армянке, которую полюбил в юности и, возможно, никогда не переставал любить. Получив отказ, он не захотел жениться больше ни на ком и впредь всего себя отдавал своей, ставшей со временем знаменитой мастерской. Левон был котельщиком и делал лучшие котлы во всей империи.
Выскочив на улицу, Ервант сделал было пару шагов к дому дяди Левона, но сразу остановился, резко развернулся и бросился в противоположном направлении, туда, куда солдаты увели отца. Он пробежал улицу из конца в конец, но не нашел ни следа. Ничего. Никого. Словно они просто исчезли, испарились – и солдаты, и отец.
Чуть позже он добрался до дядиного дома. Наверху никого не было. Ервант постучался в мастерскую, вдруг Левон там, он часто засиживался за работой допоздна. Открыл ему подмастерье Реза Селим, тихий, прилежный турецкий юноша, с фарфоровой кожей и буйными черными кудрями.
– Где дядя? – спросил Ервант.
– Мастера Левона нет, – с трудом выдавил из себя Реза Селим, – днем пришли солдаты и увели его.
Выговорив эти жуткие слова, он дал волю слезам. Мальчик был сиротой, и в последние шесть лет дядя Левон заменил ему отца.
– Что же делать, я не знаю. Сижу тут, жду.
Обратно Ервант бежал, петляя по извилистым, горбатым улицам. Он бежал на запад, и бежал на восток, и все искал что-то, хоть что-нибудь, хоть какой-то добрый знак. Он пробегал мимо пустых кофеен на загаженных площадях, мимо ветхих развалюх, где пахло похлебкой и непрерывно орали дети. Нигде ни малейшего признака жизни. И только у грязной канавы сидел рыжий котенок, жалобно мяукал и вылизывал себе брюшко, с распухшей и запекшейся раной.
Прошли годы, но, вспоминая отца, Ервант невольно представлял и этого котенка. Он помнил его всегда. И в Сивасе, и в католической армянской деревушке Пиркиник, куда они бежали к дедушке и бабушке и откуда их как-то ночью выгнали ворвавшиеся в дом солдаты. И когда оказался среди тысяч изможденных, оголодавших, избитых армян, которые шли и шли куда-то под конвоем конных солдат. И когда плелся с ними, увязая в густой смеси из грязи, блевотины, крови и дерьма. И когда тщетно пытался унять горько плакавшую сестренку Шушан, и когда потерял ее посреди всей этой сутолоки и хаоса, лишь на долю секунды отпустив маленькую ручку. И когда у него на глазах мамины ноги превратились в две посиневшие окровавленные лепешки, и когда она умерла, тихая и легкая, как сухой ивовый листок, кружимый порывами ветра. И когда видел наваленные вдоль дороги раздувшиеся, зловонные трупы. И когда им с братьями совсем нечего было есть, и они, как овцы, жевали траву в сирийской пустыне. И когда их спасли американские миссионеры, собиравшие потерявшихся на дорогах изгнания армянских сирот. И когда привезли обратно в Сивас, приютили в Американском колледже и оттуда переправили в Штаты. И когда годы спустя он наконец нашел крошку Шушан в Стамбуле и забрал ее к себе в Сан-Франциско. Даже во главе веселой трапезы, в кругу детей и внуков, Ервант не мог забыть этого котенка.
– Хватит! – воскликнула тетушка Бану, содрогнувшись, как от боли.
Она сняла с головы платок и накрыла им серебряную чашу со словами:
– Больше не желаю этого видеть. Я узнала все, что хотела…
– Но вы еще не все видели, – проскрежетал мсье Стервец, – я не успел рассказать о вшах.
– В-в-в-шах? – проговорила, запинаясь, тетушка Бану, явно передумав заканчивать сеанс.
– О да, вши, госпожа, это важная деталь, – сказал мсье Стервец. – Помните, когда маленькая Шушан отпустила руку старшего брата и затерялась в толпе? Она там подцепила вшей от одного семейства, к которому попробовала прибиться в надежде, что ее покормят. Но им самим было нечего есть, и они прогнали девочку. А пару дней спустя Шушан вся горела: у нее был тиф. – (Тетушка Бану тяжело вздохнула.) – Я там был, я все видел. Шушан упала. Но никто во всей колонне не был в состоянии ей помочь. И они оставили ее лежать на земле, лоб весь в испарине, волосы кишели вшами.
– Хватит! – перебила его тетушка Бану и поднялась.
– Неужели вы не хотите услышать самое интересное? Неужели не хотите узнать, что сталось с малышкой Шушан? – обиженно спросил мсье Стервец. – Вы же хотели узнать о семье вашей гостьи? Так вот, эта малышка Шушан и есть ее бабушка.
– Да, это я уже и так поняла, – ответила тетушка Бану. – Продолжай!
– Хорошо! – возликовал мсье Стервец, упиваясь своим триумфом.
– Колонна скрылась из виду, а маленькая Шушан осталась умирать посреди дороги. Там ее подобрали две крестьянки из ближайшей деревни, мать и дочь. Они принесли ее домой, искупали травяным мылом и вывели вшей настоями собранных в долине диких растений. Они кормили и лечили ее. А когда три недели спустя в деревню заехал какой-то высокопоставленный офицер с отрядом солдат и стал выпытывать у жителей, не находили ли они случайно в окрестностях каких-нибудь армянских сирот, эта женщина спасла Шушан, спрятав ее в сундуке, где хранилось приданое дочери. За месяц они поставили девочку на ноги, только она все больше молчала и часто плакала во сне.
– Я думала, ее привезли в Стамбул?
– В конечном счете да, там она и оказалась. Она прожила у этих женщин еще шесть месяцев, и обе, мать и дочь, пеклись о ней, как о родной, и наверняка с радостью продолжали бы о ней заботиться и дальше. Но в округе появилась разбойничья шайка. Бандиты не щадили ни одной деревни, им было все равно, кто там живет, турки или курды. Они рыскали по домам и грабили крестьян. Довольно быстро они прознали про маленькую армянскую девочку, и никакие вопли и причитания добрых женщин не помешали им забрать Шушан. Было известно, что власти распорядились доставлять всех армянских сирот моложе двенадцати лет в специально созданные по всей стране приюты. И вскоре Шушан оказалась в приюте в Алеппо, а когда этот приют переполнился, ее отправили в Cтамбул, в особую школу. Там за детьми надзирали учителя, одни благожелательные и участливые, другие – холодные и строгие. Шушан, как и всех прочих детей, одели в белый балахон и черную куртку без пуговиц. Там были и мальчики, и девочки. Мальчикам сделали обрезание, и всем детям дали новые имена. Шушан тоже. Теперь ее называли Шермин. Фамилию она тоже получила: номер шестьсот двадцать шесть.
– Все, всему есть предел. – Тетушка Бану снова накрыла серебряную чашу платком и пристально посмотрела на джинна.
– Как вам будет угодно, госпожа, – пробормотал мсье Стервец, – но не могу не заметить, что вы пропускаете самое интересное. Если все-таки захотите услышать, то я к вашим услугам. Нам, гульябани, известно все. Госпожа, мы с вами побывали там, я рассказал вам историю Шушан, которая тогда была маленькой девочкой, а теперь – бабушка Армануш. Ваша гостья всего этого не знает. Вы ей расскажете? Вы не считаете, что она имеет право знать?
Тетушка Бану стояла молча. Открыть Армануш все то, что она сегодня узнала? Даже при всем желании ей что, сказать, что гульябани, ужаснейший из джиннов, показал ей картины прошлого в серебряной чаше с водой? Поверит ли ей Армануш? А даже если поверит, не лучше ли девочке не знать всех этих ужасных подробностей?
В надежде на утешение тетушка Бану обернулась к мадам Милашке. Но добрая джинния ничего не ответила, а только смущенно улыбнулась и сверкнула короной, вспыхнув множеством вишневых, розовых и пурпурных огоньков. В этом мерцании тетушка Бану словно читала вопрос: а стоит ли людям вообще узнавать тайны своего прошлого? Сначала одну, потом другую? Может быть, чем меньше знаешь, тем лучше? Может, стоит забыть и то немногое, что еще помнишь?
Уже рассвело. Остался лишь шаг до таинственной черты, разделяющей ночную тьму и день. Удивительный час, когда еще достаточно рано, чтобы лелеять надежды на то, что твои сны сбудутся, но уже слишком поздно и слишком далеко от царства Морфея, чтобы видеть сами сны.
Око Аллаха всесильно и всеведуще. Это око никогда не смыкается и даже не мигает. И все же нет никакой гарантии, что вся земля в равной степени доступна наблюдению. И если мир – это сцена, на которой перед Небесным взором вновь и вновь разыгрываются представления, то возможно, время от времени занавес опускается и серебряную чашу закрывает прозрачное покрывало.
Стамбул – это котел, в котором смешиваются десять миллионов жизней, это открытая книга, в которой перепуталось десять миллионов историй. Стамбул пробуждается после беспокойного сна, он готов к сумятице часа пик. Теперь Божественному взору будет чем заняться: надо ответить на столько молитв, взять на заметку столько богохульств и не спускать глаз с великого множества грешников и праведников.
В Стамбуле уже утро.
Глава 13
Сушеный инжир
Все месяцы в году знают, что приписаны к определенному времени года, и ведут себя соответствующим образом. Все, кроме марта. В Стамбуле март – самый неустойчивый месяц, и физически, и психологически. Вот ему вздумалось поиграть в теплую благоуханную весну, а через пару дней надоело, и он снова напускает зиму с ледяным ветром и мокрым снегом.
Было девятнадцатое марта, суббота, и стояла удивительно солнечная и теплая погода, большая редкость в это время.
Асия и Армануш шли по широкой, открытой всем ветрам дороге, ведущей от района Ортакёй к площади Таксим. Девушкам стало жарко, они сняли свитера. На Асии было длинное платье из ткани, расписанной в технике батик в бежевых и карамельно-коричневых тонах. Каждый ее шаг сопровождался позвякиванием великого множества бус и браслетов. Армануш, в свою очередь, сохраняла верность избранному для поездки стилю: синие джинсы и свободная толстовка с логотипом Аризонского университета, бледно-розовая, как балетные тапочки. Они шли в салон татуировок.
– Я так рада, что ты познакомишься с Арамом, – лучезарно улыбнулась Асия, перекинув на другое плечо холщовую сумку. – Он такой милый.
– Да, я слышала от тебя это имя, но понятия не имею, кто он такой.
– Ну, он… – Асия замялась, подыскивая подходящее английское слово.
«Бойфренд» звучало как-то несерьезно, «муж» не соответствовало действительности, «будущий муж» – тоже не слишком правдоподобно. Слово «жених» могло бы подойти, но, по правде говоря, они не были официально помолвлены.
– Он близкий человек тетушки Зелихи, – нашлась Асия.
На другой стороне дороги под изящной резной аркой османской поры они заметили двух цыганят. Один вытаскивал из мусорных баков жестяные банки и складывал их в ветхую тележку. Другой сидел на бортике тележки и сортировал банки с таким видом, словно усердно трудится, хотя на самом деле просто нежился на солнце.
«Какая райская жизнь», – подумала Асия.
Она бы все отдала за то, чтобы поменяться местами с этим мальчиком в тележке. Первым делом она купила бы самую ленивую клячу, какую только можно найти в городе. Запрягла бы ее в телегу и каждый божий день разъезжала бы по улицам Стамбула, прихватывая всякую всячину. Она бы подбирала самые малопривлекательные продукты человеческой жизнедеятельности, не побрезговала бы никакими отходами, что гниют и разлагаются под блестящей поверхностью нашей жизни. Асии казалось, что у мусорщика в Стамбуле куда более спокойная и расслабленная жизнь, чем у нее и ее друзей из кафе «Кундера».
Стань она мусорщиком, ей можно будет бродить по городу и насвистывать песенки Джонни Кэша, подставив волосы благоуханному ветерку и до костей прогреваясь под солнечными лучами. А если кто-то посмеет нарушить ее блаженное гармоничное существование, она его насмерть запугает, пригрозив позвать на помощь свой многочисленный цыганский клан, почти все члены которого отсидели за то или иное преступление.
«Да, – заключила Асия, – несмотря на нищету, у мусорщика отличная жизнь, только, конечно, не зимой».
Надо не забыть о таком варианте, если не придумает себе лучшего занятия после получения диплома. Она принялась насвистывать и, только досвистев куплет, заметила, что Армануш все еще ждет от нее более подробного ответа.
– Ну да, тетушка Зелиха и Арам уже бог знает как давно встречаются. Он что-то типа моего отчима, вернее, логичнее было бы назвать его моим приемным дядей… Не важно.
– А почему они не поженятся?
– Поженятся? – Асия выплюнула это слово, как застрявшие между зубами остатки еды.
Проходя мимо сборщиков банок и приглядевшись к ним повнимательнее, Асия поняла, что это не мальчики, а девочки. Так даже лучше, больше оснований взять их за образец для подражания. Размывание гендерных границ – еще один плюс того, чтобы стать мусорщиком. Она сунула в рот сигарету, но, вместо того чтобы закурить, принялась сосать кончик, словно это шоколадная палочка в форме сигареты, завернутая в сахарную бумагу.
– Вообще-то, я уверена, что Арам с удовольствием женился бы на Зелихе, но ей это на фиг не нужно, – поделилась вслух Асия своей сокровенной мыслью.
– Почему нет? – полюбопытствовала Армануш.
Вдруг ветер поменял направление, и на Армануш повеяло острым морским воздухом. В этом городе было намешано столько запахов, от нестерпимого зловония до сладостных и возбуждающих ароматов. Почти все эти запахи наводили на мысль о какой-нибудь еде, так что Армануш стала воспринимать сам город как нечто съедобное. Она провела здесь уже восемь дней, и чем дальше, тем более сложным и многогранным представал перед ней Стамбул. Наверное, она начинала привыкать к тому, чтобы быть иностранкой в этом городе, а может быть, привыкала к самому городу.
– Могу предположить, это все из-за истории с моим отцом, кто бы он ни был, – продолжила Асия. – Наверное, поэтому она так настроена против брака. Думаю, ей сложно доверять мужчинам.
– Ну, могу понять, – сказала Армануш.
– Тебе не кажется, что женщины и мужчины очень по-разному отходят от неудачных романов? Ну, то есть женщины, пережив ужасный роман или брак и все такое, обычно довольно долго стараются не вступать в новые отношения. А мужчины, наоборот, развязавшись с одной бедой, сразу ищут на свою голову другую. Они просто не способны оставаться одни.
Армануш отрывисто кивнула в знак согласия, хотя у ее родителей дело обстояло совсем по-другому. В их случае мать вышла замуж во второй раз, а отец по сей день был один.
– А этот Арам, он откуда? – спросила Армануш.
– Отсюда, как и мы, – пожала плечами Асия, но до нее вдруг дошло, в чем суть вопроса.
Она поразилась собственному невежеству, закурила сигарету, которую прежде только посасывала, и затянулась. Как это ей не пришло в голову? Арам – из исконно стамбульской армянской семьи, то есть он, по идее, армянин.
В некотором смысле Арам не мог быть ни армянином, ни турком, к нему вообще были не применимы критерии национальности. Арам мог быть только Арамом, единственным в своем роде. Он был уникальным представителем уникального вида. Он был чародей, великий романтик, профессор политологии, который нередко признавался, что гораздо больше склонен к жизни простого рыбака в какой-нибудь жалкой деревушке на берегу Средиземного моря. У него было нежное и ранимое сердце, доверчивая душа, а сам он был ходячая энтропия. Это был полный надежд идеалист, который мог легкомысленно наобещать с три короба, на редкость беспорядочный, остроумный и благородный человек. Он был исключительный, и Асии никогда и в голову не приходило причислять его к какой-то группе, приписывать ему коллективную идентичность.
Но как бы Асия ни хотела высказаться в таком смысле, она только ответила:
– Вообще-то, он армянин.
– Так я и подумала, – улыбнулась Армануш.
Пять минут спустя они уже были в салоне татуировок.
– Добро пожаловать! – немного хрипло и протяжно приветствовала их тетушка Зелиха и сердечно обняла девушек.
Духи у нее были резкие: смесь пряностей, дерева и жасмина. Черные волосы рассыпались по плечам буйными кудрями, отдельные пряди были опрысканы чем-то блестящим, и вся великолепная грива мерцала при каждом движении в свете галогеновых ламп. Армануш взирала на нее в изумлении, теперь ей стала понятна смесь восторга и страха, которую Асия с самого детства испытывала по отношению к матери.
Внутри салона было что-то вроде маленького музея. При входе висела огромная фотография: женщина неопределенной национальности повернулась спиной к зрителям, чтобы те могли во всех подробностях разглядеть украшающую ее тело затейливую татуировку. Миниатюра была османской поры. Похоже на изображение какого-то празднества, от плеча к плечу натянут канат, акробат балансирует над пирующими. Старинная миниатюра на спине современной женщины производила потрясающее впечатление. Под картинкой шла английская надпись: «ТАТУИРОВКА – ПОСЛАНИЕ ВНЕ ВРЕМЕНИ».
По всему салону были расставлены витрины с образцами татуировок и украшениями для пирсинга. Рисунки для татуировок делились на несколько категорий: «Розы и шипы», «Истекающие кровью сердца», «Пронзенные сердца», «Путь шамана», «Жуткие мохнатые чудовища», «Гладкие, но не менее жуткие драконы», «Патриотические мотивы», «Имена и числа», «Симург и собрание птиц» и, наконец, «Суфийские символы».
Армануш подумала, что никогда еще не видела, чтобы в такой малолюдной комнате было так шумно. Помимо тетушки Зелихи, там находились странного вида человек, с оранжевыми волосами и иглой, какой-то подросток с матерью, которая никак не могла решить, уйти им или все-таки остаться, и еще два волосатых небритых типа, которые, казалось, совершенно выпали из времени и пространства и походили на не совсем оклемавшихся от тяжелого наркотического трипа рокеров семидесятых годов. Один из них развалился в огромном кресле, громко жевал резинку и трепался с приятелем, а на его голень тем временем наносили татуировку в виде огромного багрового комара. Как выяснилось, человек с иглой был помощником тетушки Зелихи, сам тоже талантливый и самобытный художник. Армануш наблюдала за его работой и дивилась тому, сколько шума производит одна маленькая иголка.
– Не волнуйся, звук куда сильнее боли, – заметила тетушка Зелиха, словно прочитав ее мысли, подмигнула и добавила: – Тем более что этот клиент уже привычный, у него это, кажется, двадцатая. Люди иногда подсаживаются на тату, не могут остановиться. Каждая новая татуировка тянет за собой еще одну. Странно, что всякие программы по борьбе с зависимостями еще не занялись этим вопросом.
Армануш молча поглядывала на рокера. Может, ему и было больно, но виду он совсем не показывал.
– А вообще, это зачем? – спросила она. – Что может заставить человека захотеть набить на лодыжке багрового комара?
– Зачем? – усмехнулась со знающим видом тетушка Зелиха. – Мы тут никогда не спрашиваем зачем. В нашем салоне мы не признаем так называемую норму. Чего бы клиент ни захотел, у него точно есть на то причины, о которых он, возможно, и сам не подозревает.
– А как насчет пирсинга?
– Та же самая история. – Тетушка Зелиха с улыбкой указала на свой проколотый нос. – Вот этому знаешь сколько лет? Девятнадцать! Я его сделала, когда была в возрасте Асии.
– Да вы что?
– Правда. Закрылась в ванной, вооружилась стерильной иглой, маленькой морковкой, кубиками льда для обезболивания и, конечно, всей своей яростью. О, я так злилась на все, особенно – на свое семейство. Я сказала себе, что сделаю это. И проткнула нос. У меня руки дрожали от волнения, так что в первый раз я промазала и попала в перегородку. Крови было… Но потом я навострилась и со второго раза проткнула ноздрю.
– Ничего себе, – повторила Армануш, правда сейчас ее, кажется, стал несколько напрягать оборот, который принимала их беседа.
– Ага! – горделиво похлопала себя по носу тетушка Зелиха. – Я привинтила колечко и с важным видом вышла из ванной. Мне тогда очень нравилось бесить маму.
Асия, до которой донеслись последние слова, с веселым изумлением поглядела на мать.
– Я хочу сказать, что проткнула нос, потому что это было запрещено. Турецкой девушке из традиционной семьи сделать пирсинг? Да об этом и речи быть не могло, поэтому я взяла и сама его сделала. Но теперь настали другие времена. Для этого есть наш салон. Мы консультируем клиентов, некоторым отказываем, но никогда никого не судим. И никогда не спрашиваем, зачем и почему. Это я еще в юности поняла. Можешь сколько угодно осуждать людей, они все равно поступят по-своему.
В этот момент паренек оторвался от витрин, посмотрел на Зелиху и спросил:
– А вы можете нарисовать дракону хвост подлиннее, во всю руку? Я хочу, чтобы он спускался от локтя до кисти, ну, чтобы казалось, будто он у меня по руке ползет.
Мать не дала Зелихе ответить:
– Ты, вообще, в своем уме? Ни за что! Мы же договорились, что-то совсем простенькое и маленькое вроде птички или божьей коровки. Никаких драконов, этого я тебе не разрешала.
Два часа подряд Армануш и Асия наблюдали за происходящим в салоне. Клиенты сменяли друг друга. Пришли пятеро старшеклассников, все хотели проткнуть брови. Но, как только стерильная игла прошла через бровь первого, его товарищи тотчас передумали. Потом заглянул футбольный фанат, хотел, чтобы ему набили на груди эмблему любимой команды. Следом явился какой-то радикальный националист и потребовал, чтобы ему на кончике указательного пальца вытатуировали турецкий флаг, чтобы всякий раз, грозя собеседнику пальцем, он как бы размахивал флагом. Потом внушительного вида белокурая певица-трансвестит хотела вытатуировать имя возлюбленного на костяшках пальцев. А затем пришел мужчина средних лет, который среди всей этой публики казался до ненормальности нормальным. Это был Арам Мартиросян.
Aрам был высокий, довольно крупный, красивый мужчина, с добрым, но усталым лицом, темной бородой и изрядно поседевшими волосами. Когда он улыбался, на щеках всегда появлялись глубокие ямочки. Умные глаза поблескивали из-за очков в толстой оправе. Он так смотрел на тетушку Зелиху, что сразу было видно, как он ее любит. Любит, уважает и чувствует. Когда он говорил, она за него жестикулировала, а когда она жестикулировала, он договаривал нужные слова. Эти две сложные личности, казалось, обрели друг с другом удивительную гармонию.
Сначала Армануш заговорила с ним на упрощенном английском, она всегда так делала, когда беседовала в Стамбуле с каким-то новым человеком. Она представилась, очень медленно и ритмично выговаривая все слова, так иногда разговаривают с детьми. К своему удивлению, услышала в ответ беглую, свободную речь с легким британским акцентом.
– У вас такой прекрасный английский, – не удержалась она. – Позвольте спросить, где вы приобрели такой британский прононс?
– Спасибо, – ответил Арам. – Я учился в Лондоне, и в бакалавриате, и в магистратуре. Но, если хотите, можем говорить по-армянски.
– Не могу, – покачала головой Армануш. – Ребенком я немного научилась говорить по-армянски у бабушки, но родители были в разводе, и я никогда не задерживалась в одном месте надолго и приезжала всегда с перебоями. С десяти до тринадцати лет меня каждое лето посылали в армянский детский лагерь. Там было весело, и армянский мой значительно улучшился, но потом я снова все забыла.
– Меня армянскому тоже бабушка учила, – улыбнулся Арам. – Вообще-то, и мама, и бабушка единодушно считали, что мне надо расти сразу с двумя языками, но расходились во мнениях о том, какие это должны быть языки. Мама считала, что в школе мне надо говорить по-турецки, а дома – по-английски, ведь они уже тогда решили, что я уеду из этой страны. Но бабушка была непоколебима. В школе – турецкий, дома – армянский.
На Армануш, несомненно, подействовала харизма Арама, но еще больше пленила его скромность. Они обсудили армянских бабушек – их разновидности, встречающиеся в диаспоре, в Турции и в самой Армении.
В половине седьмого тетушка Зелиха оставила салон на своего помощника, и они вчетвером направились в ближайший кабачок.
– Арам и тетушка Зелиха хотят сводить тебя в таверну, чтобы ты не уехала из Стамбула, не узнав, как мы обычно выпиваем по вечерам, – пояснила Асия.
Дорога пролегала по полутемной улице, и там они набрели на какой-то многоквартирный дом, из окон которого прохожих разглядывали проститутки-трансвеститы. Те, что высовывались из окон первого этажа, были настолько близко, что Армануш могла разглядеть в деталях их кричащий макияж. Одна из них, здоровенная тетка с толстыми губами и ярко-рыжими волосами, полыхавшими в темноте, как фейерверк в ночном небе, со смехом бросила им что-то по-турецки.
– Что она сказала? – спросила Армануш у Асии.
– Что у меня роскошные браслеты и что их, похоже, слишком много!
К удивлению Армануш, Асия, недолго думая, сняла один из своих бисерных браслетов и вручила рыжеволосому трансвеститу. Тот с радостью принял дар, надел его на руку с ярко-алыми холеными ногтями и поднял баночку колы-лайт, словно пил за здоровье Асии. Армануш изумленно взирала на эту, достойную Жана Жене
[15] сцену. Как это все уживается на одной неприглядной стамбульской улице: кола-лайт с ванильно-вишневым вкусом, бисерные фенечки, терпкий запах спермы и детская радость?
Таверна оказалась очень стильным, но также и весьма оживленным заведением рядом с Цветочным пассажем. Стоило им сесть за столик, как два официанта подкатили к ним тележку со всякими закусками.
– Давай, Армануш, продемонстрируй нам еще разок твой потрясающий кулинарный словарь, – обратилась к ней тетушка Зелиха.
– Посмотрим, что у них тут… сарма-яланчи, туршу, патлыджан, топи`к, энгинар… – Армануш стала называть блюда, которые официанты выгружали на стол.
Гости приходили парами или компаниями, и минут через двадцать в ресторане не осталось свободных мест. Среди всех этих незнакомых лиц, звуков и запахов Армануш совсем потеряла чувство места. Это все могло бы быть и в Европе, и на Ближнем Востоке, и даже в России. Тетушка Зелиха и Арам пили ракию, Асия и Армануш – белое вино. Тетушка Зелиха курила сигареты, Арам дымил сигарами, а вот Асия, очевидно не курившая при матери, прикусывала щеки изнутри.
– Ты этим вечером что-то не куришь? – спросила Армануш у сидевшей рядом с ней подруги.
– И не говори! – вздохнула Асия и, перейдя на шепот, добавила: – Тсс… Тетушка Зелиха не знает, что я курю.
Армануш очень удивилась, что Асия, с такой строптивостью и почти садистским удовольствием не упускавшая случая как-нибудь позлить мать, была такой пай-девочкой, когда дело касалось сигарет.
Они непринужденно болтали целый час, а официанты тем временем приносили одно блюдо за другим. Сначала подали мезе – холодные закуски, потом теплые закуски, горячее и, наконец, разнообразный десерт и кофе.
«Похоже, здесь так принято, – подумала Армануш. – Не ты выбираешь что-то из меню, а тебе выносят все меню, так что и заказывать не надо».
Когда стало совсем дымно и шумно, она придвинулась поближе к Араму и собралась с духом, чтобы задать давно мучивший ее вопрос:
– Арам, я понимаю, вы любите Стамбул, но вы никогда не думали о том, чтобы переехать в Америку? Ну, то есть вы могли бы, например, жить в Калифорнии, там очень много армян.
Арам добрую минуту пристально смотрел на нее, словно хотел разглядеть во всех подробностях, потом откинулся на спинку стула и загадочно засмеялся. Армануш стало не по себе, он словно отгораживался от нее этим смехом. Но вдруг он ее неправильно понял?
Она подалась вперед и попыталась прояснить свою мысль:
– Если вас притесняют, вы всегда можете уехать в Америку. У нас большая армянская диаспора, представители которой с радостью помогут вам и вашим родным.
На этот раз Арам не стал смеяться, а улыбнулся ей теплой, но немного усталой улыбкой:
– Зачем мне это делать? Армануш, моя милая, почему я должен захотеть уехать? Это мой город. Я родился и вырос в Стамбуле. Мои предки жили тут еще пятьсот лет назад. Стамбульские армяне – такие же стамбульцы, как стамбульские турки, курды, греки и евреи. На протяжении веков нам удавалось уживаться всем вместе, а потом случилось что-то ужасное, и все пошло не так. У нас нет права на повторную ошибку.
В этот самый момент снова появился официант с блюдом, на котором лежали жареные мидии, жареные кальмары и жареная выпечка.
– Я знаю каждый уголок в этом городе, – пригубив ракии, продолжил Арам. – Я люблю слоняться по этим улицам утром и вечером, люблю совсем навеселе брести по ним среди ночи. Люблю по воскресеньям завтракать с друзьями на берегу Босфора и люблю один гулять среди толпы. Я влюблен в суматошную красоту этого города, во все эти паромы, музыку, в его предания, в его грусть, в его цвета, в его черный юмор.
Повисла неловкая пауза, Арам и Армануш словно издали приглядывались друг к другу и понимали, что разделяют их отнюдь не только километры. Он подумал, что в ней слишком много американского, она решила, что в нем слишком много турецкого. Страшная пропасть разделяла тех, чьи предки смогли остаться, и тех, чьи семьи были вынуждены бежать.
– Послушай, армяне из диаспоры не знают лично никаких турок. Все, что они знают о турках, – это то, что им рассказали дедушки и бабушки, а потом они пересказали друг другу. И это все душераздирающие истории. Но поверь мне, среди турок, как среди любого народа, есть добросердечные люди и есть дурные. Все просто. У меня есть турецкие друзья, которые мне ближе родного брата. И еще, конечно же, – Арам поднял рюмку и указал на тетушку Зелиху, – есть моя сумасшедшая любовь.
Тетушка Зелиха, должно быть, почувствовала, что говорят о ней, подмигнула им, подняла рюмку и провозгласила:
– Шерефе!
– Шерефе! – откликнулись они, звеня бокалами.
Как оказалось, это слово было своего рода рефреном, который повторялся каждые десять-пятнадцать минут. Через час и еще семь таких «шерефе» глаза у Армануш несколько остекленели. Она с любопытством взирала на официанта-альбиноса, приносившего новые горячие блюда: зажаренного полосатого морского окуня на подушке из зеленого перца, замаринованную в базилике зубатку со шпинатом в сливках, жаренного на углях лосося с дикими травами и креветок во фритюре под острым чесночным соусом.
С пьяным хихиканьем Армануш повернулась к Араму и спросила:
– А признайтесь, у вас ведь тоже есть татуировки? Тетушка Зелиха наверняка вам сделала?
– Нет, нет и еще раз нет, – ответил Арам из-за клубов сигарного дыма. – Она мне не разрешает.
– Да-да, – закивала Асия, – она ему не разрешает сделать татуировку.
– Что, правда? – удивилась Армануш и повернулась к тетушке Зелихе. – Я думала, вы любите тату.
– Конечно люблю, – кивнула тетушка Зелиха. – Я не против татуировки как таковой, а возражаю против рисунка, который он хочет набить.