Алексей Баталов
Сундук артиста
© А. В. Баталов (наследники), 2021
© М. А. Баталова, эссе, 2021
© РИА Новости
© ООО «Издательство „АСТ“», 2021
* * *
Сундук артиста
Эту книгу я посвящаю своей маме
Такой сундук — это не просто выдуманное название моей книги, а реально существующий и в наши дни спутник циркового артиста, распорядок работы которого в цирке связан с постоянными переездами.
Но еще дело в том, что далеко не каждый имел свое собственное жилье, и поэтому все необходимое для бесконечных гастролей находилось именно в сундуке, а в маленьком ящике сохранялось то, что особенно дорого и с чем никак нельзя расставаться.
Подобный сундук был еще во времена Мольера, непромокаемый, скованный по углам, прочный, он путешествовал в поисках публики, на крыше балагана из города в город, с ярмарки на ярмарку.
Ночка
(Гитана Георгиевна Леонтенко)
Я впервые увидел этот сундук, когда познакомился с цирковой актрисой Гитанной Леонтенко. Это было в Ленинграде, где она со своей мамой работала в программе «Ревю», так что в цирк моя будущая жена попала не случайно.
А мама Гитанны, Гитана Георгиевна Леонтенко, вступила на цирковую стезю очень интересным образом.
Вот что об этом написал цирковой артист Сергей Курепов:
«Вскоре после экзаменов, когда учеба у нас шла полным ходом, в техникуме появилась маленькая цыганка. Ее привезла в Москву из молдавского села дальняя родственница, решившая пристроить способную девочку где-нибудь в Москве. Девочка умела лихо танцевать, что у цыган ценится очень высоко. Идя по одной из московских улиц, они остановились возле тумбы, оклеенной разными афишами. Цыганочка показала грязным пальчиком на цирковую афишу, где была изображена наездница на лошади.
— Я хочу быть такой, — сказала она.
Случайным свидетелем этого оказался наш Володя Воробьев. Услышав слова маленькой цыганки, он спросил ее:
— Ты любишь лошадей?
— Очень люблю.
— Ты хочешь быть наездницей?
— Очень хочу!
— А может быть, ты хочешь работать на кондитерской фабрике?
— Нет, я хочу быть наездницей!
— А хочешь в магазине продавать куклы?
— Я хочу быть наездницей! — упрямо повторила цыганочка и топнула ногой.
— Значит, ты хочешь быть наездницей и больше не хочешь ничего?
— Нет, я еще есть хочу.
— А что ты умеешь делать?
Ничего не ответив, цыганочка тут же пустилась в пляс. Она отчаянно трясла плечиками, хлопала себя по животу и бедрам, притоптывала босыми ножками, выкрикивала непонятные слова, обнаружив невероятный темперамент и хорошее чувство ритма. Желая окончательно пленить Воробьева и зрителей, успевших к этому времени окружить ее, цыганочка в ритме танца прокричала на русском языке неприличную частушку, очевидно, не понимая ее смысла. Зрители рассмеялись, а исполнительница, видя такой успех, пошла с протянутой рукой по кругу выпрашивать деньги. Но Володя взял ее за руку, прервал это привычное для нее занятие и сказал: „Деньги у нас есть“. Он повел женщину и девочку в кафе. Цыганки много ели и молчали, а Володя рассказывал о цирковом техникуме. Дальше было так. Он привел своих знакомых в ТЦИ, девочку просмотрели. Она понравилась. Но в приеме ей отказали из-за полного отсутствия какого-либо образования. Спустя несколько дней подопечные Воробьева снова появились в ТЦИ. У женщины была бумага из Наробраза, в которой директору техникума категорически предлагалось зачислить цыганку на первый курс. В то время это было возможно. Шла борьба с остатками беспризорности. И если подростка можно было куда-либо пристроить, этому всячески содействовали. Маленькую цыганку приняли в ТЦИ. Жить ее устроили в комнате, где жили все наши девочки.
Она вошла с узелком в руках, сказала, что зовут ее Ночка, вынула колоду карт, ловко перетасовала ее и начала гадать. Девочки потянулись к ней, и она сразу же стала своим человеком, как будто жила здесь с начала учебного года.
О цыганках так много писали, что как бы мы ни расписывали ее внешность, при слове „цыганка“ возникает определенный стереотип. У Ночки, так же как и у большинства цыганок, было всего очень много: волос, глаз, губ, смуглости кожи, темперамента. Всего этого хватило бы по меньшей мере на три обычных человека. Ночка была красивая. Она была очень маленького роста и напоминала шотландского норовистого пони с густой гривой. На вид ей можно было дать и двенадцать лет, и пятнадцать. Кстати говоря, она сама точно не знала своего возраста.
Не зря Володя Воробьев поверил в эту маленькую беспризорную девчонку. С первых дней своего обучения она буквально вцепилась в лошадь и не отпускала ее до тех пор, пока не ушла на пенсию.
Старый артист Наполеон Фабри, обучавший Ночку искусству наездницы, был доволен своей ученицей, ее способностями и готовностью репетировать в любое время дня и ночи.
В те годы техникум окружали маленькие деревянные дома. Однажды к нам во двор пришла плачущая соседка и сказала, что у нее пропала курица. Увидев цыганку, она направилась прямо к ней. И не ошиблась. Подойдя к вагончику, возле которого стояла Ночка, женщина обнаружила рассыпанные по земле пестрые куриные перья. Из открытой двери вагончика доносился аромат куриного бульона. Хозяйка курицы вцепилась в цыганку и подняла крик. Сбежались студенты, репетировавшие во дворе. На шум вышел Оскар Густавович Линднер. Увидев директора, женщина отпустила цыганку и с воплями бросилась к нему.
Выслушав пострадавшую, он зашел в вагончик, заглянул в кастрюлю, все понял и приступил к „расследованию“:
— Товарищ Ночка, это ваша кастрюля?
— Моя.
— В ней варится курица?
— А кто ее знает, курица или петух.
Все рассмеялись. Оскар Густавович улыбнулся. Напряженность несколько разрядилась. Диалог продолжался.
— Чья это курица?
— Моя.
— Где вы ее взяли?
— Купила.
— Где?
— На базаре.
— Откуда у вас деньги?
— Мне прислали.
— Откуда?
— Из Кишинева.
— У вас есть корешок перевода?
— Я его выбросила.
— Сколько вам прислали денег?
— Десять рублей.
— У вас остались деньги после покупки курицы?
— Нет, я отдала долг.
— Кому?
— Володе Воробьеву.
— Позовите Воробьева.
— А он ушел в кино.
Директор пришел в некоторое замешательство. После небольшой паузы возобновил „допрос“.
— Сколько стоит курица!
— Tpи рубля.
Но тут вмешалась хозяйка курицы. Она снова завопила:
— Что?! Три рубля! Такая курица стоит шесть рублей!
Линднер вынул бумажник, достал шесть рублей и вручил их женщине. Та ругнула цыганку, успокоилась и тут же ушла. Оскар Густавович обратился к Ночке.
— Вы способная девушка. Будете хорошей наездницей. Вы совершили некрасивый поступок и больше никогда этого не делайте.
Он вынул из бумажника пять рублей и протянул их Ночке. Она замахала руками: „Что вы, что вы, не надо“, и тут же взяла деньги. Ночка растрогалась, заплакала, вытерла кулачком слезы и сказала:
— Оскар Густавович, клянусь вам здоровьем моей матери, я не виновата, курица сама подошла ко мне.
Мы захохотали.
Громче всех рассмеялся директор.
— Представляю себе картину: подходит курица и говорит: „Товарищ Ночка, отрубите мне голову и сварите из меня бульон“.
Мы еще сильнее рассмеялись. Теперь уже вместе с нами смеялась и Ночка. Ленднер ушел. Цыганка, как гостеприимная хозяйка, пригласила желающих отведать куриной лапши.
Когда цыганка перед директором клялась здоровьем своей матери, мы вспомнили, как она рассказывала нам о том, что ее мать умерла много лет назад и Ночка совершенно не помнит ее.
Ночка очень нравилась многим нашим ребятам. Вместе с нами на 1-й курс был принят Толя Ярославский. Это был красивый, стройный мальчик, обладавший великолепной прыгучестью. Особенно хорош был у него прыжок „рондат сальто-мортале“. И хотя исполнял этот прыжок лучше нас всех, делать его без страховки боялся.
Предстояли весенние экзамены. Толя переживал: что же будет на экзамене? Об этом узнала Ночка. Она подошла к Ярославскому и сказала: „Ты должен исполнить прыжок без страховки. За это я тебя поцелую“.
Толя был вдохновлен. На экзамене он великолепно выполнил прыжок. Вот ведь как бывает!
Многим из нас Ночка гадала на картах, предсказывая будущее. Но она во многом ошибалась. А вот Линднер, предсказав цыганке, что она будет хорошей наездницей, не ошибся. Ночка полностью оправдала его предсказания. Она стала прекрасной наездницей. В ее номере был выезд, когда она стояла на быстро мчавшейся лошади в туфлях на высоких каблуках, чего никто до нее не делал.
Ночка (Гитана Георгиевна Леонтенко) вырастила дочь Гитанну, ставшую разносторонней артисткой — наездницей, акробаткой и танцовщицей, много лет проработавшей солисткой в цыганском цирковом ансамбле».
Через 10 лет после нашего знакомства, когда Гитанна стала моей законной женой, сундук поселился у нас в доме.
Но судьба распорядилась так, что мне пришлось целый год отрабатывать право стать настоящим, законным его владельцем.
В 60-е годы прошлого столетия в мировом кинематографе появился так называемый широкий формат. В СССР тоже решили освоить это новшество, поскольку не могли отставать от капиталистов.
Дело это требовало колоссальных затрат, нужно было закупать съемочное и звукозаписывающее оборудование, переделывать экраны в кинотеатрах, устанавливать новые кинопроекторы, и не только это. Так вот, с целью хорошенько освоить все, что требовала новая форма, были запущены в производство сразу два детских фильма, в Москве «Айболит» с Роланом Быковым, а в Ленинграде, после долгих сомнений, «Три толстяка» Ю. К. Олеши. Хотя Юрий Карлович был не самым любимым сказочником советской власти.
И вот так в этой работе я стал не только режиссером, но и исполнителем роли канатоходца Тибула.
Центральной сценой моего героя являлся, конечно, проход по проволоке над площадью на высоте 4-го этажа.
«Ленфильм» послал запрос на оборудование для комбинированных съемок, но оказалось, что таковое не закупили.
А треть картины была уже снята, и передо мной возникла необходимость, кроме всего прочего, срочно учиться ходить по канату.
И не женись я до этого на цирковой актрисе, невозможно и представить, как бы мне пришлось выворачиваться из этой ситуации.
Съемки продолжались, а канат стал моим ежедневным орудием пыток, он был натянут и дома, и на студии.
А во время экспедиций его натягивали где попало, и даже просто между деревьями.
Таким образом, к осени, когда были готовы декорации для съемок на площади, я уже мог довольно уверенно идти по канату без страховки. Мало того, по ходу съемок мне тоже, как в старину, приходилось ездить и переодеваться в настоящем балагане, так что я честно заработал право на этот замечательный сундук.
А теперь, когда гастроли по жизни подходят к концу, я решил собрать сюда все, без чего не могло состояться ничто из того, что я успел сделать.
Двор
Как бы я ни старался, все самые первые мои воспоминания связаны с производственным двором Художественного театра.
Когда я появился на свет, моим родителям, в ту пору актерам театра, выделили служебную комнату на втором этаже маленького дома, находящегося в этом закрытом от посторонних внутреннем дворе. Здесь жили со своими семьями сторожа, пожарники и те сотрудники, которые должны находиться при театре постоянно.
Теперь я понимаю, что ничего более интересного для маленького человека и придумать невозможно. Вообразите себе, в нашем дворе сложены огромные декорации, проветриваются диковинные костюмы, в ящики укладывают необыкновенно интересный реквизит и, наконец, стоят повозки и самая настоящая карета. И тут же во дворе — мастерские, где все это изготавливали, ремонтировали, красили. Просто детский рай. А еще в погожие дни здесь прогуливались в антракте одетые в необыкновенные наряды и загримированные актеры и актрисы.
Тогда я думал, что вообще все взрослые люди работают в театре.
И моя «первая в жизни работа» тоже связана со сценой.
Осенью, перед открытием сезона, нас — ребятишек, живших в этом дворе, — посылали под сцену вылавливать кошек, которые находили там прибежище в то время, когда театр уезжал на гастроли или труппа уходила в отпуск.
Любому, кто работал в театре, известно, что нет ничего страшнее для исполнителя, чем кошка, нежданно появившаяся во время спектакля на сцене, поскольку в то же мгновение все внимание зрителей переключается на нее. Потому что, сколько бы ни страдали Ромео и Джульетта, публике гораздо интереснее, как к этому относится кошка.
Мое представление о том, что все взрослые работают в театре, подтверждалось еще и тем, что все мои родственники, а не только папа и мама, были актерами Художественного театра.
А дорогу в этот театр для всей семьи, конечно же, проложил мой дядя Николай Петрович Баталов, которого К. С. Станиславский взял в 1916 году в труппу, увидев его в спектакле «Зеленое кольцо», где дядя Коля, еще студент, исполнял роль переплетчика Пети.
А в 1919 году в театр, вслед за Николаем Баталовым, был принят мой будущий папа — Владимир Баталов.
Тут надо заметить, что через некоторое время папа из Баталова превратился в Аталова.
Станиславский считал, что в труппе не может быть двух актеров с одной фамилией. И поэтому жена дяди Коли всегда оставалась Андровской, а моя мама — Ольшевской.
В то время я, конечно же, не представлял себе, какие люди меня окружают, для меня они были просто дяди и тети.
В последний раз я видел дядю Колю летом 1937 года на даче, которую ему предоставило правительство по просьбе театра. К этому времени он был уже тяжело болен, но со мной и со своей дочерью Светланой оставался приветливым и веселым.
Гораздо позже я понял, что он попросил папу привезти меня для того, чтобы повидать нас, детей, в последний раз. А осенью этого же года его не стало.
Рассказывая о сундуке, я уже говорил о небольшом ящичке, где хранятся никогда не являющиеся на публике дорогие сердцу вещички, с которыми никак нигде нельзя расставаться. А для меня это не только память, но и судьба моих родных, самых близких людей.
Здесь у меня спрятано всего-навсего одно золотое колечко, покрытое зеленой эмалью с мхатовской чайкой. Внутри колечка надпись: «1916–1926 Н. Баталов».
Это кольцо Константин Сергеевич Станиславский вручил Николаю Баталову в год 10-летнего юбилея его служения во МХАТе.
А мне много лет спустя его передала жена дяди Коли — Ольга Николаевна Андровская, моя любимая тетя Леля.
В 1916 году, заканчивая учебу в актерской студии, Николай Баталов показывался в спектакле, который назывался «Зеленое кольцо», и надо было так случиться, что на этот показ в качестве почетного гостя был приглашен Станиславский. Константину Сергеевичу спектакль понравился, он похвалил руководителя студии, педагогов, а Баталова пригласил в свой театр. В тот час Станиславский и представить себе не мог, с каким нашествием родственников Баталова ему придется иметь дело.
Дядя Коля прожил небольшую, но яркую жизнь.
Преданный ученик Станиславского, артист МХАТа, актер кино, как немого, так и первых звуковых фильмов.
Люди до сих пор мечтают добраться до Марса, а Николай Баталов там давным-давно побывал, что зафиксировано в фильме «Аэлита».
Когда в театре начинался сезон и съезжались актеры, дядю Колю ехидно спрашивали: «Ну что? Отдыхал? Или опять в кино рожи корчил?..» — ведь в немом кино у актера не было речи, только мимика.
Представьте себе, что произошло, когда Баталов появился в первых звуковых фильмах. А песню «Каховка», которая прозвучала в фильме «Три товарища», распевала вся страна.
Наверное, поэтому вышло распоряжение выпустить грампластинку с записью этой песни. И вот в один прекрасный день на дачу к дяде Коле нагрянула большая группа людей с громоздкой аппаратурой для граммофонной записи, дяде Коле подложили под спину подушки, он уже не вставал, меня и Светлану выставили на улицу, началась запись. Вот таким образом появилась пластинка с этой песней.
В театре (несмотря на болезнь и постоянное лечение) он продолжал играть в самых знаменитых спектаклях — «Фигаро», «Царь Федор Иоаннович», «Бронепоезд 14–69».
С 1933 года преподавал актерское мастерство в ЦЕТЕТИСе (Центральный техникум театральною искусства)
[1] и в ГИКе
[2], где работал и мой папа, а теперь работаю и я.
Но для меня он был и остается улыбающимся, добрым, любимым дядей Колей.
Много лет спустя от бабушки я узнал, что он мой крестный отец.
А разбирая архив отца, я нашел несколько хранившихся у папы писем, в которых дядя Коля, уже тяжело больной и отправленный лечиться за границу, постоянно справлялся обо мне.
Из писем к В. П. Баталову
10.12.1935
Польша. Закопане
Володя, дорогой, здравствуй! Ну, как ты живешь?
Напиши мне подробно, как твои дела? Мне все будет интересно. Как в ЦЕТЕТИСе, где еще работа у тебя?
Что в кино? Алеша, очевидно, давно поправился! Поцелуй его, пожалуйста, за меня и скажи, что я его помню и люблю и что, если он что-нибудь нарисует и напишет и пришлет мне, я буду очень ему благодарен.
18.12.1936
Италия, Нерви
Ну, мой родной, целую тебя и обнимаю крепко! Желаю тебе здоровья и успехов, как в этом году, так и в будущих! Поцелуй отличника — дорогого курносого Алешку! Желаю ему и дальше быть таким же молодцом!!!
Товарищам, друзьям — привет.
01.03.1937
— За границей хорошо месяц отдыхать, но не лечиться, и бегом домой, обратно. Так что: театр мечтает о Париже, а я — о Москве!!!
Леля приедет (приблизительно) в середине марта, после вызова Влад. Ив.
Горячий привет — Г.А. А.И…
Целую Алешку, этот мерзавец мне упорно не пишет.
Обнимаю тебя.
Твой Николай.
Владимир
На лето, когда актеры уходили в отпуск, мама отвозила меня к своим родителям во Владимир.
Мои дедушка и бабушка оба были врачами. Бабушка работала в больнице, а дедушка, отвоевавший в Первой мировой войне кавалеристом, был главным ветеринаром области и разъезжал по всему району на казенной лошади, так что во дворе была даже конюшня, возле которой стояли бричка и деревянные сани. По происхождению дедушка и бабушка были потомственными дворянами, бабушка Нина Васильевна из рода Нарбековых, а матерью деда, Антона Александровича Ольшевского, была урожденная графиня Понятовская.
Двери на улицу у них в доме никогда не закрывались, на случай если вдруг придет больной человек, которому надо помочь.
И представьте себе, что много лет спустя привычка не запирать двери буквально спасла мою маму от верной гибели.
Однажды мама поехала в Подмосковье снять на лето комнату — дачи у нас никогда никакой не было, и, договорившись с хозяевами, осталась там переночевать. В эту ночь хозяин дома по обыкновению занялся производством самогона в сенях, где у него за печкой размещалась «лаборатория». И когда по этой причине начался пожар, только мама сумела выскочить на улицу, потому что она не запирала дверь.
А дом сгорел дотла вместе с хозяином и собакой.
Мама не говорила мне маленькому, почему мы летом отдыхаем в Подмосковье, а не у деда во Владимире.
К этому времени дед уже умер во Владимирской тюрьме, а бабушка отбывала десятилетний срок в Сибири, так как они по происхождению абсолютно не подходили установившейся власти.
Но бабушку, дал Бог, я еще раз увидел. Она появилась у нас на Ордынке, хотя срок ее еще не был закончен.
Выпустили ее, собственно, умирать, она была так больна, что держать в лагере ее было нецелесообразно, и разрешили сделать операцию на воле в какой-нибудь лечебнице. Таким образом, бабушка оказалась на Ордынке.
Она уже не могла вставать, только лежала, но это была та же самая моя родная бабушка, добрая, постоянно спрашивающая, как у меня дела.
Операция ей не помогла, она умерла в больнице, и мы похоронили ее в Москве, на Ваганьковском кладбище.
А через год к маме на Ордынку стали приходить незнакомые люди из тех, кто отбывал срок в одном бараке с бабушкой. Узнав, что Нины Васильевны уже нет, рассказывали, как она помогала больным и своим участием скрашивала долгие дни заключения.
Писательский дом
Это фотография на обложке книжечки Виктора Ардова «Малолетние граждане». Здесь я в том самом театральном дворе, откуда Ардов забрал нас с мамой в писательский дом.
И вот, вообразите себе, что я, никогда еще не выходивший в город из этого закрытого закулисного мира, вдруг оказался в настоящем многоэтажном доме, на настоящей улице с тротуарами, прохожими и даже автомобилями, которые нещадно бибикали.
Квартира наша была на первом этаже, и окна со стороны двора располагались почти на уровне земли, благодаря чему летом я отправлялся гулять через окно, прямо из комнаты. Таким образом, взрослые занимались своими делами, но мы, дети, оставались под присмотром.
Так я стал настоящим городским жителем и вместе с другими писательскими детьми каждый день отправлялся в группу учиться французскому языку. Все жильцы этого дома прекрасно знали друг друга, а поэтому даже в нашей крохотной квартире постоянно кто-то бывал: и мамины подруги из театра, и писатели, жившие в этом доме. Только потом, когда вырос, я узнал, что дядя, который разговаривал с Ардовым у окна в то время, когда мы с его сыном гуляли в нашем дворе, — Михаил Булгаков, а Сережа, с которым мы гуляли, — его пасынок, они тоже жили в этом доме.
Но самым желанным гостем для меня был дядя, который всегда рассказывал удивительные истории о своей знакомой волшебнице. Этим рассказчиком оказался Юрий Карлович Олеша, обладавший неуемной фантазией. Скорее всего, рассказы эти он сочинял на ходу и, видимо, на злобу дня, поскольку слушать его собирались и все взрослые.
Однажды в нашей квартире появилась удивительная гостья, и по тому, как с ней разговаривали, как о ней заботились, я понял, что это совершенно особенная тетя. Она была из другого города и осталась у нас на ночь, ей предоставили диван в большой комнате, что полностью убедило меня в ее исключительности. В то время я болел и не выходил из дома.
А когда мама и Витя уходили на работу, мы оставались в квартире втроем: я, моя няня Настя и необыкновенная гостья из Ленинграда. Как-то раз за завтраком, когда она сидела напротив меня, а я, раскапризничавшись, выбросил из тарелки котлету, любимая няня Настя принялась меня бранить, а Анна Андреевна совершенно спокойным голосом спросила: «Алеша, а вы что — не любите котлеты?» — чем совершенно меня обескуражила. Вот так началось мое знакомство с Анной Андреевной Ахматовой, и этот эпизод я помню по сей день.
Много лет спустя я узнал, что в квартире на верхнем этаже нашего подъезда жил Осип Эмильевич Мандельштам, которого в этой же квартире арестовали, и он навсегда сгинул в бездне ГУЛАГа. В тот вечер, когда за ним приехали, у него в гостях была Анна Андреевна, и ее не выпускали из квартиры до самого утра, пока не был закончен обыск.
Потом из этого дома в Нащокинском переулке мы переехали в небольшую квартирку только что построенного для писателей дома напротив Третьяковской галереи.
А после рождения братика Миши перебрались на Большую Ордынку.
Когда мы прожили в этом доме уже много лет, мой высокообразованный брат Михаил где-то раскопал сведения о прошлом нашего жилья.
Вот что он написал:
«Здание, в котором находилась квартира моих родителей (Большая Ордынка, 17), стоит и по сию пору. Вид у него ужасный, там и сям торчат какие-то несуразные балконы, окна разной величины… Эта безвкусица — результат надстройки, дом был изуродован незадолго до войны. А до той поры был он двухэтажным и вид, как можно догадаться, имел вполне пристойный.
Увы, мы узнали, кому когда-то принадлежал этот дом, уже после смерти Ахматовой. Об этом можно пожалеть, поскольку владельцем здания был известный купец Куманин, а его жена приходилась теткой Достоевскому, и в своем отрочестве Федор Михайлович частенько гостил у своих родственников.
Анна Андреевна очень любила Достоевского, и ей, без сомнения, было бы приятно сознавать, что она живет в том самом месте, где и он в свое время бывал».
Здесь у нас была просторная квартира, и даже хватило места для рояля, с помощью которого родители надеялись приобщить меня к миру музыки.
Бугульма
Жизнь текла своим чередом, я ходил в ту же школу, благо, что от Ордынки до писательского дома было рукой подать. По вечерам к нам приходили те же люди, друзья папы Вити и мамы. Такой снимок сделан в день моего рождения, и по этому случаю мне впервые в жизни повязали настоящий галстук.
Мы с мамой и Анной Андреевной
И это последняя моя фотография перед войной, а вот первая фотография, сделанная уже в Бугульме, куда после долгих переездов мы с мамой добрались в товарном вагоне, как настоящие беженцы.
Но путь в Бугульму был совсем не простым. Ведь в начале войны никто и не думал уезжать из Москвы. Невозможно было даже представить, что линия фронта вплотную приблизится к столице.
И вот у этих Ордынских ворот мы стояли и ждали автобуса, чтобы ехать на вокзал. Мама с Борькой на руках, он был еще грудной, Миша, которому было около четырех лет, и я отправились в эвакуацию. А для меня — из этой гламурной жизни с галстуками и роялем в настоящую человеческую жизнь.
Тогда все были уверены в скором окончании войны. Молодые люди полагали, что действительно соберемся сейчас, пойдем, наши танки быстры, ни пяди земли не отдадим… И уходили на фронт, так мой двоюродный брат ушел добровольцем и погиб на Волге в самом начале войны. Когда стало понятно, что война как-то не кончается, нас отправили с другими писательскими семьями в Казань сначала поездом, затем пароходом. А когда вечером наш корабль должен был причалить, в Казани впервые было введено затемнение, и на наших глазах город исчез, все сделалось черным. В темноте корабль подошел к пристани, мы на ощупь разыскивали свой багаж, мама с грудным Борькой, держа за руку маленького Мишу, в темноте спускалась по шатким мосткам. Было очень страшно, казалось, что мы по этому трапу из прежней жизни перешли в войну.
В Казани мы задержались недолго и по совету «знающиx» людей перебрались в Бугульму, где поселились в настоящей крестьянской избе с русской печью и коровником во дворе.
Ждать в то время помощи, каких-то денег из Москвы, было глупо, поскольку Ардов отправился корреспондентом на фронт, хотя по состоянию здоровья вполне мог оставаться в тылу.
А папа оказался в ополчении, которое оставалось в Москве.
И конечно, прежде всего на базар пошла мамина одежда, но главным подспорьем стали выступления, организованные мамой в местном госпитале.
Чем дальше от фронта, тем страшнее и тяжелее ранения, с которыми поступали бойцы, так что здесь были те, кому уже не суждено вернуться на фронт. Мама разыскала нескольких, так же эвакуированных актеров и даже пианиста, и вот в столовой и по палатам этого госпиталя читали стихи, пели, а иногда даже играли маленькие сценки. Денег, конечно, никаких не получали, а давали, например, оставшиеся с кухни кости, из которых потом дома мама готовила суп.
Постепенно к этим выступлениям присоединялись актеры, так же, как и мы, выдавленные в Бугульму войной.
Но вот однажды кто-то из городского руководства, знавший об этих выступлениях, попросил маму организовать для новобранцев, уходящих на фронт, что-то вроде концерта. И это мероприятие устроили в здании полузаброшенного Дома культуры с настоящим зрительным залом, сценой и занавесом. Так постепенно, благодаря этим выступлениям, крошечная труппа, собравшаяся вокруг мамы, взялась за настоящую пьесу — «Русские люди» Константина Симонова. Спектакль, конечно, посмотрели городские власти, предложившие вскоре использовать этот зал как настоящий театр.
Маму назначили художественным руководителем! А я официально занял должность помощника рабочего cцены. Сейчас сложно передать мои чувства, когда вместо иждивенческой я получил хлебную карточку служащего! В мои обязанности входило заправлять керосиновые лампы на случаи, если не будет электричества, зажигать и расставлять их на авансцене.
А моим главным начальником и единственным рабочим сцены был инвалид войны, у него совсем не сгибалась нога. С ним мы готовили сцену и меняли в антракте декорации, но, конечно, главным на моей совести было открытие и закрытие занавеса.
Днем в этом театре специально для детей давали сказку «Три апельсина». Ай, как я любил эти дневные представления, эту публику. Нигде и никогда потом я не чувствовал себя таким взрослым и нужным человеком, как в тот момент, когда, пройдя через набитое ребятами фойе, я хозяйским жестом отворял служебную дверцу кулис и скрывался, именно скрывался за ней, ощущая всей спиной горящие, завистливые взоры своих сверстников.
Мама долго не выпускала меня на сцену даже в качестве статиста. Я был рабочим, бутафором, декоратором и всем, чем придется, но за кулисами. И моими партнерами всегда оставались только деревяшки да холсты.
Но однажды случилось чудо! В «Трех апельсинах» был такой потрясающей силы момент, когда заколдованная героиня, наконец освобожденная героем, является перед зрителями. При этом она должна выходить из разрубленного им апельсина. А этот огромный фанерный апельсин стоял в глубине у задней кулисы, и за ним, скорчившись, пряталась актриса. Но в момент открытия кто-то должен был перехватить распахнутые половинки, иначе ни выпустить героиню, ни удержать эту штуку от падения было невозможно. На репетициях я приспособился, лежа на спине, просовывать руки под задником так, что, ухватившись за рейки, мог точно открыть и держать половинки апельсина, оставаясь невидимым для зрителей.
На премьере спектакль шел, как говорится, «под стон». Ведь в нашем театре это был первый настоящий детский спектакль. Впервые зал до отказа заполнили ребята…
И вот началась картина с апельсином. Я занял свое место за задником. Так, прижавшись щекой к полу, одним глазом я мог подсматривать снизу за тем, что происходит на сцене. Видны только ноги артистов да черный провал зрительного зала.
Десятки раз на репетициях я точно так же смотрел из-под задника, спокойно дожидаясь своей реплики, а тут, как только я увидел зал, меня вдруг охватило страшное волнение. Я почувствовал, что темнота — это люди, глаза которых, все до единого, обращены в мою сторону. Хотя они не знают, что апельсин — это я, для них меня нет, есть только этот рыжий шар, от которого все они ждут чего-то невероятного, а совершить это чудо должен и могу только я.
За время репетиций я невольно выучил наизусть весь текст этой картины и запомнил все мельчайшие подробности любой мизансцены. На спектакле вроде бы ничего и не изменилось, но теперь каждая произнесенная актерами реплика вдруг приобрела для меня совершенно иное значение. Я как будто сам говорил эти слова и проигрывал все, что надлежало переживать исполнителям. Казалось, что сейчас на сцене все происходит взаправду, а я, хотя и знаю наперед ход событий, почему-то всем существом стремлюсь помочь героям.
Но вот последний шанс, последнее усилие, теперь нужно только разрубить апельсин.
Через щелку я вижу, как ноги принца повернулись в мою сторону. Я вцепился в деревянные рейки мокрыми от напряжения руками. От страха я совершенно забыл, что, кроме меня и деревяшки, есть еще актриса, которая, согнувшись в три погибели, точно так же, как я, прячется от публики.
И вот герой медленно приближается к апельсину. Казалось, что пальцами я ощущаю поток внимания, который уперся и давит в мой фанерный щит.
Реплика. Удар деревянной шпаги. Я открываю створки. Секунду-две в зале тишина — и вдруг овация. Грохот, крики.
Я понимаю, что это аплодисменты и визг по случаю появления героини, я понимаю, что все уже случилось и роль моя окончена, но чувства живут отдельно, и сердце прыгает, и я задыхаюсь от радости, потому что я сопричастен случившемуся. Все мое существо, все мои нервы, вопреки рассудку, жадно ловят этот ликующий треск зала, все без остатка отдавая мне одному. И кажется, без меня она никогда бы не была освобождена, и не было бы всего, что случилось.
Вот это и были те первые аплодисменты, которые в душе я и сегодня считаю своими.
Театр занимал у меня все свободное время, надо ли говорить, что мама просто разрывалась между домом и работой.
Сейчас я даже представить себе не могу, откуда у этой обремененной тремя детьми, домашними хлопотами, работой в театре женщины хватало сил еще выходить на сцену и играть роли. Но однажды на спектакле «Последняя жертва», когда я, как всегда, стоял на своем месте у занавеса, мама вдруг, не договорив фразу, облокотилась на стол, а потом упала на него, потеряв сознание. К ней бросились бывшие на сцене актеры, в зале зашумели, я стал закрывать занавес, а за кулисы прибежал, к счастью, бывший в тот вечер на спектакле врач, который сказал, что это голодный обморок. Спектакль пришлось отменить, но через неделю, по тем же билетам, зрители его посмотрели, а по окончании долго-долго аплодировали маме.
Теперь, когда мамы нет, оглядываясь в прошлое, я совершенно ясно вижу, что она не только создатель моей судьбы, но и человек, рядом с которым самые разные люди обретали покой, утешение и надежную опору в трудные времена.
Воистину дороги судьбы неисповедимы.
Сколько ни загадывай, ни рассчитывай, судьба способна уготовить тебе такое, что и во сне не приснится.
Мог ли я вообразить, что еще школьником окажусь на сцене настоящего театра, в костюме и гриме, и произнесу свою первую в жизни актерскую реплику: «Кушать подано». А случилось так, что однажды, когда заболел один из актеров, в упомянутом выше спектакле «Последняя жертва» мама дала мне сыграть небольшую роль лакея Василия.
Страшно сказать, но эти тяжелые годы эвакуации оказались для меня бесценной школой жизни, а кроме того, я узнал театр изнутри.
В Бугульме я научился запрягать лошадей, как в сани, так и в телегу; ездить верхом, колоть дрова и еще многому, что москвичу и не снилось, кроме, пожалуй, курения.
А оборотной стороной этой медали стали плохая учеба и незнание иностранных языков и точных наук. Как-то потом, после войны, папа Витя сказал: «А ты помолчи, у тебя образование, как белье, — нижнее».
Но бугульминские учителя относились ко мне снисходительно, они всегда бывали у нас на спектаклях, и думаю, только благодаря этому я все-таки как-то переходил из класса в класс.
Замечательно, что театр этот существует и в эти дни, правда, к моему сожалению, современная администрация, наверное, не знала всех подробностей истории появления этого театра, и потому он стал называться не именем мамы, которая его создала, а именем Баталова, которому в год его создания было всего 14 лет.
Домой в Москву
Когда в 1944 году мы вернулись в Москву и я встретился с дворовыми приятелями, первое, что бросилось в глаза, были те разительные перемены, которые произошли с каждым из нас за эти годы. Мы вроде бы заново знакомились. Толстый, по кличке Буржуй, стал худой и длинный, как прут, а всегда парадный и вымытый парнишка превратился в нечесаного ободранного хулигана. Себя так не увидишь, но я, конечно, тоже стал совсем другой. Из довоенных вещей я вырос, a что-то продали в первую же зиму. Теперь на мне была шинель, солдатские ботинки и флотские брюки, в кармане которых уже всегда водились папироски-гвоздики.
Наша Ордынка за годы войны почти не изменилась, а вот моя школа в Лаврушинском переулке пострадала от немецкой бомбы, так что теперь нас перевели в другую, что напротив кинотеатра «Ударник».
И вот однажды в коридорах нашей школы пронесся слух, что по классам ходят люди и отбирают ребят для съемок в кино. Прямо во время урока зашли они и к нам в класс. На съемки разрешали брать только успевающих учеников, и не знаю, откуда взялись силы, но всю следующую неделю я лез отвечать. За эти несколько дней я выучил больше, чем за всю жизнь. И когда пришла пора отправлять партию учеников на студию, я был в их числе. Дома я ничего не сказал, зная, что мама будет против.
В павильоне стояла декорация, изображающая класс школы. Мы снова попали за парты, но теперь все было понарошку. В этой декорации снимался один из эпизодов фильма «Зоя», который ставил Лев Оскарович Армштам.
Начались съемки, несколько дней снимали этот эпизод, а мы все сидели и сидели на тех же местах за партами и смотрели, как снимаются актеры. Но вот в один прекрасный день понадобилось сказать несколько слов. Эти слова должен был произнести один из учеников, и совершенно случайно выбор пал на меня.
Объявили перерыв, я быстро выучил нехитрую фразу.
Перерыв кончился, всех позвали в павильон. «Ты запомнил слова, которые должен говорить?» — спросил меня режиссер. «Да», — сказал я и даже не стал их произносить. К моему лицу подъехала камера и осветительные приборы, оператор поставил кадр. Когда вчерне все было готово, режиссер попросил тишины.
Мои друзья притихли, рабочие оставили свои занятия. Оператор спрятался за камерой. Загорелся свет, и всё, кроме ярких глаз фонарей, утонуло в темноте. Где-то совсем близко прозвучал голос Армштама: «Не смотри в аппарат, спокойно скажи нам эту фразочку. Ну, начали».
И все. Дальше начался позор.
Слова, которые только что в коридоре с такой легкостью слетали с моих уст, стали неуклюжими и тяжелыми, как сырые картошки. Они едва помещались во рту. Голос провалился, я почувствовал, какое идиотское у меня выражение лица.
— Очень хорошо, успокойся, давай попробуем еще раз, — мягко сказал режиссер и подошел ко мне.
Я все понимал и боролся с собой, как с чужим человеком, но чем дальше, тем становилось хуже.
Как попугай, с голоса, я с трудом научился произносить знакомые слова. Но тогда руки и плечи окаменели. Мне подставили стульчик, я вцепился в него руками. Стало легче, но глаза против моей воли полезли в аппарат. И так было до тех пор, пока рядом не поставили дощечку, на которую я жадно смотрел.
Ступни мои ограничили палочками, потому что плюс ко всему я, оказывается, еще переступал ногами и вываливался из кадра. Что только со мной не делали…
По-моему, когда в джунглях ловят змею, приспособлений и ухищрений требуется куда меньше того, что понадобилось для меня, говорящего эту несчастную фразу.
К счастью, моих товарищей отправили домой раньше, и моего позора никто из них не видел.
Вся школа с нетерпением ждала выхода картины на экран. Я же боялся этого дня больше, чем экзаменов. Я бы отдал все на свете, чтобы только никому и никогда не показывали моей «игры».
Но пришел день, и на стенде «Ударника» появилось огромное слово «Зоя». Мы сорвались с уроков. Конечно, я совершенно не хотел идти в кино, но было неудобно перед ребятами.
Погас свет. Загорелись титры картины. Мы сидели на балконе, и мне казалось, что он шатается. Когда мелькнул мой кадр, я думал, что провалюсь от стыда, но произошло чудо. Все оказалось совсем не так плохо, как я предполагал.
Месяца на два в школе меня прозвали «артист», некоторые даже поздравляли, говорили, что им понравилось.
Однако дома мой «триумф» обозвали самодеятельностью и говорили: «Если хочешь стать артистом, то сначала надо учиться, а уж потом соваться в кино». Позже я и сам убедился, что актер должен не просто проговаривать текст, а играть, особенно в кино. Слова всегда вторичны, они только озвучание чувств и мыслей, которые внутри, и это главное.
А с учебой, и правда, дело обстояло из рук вон плохо: эвакуация, болезни, переезды с места на место сильно поломали мое обучение в школе. Мне уже 16 лет, и надо было срочно что-то предпринимать Родители это прекрасно понимали, и Ардов уговорил помочь свою добрую знакомую, замечательную учительницу Галину Христофоровну Башинджагян. Она подтягивала меня по всем предметам, а потом и вовсе забрала в Кунцевскую школу рабочей молодежи, где она преподавала.
Почти целый год я жил в общежитии, в маленькой комнатке Галины Христофоровны, и наконец получил аттестат о среднем образовании, что открыло мне двери для поступления в Школу-студию МХАТ.
Нетрудно догадаться, что подготовка к вступительным экзаменам превратилась в борьбу за честь и достоинство всего мхатовского семейства Баталовых.
Подготовкой занялись мама, и особенно папа (Владимир Петрович Баталов), который с 1919 года был не только актером, но и помощником режиссера, а режиссером, заметьте, в то время был Константин Сергеевич Станиславский. Естественно, отец присутствовал на всех репетициях, но кроме того, ловил для К.С. извозчика, провожал до дома, а на гастролях вообще находился с ним почти неотлучно. И конечно же, впрочем, как и все актеры, он просто боготворил Станиславского.
А теперь вообразите себе, какие требования были мне предъявлены, учитывая вышеизложенное. Отец выжимал из меня все соки, требуя настоящего погружения в материал, дабы каждая фраза была наполнена подлинным чувством, будь то проза, стихотворение или басня.
Так что экзамены я сдал удачно, а в конце мне даже удалось рассмешить комиссию, поскольку, читая басню, я грассировал, как модный в то время Александр Вертинский.
Итак, я попал на курс В. Я. Станицына, в Школу-студию того самого театра, во дворе которого началась моя жизнь.
Курсом старше учился Олег Ефремов, впоследствии создатель «Современника», а на моем курсе учились Лиля Толмачева, ставшая потом примой этого театра, и Коля Добронравов, прославившийся как автор знаменитых песен на музыку своей жены Александры Пахмутовой.
В студию к нам приходили такие корифеи МХАТа как Качалов, Aндровская, Москвин, это были даже не уроки, а увлекательные рассказы о тайнах актерского мастерства. Мало того, однажды нас пригласила к себе домой Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, и, конечно, я храню фотографию нашего визита.
Память об Ольге Леонардовне Книппер-Чеховой остается со мной и по сей день. После показа нашего дипломного спектакля, где она была в приемной комиссии, Ольга Леонардовна подозвала меня к себе и сказала: «Принеси диплом, я подпишу». Mнe стало ужасно неловко. «Да неси же, дурачок, потом поймешь». Я принес диплом из канцелярии, и она тут же его подписала.
Поскольку с самого детства я рос и жил в кругу актеров, с годами мне стали открываться поразительные черты, отличающие их от любого нормального человека. И, наверное, самое невероятное — это стремление оставаться на сцене вопреки всему, до последней минуты жизни. Так, мой дядя Николай Баталов, уже безнадежно больной, до конца стремился на сцену.
Хмелев на генеральной репетиции спектакля, где он играл Ивана Грозного, а мы, молодежь, изображали стрельцов, вдруг неожиданно пошатнулся и, прижав руки к груди, медленно спустился в зал. Вызванные врачи уже ничем не смогли ему помочь.
А Борис Добронравов умер во время спектакля «Царь Федор Иоаннович». Причем в те времена МХАТ уже был правительственным театром и актеры находились под наблюдением кремлевских врачей. После очередного обследования они категорически запретили Борису Георгиевичу выходить на сцену. Добронравов возмутился: как это кто-то запрещает ему играть спектакли!
Доктора объяснили, что если с ним что-нибудь случится, то вся ответственность полностью ляжет на них.
Дело кончилось тем, что Борис Георгиевич, чтобы не пострадали врачи, написал для них расписку, что он предупрежден о возможных последствиях, и продолжал играть…
В 51-ю годовщину МХАТа шел спектакль «Царь Федор Иоаннович», где Добронравов играл царя Федора.
Он умер в финале 6-й картины. Зрителям объявили, что спектакль не может быть продолжен из-за болезни артиста.
А когда карета скорой помощи, на которой увозили погибшего Добронравова, выезжала из двора МХАТа, оказалось, что весь проезд заполнен публикой, никто из бывших на спектакле не ушел, люди молча расступались перед машиной, провожая великого артиста в последний путь.
И это желание до конца оставаться на сцене присуще не только ветеранам. Так, много лет спустя, не доиграв своих последних спектаклей, ушли из жизни и мои друзья — Андрей Миронов и Виталий Соломин.
А это моя любимая тетя Леля, Ольга Николаевна Андровская, в знаменитом спектакле «Соло для часов с боем», который с неизменным успехом шел на сцене филиала МХАТа.