Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

На фильме «Как Иванушка-дурачок за чудом ходил» у нас произошла трагическая история. Для съемок была найдена очень интересная лошадь, красивая, добрая, необычайно сообразительная. В нее влюбилась вся группа, в том числе и Олег. И однажды, когда мы меняли натуру, машина, перевозящая эту лошадь, остановилась на переезде, перед проходящим мимо составом. Внезапный гудок электровоза испугал животное. Лошадь выскочила из машины и поломала себе ноги. Пришлось ее пристрелить. Все страшно переживали, и я впервые увидела, как плакал Олег.

Кстати, Олег с гордостью рассказывал, что у них дома живет кошка, которая, когда он приходил домой, прыгает ему на плечо. Животные его любили. Это видно и на экране – они безбоязненно идут ему в руки. Мне кажется, что по тому, как человек относится к животным, можно сказать, что это за человек.

Я начинаю очередную картину и думаю: «Ну где же Олег, он так нужен!» Вся моя жизнь до сих пор внутренне связана с ним. Я думаю о нем почти каждый день, так же как и о некоторых других актерах. Впрочем, каждый из них неповторим, и второго такого, как Олег, для меня нет.

Я гляжу на экран, и мне очень грустно: замечательных актеров много, а Олега нет…

В. Г. Козинцева – Н. П. Галаджевой.

10 мая 1985 г.



Милая Наташа!

Идея книги об Олеге Дале – замечательна. Мало кто из народных артистов достоин ее так, как «ненародный» Олег.

К великому сожалению, прямых записей Григория Михайловича об Олеге нет, хотя я еще раз пересмотрю все. Может быть, сделать совсем короткие несколько слов, Ваше интервью со мной. Форму найти легко, и я смогу рассказать Вам в нем об отношении Григория Михайловича к Олегу. Отношения эти были, как Вы знаете, удивительными – теперь мне кажется, что они были в какой-то степени пророческими. Так, с ходу трудно это сформулировать, но при встрече – расскажу. Во всяком случае, ближе к делу подумаем об этом. Всего Вам хорошего.

Григорий Козинцев. Об Олеге Дале.

Шут – как собачонка. Огрызается как собачонка.

Так появились костюм, идея костюма: никаких атрибутов шута, нищий, драный, в собачьей шкуре наизнанку. Мальчик, стриженный наголо.

Искусство при тирании.

Мальчик из Освенцима, которого заставляют играть на скрипке в оркестре смертников; бьют, чтобы он выбирал мотивы повеселее. У него вымученные глаза.

«Пространство трагедии»



Олег Даль – именно такой Шут, какого я представлял: у него лицо мальчика из Освенцима.

Из интервью



Это должен быть артист, способный создать свой жанр исполнения песенок…

Записи по фильму «Король Лир»



Чрезвычайно своеобразны и песни Шута. Лео Мерзин и Олег Даль оба очень хорошо поют.

Из интервью



Мне жалко было потерять Шута в середине пьесы. Олег Даль помог мне еще больше полюбить этот образ. Измученный мальчик, взятый из дворни, умный, талантливый, – голос правды, голос нищего народа; искусство, загнанное в псарню, с собачьим ошейником на шее. Пусть солдат, один из тех, что несут трупы, напоследок пнет его сапогом в шею – с дороги! Но голос его, голос самодельной дудочки, начнет и кончит эту историю; печальный, человеческий голос искусства.

Из книги «Пространство трагедии»



Материалы худсовета «Ленфильма»



Даль в роли Тени не нравится. Момент отделения Тени хорош, но фигура должна быть страшнее, а я вижу мальчика в гриме, с неудачной красной вставкой на груди.

Обсуждение фильма «Тень»



Очень сильны два главных актера. Особенно Даль в каких-то основных моментах. Я давно не видел на экране такого разнообразия человеческих глаз во всех сценах… Герой похож, и Фон Корен похож… Если бы мы могли показать больше Лаевского и меньше других действующих лиц, было бы лучше… Если бы Иосиф Ефимович мог сделать так, чтобы Лаевский занимал главное место и был бы основной фигурой притяжения, фильм бы от этого выиграл…

Обсуждение фильма «Плохой хороший человек»

Г. М. Козинцев – О. И. Далю и Е. А. Апраксиной. Телеграмма.

Примечание. А. Иванов.



«О. И. Далю[7]

29 апреля 1973 г., Комарово

Олег, Милый,

Смотрел фильм[8]. Вы мне очень понравились.

Удачи и счастья

Г. Козинцев».



ТЕЛЕГРАММА

ИЗ ЛЕНИНГРАДА 16.00

ЗАМЕЧАТЕЛЬНО! ВЕЛИКОЛЕПНО! УДИВИТЕЛЬНО! ВОСХИТИТЕЛЬНО! СТРАШНО РАД! ОБНИМАЮ! ПОЗДРАВЛЯЮ! ПУСТЬ ВАМ ОБОИМ ВСЕГДА СВЕТИТ СОЛНЦЕ!

ВАШ КОЗИНЦЕВ 18/5 – 1970



Телеграмма отправлена Г. М. Козинцевым О. И. Далю в день, когда Е. А. Апраксина сообщила кинорежиссеру, что после окончания своей работы в его группе «Король Лир» выходит замуж за артиста. Примечательно, козинцевские строки почти буквально повторены О. И. Далем в его письме к О. Б. Эйхенбаум (будущей теще) из Пушкинских гор от 17 января 1975 года.

Иосиф Хейфиц. Взрослый молодой человек.

Ленинград. 5 июля 1984 г. Литературная запись Н. Галаджевой.



Об Олеге я могу говорить много, а с другой стороны, и меньше, чем другие, потому что, к сожалению, знакомство наше было не столь уж долгим. Оно касалось всего лишь одной картины, правда, картины, которая много говорила и ему и мне. Речь идет о чеховской «Дуэли» («Плохой хороший человек»).

Прежде чем приступить к работе над этой удивительной вещью, я ознакомился с ее театральной историей и узнал, что много лет тому назад, еще до войны, в Александринке была сделана инсценировка «Дуэли», в которой Лаевского играл Н. Симонов. Симонов – Лаевский? Мощный, здоровый, средних лет мужчина, да еще с бородой и усами. Меня это страшно удивило. Потом я решил, что моя полемическая позиция будет вот в чем: я попробую сделать Лаевского таким, каким я его себе представляю, – молодым человеком и, может быть, это нескромно прозвучит, таким, каким, по-моему, он представлялся самому Чехову.

Эта история современного, часто встречающегося человека, с его разбросанностью, распущенностью, с его цинизмом и в то же время с теми хорошими задатками, которые существуют в нем. Мы сразу остановили свое внимание на юных исполнителях. Надо сказать, что Олег Даль был счастливой находкой. Когда пришла в голову его фамилия, то передо мной сразу возник образ этого нервного, чрезвычайно самолюбивого, ранимого молодого актера. И я понял: все в нем соответствует тому, что я хотел видеть в Лаевском. Его неврастения, возбудимость, склонность к рефлексии – как раз то, что нужно для этого образа и не использовано Далем в сыгранных ролях.

И вот, когда мы в лице Даля нашли молодого Лаевского (Олег к тому же снимался без всякого грима), история выстроилась. Я никаких попыток переделывать повесть себе не позволял, все делал с полным уважением к первоисточнику. Тем не менее, судя по тому, как картина была принята зрителем, особенно как на нее реагировала молодая аудитория (у меня было много встреч с молодежью), я понял, что картина воспринимается как глубоко современная.

Это была история крушения иллюзорного счастья. Мне хотелось, чтобы все время ощущалась надежда на что-то радостное, интересное, увлекательное, «романтическое», но не подкрепленное трудом, деятельностью и потому так и остающееся в мечтах.

Играл, на мой взгляд, Олег прекрасно. В нем жил человек душевно угасший, придирчивый, не по-молодому брюзгливый, какой-то неухоженный, эгоистичный. Олег замечателен в сценах, где с циничной легкостью требует денег у Самойленко, зная, что никогда не вернет долга. Он постоянно голоден. Целый эпизод я построил на том, как Лаевский у Самойленко все время жует какие-то печенья, потому что не завтракал, не обедал вовремя.

Постепенно мы с Олегом подходили к центральному месту роли, к тому моменту, где Лаевский произносит свой монолог о том, каким бы он мог быть, если бы судьба не погубила его надежды.

Поссорившись с любовницей, ночью он стучится к Самойленко. Олегу удалось достичь удивительной глубины в этой сцене. Лежа на чужом диване, полуодетый, в рваных носках, бессонный, его герой жалуется на свою судьбу, говорит о том, что такие люди, как Фон Корен, нужны России. Они стремятся к цели, равнодушные к идущим рядом. А он, Лаевский, на это неспособен и потому жалок. Это сыграно было вдохновенно.

Существует слово «личность», несколько полинявшее от частого употребления. Оно всегда прибавляется к понятию художник или к понятию актер. Актер – личность. А что это значит? Когда сталкиваешься с Олегом Далем, это понятие делается абсолютно конкретным. Личность Олега – это его совесть. Я понял, что такое совестливый актер, особенно на фоне очень часто встречающегося в нашей практике «делового» подхода к работе. По дороге с вокзала на студию человек быстро прочитывает сегодняшний отрывок, быстро пытается его выучить, а если нетвердо знает, просит поставить за кадром доску, где мелом будут написаны слова, которые можно забыть. Олег понимал, что работать плохо – это в первую очередь работать без совести.

Однажды он снимался в одной картине. Не буду ее называть. Олег играл главную роль. Я не могу сказать, что он плохо играл, но она не полностью использовала возможности артиста. Когда фильм вчерне смонтировали, я был в отъезде, в экспедиции. Олег, узнав об этом, прислал письмо моей жене, Ирине Владимировне, с просьбой переслать его мне. Это трогательнейшее письмо. В нем были следующие строчки:



«Попросите Иосифа Ефимовича, чтобы он посмотрел материал и как бы от себя, осторожно, щадя самолюбие другого художника, высказал бы свои соображения и, если можно, чем-нибудь помог… После Володи, – писал он, имея в виду Высоцкого, – останутся его песни, а после меня – мои фильмы. Мне бы так хотелось, чтобы память обо мне осталась хорошей».



И еще я заметил странную вещь: он все время говорил о своей смерти. Олег прислал одному моему другу письмо, довольно веселое, но заканчивалось оно рисунком – могила, крест и тропинка. Он писал: «Это – мой путь». Странно было в его годы предчувствовать свою смерть. Меня это поразило.

Олег очень любил Высоцкого. Он любил его как человека, любил, может быть, не его актерское творчество, но его личность, его поэзию, его песни. Никогда об этом прямо не говорил, но вот хотя бы по той фразе: «После Володи останутся его песни…» – это становится ясно. Его смерть очень тяжело подействовала на Олега. И часто он повторял: «Ну вот, скоро и моя очередь пойти к Володе».

«Плохой хороший человек» – один из самых любимых моих фильмов. К сожалению, он мало шел на экранах. Какой-то чиновник сказал: «Народу это вряд ли будет интересно».

Потом я показывал картину в разных аудиториях, у научных работников, в киноклубах, и все спрашивали, почему фильм почти не был в прокате. Как я это мог объяснить?

Алексей Симонов. Одна совместная работа.

Москва. Октябрь 1986 г.



Наталья! Без тебя это просто не было бы написано. Спасибо, что ты меня на это подвигнула. Не написав это, и я сам был бы беднее.

Твой А. Симонов

Не помню ни того, как мы с Далем познакомились, ни первого от него впечатления. С какого-то времени его присутствие в моей жизни стало данностью и так воспринималось до самой его безвременной смерти, когда вдруг обнаружилось, что образовавшаяся пустота намного больше и значительнее, чем я предполагал, живя рядом с ним, занимаясь общим делом или, как это часто бывает в искусстве, существуя на параллельных, довольно регулярно (вопреки Эвклиду) пересекающихся линиях.

Я не буду поэтому пытаться начать с общих характеристик Даля-человека или Даля-артиста. Я попробую, насколько смогу, подробно описать одну его работу, свидетелем и соучастником которой я был.

В 1975 году на «Ленфильме» был запущен в производство двухсерийный телевизионный фильм «Обыкновенная Арктика» по рассказам Бориса Леонтьевича Горбатова. Сценарий Константина Симонова, постановка Алексея Симонова. Сознательно подчеркиваю это обстоятельство потому, что, во-первых, без него мне, московскому начинающему режиссеру, едва ли дали бы эту двухсерийную постановку в Ленинграде, а во-вторых, участие в работе К. Симонова имело непосредственное отношение к приглашению Олега на главную роль в этом фильме.

Здесь мне приходится хотя бы в общих чертах рассказать про «Обыкновенную Арктику» Горбатова. Без этого многое в дальнейшем будет непонятно, в том числе и причина, по которой именно роль Даля я считал и считаю в этой картине главной, хотя она вполне соизмерима с восемью остальными главными ролями, в которых были заняты не менее, чем Олег, известные артисты: Ролан Быков, Виктор Павлов, Олег Анофриев и другие.

Эти рассказы Горбатова я любил с детства. В них я ощущал неразрывность романтики и человеческих отношений, сильные характеры, естественную, как мне казалось в детстве, неизбежность победы добра над злом. Я и лично был знаком с Борисом Леонтьевичем, и даже, несмотря на разницу в возрасте, имел случай поспорить с ним и выспорить перочинный ножик на трибуне московского стадиона «Динамо», когда его любимый «Шахтер» (Сталино) проиграл моему любимому ЦДКА.

Став постарше, я продолжал любить эти рассказы, и теперь к их по-прежнему очевидным для меня достоинствам добавлялось знание того, что они были написаны человеком, уволенным из газеты «Правда», едва ли не исключенным из партии, потому что два его брата крупные партийные и комсомольские работники Донбасса исчезли из жизни как «враги народа». И написаны именно в то время, когда собственная его судьба по вполне понятным причинам, казалось, висела на волоске. Для меня это только подтверждало непритворность авторского чувства.

И наконец, взявшись за эти рассказы с целью воспроизвести их на телевизионном экране, я обнаружил, к собственной радости, что под романтически-энтузиастическим писательским флером виден жесткий взгляд журналиста, есть точность беспощадных деталей, есть силовые поля подлинных характеров, есть правда, иногда нарушаемая благостностью описаний или концовок. Я имел к тому времени право судить об этом хотя бы потому, что прозимовал на полюсе холода не одну, как Горбатов, а две зимы.

Замечательно свойство человеческой памяти сохранять лучшее и топить в себе худшее, что с нами было, но как часто по-браконьерски мы, авторы книг, фильмов, картин, с этим свойством обращаемся. Неизвлечение объективного опыта худшее браконьерство по отношению к собственной истории. Даже самая привлекательная для нас часть правды оказывается недейственной, нежизнеспособной для будущего.

В нашем представлении об Арктике 30-х годов был и существует по сию пору этот проклятый перекос. И если в 30-е годы фильм «Семеро смелых» был, наверное, духовно питателен, то в 70-е фильм, сделанный на том же материале, обязан воспроизвести что-то более существенное, чем романтическая борьба со стихией, являющаяся основой духовной сплоченности тех, кто эту борьбу ведет. Например, самое простое: каким трудным было человеческое существование в этих невероятных обстоятельствах!

Фильм «Обыкновенная Арктика», в частности, и об этом. Основное обстоятельство сюжета пять дней пурги, начавшейся сразу после прибытия на арктическую стройку нового начальника. Время действия 1935 год. Сразу после челюскинцев и непосредственно перед папанинцами, чтобы не вступать в полемику с официальной романтикой.

Можно сказать, что эта картина о том, как на стройку, находящуюся в прорыве, прибывает новый руководитель. Вообще, пользуясь языком аннотаций, можно выделить из этой, как и из любой другой картины, какую-нибудь сюжетную или социальную струну и, не будучи Паганини, сыграть на ней коротенько и доходчиво «основную тему» вещи. Но даже при самом лапидарном изложении движущей силой сюжета будет приезд нового начальника, человека малознакомого с условиями Арктики, проштрафившегося где-то на «материке», как принято выражаться в наиболее отдаленных от центра районах, резкого, малообщительного, для которого понятия «дело» и «человек» сходятся только в том диалектическом единстве, когда первое является целью, а второе средством. Я пишу все это и с трудом выбираю слова и характеристики, которые подходили бы к этой роли в еще додалевский период. Потому что и сразу после картины, и тем более теперь, десять лет спустя после ее выхода, мне трудно разделить то, что было придумано изначально, от того, что состоялось в роли с приходом Даля. А надо бы, потому что первоначально, до проб, сама мысль о его участии казалась, мягко говоря, еретической многим и отчасти даже мне самому.

Попробуй Даля, сказал мне отец.

Даля?!

Прекрасного мальчика нашего кинематографа, обаятельного даже в гневе, в разнузданности; тонкого, ювелирно владеющего всеми оттенками палитры своей вечной юности? Ну, не так красиво я тогда рассуждал, но что-то подобное этому проносилось в голове. И в то же время я удержался от спора. Во-первых, потому, что одно, еще более крамольное предложение старшего Симонова уже стало великолепной реальностью в «Живых и мертвых»: Папанов Серпилин, это была именно его идея. А во-вторых… Во-вторых, было что-то в столь хорошо мне знакомом Дале, что никогда не позволяло общаться с ним на полном «коротке», какой-то всегда присутствовавший или угадываемый холодок, какая-то иногда явственней, иногда туманней ощущаемая запертая на замки комната в столь, казалось бы, открытой, даже распахнутой квартире его жизни.

Чтобы не упустить эту мысль, выскажу сразу: может, потому он так свободно и неразборчиво (особенно поначалу) распахивал наружные двери, что сам знал и помнил в себе эту тайную, почти для всех закрытую комнату.

В тот год Олег не работал в театре, жил в перерыве между съемками в разных картинах на даче у Шкловских в Переделкине. Туда я ему и привез сценарий. Мы недолго поговорили и расстались, как мне показалось, более далекими, чем до разговора.

Что я имею в виду?

Трудно впервые снимать хорошо знакомых актеров. И еще труднее впервые сниматься у режиссера, который до того знаком тебе как собеседник, приятель, собутыльник, наконец. Трудно вводить в установившиеся отношения совершенно новое измерение, каким является совместная работа. Для меня, отдавшего сценарий, Даль сразу стал экзаменатором, что ли. А для Даля? Наше давнее знакомство как бы заранее обязывало его к снисходительности, лишало возможности резкого суждения, затрудняло отказ. Словом, не знаю, как он, а я два дня прожил трудно.

Потом позвонил Даль.

Олег вообще любил по вопросам кинематографа высказываться лапидарно, и по возможности, афористично, чего, как правило, не допускал в разговорах о театре. Одно из его любимых рассуждений того года было такое:

Кино надо снимать по-американски. Приходит джентльмен домой, снял шляпу кинул хлоп она на вешалке. В другой раз приходит кинул она на вешалке. В третий раз бац шляпа мимо все ясно что-то случилось ничего играть не надо.

Так вот, позвонил Даль, и я услышал примерно следующее:

Представляешь: он в буденновке. Он ее так и не снял с самой гражданской, в ней и в Арктику приехал. Мороз, пурга, а он в буденновке и в шинели со споротыми «разговорами» и ничего играть не надо. Ясно, кто он и откуда.

У меня сохранилась эта фотопроба. Буденновка, шинель и очки. Круглые, в тоненькой оправе, такие бабушкины, нелепые очечки. Потом в роли крайности ушли, вместо кавалерийской шинели морская офицерская, но такая же тяжелая, до пят, и не буденновка, а непонятно откуда взявшийся летный шлем, делавший и без того небольшую голову Даля крохотной, похожей на фигу. А очечки остались, злые и нелепые, те самые, сразу на фотопробе найденные.

В общем, Далю сценарий понравился и роль тоже. Сомнений относительно себя в этой роли у него не помню. Помню только, он сказал: «Снимать-то где? На «Ленфильме»? На «Ленфильме» меня утвердят». У него тогда, после «Земли Санникова», был какой-то конфликт с «Мосфильмом».

Так мы начали работать вместе. Удивительно, но я не помню сейчас нашей кинопробы. После фотопробы он сразу является мне уже в роли на первых съемках в Лисьем Носу, сосредоточенный, жестковатый, не по-далевски редко улыбающийся.

Он вошел в роль сразу и сидел в ней крепко, уверенно, как опытный кавалерист в седле. Стратегия роли, после того как мы ее оговорили и выяснили, что существенных разногласий у нас нет, была его собственным делом, и лишь тактические причинно-следственные связи внутри отдельных эпизодов уточнялись коротко и по ходу дела. Мне нечему было научить Олега. По ходу съемок а шли они долго и мучительно на льду Финского залива, в Кеми, на берегу Белого моря, в Амдерме, в заброшенном поселке радиоцентра и, наконец, в павильонах в Ленинграде мне оставалось учиться у него. Он в своем деле был куда больший профессионал, чем я в своем, да и в моем, режиссерском деле, особенно в той его части, которая именуется работой с актером, мог дать мне немалую фору. Олег был, пожалуй, самым выдающимся профессионалом, с каким мне довелось работать, хотя я видел и блистательно спланированные импровизации Ролана Быкова, и мучительное самоедство Валентина Гафта, и филигранную выстроенность работы Сергея Юрского, и многих других замечательных мастеров. Но именно Олега я вспоминаю первым, когда приходится размышлять и говорить о профессии актера.

Риск основа всякой художественной профессии. Но если любой из художников рискует своим авторитетом, славой, репутацией и всем, что следует за потерей оных, то актер, будучи и художником, и материалом, рискует собой, человеческим в себе в самом прямом смысле. Все мы в меру отпущенного нам самосознания знаем свои человеческие достоинства и пороки, и если естественное для интеллигента стремление к самоусовершенствованию не подавляется нами или обстоятельствами, мы стараемся избавиться от худшего в себе совсем или, по крайней мере, намертво затянуть любые клапаны, через которые, как мы знаем по опыту, оно может прорваться наружу. Актер все и лучшее и худшее обязан держать открытым, готовым к использованию в той мере, в какой этого потребует от него роль. Невостребованное, оно кипит в актере и… выкипает и взрывается, и летят к черту жизни, а не роли и репутации. Мучительнейшее и неизбежное для истинного артиста обстоятельство его профессии. И чем честнее, чище, трепетней относится к своей профессии актер, тем более опасную «гремучую в двадцать жал змею двухметроворостую» носит он в себе каждодневно, а в самых заурядных обстоятельствах быта особенно.

Амдерма, засыпанная двухметровым предвесенним снегом. Неуютность, какая-то нечистая пустынность аэродрома. И по летному полю, нелепо выбрасывая длинные худые ноги, от только что приземлившегося военного вертолета бежит Даль, пытаясь наподдать уворачивающемуся от него полнотелому директору картины. Даже издали сцена не смешна, потому что исполнена какой-то беспомощной ярости, не говоря уж об общей неприглядности ее.

Рейсовый самолет, в котором летел Даль, застрял из-за погоды на полдороге, а потом и вовсе изменил маршрут. Олег два дня не мог выбраться, чудом, своей известностью и обаянием выклянчил какой-то попутный рейс, чтоб доставили. А мы за эти два дня судьбой Даля не озаботились, как он там устроился, не поинтересовались, для доставки его в Амдерму палец о палец не ударили. По-российски, как водится, на авось: «Доберется, куда же денется». И вот…

Неприятно вспоминать. А вспоминаю. И довольно часто. И то, как дня три боялся к Олегу подходить, старался общаться только через Лизу, его жену, которая всю ношу Олегового негодования и ярости приняла в эти дни на себя. Но каждый день мы встречались на съемочной площадке и работали. Как? Да нормально. И через круглые стекляшки очков прибывшего начальника выплескивалась тоскливая ярость человека, попавшего в западню, где у него есть только один выбор: победить или умереть.

В этой неприглядной истории проявилось еще одно качество отношения Олега к профессии артиста, к его социальному и человеческому статусу, к его положению в съемочной группе. Даль был профессионалом и требовал к своей профессии соответствующего уважения. Мало кого на моей памяти так боялись директора картин. Я не помню, чтобы его требовательность была чрезмерной, нет, но ни одного, до болезненности, до мелочи, ни одного случая недостаточного уважения к себе, к своим потребностям Олег не терпел. В этом был, пожалуй, даже вызов. Далю нельзя было не вовремя заплатить деньги, Далю нельзя было взять билет на неудобный поезд или в неудобный вагон. Но зато на съемочной площадке никогда не приходилось думать о том, чтобы заменить его дублером; никогда я не слышал ни слова об усталости, неготовности, отсутствии необходимого вдохновения или чего-то в этом духе. Даль всегда был здесь и готов. Кто-то из моих коллег, может быть, и не согласится со мной и вспомнит иные обстоятельства работы с Олегом. Но я видел его таким. О таком и пишу.

Когда по ходу роли начальник опускался в водолазном костюме в ледяную воду, чтобы проверить правильность донной отсыпки основы будущего причала, я с большим трудом уговорил Олега не лезть в воду самому, тем более, что по роли в этом не было необходимости, а огромный пучеглазый водолазный шлем, как его ни снимай, не давал возможности увидеть, чья голова находится внутри. Но даже, не влезая в воду, необязательные для съемки свинцовые грузы он заставил надеть на себя. Ему это было нужно для самоощущения. А когда понадобилось снять план, где начальник долго стоит в одиночестве, глядя на унылую панораму строительства, это «долго» могло возникнуть только из фактуры снега на его шинели, так вот Олег во время съемок чужих кадров ни на минуту не отлучался, не шел погреться ждал, пока метущая по Финскому заливу поземка отфактурит его шинель, заковав в ледяную броню. И только после этого вошел в кадр.

Что за человека он играл? Пепелище, где почти выгорели все «хорошо» и «плохо» и существуют только понятия пользы и вреда. Нравственность инженерную: соответствие параметров техническим условиям и проектной документации. Высокое напряжение, волю и единственную корысть сделать дело. Все это было сыграно в такой высокой концентрации, что нам пришлось, оправдывая ее, доснять эпизод в самое начало картины, где нашему начальнику его начальник, отправляющий его на ликвидацию прорыва в строительстве, недвусмысленно говорит, что в случае неудачи «стружку с него снимут вместе с партийным билетом». И при всем этом Даль нигде не опускается до схемы, он играет человека на краю, на пределе возможностей, за гранью отчаяния, но везде человека. Здесь, идя на совершенно новые для него актерские краски, он с уверенностью мастера пользовался своим шлейфом легкости, обаяния, всеобщей в него влюбленности. Все это как бы было когда-то с его героем, и нынешняя форма его существования вмещала еще и тень бывшей бесшабашности в революционных боях, азарта учения в вузе, природной уверенности в праве на лидерство. Он не играл этого, он нес это в себе, и умеющий читать тонкую иероглифику актерского почерка, безусловно, воспринимал эти нюансы.

Мы договорились в самом начале, что никаких следов привычного Даля в этой роли не должно быть. Картина подходила к концу, и мы железно, шаг за шагом, реализовали эту договоренность. При каждом просмотре материала руководство объединения в выражениях, близких к непарламентским, объясняло мне, что роль погублена, что для этого чудовища не нужен был Даль и… я усомнился. Мне стало казаться, что мы неправы, что… Ну что может казаться режиссеру в его первой большой картине, если недостатки его работы явственны всем, а вера в материал и в себя только ему одному? Мне было стыдно прийти с этим к Олегу, мне казалось это чуть ли не предательством по отношению к нему, к его герою, к Горбатову, наконец.

– Слушай, Ляксей, – сказал мне однажды Олег, – пусть он хоть раз улыбнется. Я уже просмотрел все, что осталось доснять там места нет. Придумай?! А то он выморенный у нас останется.

И я придумал финал, где начальник единственный раз за всю картину улыбается затаенной далевской улыбкой. Улыбается канарейке, оставшись один. И помню, какой это был для меня праздник, когда Даль обрадовался этой находке.

С тех пор я точно знаю, что всякая умозрительная логика в нашем деле штука довольно сомнительная.

Учился я у Даля тому, чему по недостатку времени на режиссерских курсах нас обучали мало: действенному разбору, анализу сцены, эпизода, ситуации. Впрочем, судя по многочисленным изустным и печатным жалобам артистов, режиссеры и после ВГИКа этой науке тоже обучены не «бардзо». Не стану утверждать, что к сегодняшнему дню я эту премудрость превзошел, но уж тогда, десять лет назад, плавал я в ней, как недоросль в высшей математике. Скрывать это свое незнание режиссеру нелегко, но, в принципе, возможно, поскольку по штатному расписанию он обладает властью и имеет право решающего голоса. В первое время, когда съемки шли на натуре и действенную задачу могла заменить физическая, когда, как я теперь понимаю, большим режиссером, чем я, был трактор, или ветродуй, или другое действенное обстоятельство, все еще как-то обходилось, да и артисты в мороз не склонны допрашивать тебя с излишней пристрастностью. Но когда дело дошло до павильона, тут я нередко оказывался начисто выбитым из равновесия каким-нибудь простеньким вопросом типа: «Какова задача данного куска и как в ней выразить общую сверхзадачу роли?» Олег знал, что я «плыву», да я этого и не скрывал. И он, занятый практически во всех павильонных эпизодах, ни на мгновение не акцентируя этого, а так, мимоходом или вроде бы в порядке актерского «трепа», помогал мне это делать, а то и делал за меня. Находил он эти задачи с легкостью, а определял с той мерой «манкости», когда партнеры подхватывали придуманное на лету и, очевидно, радовались, что я им не мешаю. На мою долю оставался лишь контроль за способами выражения этой задачи.

Долгое время спасало меня еще одно, в принципе, прискорбное обстоятельство. Главных героев было девять, и все они по сценарию постоянно находились в одном маленьком, семь на семь метров, помещении кают-компании. Но, к счастью, девять артистов одновременно собрать я не мог и вынужден был снимать монтажно, кусками, группируя их по два-три человека, с чем все-таки справиться было легче. Но вот однажды (я до сих пор вспоминаю тот день с ужасом) все девять моих героев сошлись вместе девять индивидуальностей. Девять самолюбий, девять разных способов работы над ролью. И надо было снять большую и психологически сложную сцену, где постепенно недоумение начальника считаться с чем бы то ни было, кроме непосредственного дела, и нежелание считаться ни с северными традициями, ни с исключительностью обстоятельств превращает кают-компанию в жилой дом девяти одиночеств. Не знаю, наверное, снял бы я ее, в конце концов, эту сцену, но травмы неудачи, горечи неумения объединить актеров единым замыслом и единой мизансценой я бы не избежал, если бы не Олег. Понятно, его авторитет среди актеров был выше моего, но ведь и одолеть амбицию коллег дело трудное. И тут оказалось еще одно превосходное качество Даля-актера: он был великолепным партнером, подвижным, готовым всегда пойти навстречу, чутким к чужой импровизации, а главное, нежадным, уверенным в том, что, уступая партнеру, он выигрывает как соучастник общего дела. Сцена-то была его, и если бы он, что называется, «потянул одеяло на себя», это не вызвало бы у актеров нареканий, а он выстраивал линии общений всем и будто бы не думал о себе. Через внутреннюю верность поведения каждого родилась простая и удобная для всех, в том числе и для оператора, мизансцена, родилась как бы сама собой и, не будучи ни новаторской, ни изысканной, все же верно выражала суть происходящего.

Когда мы отрепетировали, Олег справился у меня, сколько времени сцена идет, а потом сказал:

– Господа артисты (любимое его обращение. – А. С.), если мы с вами сыграем ее всю на минуту короче мы будем гении, если на полминуты только таланты.

И они сыграли сцену быстрее на сорок две секунды. Помню эту цифру по сей день.

По всему этому меня нисколько не удивило, когда спустя какое-то время после окончания картины я узнал, что Даль уходит в кинорежиссуру. Это было закономерно. Как закономерно и то, что он в нее в итоге не ушел, ибо режиссура это терпение, а Олег слишком большую часть своего терпения вынужден был истощать на себя самого. Да и не наигрался Даль, даже после Шута, даже после Печорина слишком многое оставалось по внутреннему актерскому счету несыгранным. Впрочем, как говорил наш великий поэт, «что ж болтанье спиритизма вроде». Как знать: он ведь умер накануне своего сорокалетия.

Картину нашу мало кто видел.

«Зачем нам разрушать романтический стереотип, сложившийся в представлении советского зрителя об Арктике 30-х годов», эта фраза одного из принимающих прозвучала как комплимент, но и как некролог одновременно. Премьеру в Доме кино не разрешили. Не дали копии. Нет, картину по телевидению все-таки показали. В пору летних отпусков, днем, по тогдашней четвертой программе, спустя полтора года.

Хорошая она была или нет? Не знаю, я ее люблю. А как одну из самых больших похвал ей вспоминаю слова Олега, которого я ухитрился застать по телефону в Москве и предупредить о показе.

– Получилось, Ляксей, – сказал Олег. – Серьезно, получилось.

Анатолий Эфрос. Максималист.

Москва. 7 января 1984 г. Литературная запись Н. Галаджевой.



Есть актеры-пешки. Олег Даль был не из таких актеров. Он сочетал в себе очень серьезную личность, самостоятельную, гордую, непокорную, и актерскую гибкость, эластичность. Жизнь сейчас стала очень подвижной, даже сверхподвижной, и в этой сверхподвижности надо уметь сохранить себя. Даль был именно таким человеком.

Он был человеком неспокойным. Беспрерывно переходил с места на место, если был не согласен с чем-нибудь. В этом было что-то хорошее, но и что-то плохое. Он был человек крайностей. В нем клокотали какие-то чувства протеста к своим партнерам, к помещению, в котором он работал. Потому что где-то внутри себя он очень высоко понимал искусство. Хотя это смешивалось и с долей безалаберности, которая в нем была, недисциплинированности, анархичности, которая в нем тоже была. Но все-таки корни этой непослушности уходили в максимализм его взглядов на искусство. Он ненавидел себя в те минуты, когда изменял этому максимализму. У него были высокие художественные запросы. Он к себе предъявлял очень высокие требования. Трагизм его заключался в том, что он думал и понимал, что он сам этим требованиям часто не отвечает. И он мучился из-за этого.

Он пришел в Театр на Малой Бронной в тот момент, когда вообще хотел оставить актерское творчество и перейти в кинорежиссуру. Я отговаривал его. Он уже поступил на курсы, но бросил их и пришел в театр.

В свое время он учился в Щепкинском училище, где я преподавал актерское мастерство, и я хорошо помню, как он сидел на моих занятиях. Он и тогда был непослушным, ироничным. Насмешливость, требовательность и в то же время какая-то безответственность, способность мучить других, мучить себя все это было в нем.

Он был загадочной личностью. Сознаюсь, до конца я его никогда не мог понять. Думаю, что до конца его почти никто и не понимал. Иногда мне казалось, что эта загадочность следствие скрываемой пустоты, а иногда что он так сильно чувствует, что оберегает себя от лишних переживаний, защищается.

Актеры бывают часто просто неинтересны. Как я уже говорил, они бывают пешками. А интересные слишком важничают, их не сдвинешь с места. А Даль был интересен и подвижен…

Даль и Высоцкий самые интересные из актеров, которых я знал. К сожалению, так случилось, что оба рано ушли. Они в «Плохом хорошем человеке» вместе замечательно играли. Какой это замечательный человеческий и чеховский дуэт!

Он по-мальчишески безбоязненно мог броситься в любое творческое задание. Он был импровизатором. Так называемый «академизм» ему совершенно не грозил. Он был насмешником и на сцене изворачивался, как уж. У него была такая способность: он ставил партнеров в глупые положения. Он мог Бог знает что сделать. В «Месяце в деревне» в серьезной сцене он вскакивал, сняв ботинок, и гонялся за бабочкой ловил, хлопал, убивал, и остановить его было невозможно. Потом ровный, будто аршин проглотил, спина ровная, худой такой уходил со сцены с невозмутимым видом. Его даже побаивались.

Замечание ему делать было достаточно трудно. Он смотрел куда-то в сторону и молчал, а мог резануть что-то очень обидное. Но я его любил. Мне его способность к импровизации не мешала, наоборот, он так замечательно точно схватывал смысл, что все его дерзкие импровизации были к месту.

В Театре на Малой Бронной он сыграл Беляева в «Месяце в деревне» и, конечно, был идеальным Беляевым. Даже внешность трудно было лучше подобрать. У него были такие удивительные, редкие внешние данные тонкая фигура, жесткое, резкое лицо, невероятные по выразительности глаза. Он очень хорошо понимал, когда в кино снимали крупный план, что ничего не надо делать только чуть-чуть изменить выражение глаз. Он был прирожденным киноартистом. Он мог быть неподвижным, но притом невероятно активным внутренне. Я очень люблю такие моменты когда актер неподвижен и только слегка повернется, а уже динамичен, уже огромный смысл.

Олег мог неожиданно вскочить, куда-то прыгнуть, залезть, потом спрыгнуть, сделать какой-то совершенно неожиданный фортель.

Вдруг ему сцена покажется скучной и он сотворит Бог знает что…

Итак, он сыграл Беляева. Он был недоволен собой в этом спектакле. Роль казалась ему «голубой». Я тоже считаю, что у Тургенева в этой роли есть некоторая голубизна. Даль пытался с ней бороться, но что-то не получалось, и он очень сердился. Спектакль потом очень хорошо шел, но Даль все равно был недоволен.

Потом в экспериментальном порядке мы начали ставить Э. Радзинского «Продолжение Дон Жуана». Он играл Дон Жуана, а Любшин Лепорелло. Потом и тот, и другой сменились – в спектакле играли Миронов и Дуров. Но Даль и Любшин играли, если можно так сказать, сверхнештампованно. Они вообще не умеют штампованно играть. У них все краски настолько индивидуальны, что даже пугаешься, так это индивидуально. Даль репетировал замечательно. Резко и страшно. Но потом в какой-то момент вдруг потерял интерес к роли, стал сердиться на партнера, на меня. Приходил мрачным. Стал бросать какие-то злые реплики. Я совершенно не понимал причины всего этого. И вдруг он неожиданно ушел из театра, даже не попрощавшись. И когда Э. Радзинский его встретил на улице и спросил: «Как же ты ушел, не попрощавшись с Анатолием Васильевичем, даже «до свидания» ему не сказал?!» он ответил: «А надо?!»

Но я еще успел с ним сделать фильм «В четверг и больше никогда», где мы очень дружно работали. Мне говорили, что он замечательно снялся (правда, я не видел) в «Утиной охоте» («Отпуск в сентябре»). Зилов как раз для него. Лучше Даля никто эту роль не смог бы сыграть. И еще на телевидении я снял его в роли Печорина. Этой работой он гордился, был ею доволен. Он вообще очень любил Лермонтова. Хотя, может быть, этот спектакль и несовершенен, потому что трудно сделать классическое произведение на телевидении. Очень малые возможности, маленький «пятачок». Нет ни воздуха, ни Машука, все стиснуто как-то.

Когда он ушел из Театра на Малой Бронной, то поступил в Малый театр, и я совершенно не понял этого шага. Думал, что все это прихоти недисциплинированного актера. Но теперь я думаю, что все это были метания. Он не находил своего места, не находил себя.

Он был «отдельным» человеком. И в «Современнике», и при Ефремове, и без Ефремова, и рядом со мной он всегда был «отдельным» человеком. В гримерной всегда сидел один, зашторивал окна и сидел в темноте, и скулы у него ходили, настолько он раздражался, слышал, как за стеной артисты болтают на посторонние темы, рассказывают всякие байки про то, где снимаются. Сам же он никогда не говорил о своих съемках и вообще очень мало говорил. А потом разражался какой-то циничной фразой. Но он был душевно очень высокий человек. Очень жесткий, а за этой жесткостью необычайная тонкость, хрупкость.

Есть люди, которые олицетворяют собой понятие «современный актер». Он был олицетворением этого понятия. Так же как и Высоцкий. Их сравнить не с кем. Оба были пропитаны жизнью. Они сами ее сильно испытали. Даль так часто опускался, а потом так сильно возвышался. А ведь вся эта амплитуда остается в душе. То же самое и у Высоцкого. Это сказывалось и на образах. Даль не был тем человеком, который из театра приходит домой, а там смотрит телевизор. Я не представляю Даля, который смотрит телевизор…

Замечательно было, когда Даль добрый. Или когда он счастлив. Это были редкие моменты, но это были очень теплые моменты. Когда кончился просмотр «Записок Печорина», Ираклий Андроников очень Олега похвалил, и Даль был счастлив. Он буквально сверкал стал говорить что-то ласковое мне и другим, глаза светились…

Мы жили в заповеднике на Оке, когда снимали «Четверг…», и ученые-биологи дали банкет в нашу честь. И мы сидели вместе за столом. Там были Смоктуновский и Даль. Даль замечательно играл на гитаре и пел, а потом увидел перед собой Смоктуновского и стал над ним посмеиваться. Смоктуновский, при том, что его тоже не тронь, личность известная и вспыльчивая стушевался страшно. Даль безжалостно смеялся над его ролями, так безжалостно, что я не выдержал и ушел. На следующий день я просто не мог смотреть в глаза Смоктуновскому. Мне казалось, что он переживает. А Даль даже не помнил.

Я думаю, что Даль был не совсем прав, когда ушел из театра. Мы с ним хотели «Гамлета» делать, он знал об этом. И репетиции наши были очень интересными. Мне казалось, что он меня понимал. А потом, когда он ушел, мне передали, что он сказал, что меня вовсе не понимает. Мне казалось, что он принимает мои советы на репетициях, а я всегда восхищался его игрой и дорожил им.

Вообще мало актеров, про которых можно сказать, что они уникальны. Каждый немножко на кого-то похож. А Даль был уникален.

Эдвард Радзинский. Странная судьба.

Москва. 20 мая 1991 г. Литературная запись Н. Галаджевой.



Я встретился с ним в совместной работе в конце 70-х годов. Это было время, которое сейчас называется «периодом застоя в нашем искусстве». То есть выходили замечательные фильмы, они собирали прекрасную прессу, им давали премии, а они, в конце концов, оказались не такими замечательными. Появлялись спектакли, которые имели столь же счастливую судьбу, но которые тоже потом весьма разочаровывали.

Это только кажется, что артист может сниматься в лживом фильме или играть в лживом спектакле и при этом ничего в нем самом не меняется. Меняется. Глаза становятся более сытые, исчезает нерв. Состояние лжи заразно.

Я помню разговор двух режиссеров. Один говорил: «Ты знаешь, я сниму этот позор, зато потом мне дадут снять то, что я хочу, дадут снять правду». А второй ему замечательно отвечал: «Только помни, когда ты будешь снимать «этот позор», оттуда не возвращаются».

Вот для того, чтобы уберечь актеров от всех этих «радостей» нашего большого искусства большого кинематографа, больших сцен, в театре и были созданы малые сцены. Они должны были помочь актерам вернуться из радостей большого искусства к правде. В конце 70-х годов была открыта малая сцена Театра на Малой Бронной. Ее открыл Эфрос моей пьесой «Продолжение Дон Жуана». Сначала она называлась «Дон Жуан жив-здоров и проживает в Москве». Но в то время все так боялись забавного, что после ряда редактур пьеса получила бессмысленное и ничего не определяющее название «Продолжение Дон Жуана». В ней-то и должен был играть Олег Даль.

Немного содержания. Дон Жуан жил всегда, во все эпохи. Одно время он именовался Овидий, потом Казанова. Как и водится, Дон Жуан соблазнял массу женщин, и все они его любили. Пока не появлялась она, та, в которую влюблялся он. Когда наконец наступала эта любовь, приходил Командор и хватал его за горло… И вот Дон Жуан оказывается в Москве с одним желанием: постигнуть, почему так происходит, почему, как только является любовь, тут же следует смерть. В Москве он встречает своего слугу Лепорелло, который никогда не умирает, потому что он никого никогда не любит… И вот Дон Жуан решает избавиться от своей трагической любви. Дон Жуана играл Олег Даль.

Хорошо помню, как я его первый раз увидел в театре. Было летнее утро, но вдруг все потемнело. Какая-то булгаковская туча повисла над Москвой. Готовилась гроза. Когда я пришел, репетиция была в самом разгаре. Стоял Даль сухой, с лицом Керубино, в каком-то фантастическом костюме. Декорацией была арена, посыпанная песком, а вдоль арены висели платья, но вместо женских головок в них прятались черепа, напоминая о некоторой быстротечности красоты и жизни… Вышел Даль. Когда он начал играть, за окном стало совсем темно и вмиг разразилась гроза. Я не помню такой грозы. Все было черно, и только во вспышках молний виднелись лица актеров. Партнером Даля был Любшин. Но он не отвечал Любшину. Он мгновенно включил грозу в репетицию. Он отвечал грому, он смеялся над громом, он боялся грома. И весь его рассказ о путешествиях во времени о его странном путешествии сквозь звезды в дрянном камзольчике, вся эта мистическая шутка вдруг стала необычайно бытовой. Это был быт, это была правда. Все так же было темно, все так же вспыхивали молнии, и в их свете я увидел лицо Даля и лицо Эфроса. Так и остались у меня в памяти эти два лица, освещенные жутким светом.

Что он играл в пьесе? Он играл печальную историю о том, что в век пластика не нужна исключительность, и китайская ваза, существующая в одном экземпляре, смешна, если ее можно выпустить массовым тиражом. Он играл эту трагедию исключительности, ее ненужность, он играл время, когда подлинность уходит, когда царит всеобщая середина. Он играл бунт против этой середины… Точнее сказать, «не играл», но репетировал. Потому что он никогда не сыграл эту пьесу…

Произошла поразительная история. Он репетировал в одно время «Продолжение Дон Жуана» и другую мою пьесу, которая ставилась в том же театре, «Лунин, или Смерть Жака», пьесу о декабристе. Я ходил параллельно на обе репетиции. Утром на «Лунина», вечером на «Дон Жуана» или наоборот. «Лунин» история о смерти, история о последних трех часах жизни человека. На сцене происходит некий ужасающий «театр»: человека окружают фантомы друзей, врагов, любимых женщин.

Я навсегда запомнил, как он играл. На сцене все время отсутствовал свет, потому что осветители забывали давать его, а режиссер забывал им кричать, чтобы они его давали. Он играл такой физический ужас, такой вещественный ужас перед смертью, и играл на таком страдании, что было ясно: так невозможно сыграть всю пьесу это немыслимо. В зале стояла невероятная тишина…

Я долго не мог понять, что он так играет в пьесе. И вот, помню, после одной репетиции мы с ним шли и разговаривали. Ну о чем разговаривали деятели искусства в те времена после репетиции? Рассказывали о том, как «не дают», «зажимают», как все равно «мы боремся», как опять «не дают»… Я жаловался, что вычеркивают. И вдруг он сказал замечательную вещь: «Понимаешь… Да, да, вся эта стойкость нужна. Но главное сохранить любовь, потому что без этого ничего не будет». И вот он играл человека, который пытается сохранить любовь, пронести ее через все страдания, через все унижения, через все падения. Он несет эту любовь, как свечу на ветру. Там была фраза из Евангелия: «Прости им и дай силы мне простить, ибо не ведают, что творят». И вот это «не ведают, что творят» я слышу до сих пор. Что бы ни происходило, человек должен сохранять любовь, ибо, когда ее не станет, все закончится. И тогда ничего нельзя будет сделать. Но он не сыграл на премьере ни ту роль, ни эту.

Накануне премьеры он, как гоголевский герой в «Женитьбе», убежал из театра. Он подал заявление об уходе. Это было совершенно непостижимо, потому что обе роли вышли. Ждал его и Эфрос, который репетировал одну пьесу, ждал его Дунаев, который репетировал другую пьесу. Ждал я, ждали все, кто видел репетиции… Он подал какое-то бессмысленное заявление, где писал о невозможности… Это было очень трудно понять. И легко представить, что я испытывал: как я ждал этих премьер пьесы не разрешались по многу лет, я черкал их, их уродовали… И вот-вот они должны выйти, а он бежит из театра!

Я пришел к нему домой. Я унижался, я его просил… Мы не были друзьями, но в момент репетиций, наверное, самые близкие люди это автор, режиссер и актер, который играет главную роль. Мы были тогда все друг для друга… Он косноязычно объяснял мне что-то. Он говорил о каких-то несогласиях с одним режиссером, но у него было полное согласие с другим… Нет, все было бемссмысленно. Но я понял, не хотел понимать, но понял. Он был болен одной из самых прекрасных и трагических болезней – манией совершенства. Он знал, как это играть надо, но нельзя было на этом безумном темпераменте, на этой беспредельной боли и нерве, на этих слезах в горле провести всю роль – так можно было только умереть…

Вообще у него очень странная судьба. Когда он появился в Театре на Малой Бронной, он уже был знаменитый актер. Но я никак не мог припомнить какую-то большую роль, которая сделала его знаменитым. Ее вроде и не было. Он был знаменит какой-то другой славой.

Актеры бывают счастливые и несчастливые. Счастливый актер тот, который отражает время, в облике его чувствуется тот социальный тип, который выражает очень важные вопросы времени. Иногда актер появляется чуть раньше своего времени. Иногда чуть позже. Это трагично.

У Даля все было не так. Он вошел в искусство тогда, когда его герой был во времени и вся литература его юности отражала его героя. Это был так называемый «рефлексирующий молодой человек». Его называли рефлексирующим, ибо он задавал вопросы себе и другим. Нервный, мучающийся, не желающий принимать на веру ничего…

Это был современный молодой человек тогда… и сегодня.

Но вся литература об этом молодом человеке была уничтожена, как катком. Она вскоре перестала существовать. Артист остался без героя… и играл… играл, в основном, костюмные пьесы. Этот мальчик-принц с прелестным инфантильным лицом и удивительной речью. Это была речь тогдашнего «Современника» подлинная, совершенно неактерская и вместе с тем очень интеллигентная. Порой она слышится у Олега Николаевича Ефремова, но только порой.

…Больше я с Далем никогда не работал. Но как-то встретил на улице. Он увидел меня, как убийца убитого. Он заметался, затосковал, но деться было некуда мы шли навстречу друг другу.

Ну разве можно прощать или не прощать актеру?! Какая глупость. Актеры это существа особые. Совсем особые. Я вспоминаю разговор Тарковского с одним режиссером. Тот режиссер ставил «Мертвые души» Гоголя. Тарковский спросил его: «У вас Чичикова играет, конечно, артист Б.?» «Ни в коем случае. Это ужасный человек, это очень плохой человек». Тарковский спросил: «А вы всерьез думаете, что они люди?» «А кто же они?» спросил тот. И Тарковский ответил: «Они все!»

Они действительно все. Они убийцы, они святые, они кто угодно. Потому что каждый день они должны выражать разное. Они неподвластны простому суду. Смешно было обижаться на Даля. Он был сам подневолен, потому что больше всего его мучил этот самый Олег Даль. И самое трудное для него было жить не с окружающими, а с самим собой… Избави Бог, у меня не было к нему никаких счетов.

Однажды раздался какой-то странный звонок. Было шесть часов утра. Я почему-то проснулся, хотя сплю обычно крепко, и подошел к телефону. Женский голос сказал: «Умер Даль!» и повесили трубку. Я так и не знаю, чей это был голос…

Светлана Крючкова. Лучше бы я оставалась дурой.

Санкт-Петербург. 2018-19 гг.



Впервые мы встретились с Олегом Далем на съемках фильма «Не может быть» в 1974 году в Астрахани.

Уже не припомню, почему так сложилось, но на съемочной площадке Леонид Иович Гайдай мной практически не занимался (может быть, просто доверял мне как актрисе). Я не очень понимала, что именно мне надо было делать, так как была расстроена из-за того, что хотела играть совсем другую роль, которая мне очень нравилась, и мне казалось, что я точно знаю, КАК надо ее играть. Но, к сожалению, рядом с Куравлевым я смотрелась слишком молодой (мне было всего 24 года), и меня туда не взяли, и в фильме эту роль сыграла Валя Теличкина. А я, таким образом, оказалась бок о бок с Олегом Далем.

Конечно, я была тогда еще слишком молода и не воспринимала его как Мастера, скорее просто, как более опытного артиста. И как-то само собой, органично получилось, что практически все, что я делаю в этом фильме, я делала с его подачи. Я внимательно слушала все его советы и подсказки и безгранично ему верила. Как я теперь понимаю, из этих подсказанных мелочей и сложилась роль. Вспомнить сейчас конкретно, что именно он мне подсказывал, я не могу. Я повторяю, я была молода и мне казалось, что так и будет вечно. Я всегда буду окружена такими талантливыми личностями, и это никуда не уйдет. А оказывается, все уходит, и в первую очередь уходят люди.

Я помню, как Гайдай, например, обратил мое внимание на то, как Олег на ходу придумал поменять ногу в прыжке, когда во время исполнения песенки «И в жару, и в любой холод…» ему чистят обувь. Он не просто переставил ногу, а легко перепрыгнул с одной ноги на другую. И Гайдай подчеркнул, что, в принципе, из таких нюансов и делается роль.

Это была наша первая встреча с Олегом, и я думала, что она будет и последней. Потому что человеческого контакта у нас тогда не было, да и быть не могло. Для него я тогда была еще слишком легкомысленной, а он уже был думающим и глубоким.

Так сложилась судьба, что в 1978 году, когда я уже жила в Ленинграде, режиссер Виталий Вячеславович Мельников собирался снимать фильм по пьесе А. Вампилова «Утиная охота» (фильм получил название «Отпуск в сентябре»). Оператором этого фильма был мой муж Юрий Векслер. Олег очень хотел играть Зилова, считал, что эта роль написана именно для него. Актеры называют такие совпадающие непосредственно с личностью роли – «в десятку». Но Виталий Вячеславович пробовал много других артистов. Олега это очень задело. Он прислал Мельникову письмо, в котором писал, что уверен в том, что он и есть Зилов, что ему практически ничего играть не надо. Но самое поразительное было в другом. В конце письма он нарисовал могильный холмик, на котором был поставлен крест. Это я запомнила хорошо.

На этой картине он очень подружился с моим мужем, с оператором Ю. Векслером, не со мной. Юре тогда было 38 лет. Олег всегда был центром любого коллектива, любой компании. В нем была такая колоссальная энергетика, такая яркая личностность, что все концентрировались вокпуг него. Он всех стал называть по-своему. Юру он называл Юла. А меня – Светатуля, Светатусик, Тусик. Так нас и стали называть. А с его легкой руки и Юра Богатырев и мои друзья. И Наталья Галаджева до сих пор меня зовет – Тусик. (Как ни смешно, я ее тоже зову Тусик-Натусик).

Были, конечно, вещи не только позитивные, но и негативные. Известно ведь, что у него была одна слабость. Съемки проходили в Петрозаводске. Олег все время повторял, что скоро будет 18 августа, скоро будет 18 августа. Я запомнила это на всю жизнь. Он знал, что 18 августа уже сможет выпить. Ужас заключался в другом. Он был настолько заразительным человеком, что как только он «развязал», запила вся группа. Пить начали даже те, кто не пил никогда в жизни. То есть что бы он ни делал, негативного или позитивного, он своей энергетикой вовлекал в это тех, кто находился рядом.

Еще хочется сказать, что Олег обладал каким-то удивительным внутренним зрением. Я всегда была круглощекая, улыбающаяся, контактная и довольно благополучная (снаружи). Олег был первым человеком, который глядя на меня (а мне было 28 лет, у меня еще не было детей), сказал, что я «волк-одиночка», что буду переходить из театра в театр и много работать сама по себе. Я тогда посмеялась, настолько это не вязалось со мной, тогдашней. Но ведь все произошло именно так, как он сказал. Он предсказал смерть Юры, и сказал, как это случится. Откуда у него был этот дар, я не знаю, он не был на вид брутальным мужчиной. Наоборот, с его хрупкой внешностью, он, скорее, был похож на мальчишку. И с этим не вязался тот космос, который был у него внутри. Большие мастера (такие, как И. Хейфиц, Г. М. Козинцев) это видели. Но очень многие воспринимали его искаженно, негативно, говорили, что он всегда говорит какие-то неприятные вещи, портит настроение. А он был просто человеком с больной совестью. Сахаров говорил, что интеллигент – это человек с больной совестью. Олег и был таким человеком.

Никогда не забуду, как однажды, живя в общежитии Большого Драматического театра, я смотрела телевизионную передачу, в которой кто-то из наших нечистоплотных деятелей искусства беззастенчиво врал напропалую, и внутренне возмущалась бесстыдством «героя дня». И вдруг раздался звонок. К трубке мог подойти кто угодно из наших 15 живущих в общежитии человек. Но подошла я. Не спрашивая, кто это, не видя, чем я занимаюсь в данный момент (мистика!) и, будучи уверенным, что это я, он – ни здрасте, ни до свиданья, ни удивившись вообще, что это я – «Светатуля, ты смотришь телевизор?». Я говорю: «Да». А он: «Ты слышишь, как они врут?!». Он переживал все, что происходило в стране, что происходило с людьми, все, что творилось вокруг. То, что мы называем социум.

Он был одиночка, который переходил из театра в театр. Артист ищет адекватности. Он ищет адекватных партнеров, он ищет режиссера, космос которого может вместиться в его, еще более объемный. И если он этого не находил, он не согласен был существовать на условиях середнячка, на авось. И так сойдет. По этой причине у него больше ничего не получилось с Гайдаем. Я всегда сравниваю искусство с браком. Бывают браки удачные, а бывают неудачные. Может быть, соединение Даля с Гайдаем было не самым удачным. Я знаю, что Гайдай приглашал Олега на роль Хлестакова, но он отказался.

Например, я не представляю его в теперешней антрепризе. Он не смог бы играть в плохой пьесе, у плохого режиссера, ради того, чтобы заработать. Он бы никогда не стал этого делать. Я заявляю это абсолютно ответственно. Он был совершенно другой человек. Он был человек прямой, и поэтому многим не нравился. Он был бескомпромиссный, порядочный, совестливый, интеллигентный человек, очень образованный. И очень закрытый. А все, о чем он думал, записывал наедине с собой в дневнике в наконец-то полученной квартире на Смоленке. И стихи тоже, наедине с собой. О том, что он писал стихи, я узнала уже позднее, когда Олега не стало.

Может быть, поэтому он решил сделать лермонтовский спектакль. Это не случайно. Ничего случайного не бывает. И ничего абсолютного не бывает. Есть твое, и есть не твое. Та самая адекватность страдания, о которой я все время говорю. Лермонтов был чрезвычайно страдающий человек, написавший в 19 лет «Маскарад». Трудно представить себе – 19-летний мальчик, написавший «Маскарад». Значит, это было его. Мы всегда ассоциируем какого-то поэта с каким-то артистом. Для меня, например, Пушкин – это Юрский, а Бродский – это Козаков. Лермонтов, однозначно – это Даль и никто другой. Ведь никто его больше не читает. А так как Даль уже не может читать, то тем более никто.

Олег очень страдал, когда видел рядом посредственность, когда рядом находились партнеры, которые были не равны ему по всему, а главное, по отношению к профессии. Он относился к профессии так, как нас учили, как положено относиться. Всерьез, с отдачей, с открытой душой, с открытой раной – он всегда играл так и только так. И другого существования в образе он не понимал и не признавал. О чем мы говорим? Допустим, он был изящен и филигранен во Флоризеле или в «Старой, старой сказке». А в «Короле Лире» он был трагичен. Я посмотрела английского «Короля Лира» – ни в какое сравнение. Там этот персонаж вообще не запоминается. А что такое был Олег – незабываемый, уникальный шут. Он был трагический актер. И в то же время он мог и то, и другое. Но внутренне, мне кажется, он с миром был не согласен.

Мне кажется, он был не очень счастливым человеком. И думаю, никто не видел его абсолютно счастливым. Какие-то мгновения в его жизни, наверное, были, когда он был глупее, значительно моложе, лет в 15, наверное. Есть такая старая притча или быль о том, что есть такое кладбище, где на надгробьях написано: этот человек жил 2 минуты, а этот 10 минут. На самом деле надо считать не минуты прожитого, а минуты счастья. А сколько минут счастья было у него, мы никогда уже не узнаем.

Я помню, как он пришел к нам в общежитие Большого Драматического театра в 3 часа ночи. Это было время Белых ночей. Принес феноменальное количество только что из Европейской свежего молотого кофе, и попросил заварить ему всего одну чашку. Кофе пил какое-то сумасшедшее крепкое. Потом мы вышли во двор. Там деревья, скамейки, белые ночи – красота. Фонтанка рядом. Романтическое настроение. Вот тогда я видела его счастливым. Просто так, от сопричастности к этому миру. Читал какие-то стихи. Он всегда что-то читал или что-то говорил, а мы только слушали. Наверное, это и был момент его счастья.

В принципе, человек одинок. Он все время это проповедовал. Он исповедовал это и говорил об этом. Он Юре моему сказал, что сам он умрет в одиночестве или вдали от Родины. То же самое он сказал и мне, и я живу все время под этим, как под Дамокловым мечом. Действительно, никто не может понять тебя по-настоящему. Ты сам себя можешь понять, да и то наедине с самим собой. Трагическое ощущение одиночества и ощущение неадекватного мира, острое восприятие подлости, несправедливости, бездарности – он все это очень остро воспринимал. Так же как и Высоцкий. Такие люди долго не живут. Они сгорают. Есть такие, кто умеет приспосабливаться. Как в «Женитьбе» – ну плюнули тебе в лицо, был бы платок далеко, а то вот он, рядом, взял да и отерся. Он не умел вытираться. А такие люди неудобны для этого мира.

Я думаю, если бы он жил в XIX веке, он был бы дуэлянтом. У него было невероятное чувство собственного достоинства, он был человеком чести. И если бы он хорошо стрелял, то прожил бы долго, а если бы нет, то недолго. Он бы выяснял взаимоотношения на пистолетах.

Интересно, чем бы он сегодня занимался?! Все-таки режиссурой, скорее всего. Своими моноспектаклями. Вряд ли он нашел бы себя в каком-нибудь коллективе. Театральный коллектив как таковой вообще перестал существовать, каждый сам за себя, человек человеку волк. Такие у нас взаимоотношения. А вот на условиях: давайте не ради денег, а ради искусства – этого нет. Каждый ищет, где заработать, рыщет, как волк. Что-то он бы делал сам. Наверное, замкнулся бы в себе. Трудно представить его сегодня.

Он был очень красивый и тонкий, даже аристократически изящный мужчина. Хотя мне всегда нравился другой мужской тип, который называют мачо. Но я знаю женщин, которые были от него без ума. При звуках его имени – замирали. Лучше его не существовало. Но мы с ним никогда не обсуждали эту тему. Что касается меня, он меня не воспринимал как женщину, как и я его как мужчину. Он говорил мне, что ему со Светатулей хорошо, она для меня как сестра. Мы относились друг к другу как родственники. Ему было тепло и уютно у нас дома, он приходил к нам, и мы его любили и принимали. Но, как я уже говорила, он больше общался с Юрой. Я только прислушивалась к их разговорам, присматривалась и, что называется, принюхивалась.

Я знаю, у него было много поклонников, но реагировал он на это спокойно, адекватно. Это его не сводило с ума и крышу не сносило. Я думаю, он знал цену всему в этой жизни.

Говорили, что Олег – человек резкий. Это – правда. Но я вообще никогда не видела, чтобы он пренебрежительно разговаривал с людьми. Другое дело, что он мог говорить правду, и не всем эта правда нравилась. Но мне хочется вспомнить Валентину Георгиевну Козинцеву. Она однажды сказала: «В нашем доме говорят правду, а кому это не нравится, пусть они сюда не приходят!». Есть люди, которые хороши для всех. Надо сказать, что такие люди меня не очень привлекают, хотя с ними удобно. Они и вашим, и нашим, и кому угодно, а на самом деле им на вас наплевать. А Олег абсолютно четко выражал свою симпатию и антипатию, и в этом нет ничего особенного. Он был художник, он имел на это право, его судить нельзя.

Говорят, что Олег был болен «манией совершенства». Я бы не называла это ни болезнью, ни манией. Я, например, считаю себя человеком серым, но я все время пытаюсь что-то прочитать, узнать. В таком случае, меня можно назвать душевнобольной. Я знаю, что даже когда Олег выпивал, он мне говорил: «Светатуля, когда тебе очень плохо, когда у тебя депрессия, возьми бутылку портвейна, 200 грамм докторской колбасы и пойди в Русский музей. Сядь напротив любимой тобою картины и просто посиди тихонечко. Выпей, закуси, посиди, посмотри и подумай». Он искал ответы в книгах, картинах, музыке. Для меня это нормально.

Я не сказала главного. Он очень любил Ленинград. Да, именно Ленинград. Для Олега он был каким-то особенным городом. Он прекрасно знал музеи, у него были свои любимые картины, свои укромные места. Однажды мы шли с ним по Невскому. Я проголодалась – нормальная проза жизни. А он говорит: «Давай я тебя сейчас накормлю. Тут есть одна столовая, а в ней работает тетя Рая (по-моему, ее так звали), у них тут вкусная солянка!». Она как увидела Олега, сразу вся засветилась: «Ой, Олег Иванович, здравствуйте!». Он относился к этому городу, как к родному, и его тут все узнавали и очень любили. У него здесь и настрой был другой. И свои самые лучшие киноработы он сделал именно на «Ленфильме». Этот город занимал в его жизни очень значительное место.

Когда я его мало знала, он мне представлялся таким самовлюбленным, самоуверенным. Меня это немного раздражало. Но все оказалось совершенно не так. Там было в самом себе столько сомнений, столько внутренней неуверенности, что внешне он прикрывал это позой, ходил этаким «Гоголем».

Как всякому художнику, ему не хватало веры в себя в какие-то моменты. И, наверное, ему нужен был человек или люди, которые бы сказали: «Олег, у тебя получится, все будет замечательно» – которые бы его элементарно поддержали. Единомышленники, они были нужны ему, как каждому из нас. И судя по тому, что он переходил из театра в театр, он их не нашел. Мы же ищем идеальный театр. Идеальный театр, это, наверное, начало «Современника», начало МХАТа, начало театра Вахтангова, а где они теперь? Сегодня театр – это просто много случайно соседствующих людей. Он это переносил очень тяжело. А каждому из нас нужна вера рядом стоящего в то, что все получится, обязательно получится. И думаю, момент неверия в себя у него был, как у каждого из нас. Бывает так, когда ты сам себе не нравишься, не можешь смотреть на себя на экране, и вообще, кажешься себе бездарным. Это – нормально, это – рабочий процесс. И все дело в том, кто с тобой рядом. Это нормальные человеческие проявления.

Олег был настоящий человек. Он не был железным, он был страстным. При всем своем кажущемся бесстрастии. Он был очень многогранный, я бы сказала, переливчатый.

Кстати, у него была одна замечательная привычка. У него всегда были идеально чистые ботинки. Они были вычищены до блеска. В каком бы состоянии он ни был, с какого бы гуляния ни пришел, он садился и чистил их. Он был очень аккуратный и в одежде франт. У нас до сих пор хранится его рубашка с лошадками, которые скачут по белому фону. Сначала ее носил мой старший сын, потом – младший. Они знают, что это – рубашка Олега Даля. Она всегда будет модной. Да. Он придавал этому значение. Все помнят движения его рук, тела, его пластику. Для него это было важно.

Он был удивительно добрый человек. Он любил детей. Любой дом, где находился ребенок, если он туда приезжал, он привозил с собой какие-то сумасшедшие подарки. Подарок мог быть, например, такой – лошадка, на которой ребенок мог кататься. Тогда, по советским временам, это достать было невозможно. Он всегда тащил ворох в тот дом, где был ребенок.

Я была беременна и лежала на сохранении. В это самое время мне кто-то позвонил в больницу и сказал: «Светатуля, умер Олег». Я была в ужасном состоянии, потому что разрывалась между тем, что мне нельзя нервничать, иначе я останусь без ребенка, и теми эмоциями, которые меня душили и требовали выплеска. Ужасный был момент. Я всех просила ни в коем случае не говорить Юре. Он лежал с тяжелейшим инфарктом. Только позднее ему сообщили, и он воспринял это известие очень тяжело. Они понимали друг друга. Они были близки по уровню и схожи. Они были на равных, поэтому потеря для Юры была страшная.

Человека воспитывает среда. Олег и Юра научили мня видеть некоторые явления, анализировать их, лучше понимать людей. Они поменяли ракурс моего взгляда на жизнь Я повзрослела благодаря им. А может быть, лучше было если бы я оставалась дурой?!

Белла Маневич. Воспоминания на «Вы».

Ленинград. 7 июля 1984 г. Литературная запись Н. Галаджевой.



Театр «Современник». В спектакле «На дне» в роли Васьки Пепла Олег Даль. Следишь за каждым жестом и словом с болью за эту несправедливую жизнь уже хлебнувшего «дна», в сущности, еще подростка, остриженного как после «отсидки». С первого своего появления он был предельно узнаваем: мягкий шаг, не по летам умудренный взгляд, оценка всего и всех…

Работая над «Утиной охотой», ближе познакомившись с ним, я поняла, как глубоко, иногда очень жестоко исследует он характер, какую боль испытывает сам, докапываясь до причин. И в повседневном существовании актера все было непросто. Глубоко были спрятаны его нежнейшие привязанности, любовь и абсолютный вкус к поэзии, лишь изредка, и то в последние годы, находившие выход.

Он не терпел фамильярности, хотя вокруг него всегда вились так называемые «приятели». Бывал бесшабашно весел, но при этом глаза всегда оставались грустными, хотя мог и смеяться до слез. Морщился от стыда за плохую игру коллег, презирал ловкачей от искусства, очень дорожил честью.

При всей его популярности был необычайно скромен. В Петрозаводске, где снималась «Утиная охота», несколько раз в день уходили экскурсионные пароходики на Кижи. Даль очень хотел поехать, но билеты продавались заранее. Занятый на съемках, Олег Иванович не мог купить билет. А на мой вопрос, почему он не подойдет к кому-нибудь из экскурсоводов, его ведь знают и всегда возьмут, он ответил: «Я не могу и не пойду». Ругаю себя, что не сделала это за него. Так и не увидел Олег Иванович Кижей.

Я пишу Олег Иванович, потому что всегда к нему обращалась на «вы», хотя была намного старше и давно знакома. Подобным образом всегда обращаешься к мастеру и поэту, а он был поэт. Никто не мог так читать стихи. Он их не «играл», как многие актеры, и не «пел», как иногда поэты, он читал их как свои, только что созданные, донося смысл, но нигде не педалируя форму. Олег Иванович глубоко знал литературу, разговаривать с ним было интересно и полезно. Образность его восприятия была удивительная, характеристики, которые он давал людям, снайперские и объективные. Как подлинно художественная натура, он интуитивно угадывал то, что подчас в человеке скрыто. Комплекс справедливости в нем был развит чрезвычайно, даже гиперболично. Он был демократичен как истинно русский интеллигент ненавидел начальственный тон и вид. Мог резко ответить директору или режиссеру, но никогда помрежу или рабочему. Не терпел никакого холуйства.

У него была лермонтовски обостренная ранимость, нежность, спрятанная глубоко внутри его существа. Постоянно присутствовала горечь от того, что что-то дорогое его сердцу уходило, что люди, от которых зависело его актерское существование, предавали. Говоря о наболевшем, никогда не жаловался, наоборот, находил во всем смешное, нелепое. Очень любил Булгакова еще до того, как все стали любить. Черный кот, проживающий в Доме творчества «Репино», был Бегемотом, и Олег Иванович утверждал это совершенно серьезно.

Я никогда не видела вместе Даля и Шкловского. Это была необычная дружба: восьмидесятилетний старец и тридцатилетний молодой человек. Но в рассказах самого Олега Ивановича проглядывала такая нежность и трепетность, что казалось, он чувствует себя стариком.

Вдвоем с Лизой они были очень красивы два красивых человека. В их квартире, наполненной книгами, почти нет фотографий из фильмов, плакатов, всего того, что почти всегда украшает стены актерских квартир. Те немногие повешены самим Олегом Ивановичем в его кабинете, о них он говорил: «Мое лицо моя работа. Я должен видеть его перед собой». Поэтому его кабинет напоминает скорее лабораторию ученого. Это кабинет, квартира русского интеллигентного человека.

Владимир Трофимов. Встреча с Пушкиным.

Москва. Март 1986 г.



У этих записок скромная задача: рассказать о встрече Олега Даля с поэзией Пушкина, об одном месяце работы и общения с ним в Пушкинских Горах, редком подарке судьбы.

Познакомились мы в 1973 году на пробах к телефильму «Вариант «Омега», который я снимал как оператор. В группу пришел неулыбчивый, немного отстраненный и внутренне напряженный человек. Пришел с претензиями к прочитанному сценарию и даже ультимативными требованиями по перестройке материала. Казалось, все должно было разладиться с самого начала, тем более, что «доброжелатели» со всех сторон предупреждали режиссера об импульсивности и неуравновешенности Даля, рассказывали о срывах в различных съемочных группах. Многое было «против» него, а «за» – яркая личность и большой актерский талант, и режиссер А. Воязос, к счастью, рискнул.

«Пророки» были посрамлены. В течение года по вине Даля не было ни одного срыва. Его готовность работать в любое время дня и ночи, непримиримость к расхлябанности быстро подтянули группу, создали истинно творческую атмосферу уважения к труду друг друга. Когда репетировал Олег Даль, на площадке стояла необычная тишина, и десятки заинтересованных глаз помогали ему. Я работал со многими известными и менее известными актерами нашей страны и, положа руку на сердце, скажу, что Даль остался в памяти эталоном самоотверженного трудолюбия.

Прошло несколько лет. Мы часто встречались на студиях или в Доме кино, раскланивались, говорили о случайных вещах, расходились. Неожиданно в конце 1978 года мне предложили срочно сделать фильм-концерт, в котором бы прозвучали романсы на стихи Пушкина. Наличие романсов было заказом музыкальной студии объединения «Экран», а вот «связки» между ними и прочее отдавались на откуп режиссеру. В работе над режиссерским сценарием возникла мысль об актере, который, не играя впрямую Пушкина, пронес бы через фильм состояние поэта в один из тяжелейших периодов его жизни – ссылка в Михайловском. И сразу же мысль о Дале – только он! Звоню. «Что, Пушкин? Приезжай, расскажи».

И вот уже позади подготовительный период, и ночной поезд подвозит нас к Пскову. Четыре часа утра. Вялый разговор ни о чем, чувствую, как нарастает напряженность Даля. Прижавшись лбом к стеклу, Олег начинает вполголоса напевать записанный нами перед отъездом романс «Зимний вечер»: «Наша ветхая лачужка и печальна и темна…» Мыслями он уже весь там в Михайловском.

В молчании проходит и переезд на автобусе в Пушкинские Горы. Глухую ночь вытесняет серый рассвет. С детства знакомые названия обретают формы пусть не поэтические, но все же родные. У моста через реку Великая длинная аллея скрюченных древних ив и восходящее на горизонте большое красное солнце. Оно заняло все лобовое стекло, и от ломящего глаза света спасает темный силуэт Даля. Он не отрывает глаз от пушкинского солнца.

Этот апрель 1979 года, проведенный нами в Пушкинских Горах, когда музей закрыт для посетителей и по аллеям не идут нескончаемые полчища экскурсантов, был, как я понимаю теперь, подарком судьбы и для Олега Даля. Семен Степанович Гейченко встретил нас доброжелательно, мы быстро подружились с хранителями и работниками музея, и началась работа.

Еще в поезде Даль упросил меня не снимать его первую неделю «дать надышаться». И пока мы отбирали натуру, он часами бродил по окрестностям, то декламируя, то напевая пушкинского «Домового». Иногда мы слышали разносящийся по парку голос: «Ребята, сюда, я точку нашел!» Ему доставляло большое удовольствие, когда оператор Костя Хлопунов зажигался его идеей и спешил за камерой. Кто может сказать, что творилось в душе этого человека, когда он расхаживал среди мощных лип «аллеи Керн», трогал ладонью их позеленевшую кору, подолгу замирал у расщепленного двухвекового дерева? Чьи стихи звучали в его душе? Пушкина или свои?

До сих пор перед глазами Олег Даль, ловящий последний солнечный луч у креста на Савкиной Горе. Пушкинское солнце растопило лед колючей обособленности Даля, осветило его лицо улыбкой. Улыбка Даля! Она была всегда так неожиданна и несла в себе столько обаяния, доброты, застенчивости… и тайны…

Прошла неделя. Перед камерой появился удивительно собранный, внутренне светившийся человек XIX века в современном костюме. И уже из этого состояния его не могли вывести ни сюрпризы апрельской погоды, ни паузы между кадрами. Горе было тому, кто попытался бы во время ожидания солнца развлечь актера последним анекдотиком. Раздавалось угрожающее «Отойди!», и любитель юмора еще неделю боялся посмотреть в глаза Далю.

Важным элементом при создании образа была внутренняя деликатность Даля. Он так двигался по комнатам Тригорского и Михайловского, так прикасался к вещам Александра Сергеевича, что ни у одного самого придирчивого зрителя не могло возникнуть ощущения панибратства с великим поэтом. Это безошибочное чувство меры, чувство дистанции было одной из замечательных черт таланта Олега Даля.

На репетициях и на съемках Олег засыпал меня вариантами прочтения стихов, за которыми чувствовалась напряженная многодневная работа по осмыслению каждого слова. Как органист, виртуозно владеющий своим инструментом, он переворачивал интонации, растягивал и сжимал паузы, и гремевшая со школьной скамьи баррикадным лозунгом строка: «Да здравствуют музы, да здравствует разум!» вдруг произносились шепотом и с оглядкой, открывая в стихе новый, затаенный смысл.

Как-то мне пришла в голову мысль снять не запланированное сценарием стихотворение. Олегу идея понравилась, но он попросил отложить съемку на неделю, чтобы вжиться и осмыслить эти четыре строфы. Работа, работа… До часу-двух ночи в номере надо мной слышались его размеренные шаги, отбивающие ритм стиха.

В маленьком районном городке Пушкинские Горы вечерами нередко отключали свет, и тогда Олег спускался ко мне «на свечку». Это были чудные вечера с неторопливыми разговорами о XIX веке. Помнится, я однажды рассказал ему о прочитанном в письме Александра Бестужева-Марлинского эпизоде. Услышав о смерти Пушкина, Бестужев пришел в собор Св. Давида, где похоронен Грибоедов, и заказал литургию по двум убиенным Александрам. Со слезами на глазах слушал он службу, и вдруг показалось ему, что поминают трех убиенных Александров, и всем своим нутром ощутил он холод небытия. Написано это было незадолго до гибели Бестужева. Даль откликнулся сходным рассказом, и мы потом долго обсуждали тему предчувствий и пророчеств. Теперь, когда Олега не стало, я часто вспоминаю эти разговоры, и мне начинает казаться, что уже тогда, почти за два года до смерти, в душе Даля жили неосознанные предчувствия близкого конца.

В наших вечерних посиделках Олег неоднократно возвращался к судьбам поэтов, так рано сгоревших в напряжении мысли и совести. Понимание и боль стояли за каждым словом Олега, когда он перебирал их длинный список. И как гневно и яростно казнил он так называемых деятелей искусства, использующих свое ремесло как способ беззастенчивого карьеризма. Особенно запомнились мне его высказывания о некоторых «левых», которые помимо ремесла спекулировали и наболевшим в людях. Для этих целей он выбирал самые уничижительные слова: «Нужно много мужества, чтобы говорить просто и честно. Вот и появляются усложненные формы для наших и ваших… Они страшнее и нетерпимее самых «правых»… Предательством дорвавшись до власти, они насаждают везде свою изощренную ложь…»

А днем перед камерой вновь стоял человек XIX века. Глаза невольно искали цилиндр и перчатки… Репетиция… «Алина! Сжальтесь надо мною». И лукавая улыбка озаряет комнату. Шаг к портрету, нечаянно задевается скамеечка, опрокидывается… Резкий поворот к рванувшейся вперед хранительнице, выпад на колено, протянутые руки: «Быть может, за грехи мои, мой ангел, я любви не стою…» Первой не выдерживает и смеется порозовевшая хранительница. Мир восстановлен. Работа продолжается.

Олег бывал разным. На прошлой картине мне случалось видеть его и резким, вспыльчивым, раздраженным. В общении с некоторыми людьми у него часто прорывались иронические, а то и небрежные интонации. Но ведь каждый по-своему защищается от вмешательства в свою душевную жизнь.

А защищаться Олегу Далю приходилось часто. С горечью вспоминается наша последняя встреча. Весной 1980 года я приехал к нему со сценарием об А. Блоке. Дверь открыл измученный, с запавшими глазами человек, в котором было трудно узнать лучистого, всегда элегантно-подтянутого Даля. Разговор был тяжелый. «Я очень хочу, но, наверное, не смогу взяться за эту работу… Я не могу пока ничем заниматься… Они добили меня…» Слово за словом выдавил я из него возмутительную историю травли актерским отделом «Мосфильма». Как был раним этот гордый человек!

На диванчике в кабинете Пушкина лежит ящик с дуэльными пистолетами. Олегу было позволено подержать их. Обрадовался по-детски. В дуэльной стойке он то прикрывал пистолетом грудь, готовясь принять удар, то, прищурив глаз, медленно поднимал пистолет на вытянутой руке. «Хорошо было выяснять отношения в те времена?» «Да-а-а, – раздумчиво отвечает он, – в те времена я бы и до двадцати не дотянул… Думаешь, тогда было мало подонков?.. Пришлось бы через день драться…»

Февраль 1980 года. Обводной канал в Ленинграде оккупировали сразу две съемочные группы. На одной стороне по сугробам ползает Олег Даль. На другой объясняются влюбленные школьники. Встречаемся в перерывах на мосту. Лицо Олега плотно закутано в шапку-ушанку с завязанными под подбородком ушами. Потухшие, усталые глаза… Настроение не из веселых, но полон планов: «Пора кончать все эти художества… Шкловский задумал серию картин про Достоевского… Надо делать Лермонтова, я уже знаю, как…»

Корни его гражданского и творческого мужества – глубоко в истории и культуре нашей страны. XIX век – «золотой» век личности с ее ответственностью за собственное «я», за происходящее вокруг и за будущее – неизменно волновал Олега Даля и давал ему силу. Его кодекс чести включал и отвагу мысли, и поэтичность надежды, и готовность расплаты за право не только мыслить, но и поступать по велению своей собственной совести.

В одном из приделов собора Святогорского монастыря на стене висит портрет писателя и врача Владимира Ивановича Даля. Олег задерживается, отходит, подходит снова… Не выдерживаю, цепляю: «Тебе бы такую кепочку и вылитый Даль, особенно в профиль!» «Похож, – скромно соглашается он и, помолчав, добавляет – Это же не человек был, а целая академия… Какие люди!..»

В Михайловском мы снимали фильм, вроде, о прошлом. Минули годы, и для меня в проекции судьбы Олега Даля этот фильм тесно переплелся с настоящим. И когда в кабинете Пушкина Олег произносит: «Но не хочу, о други, умирать. Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…» – я слышу не только пушкинские стихи, но и горестную мольбу моего талантливого современника.

Виктор Шкловский. «На стихи Пушкина…».

Переделкино. Июнь 1979 г.

О будущих юбилеях.

Переделкино. Июль 1979 г.



«НА СТИХИ ПУШКИНА…»[9]

Дорогой Далик!
Вот воз сена, в котором спрятана
моя любовь к тебе.
В.Ш. 2 сентября 1979 г.


Не только в каждом доме, но, пожалуй, и в каждой комнате существует в нашей стране голубой экран телевизора.

Я говорю не только о городах, но и о селах. Про деревни нельзя только обобщать, что в каждом доме. Но птицы, которые в Москве только садились на кресты, сейчас садятся на антенны телевидения.

В Москве есть два музея, посвященных Пушкину. Открывают еще третий музей, в московской квартире Пушкина. Но музеи сейчас плохи тем, что они сильно посещаются и люди через залы музеев должны идти поспешно.

Село Михайловское известно всем в России, но оно так же, как и сады Ясной Поляны, наполнено посетителями.

Медленность посещений, возможность осмотреть дома, пруды; драгоценная медленность восприятия сейчас затруднена в музеях.

Пушкин есть везде, не хватает новых изданий Пушкина.

Романсы Пушкина, оперы Пушкина, музыка, связанная с его именем, с его творчеством, школьное восприятие, все приближает нас к Пушкину, но восприятие поэзии часто требует медленности, настроения благодарной вдумчивости.

Дороги, идущие через Ясную Поляну, дома Михайловского и Тригорского наполнены людьми.

В наших музеях приходится менять паркеты, люди, идя к Пушкину, стирают крепкие дубовые полы.

Новая телекартина «На стихи Пушкина…», сделанная по сценарию Татьяны Правдивцевой, передает нам известные строки романсов, повторяет нам прекрасно спетые песни, но телефильм поражает нас не музыкой или не только музыкой, посвященной Пушкину, но и чтением пушкинских стихов.

Читает их знакомый нам всем актер Олег Даль. Сколько раз мы слушали стихи Пушкина, связанные с селом Михайловским!

Мне приходится как человеку, мало знакомому с музыкой, говорить прямо и только о чтении стихов.

Оно прекрасно тем, что связано с заново понятым воздухом прекрасного села, с древней церковью.

Прекрасное Михайловское, деревья которого сохраняют и обновляют нам строки стихов. Чтение стихов дает нам еще одну краску; село Михайловское это прекрасная долгая тюрьма Александра Сергеевича Пушкина.

Надменный вельможа с любезным письмом, презрительными похвалами стихам Пушкина – полудонос, полный ревностью, – оторвали Пушкина от берега Черного моря, от ссылки, где поэт мог пойти в театр, встречался с людьми. Они перенаправили его в село Михайловское, как в одиночную камеру, как в карцер.

Пушкин был в Одессе создателем великих стихов. Воронцов в письме к императору унижал Пушкина, называя его почти подражателем Байрона. Поэта в бедной, запущенной и разоренной усадьбе встретил отец, сперва довольно ласково, но боязнь ответственности привела и отца к доносу. Вероятно, Пушкин не был самым приятным человеком, самым тихим гостем у семейного стола. Отец его не был человеком непросвещенным: он сам даже писал стихи, но не часто и совсем не хорошо… Отец стал перевоспитывать сына, давать ему наставления, но не деньги. Очевидно, произошло что-то такое, о чем мы можем догадаться по драме Пушкина «Скупой рыцарь». Отец столкнулся с сыном и пожаловался властям: он говорил даже, что сын хотел бить его. В письме, посланном императору, поэт просил перевести его в тюрьму.

Стихи поэта, написанные в селе Михайловском, разнообразны: тут написаны первые главы «Евгения Онегина», здесь Пушкин достиг гениальности. Отсюда он писал письма друзьям. Здесь он сам собирал разные песни. Ему позволялось ездить на лошади, но, очевидно, только около дома, потому что сохранились ограничения, запреты на посещения ближайших очень глухих городков.