Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пока фильм за считаные дни набирал миллионы просмотров, бухгалтеры и специалисты по Сталину снова вооружились цифрами: то есть занялись собственно тем, о чем я говорил Юрию во время съемок: «Они будут называть беллетристикой написанные мучениками ГУЛАГа страницы и снова будут рыться в числе официальных приговоров, как будто наше усатое чудище только и было озабочено тем, чтобы оставить как можно больше свидетельств своей параноидальной мизантропии».

Но ведь могло быть и хуже. Не было бы этого фильма, не было бы и сотен тысяч откликов на него от тех, кому завтра предстоит решать: как жить, кем стать, кого, если, наконец, случится выбор, выбрать.

Я получил много писем с благодарностями, много добрых отзывов от неизвестных мне людей, хотя совсем немного поучаствовал в фильме, который так неожиданно взорвал Рунет.

После маленькой бури в Сети можно было спокойно вернуться к своей любимой работе комика и по привычке ходить в спортзал. А сталинистам — ой! — пришлось еще целый год томиться, чтобы в марте опять притащиться с гвоздиками к своему усатому идолу…

* * *

Под копирку их, что ли, делали, этих бывших советских инженеров? Какая-то вселенская «антивата», точный слепок советских пропагандистов с такой же ужасающе предсказуемой риторикой. С такой же неизбывной гневливостью в речах.

Я не берусь рассуждать о поразительном сходстве имен и фамилий моих зарубежных критиков в социальных сетях — было бы смешно с моей родословной и моими интернационалистскими убеждениями на излете лет записываться в антисемиты, — но порой кажется, что некоторые мои оппоненты — часть масштабного международного розыгрыша, что мой собирательный соплеменник, волею судеб оказавшийся в эмиграции, — это всего лишь один пользователь Фейсбука, забавляющийся изрядно затянувшейся литературной мистификацией. Что это он один зарегистрировал бессчетное число аккаунтов и привычно строчит на них какую-то избирательно зловещую российскую хронику.

Я понимаю мотивы, по которым можно ненавидеть государство, я разделяю негодование по поводу всех палачей, доставшихся кровавой советской истории, но я не умею при этом возненавидеть саму страну и скопом — несметное число ее бесконечно разных и не похожих друг на друга жителей.

Мое актерское воображение не раз рисовало мне жизнь, оторванную от российских реалий: я представлял себе любые возможные обстоятельства вынужденного отъезда. Но вместе с этими картинами, которые я не оценивал ни как трагические, ни как оптимистические, в моей голове прочно утверждалось убеждение, что ни при каких обстоятельствах я не стану бесноваться или плевать в сторону оставленной мною границы.

Возможно, моя привязанность к огромному числу зрителей, сидящих по другую сторону рампы, рождала это строгое обетование — не говорить о них плохо, если судьба разведет меня с публикой, которой я так обязан.

Бунинские «Окаянные дни» когда-то отчасти породили эту узнаваемую риторику, которой хватило уже на все новые волны эмиграции. Но мне отчего-то трудно вообразить за каждым из своих заграничных корреспондентов именно Бунина.

* * *

И ничего не изменилось. Мир — устоял. Зашатался, правда, когда я подходил попрощаться c Нодаром, и поплыл — неразличимыми лицами его сослуживиц, растекся в калейдоскопе цветов и венков, — а потом начал тонуть в слезах — с запахом ладана, со вкусом крови. Но опять, блядь, устоял. И стал таким бестолковым и пошлым — в привычных сборах в дорогу, в дежурных телефонных звонках, в рутинном общении, в пустых диалогах — о делах, о планах, о чужих новостях.

Мы были в поезде, когда мне сказали, что его уже нет, и снова сели в поезд — когда поняли, что его уже никогда не будет. Ни в трубке, ни в скайпе, ни на новых фотографиях, ни по ту сторону рампы — нигде. Нигде на этом свете.

Я не сегодня начал отсчет этого страшного времени потерь. То есть как бы не страшного — закономерного, понятного, естественного… Но зачем всякий раз мир пустеет до какой-то бесплотной невнятицы, в которой нет ничего настоящего, насущного, дельного! Отчего же так невозмутимо продолжается параллельная жизнь, в которой как будто ничего и не изменилось. Мой осиротевший мир опять устоял. До следующего неотвратимого горя. Но господи… В эти минуты я готов молиться, если нет другого пути остановить эту небесную спешку… Ну, хотя бы о том, чтобы меня пережили те, без кого мне будет совсем пусто и уже окончательно одиноко…

* * *

Не нужно сходить с ума оттого, что вы замечаете, как разум начинает ссориться с рассудком. Это неизбежно: ваши мыслительные способности развивались точно так же, как память и интуиция, и нет ничего удивительного в том, что однажды внутри вас им становится тесно.

Свою рассеянность я, например, унаследовал от отца и нисколько не изумился, как-то найдя свои очки на ступеньке дачной лестницы. Папу же часто останавливали в разгаре поисков сами очки, свалившиеся со лба на привычное место на переносице. Мамина фраза: «Ты не знаешь, зачем я сюда пошла?», не раз произнесенная у открытой двери холодильника, законно вошла и в мою жизнь — с одним лишь отличием: мне приходится закрывать дверцу, так и не найдя положительного решения. Кстати говоря, однажды в морозилке я обнаружил и свой паспорт — после отчаянных попыток найти его в другом месте и провертев в измученной голове нелегкую историю его нового обретения. Мне везло на драматической сцене: я редко подводил своих партнеров, выбрасывая куски текста по ходу, зато не раз был на грани провала из-за их прихотливой памяти. А вот на эстраде однажды, едва начав монолог «Сексанфу», легко промахнул три страницы текста и сразу вырулил к финальному абзацу.

Сейчас я уже научился правильно сходить с ума, не заламывая руки из-за очередного каприза памяти. Не давайте поводов бесенку внутри вас радоваться вашему очередному расстройству. Превратите это в игру: похвалите его за находчивость, буквально так, как я сделал это тогда, едва не наступив на очки: «Молодец, — сказал я ему, — совершенно неожиданное решение. Надо же! Очки на ступеньке лестницы!»

* * *

Вот это выражение: «Для чего-то это было нужно в вашей жизни». Понимаете, в чем дело: в моей жизни меньше всего нужно это выражение.

Не было бы того, было бы это. Оглядываясь назад, я понимаю, что мне много чего было не нужно в этой жизни.

Предположение, что дальнейший ход вещей был предопределен когда-то смятым мной по неосторожности крылом бабочки, годится только для писателей-фантастов.

У них красиво получается выкрутить так, что все буквы из-за этого крыла пошли враскосяк у тех, кто в жизни не тронул пальцем мухи.

Мне были нужны в жизни мои папа и мама, мои привязанности, мои любови и одно горькое расставание. Мне были нужны в жизни мои друзья и немножко мозгов, которых мне всегда не хватало — именно для того, чтобы понять, что мне совсем были не нужны предательства и болезни близких. Что миру не нужен был Холокост и землетрясения. Что моей стране не нужен был Гулаг и новочеркасский расстрел. Меня никаким боком не воспитали грабли, которые я всегда не замечаю в траве.

Пусть себе лежат! Я наступлю на них снова и снова. Потому что главный урок моей жизни состоит в том, что, вообще-то, все уроки забываются ровно в тот момент, когда звучит звонок на перемену.

* * *

Я принял его за завпоста. До репетиции я пытался привести свою спину в порядок, пытаясь среди выгородок, изображающих будущую декорацию, вытягиваться на всем, на чем можно было прилечь.

Он вошел в пустой зал вместе с Давидом Смелянским и, почти пятясь за ним, выбрал место где-то сбоку от входа. Я сошел со сцены и поздоровался с обоими, обратив внимание на то, что из всех завпостов, которых я знал, этот, пожалуй, больше всех был похож на печального постаревшего хиппи.

Потом, когда в зал понемногу стали подтягиваться артисты, я прошел в боковое фойе, где проходят вокальные репетиции, и снова пытался отремонтировать спину, приняв на полу йоговскую позу змеи. Завпост появился из ниоткуда и снова поздоровался со мной.

— Ах, мы уже виделись, — виновато сказал он.

И я вдруг понял, что только что лежал, распластавшись перед гением.

Эдуард Артемьев, композитор, настолько же великий, насколько незаметный и скромный — как бы я хотел, чтобы жизнь подарила мне счастье обознаться с такими завпостами еще не раз!

В рок-опере «Преступление и наказание» мне досталась роль и партия Порфирия. Если бы не Кончаловский и Швыдкой, кто знает, выпало ли бы мне когда-нибудь распевать романс Артемьева за начальника следственного управления!

В тот день я несколько раз подходил к нему, чтобы расспросить про речитативы, а вернувшись домой, почти без перерыва прослушал все, что мог предложить мне из него Интернет.

Так бывает: живешь-живешь, работаешь, хандришь, без конца оглядываясь на неудачи и промахи, а потом вдруг бац — и судьба одарит тебя встречей, после которой сущей ерундой кажется вся твоя хандра и дурацкое нытье… поясницы.

* * *

У нас когда дело доходит до разочарований — а разочаровáлись нынче уже во всех, с кем вчера только топали в ногу — по бульварам или проспектам некогда шумной Москвы, — или в тех, чьих, немножко спертых от несвободы, эфиров ждали как спасительных сквозняков в непроветренном помещении — так вот, когда дело доходит до разочарований, самый веский довод у держащих невинную мину всегда: «я это знала», «она всегда такой была».

Блять, если «была», на хрена было с ней водиться? Откуда эта вечная вчерашним числом прозорливость?

Не очаровывайтесь вы, не солидаризуйтесь тогда со всеми, в ком вы уже сегодня так безошибочно угадываете завтрашнего врага!

Как удивительна ваша пионерская доверчивость и девичья переменчивость!

Душечки. Социал-демократические и либеральные душечки. Чехова вам в руки и собрание сочинений Владимира Ильича…

* * *

Садальский мне рассказывал, как Целиковская его поучала: «У артиста — для других — должно быть все хорошо. Даже лучше всех». Учила его не жаловаться. С этой мантрой, как я понимаю, далеко можно ускакать. Вплоть до психоза.

«У меня все хорошо» — у меня мама была такая. Когда ей ногу отрезали, уверяла всех, что у нее все хорошо. А когда шейку бедра сломала, говорила, что «лучше всех». И никакого психоза.

Артист всегда верит в слова. Поэтому «у меня все хорошо» превращается в поступки. Режиссер Витя Шамиров, с которым мы делали «Торговцев резиной», рассказывал про меня телевизионщикам, что, когда я говорю, что я ничего не умею, это я так демонов отгоняю. Которым типа не нравится, что я все сумею и одолею все, что захочу.

Я прилюдно говорю, что у меня все хорошо. А демонам совершенно другое внушаю.

Главное — не спутать, что демонам говорить, а что прилюдно.

Главное, не заплакать, когда говоришь, что все хорошо.

Главное, не расхохотаться, когда говоришь, что все плохо.

Вот и у Виктюка тоже всегда «все хорошо». Он вообще боли не чувствует. Никогда не признается, что ему больно.

А я как усядусь в эту чашу, где все хорошо, меня второй чашкой от этих весов так сверху по голове бабахнет!

Надо вообще о себе меньше говорить. А фоточки все же надо победные постить. Демоны их все равно особенно не рассматривают…

* * *

Грех жаловаться, сейчас даже в дальних едренях можно не запаршиветь, задерживаясь на постой между гастрольными перебежками. В редкой гостинице сохранились стандарты советского общежития: душ в коридоре, столовая через улицу. Номер для командированного не хуже, чем в любом заморском мотеле. Разве что почти во всех из них вечная беда с сантехникой — видимо, время бесшумных унитазов и исправных смесителей на нашей почве еще не пришло.

Но, воротившись домой, белье, уже не раз выстиранное в тазиках, все равно летит в машину, да и я под душем стараюсь простоять подольше, словно дорога могла оставить на мне какой-то особенный след.

Подробности гигиенического ритуала можно опустить, но, ясное дело, что с ногтями и отросшими волосами лучше поспешить к каким-нибудь условным Наташе или Верочке.

Однажды на пути к ним услышал от нашего водителя историю про то, как его сослуживец в армии до самого дембеля не дотронулся до своих ногтей на ногах. И я, честно говоря, долго потом осмысливал его фразу, что при ходьбе этого парня уже было как-то особенно слышно…

* * *

Помните эти списки ненависти? Если не ошибаюсь, они с легкой руки Артемия Лебедева были очень популярны в ЖЖ. В первый его список попал и я, вместе с артисткой Новиковой и писателем Жванецким. Потом, в новой версии списка, писатель куда-то исчез. Гадать о причинах такого сокращения штата не буду: скорее всего, Михаилу Михайловичу по совокупности заслуг удалось как-то реабилитироваться.

Потом пришло время и для моего списка, в который я даже не подумал включать самого популярного блогера, поскольку все остальное в его перечне совершенно совпадало с вещами, в равной степени неприятными мне. Слово «ненависть», пожалуй, чрезмерно для самых ярких проявлений моего негодования. Я много раз писал, что охотнее прощу противные для меня убеждения, чем запах изо рта, каковой нынче я бы скорее выключил из списка и вставил вместо него злобу дня, которую я совершенно не выношу, несмотря на свою эстрадную специализацию.

Не знаю почему, но поверьте уж, совсем не от трусости я бегу от этих сиюминутных сатирических откликов на происходящее. Не то чтобы я был мыслями устремлен исключительно в вечность, а оттого, что я не знаю ничего пошлее этой готовности прочитанное «утром в газете» ближе к вечеру облечь в злободневный «куплет». Я понимаю, что со мной что-то не так. Но я и в хозяйстве-то страшно сержусь на вещи, которым отмерен только один день жизни или, пуще того, одноразовое употребление.

* * *

Я уже писал здесь, как песня «Ой, ты рожь!» вытаскивает из моих вегетативных глубин волнение, за которым никак не может угнаться рассудок. Я рассказал о том, как этот ржаной снопик моментально потащил за собой и ливерпульскую четверку, и музыку, на которой вырос каждый второй российский сноб.

Я вырос в русской глубинке, жил в латвийском провинциальном городе, а потом, став более или менее известным, все равно колесил по весям, далеким от обеих столиц…

Я никогда не смогу уехать из России, не потому, что меня каждый день встречают в Кремле, как полагают некоторые читатели, и вовсе не потому что меня все устраивает, а потому, что эти веси проросли во мне сосудами и, видимо, нервными путями, почти как руки венами в известной песенке Насти Стоцкой.

* * *

Стремная тема и вроде не для обсуждения, но для артиста нет худшей напасти, чем пристрастность людей, которых осенью догоняет обострение психического недуга. Странное дело: вроде бы юмористу самой судьбой не назначено иметь поклонниц, которые достаются танцовщикам, рок-певцам, кинокрасавцам, оперным тенорам и дискантам из какой-нибудь мальчиковой группы.

Но тем нелепее и комичнее участь юмориста. Мне случалось принимать пухлые письма для своих коллег: Новиковой, Гальцева или Дроботенко. И всегда с трудом удавалось скрыть улыбку, слыша признания, которыми сопровождались просьбы непременно доставить конверты адресату. Отговорки, что мы вовсе не живем в одном доме и не видимся годами, никому не мешали видеть во мне самого надежного курьера.

Мне всегда везло на читателей и поклонников. Я старался находить способы отблагодарить их за внимание и за помощь, за указания на ошибки, но я решительно не понимаю, что делать с теми, кто очевидно нездоров, кто явно одержим душевной болезнью…

Иногда они настолько свыкаются со своими снами или фантазиями, что за ними начинают видеть реальную историю отношений: письма, которые ты не писал, свидания, на которых ты сроду не был. Мне неловко пересказывать курьезы или смеяться над теми несчастными, воображение которых рисовало близость с актерами, которые ни сном ни духом даже не подозревали о существовании своих пылких «возлюбленных».

Но порой истошность таких людей становится просто клинической, и в виртуальной почте слезы начинают вдруг шипеть злобной слюной. И здесь уже не отделаться от холодного узнавания саспенса… Понятно, что бан на время спасает тебя от очередного ужастика. Но Сеть так щедра на выбор обходных путей…

Ах, как жалко, повторяюсь я, что при регистрации в социальных сетях не требуется предъявлять справку о душевном здоровье…

* * *

— О! — сказал аниматор, разглядев меня на лежаке, когда обходил огромный круглый бассейн.

— А почему вы все время говорите «утречко», «зарядочка»? — поинтересовался я.

— Ну, как? Уменьшительно-ласкательное, — отвечал мне молодой физкультурник, не теряя своей добродушной улыбки, немного подпорченной брекетами, которые не давали обеим челюстям разъехаться.

— Наш преподаватель по сценической речи когда-то отшибла у меня охоту уменьшать и ласкать русские слова.

— Я послежу, — обещал аниматор, — спасибо вам за совет.

Вскоре бассейн взорвался громкой песней про какого-то крабика, и молодого интертейнера было уже не остановить:

— Поднимаем ручки, прогинаем спинку, подтягиваем коленочки…

И каждый член у всех, позарившихся его размять, был общим:

— Наши ручки, наши коленочки, наша спинка…

Ну, чисто коммунизмик с уменьшительно-ласкательным личиком, твою мамочку.

* * *

О да, я знаю: «Без них не было бы нас», — и я едва справляюсь с этим грузом обязанности всем — без исключения всем — светским журналистам.

Это ничего, что никого из них никогда по-настоящему не занимало дело, которому каждый из нас служит при жизни, зато никто из нас не может пожаловаться, что они не заметили чей-то приезд в больницу, какой-нибудь курьез на спектакле или не откликнулись на смерть наших близких…

Однажды бойкий парнишка из цветастого журнала объяснял мне интерес своего издания к состоянию здоровья Задорнова исключительно заботой о читателях, которые к тому часу уже буквально извелись от неведения: ближе к какому свету находится Михаил.

Я вежливо втолковывал юнцу, что не уполномочен обнародовать такого рода бюллетени, и даже упомянул врачебную тайну, которую не вправе разглашать никто, пока об этом не попросит сам захворавший друг.

Все было тщетно… Напор был таким чувствительным, что я посоветовал собеседнику сейчас же ехать в любую «горячую точку», чтобы дать возможность развернуться своей репортерской ретивости и заодно уважить всех читателей, которым важно знать свежайшие сводки из пылающих мест.

Но самый пожар начинается в дни, когда кто-то из актеров внезапно оставляет этот мир. И пока ты еще сам собираешься с мыслями и словами, неумолчный телефон уже звенит голосами неумолимых девушек, которые скорбным тоном сначала заявляют о цели своего звонка, а потом деловито и нетерпеливо руководят твоим ответом сообразно формату своего издания.

Я знаю, что когда-нибудь умру. Я знаю, что в этот день моим уцелевшим приятелям придется вынести кошмар картечи этих блиц-интервью, этих притворных сочувствий и бездушных расспросов.

Не подходите к телефону в этот день! Я вас заклинаю! Поговорите лучше со мной… Я обещаю вас услышать…

* * *

Часть своих заметок я публиковал в социальных сетях и как-то раз сгоряча вытолкал из подписчиков некоего сноба за сардонический комментарий к одному из моих статусов. Я обиделся раньше, чем сообразил, как он прав, попрекнув меня за круглосуточное, хроническое источение пошлости буквально во всем, что я делаю, — на сцене, в своих публикациях и даже в спортзале… Персонажа, за которым, мне казалось, я всегда умело прятался, маскируя свои рефлексии, он принял за меня, а я, не найдя в себе сил объясняться, вспыхнул оттого, что до сих пор не умею спокойно принять эту садистскую манеру выносить приговоры хозяину страницы по совокупности всех его грехов — за всю жизнь, не признавая за ним хотя бы одной благородно прожитой минуты.

Моя уверенность, что для большинства моих зрителей и читателей этот персонаж остается лукавой тайной Полишинеля, была враз опрокинута беспощадным приговором, в конце которого следовал совет смириться с генератором пошлости внутри меня и продолжать адресоваться своей целевой аудитории — «быдлу и пошлякам», чтобы остаток лет (да-да, он так и написал «остаток»!) провести в гармонии с собой и ойкуменой.

В тот же день я натолкнулся на заметку Шуры Тимофеевского, посвященную эстетической разнице между интеллигентом и не-интеллигентом, разъясненной на примере диалектической противопоставленности ковра и книжек в интерьере квартиры. Прочитав ее, я неожиданно вскрыл причину главной своей рефлексии: одну из стен в родительском доме целиком занимал ковер… в то время как всю противоположную занимали книги…

* * *

Это воспоминание не столько о гигиене, сколько о призрачности сбывшейся мечты.

Не помню во всех подробностях одну студенческую байку, но точно помню, что ее комическая сердцевина состояла в том, что некий студент никак не мог справиться с ополчением лобковых вшей и на пике своих нешуточных страданий попадал к некоей бабке, умевшей заговаривать насекомых.

Текст наговора я зачем-то знаю с тех пор наизусть. И, конечно, не с верой в его возможное применение, а только потому, что в этой короткой строчке как-то уютно уместилась сама поэзия.

— Эй, мандавошки, бегите по лунной дорожке!

Без «лунной дорожки», согласитесь, поэзии там бы и не ночевало.

Помню и финал этой буколики.

Заслышав волшебное напутствие, стая снималась с места и улетала. Здесь я могу что-то путать: я до сих пор не уверен в способности этого вида летать. Но зато дальше я помню очень хорошо: студент, вдохновившись исчезновением паразитов, облегченно провожал их ворчанием: «На хер, на хер!» И все вшивое воинство обрадованно возвращалось на место.

Спустя много лет я вспомнил эту байку, зарегистрировавшись в нескольких социальных сетях.

И теперь всякий раз удерживаю себя от напутствий.

* * *

В общем, такое дело… Мой директор Анатолий однажды оказался на приеме у гипнолога. Я не помню, какая нужда привела его в кабинет, но, кажется, не последним аргументом для визита оказалось припрятанное за какой-то причиной любопытство. Дистанцию к состоявшейся встрече заметно сократило то, что по совместительству психиатр оказался нашим институтским преподавателем по психологии творчества. В назначенный час мой директор оказался в переулке в центре Москвы и уже через пять минут разглядывал шарик на конце какой-то специальной палочки, которую гипнотизер вертел в руках. Сеанс, рассчитанный на полное усыпление, в самом начале был прерван тем, что специалист, вооруженный палочкой с шариком, не справившись с капризом собственного кишечника, внезапно пукнул — и белая магия в ту же секунду рухнула под необычайной смешливостью моего директора. Психиатр, кажется, объявил, что его студент выбрал неудачный день или оказался вовсе не гипнабелен. Всякий раз я вспоминаю этот случай, когда наталкиваюсь на изображения своих кумиров, с которыми мне повезло спустя годы делить одну сцену. Многих я заставал в кондиции куда более разочаровывающей, чем синдром раздраженного кишечника, и потом судорожно начинал вспоминать, не давал ли я кому-либо из молодых коллег поводов для столь же глубокого разочарования.

* * *

«Мне было бы некомфортно, если бы я был близко к чужому пенису».

С этим парнем меня познакомила вовсе не ревность к успеху, который он и его товарищи по праву и должны были отнять у тех, кого воспитала суровая табуированность советской эстрады. Меня познакомила с ним даже не зависть к его человеческой смелости — когда-нибудь и я, возможно, осмелею для похожего разговора с Юрием Дудем, когда тот опять с камерой заявится ко мне уже в хоспис.

Я стал смотреть ролики с Александром Долгополовым только потому, что хотел выяснить для себя: нынешний стендап — это продолжение того жанра, в котором подвизались несколько поколений наших юмористов, или его вариация, или, возможно, какой-то прорыв в другую, похожую на нашу, но все же смежную область?

Теперь, после знакомства с молодыми стендаперами, мне кажется, что они все же трудятся совсем на другом поле: там меньше актерской работы и много актуального и молодежного контента, там — почти то же, что отличает музыку радио «Орфей» от рэпа, который уже вполне органично звучит по-русски: совершенно новый язык и почти полное отсутствие какой-либо мелодии.

Мы все же учились на артистов и с разной степенью успеха пытались изображать людей или без удовольствия цепляли на себя эстрадную маску.

У них человеческие образы возникают штрихами, яркими набросками в ходе — как ни крути — публицистического, несомненно, комического или даже сатирического высказывания. Их диалог со зрителем гораздо доверительнее, намного теснее. Но ведь у них и совсем другой зритель…

Меня, конечно, немного смущает отсутствие флажков на их дерзкой лыжне, и я не могу отделаться от ощущения, что в силу возраста мне интереснее слушать их в интервью, чем суметь рассмеяться, наблюдая их работу на сцене.

«А я такой говорю, а она такая отвечает». Мне будет уже трудно согласиться на «такой» упрощенный словарь, пока еще живы те, кто застали меня, когда я читал с эстрады рассказы Булгакова или Зощенко.

Как хорошо, что свято место не бывает пустым.

И даже неважно, приобрело или потеряло оно от них в своей сомнительной святости…

* * *

Люди часто полагают, что ангелы — это озорные детишки, прячущиеся со своими игрушечными луками за карнизами расписных плафонов. Нет представления более далекого от истины, чем это устаревшее и невежественное мнение.

Примите свидетельство человека, знающего, какие царапины оставляют они на плечах, когда их посылают с вами в дальнюю дорогу. Во-первых, у них всегда грязные и мокрые крылья, во-вторых, они больше всего напоминают неуклюжих попугаев, а мы по наивности принимаем за верные подсказки их бестолковый гомон, составленный из некогда подслушанных у нас же с вами слов.

Недавно я разжаловал за непрофессионализм одного совершенно бесстыжего ангела, который принял мое плечо за пьедестал и перестал хоть как-нибудь для меня стараться. Сейчас же, после долгих разъездов, я разогнал всю эту голубятню, заведшую в совершенный тупик мою природную интуицию.

Мне не хотелось бы, чтобы кто-то из моих читателей принял это откровение за басню, пустившись в догадки, что бы она могла означать в антропоморфном смысле. Бог с вами, мои близкие и друзья — по-прежнему рядом, и в мои намерения, наоборот, входило что-то вроде предостережения тем, кто придает своим ангелам исключительное и бессрочное значение.

Опыт разрешает мне дать совет молодым: возможно, что постоянство позволительно лишь в отношении коней, не сменяемых даже на трудной переправе. Применительно к ангелам это правило — безнадежно ошибочное, а подчас и опасное…

На переправе меняйте не коней, а ангелов…

* * *

Я не умею ждать… Я совсем разучился терпеть до завтра. Я перестал соглашаться со статусом-кво и хочу очутиться завтра сейчас.

Мне невмоготу соглашаться с тем, что время — доктор. Я хочу, чтобы то немногое, чем дорога мне жизнь — работа, друзья, семья и будущее, о котором я мечтал, — явились мне счастливыми, полными радости без бессмысленного ожидания, которое я разучился заполнять рутиной, обещаниями и планами на ближайшую пятилетку.

Я не знаю, с чего это ветер нетерпения вдруг подул в спину и мне страстно захотелось оказаться в завтра, в котором все будет так, как я хочу.

Я редко чувствовал себя беспомощным в молодости, потому что умел выжидать удачу, как добычу. Я расхотел прятаться в кустах с расставленными силками.

Самую страшную усталость я испытываю теперь от ожидания. Я знаю, что поезда и самолеты ходят по расписанию, а любым событиям в жизни положено место, которое ему судил небесный распорядок, но отсчитывать на завтрашнюю радость теперь приходится с конца, с тех близких для меня теперь цифр, которые скучно называются средней продолжительностью жизни.

Я не боюсь торопить саму жизнь. Пускай ей сообщит ускорение любая блажь провидения. Я только хочу вырваться из этого зала ожидания, где все ждут Годо. Я желаю его сегодня же увидеть.

* * *

Фраера во мне сгубит жадность. Я работаю в самом центре Москвы. Каждый вечер мы собираем зал, равный двум аншлагам в Ленкоме. Утро я начинаю с того, что поливаю целый ботанический сад, который возник благодаря зрителям, расщедрившимся на букеты. Я загнул все пальцы, которые только может загнуть артист, исполнивший почти все мечты, работая на эстраде, в театре, в мюзиклах, в кино, в сериалах, ведя программы на телевидении и даже кувыркаясь под куполом цирка, а нервничаю только из-за одного не загнутого пальца — оставленного для чуда, не замечая, что и этот палец давно можно было бы запросто загнуть. Я живу и работаю, и разве это не чудо?

Одно время робот Фейсбука с какой-то маниакальной настойчивостью напоминал, что я давно не менял фотографии обложки и профиля. Мне было неловко обсуждать это с бездушной машиной, но я давно не менял и свои пристрастия, и место жительства, и круг приятелей. Мое существо чурается этого досужего фэншуя, оставляя неизменными мои маршруты, мое жизненное расписание, мои привязанности и мой любимый спортзал. Кажется, люди, с легкостью сумевшие бы изменить мою жизнь, уже давно умерли, и я не сыграю ничего из того, что они готовы были бы предложить мне, оставаясь живыми; они не купят мне билет в Патагонию и уже не заставят меня задыхаться от любовной горячки.

Есть подозрение, что я собрал почти все раскиданные в такие минуты камни и теперь ни за что не нагнусь, чтобы подобрать оставшиеся.

Я начинаю день со сводки новостей и понимаю, что это морок, который легко смахнуть одним пальцем с экрана айпада, а жизнь, которой я взыскую, легко прожить в считаные секунды, просто прикрыв глаза, уставшие от яркого света.

Все свои роли я сыграю там же, в своем, еще живом воображении, где у меня нет ни врагов, ни соперников, а есть только родители и друзья.

Здесь же, на грешной земле, обретаются тени, которые отбрасывают фигуры незнакомых мне людей, и мне уже совсем не с ноги бежать за ними, чтобы успеть познакомиться…

Иллюстрации

С Таней Васильевой в Тель-Авиве. В тот раз мы приехали туда со спектаклем «Торговцы резиной».



А в 2020 году выпустили еще один совместный спектакль. Но о нем уже в следующей книге.



С Сережей Маковецким у нас тоже было две общих работы. На этом фото мы соперники в спектакле «Я тебя больше не знаю, милый». В другом спектакле Виктюка, «Любовь с придурком» по пьесе Витторио Франчески «Ты проиграл королеву», мы по воле автора стали родными братьями.



Это был «итальянский период» Романа Виктюка. В пьесе Альдо де Бенедетти «Я тебя больше не знаю, милый» он поручил главные роли молодым артистам Театра Вахтангова. Спектакль шел целых семь сезонов при неизменных аншлагах.



Спектакль «Коза» по пьесе Э. Олби — один из самых дерзких проектов Романа Виктюка. К сожалению, после него я больше никогда не репетировал с Мастером.



В театральной программке к «Путанам» за двадцать с лишним лет не поменялись только эти три фамилии: Е. Карпушина, О. Исаев и Е. Шифрин.



В новогодних телевизионных мюзиклах мне привелось сыграть много характерных ролей. На этом фото: чудаковатый Царь из мюзикла «Три богатыря» и его капризная дочка — Анна Семенович.



Анна Каменкова играла жену моего героя Гарри в спектакле «Цветок смеющийся». Когда-то Гарри играл сам Михаил Козаков. В новой редакции спектакля свою роль он передал мне, да еще осчастливил радостью такого партнерства, как с Анечкой.



В реальной жизни я не поднимался выше председателя совета дружины, на сцене мне удалось побывать даже американским сенатором.



Я старомодный артист — люблю, когда в работе над образом мне помогают гримеры.



Разве без их помощи у меня получился бы такой колоритный Пуассон из «Принцессы цирка»?



Со спектакля «Времена не выбирают» началась история Московского театра мюзикла. С роли Мэтта Фрея началась моя история артиста музыкального театра…



В первой версии спектакля «Жизнь прекрасна» я спел только арию Тевье, а во второй уже дуэт с Голдой из знаменитого бродвейского мюзикла «Скрипач на крыше».



В моем репертуаре есть песни на идише, на латышском и английском языках. Запеть по-французски мне впервые пришлось в спектакле «Жизнь прекрасна», где я до сих пор изображаю Джо Дассена.

* * *

Этот портрет сделал Сева Галкин. Мы познакомились с ним в спортзале, когда он по заданию спортивного журнала снимал репортаж о моем увлечении бодибилдингом. Портрет, сделанный им, украшает и обложку этой книги.



Мамы на этом снимке уже нет. Ее не стало зимой 1992 года. Летом, перед отъездом в Израиль, папа, Маша и Элька сфотографировались вместе со мной. Папин взгляд так и оставался потухшим. Он пережил маму всего на три года. И за это время помог обустроиться на новом месте брату и его семье.



Моя семья — это наша семья. Жена, дети и внуки Самуэля.



Гриша Красавцев — один из «нечаянных» авторов этой книги. Мы были одноклассниками в Юрмале. Теперь я навещаю его в Петербурге, где часто бываю на съемках или гастролях.



Николас, наш старший внук, уже не застал своего прадеда. Уверен, мой отец гордился бы его успехами в футболе.



Я больше похож на маму, Элик на отца. С годами мы все больше становимся похожими друг на друга.



Смотреть себя по телевизору — не самое большое удовольствие. Это всегда работа. Работа над ошибками. Которые в прошедшем эфире уже не исправишь.





Когда-то свою «хрупкость» я прятал за цветастыми рубашками и пиджаками с подплечниками. Портрет в расстегнутой рубахе был сделан как раз на вручении мне премии «Мистер Фитнес» в 2000 году.



Высотка на Котельнической — мой дом, моя крепость.



Удивляться и удивлять — это два главных слова для артиста. Знаю наверняка, что удивляться я не разучился.



Принято считать, что некоторым артистам вредно думать или много знать. Но вы себе не представляете, какими дураками получаются у них мудрецы или философы.



Эта книга — не последняя. Я только учусь писать. Не знаю, стоит ли извиняться за то, что у меня пока не все получается?

* * *

Колымское лето. Папа и мама с Эликом, моим старшим братом. Прямо за бараком начиналась тайга.



Сейчас Самуэль — дедушка семи внуков. Когда они повисают на нем, он улыбается так же задорно, как на этой фотографии с мамой.



Мама и Маша — две сестры, две красавицы. Когда я вырос, то называл тетку Ильиничной.



Это мои первые средства передвижения. Коляска образца 1956 года — настоящее произведение искусства.



На Колыме я освоил трехколесный велосипед, а уже в Юрмале оседлал Элькин «Орленок». За руль автомобиля я так и не сел, если не считать обязательных уроков автодела в последних классах школы.



В детстве меня называли Фимой, хотя мое полное имя Нахим. Мальчик в подтяжках еще не знает, что на афишах он превратится в Ефима.



Но в школьном дневнике, уже в Латвии, по-прежнему как в метрике — Шифрин Нахим.



О кино я знал всё или почти всё. И, конечно, мечтал о том времени, когда и сам встану перед кинокамерами.



Эта беседка стояла в дюнах, в конце улицы Турайдас, которая вела к морю — от знаменитого концертного зала в Дзинтари.



Единственный снимок, где я вместе с родителями. За нами окна моей комнаты в юрмальском доме.

* * *

А это мой одноклассник — Григорий Смирин, который «увековечил» меня в юрмальских портретах. Вместе с ним мы основали школьный театр «Не рыдай!».



В Малом Ивановском переулке в Москве. Рожки за моей головой показывает тогда еще не знаменитый Павел Брюн.



Привычка выбирать предметы одежды в одной гамме сложилась у меня тогда, когда выбирать особенно было нечего. Мартыньш Пунанс, который подтвердил это своей фотографией тех лет, теперь известный оператор и кинодокументалист.



Реклама в моей жизни началась и закончилась в один день. В программе «Аншлаг» К. Новикова, М. Евдокимов и я однажды рекламировали модель телевизора.



Думаю, что радиоэфиры подспудно привели меня к очень важному делу в моей жизни — любимой работе над аудиоверсиями книг.



В конце 80-х М. Жванецкий пригласил меня и К. Новикову на свои стадионные концерты. Трудно поверить, но все дни стадион был заполнен битком. Даже странно, почему за кулисами мне пришло в голову изображать скорбную мину.



Вообще-то я редко поднимаю указательный палец. В моем характере совсем не прижилась назидательность, поэтому я чаще поднимаю большой, чтобы похвалить кого-то или, если находится повод, похвалиться.

* * *

В старой передаче «Вокруг смеха» я дебютировал в 1983 году. Спустя годы в возрожденной программе ведущим предложили стать мне. Она продержалась в эфире всего один сезон.



«Голубой огонек» под названием «Женщина всегда права» вышел в эфир 8 марта 1989 года. Мы вели его вчетвером: Алла Пугачева, Александр Ширвиндт, Михаил Державин и я.



Иногда я завидую сам себе. По-моему, это самый невинный образец зависти. С Нонной Мордюковой и Олегом Янковским.



С Георгием Вициным мы часто встречались на концертах. Я не знаю никого из актеров, в ком таким же образом сочетались бы высочайший актерский дар и поражающая человеческая скромность.



Моим мастером на курсе в цирковом училище был Роман Виктюк. Это он привел меня в Студенческий театр МГУ, а затем вывел и на сцену Театра имени Евгения Вахтангова.



Жванецкому я обязан первыми эстрадными номерами. Я всегда ощущал его особое отношение ко мне: ведь это он написал теплое предисловие к моей первой книжке. К сожалению, я уже не смогу подарить ему экземпляр книги, которую вы сейчас держите в руках.



С Кончаловским мы сначала встретились на съемочной площадке: моей первой заметной работой в кино стал Марк Шифер в его фильме «Глянец». А потом был мюзикл «Преступление и наказание», где Андрей Сергеевич доверил мне играть и петь за Порфирия Петровича.



Редкий случай, когда Арканова можно было застать улыбающимся. Видно, в тот раз это мне удалось рассказать ему что-то смешное.

* * *





Мне везет на друзей. Иногда по совместительству они оказываются классными фотографами. Эти три портрета сделал артист Театра Виктюка Иван Никульча.



Всему лучшему в себе я обязан книгам и…



…спорту. Кто знает, скольких ролей я бы лишился, если бы дорога моей судьбы не вывела меня однажды к спортзалу…