Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Валерия Ободзинская

Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады

© В.В. Панина-Ободзинская, 2021

© Оформление, ООО «Издательство АСТ», 2021

Предисловие

Эту книгу я посвящаю своему дорогому папочке.

Хочу сказать огромное спасибо Елене Кирьяненко и Елене До за неоценимую помощь с книгой.

Спасибо за время, за труд. За то, что поддерживали, помогали с редакцией. Если бы не вы, книга не сложилась бы такой, какая она есть сегодня.

Спасибо моему литературному мастеру, прекрасному писателю и сценаристу Александру Юрьевичу Сегеню за то, что подтолкнул к написанию этого романа. За помощь в этом сложном для меня пути.

Спасибо моей мамочке Неле Ивановне Ободзинской.

Спасибо Екатерине Осиповой, Юлии Ермаковой и Елене Барыкиной за критику и за время.

Глава I. Бабушка Домна

1942–1944

Поминайте в своих молитвах Телейно и церковно Раба божия Валерия…
Уже в два года Валерчик бойко отвечал соседям, кем станет, когда вырастет:

– Двойником!

– Дворником? А подметалка выросла? – посмеивались они, но Валерчик не обижался.

Горделиво шагал за бабушкой Домной. Та поощряла:

– Мы с тобой – хозяева двора. Без дворника нету порядка.

И он пристально смотрел по сторонам. Следил. Иногда подбирал крупный мусор: обрывок бумаги или сухой лист – и радостно тащил в деревянный ящик, стоявший у стены дома. Или мел двор наравне с бабушкой, когда та срывала для него с дерева ветку. А больше всего мечтал о свистке: блестящем, бронзовом, громком. Вот вырастет совсем большим, наденет накрахмаленный фартук, кепку, выйдет во двор и важно со всеми поздоровается. Посмотрит по сторонам: кто тут порядок решил нарушить? Да как засвистит в свисток! Нарушители разбегутся в страхе.

Домна забывалась, когда смотрела на внука. Сама она закрылась и от людей, и от чувств. Только так получалось выживать в перевернутом, искаженном мире, который постиг всех, от мала до велика.

Каждое утро вызывали в сигуранцу – румынскую полицию – на инструктаж. Считалось, что дворники все видят, слышат и знают. Там ее с пристрастием выспрашивали: кто, где, с кем. Угрожали, предлагали поощрения, но что с нее, деревенской тетки возьмешь? Молчала, упрямо выдвинув вперед узкий подбородок, кивала, клялась, прикидывалась глупой, напуганной и рассеянной. Хотя Домна помалкивала, соседи сторонились. Желающих выместить мелкие обиды доносительством хватало, но первыми подозревали управдомов и дворников. Разве что Валерчик, который не замечал войны и смотрел на мир улыбчивыми нахальными глазами, заставлял окружающих смягчаться. Таскался за Домной хвостом, веселя соседей. С восторгом глазел, как заметается мусор на совок. Если куча выходила большой подсказывал: «Лопата!» Когда видел лужу или маслянистое пятно разлитой смазки, на весь двор кричал: «Песок! Песок!», нетерпеливо ожидая, пока бабушка засыпет.

Домна огорчалась, что первыми словами внука стали: непорядок, лопата, свисток. Эти слова укоряли: растет, не зная отца и матери. Ведь родился Валерчик 24 января 1942 года. В Одессе.

Жизнь Домну и раньше не баловала. Она ушла от мужа с малолетней Женечкой на руках. Не стерпела, что распускал руки. Одной в поселковом Затишье приходилось тяжко, но замуж не спешила, хотя к одному красивому одесситу, который бывал на их железнодорожной станции проездом, присматривалась.

Александр Сучков нравился Домне: скромный, приличный, но после неудачи она медлила. Только когда Женечка подросла и дом стали осаждать первые поклонники дочери, приняла предложение. Быстренько собрала немногочисленное их добро, подхватила ослепленную городскими перспективами дочь и без лишнего сожаления оставила родной поселок. Ей самой, привыкшей полагаться только на себя, многого и не требовалось. Никаких особых запросов или фантазий. Так, буквально через два дня после переезда Домна объявила мужу, что устроилась дворничихой:

– Это прекрасная работа, – сказала она, парируя его сомнения. – Зависишь только от самой себя. Просто берешь и делаешь. Ничего сложного.

Быстро влиться в шумную городскую жизнь, не составило труда, так что уже через пару лет, местные жители могли с уверенностью сказать, что знали дворничиху Домну Сучкову всегда. Жизнь в Одессе казалась счастливой. Домна родила сына – Леонида. А Женечка, которая расцвела мгновенно и восхитительно, вышла замуж за силового акробата Володю Ободзинского. Однако счастье вышло недолгим. В июне сорок первого, когда семья с нетерпением ждала появления на свет внука, началась война. Володя сразу мобилизовался в оборону, за ним ушел и Сучков.

А месяц спустя в небе появились немецкие бомбардировщики. Город охватило огнем: рев, паника, распластанные тела. Кто как мог спасал свое имущество. Десятки домов горели. Один из снарядов упал и на Малой Арнаутской: немцы бомбили здание чаеразвесочной фабрики через дорогу от их трехэтажки. Стало по-настоящему страшно, но Домна не поддалась панике. Привязав трехлетнего сына к спине, она все так же терпеливо таскала мешки с песком и бревна для баррикад.

К концу августа началась экстренная эвакуация мирных жителей: больных, женщин и детей. Но людей оказалось очень много, а кораблей, приходивших из Севастополя – мало. К тому же вскоре состав эвакуируемых существенно изменился, корабли стали увозить из осаждаемого города солдат и лучших военных специалистов. Дворничихе с беременной дочерью и трехлетним сыном места не нашлось. Город трясло от массированной бомбежки и непрекращающихся артобстрелов. Советская армия спешно отступала, по ходу избавляясь от всего, чем бы мог воспользоваться враг для преследования: поездов, автобусов, телег и даже лошадей. Тогда были взорваны мосты, дамбы, причалы, электростанция, несколько заводов, Воронцовский маяк. Город оставался без транспорта, воды и света.

Однако далеко не все одесситы опасались прихода немецких войск. Старые немцы, осевшие тут после предыдущей войны, выходили встречать фашистов, будто спасителей, с хлебом и солью. Кто-то из симпатизирующих белогвардейцам уповал на скорейшую смену порядков, все смелее и неожиданней, по мере отступления русских, бравируя принципиальностью, тщательно скрываемых со времен победы Красной армии взглядов. Но вместо так называемых носителей просвещенной европейской цивилизации, к своему ужасу, одесситы дождались лишь фашиствующих варваров-румын.

Их появление Домна запомнила очень хорошо. После оглушающей канонады, душераздирающего воя сирен, непрерывных взрывов, ржания и человеческого суматошного гула внезапно наступила непривычная тишина. Колкий, пронизывающий октябрьский ветер резко стих, и на несколько минут повсеместно воцарился необычайный покой, точно ангелы, пролетая друг за другом, печально покидали Одессу. В этом оглушающем безмолвии вначале едва слышно, а потом с каждым тактом все сильнее, зазвучал гулкий и чудовищный набат кованых солдатских башмаков. Солдаты врывались в квартиры и сразу же спрашивали: «Коммунисты? Жидан?», а затем тащили все подряд: столовые приборы, зеркала, вазы, часы, выносили даже приглянувшиеся ковры и мебель.

Свой штаб оккупанты разместили в бывшем здании НКВД на Маразлиевской. Через несколько дней приехали немецкие и румынские генералы, чтобы присутствовать на каком-то большом совещании. Советские минеры радовались: лучшего момента, чтобы взорвать здание, и не придумать. Однако когда под обломками погибло больше пятидесяти офицеров, в Одессе начался массовый террор.

Сперва за одного убитого офицера расстреливали по сто-двести большевиков. Потом евреев и коммунистов уничтожали без счета. На каждом фонарном столбе чернели приказы: «В интересах обеспечения безопасности и порядка всем мужчинам еврейского происхождения от восемнадцати до пятидесяти явиться в городскую тюрьму в течение сорока восьми часов. Неподчинившиеся и их укрыватели – будут расстреляны на месте».

Людей сгоняли в склады, бараки и, обливая горючей смесью, поджигали. В портовом сквере расстреляли девятнадцать тысяч евреев, пять тысяч погибло в Дальнике. В январе потянулся марш смерти: закутанных до глаз детишек везли на санках, немощных стариков тащили под руки. На домах и воротах появились белые кресты: так помечали, что дом от жидов очищен. На улицах горели костры, возле которых грелись румынские солдаты, не обращающие внимания на проходящих, – в Одессе свирепствовали морозы.

Жители влачили скудное, голодное существование, постепенно привыкая к грабежу магазинов, голоду, дракам, нередко случавшимся в очередях за картофелем, и мародерству в домах убежавших или убитых соседей.

И в этот самый момент, когда уповать Домне и Женечке казалось уже не на что, когда экономили остатки крупы, не зная, чего ждать завтра, когда на улицу, представлялось страшным даже высунуть нос, Женечка родила сына.

Первые два месяца жизни Валерчика прошли для женщин в таком напряжении и страхе, что те, потеряв счет времени, сами не поняли, как пережили эти страшные дни. Однако к марту тучи начали рассеиваться.

Герман Пынтя – бессарабский румын, уроженец Российской империи – стал городским главой Одессы и активно занялся городом. Открыл храмы, школы, университет, вернул улицам дореволюционные названия, а одесситам – отнятую коммунистами собственность. Разрешил предпринимательство.

Сразу открылись буфеты и рестораны, магазины и комиссионки, парикмахерские и музыкальные мастерские, кабинеты стоматологов и дома терпимости. Одесситы занялись торговлей, а румыны ссудами и кредитами.

Рынок расцвел. Появились горы товаров: разложенное ярусами сало, копченая рыба, корзины с виноградом и яблоками. Все дорого, но возможно. Кто не мог купить, выменивал на золото или одежду. Остальные довольствовались карточками.

Домна стала получать деньги. Платили дворникам сносно – примерно с полкило «полтавской» колбасы – четыре марки в день. Пока она наводила чистоту, Женечка отрабатывала трудовую повинность на фабрике, а вечерами мчалась в театр.

Румыны с поощрения немцев лепили из Одессы столицу Транснистрии и в череде прочих незатейливых развлечений обнаружили поистине нероновскую тягу к драматическому искусству. Поэтому первое, чем занялись в захваченном городе после открытия всех питейных заведений – это принялись налаживать работу театров и клубов. Ведь горе, смерть и разруха тяготили, а завоевателям страстно хотелось шумного беззаботного праздника. Улицы пестрели афишами: «Евгений Онегин», «Кармен», «Фауст», «Лебединое озеро». Артистам платили хорошо, и кто-то из Володиных знакомых пристроил Женечку помощницей по реквизиту в джазовый театр.

По вечерам, когда по улицам цокали расфуфыренные, ярко накрашенные дамы, гуляли офицеры и солдаты, Женечка мчалась в театр. Красота ее на этот раз оказывала недобрую услугу. Заставляла бояться, опускать глаза. И оказалось, что опасалась не зря. Обычно она возвращалась домой до начала комендантского часа. Но как-то не пришла ни в девять, ни в десять, ни к полуночи.

Домна прождала ее всю ночь, штопая в потемках детские рубашки, а как рассвело, заперла детей одних и помчалась в театр, где в ответ на расспросы взволнованной женщины недовольный сторож сонно пробурчал, что не видел Женю с самого вечера. Дескать, ушла как обычно, еще до окончания спектакля.

От постовых и патрульных толку оказалось мало: взяли дорого, но ничего не подсказали. Тогда Домна набралась храбрости и отправилась в сигуранцу. Единственное место, где знали обо всем, что происходило в городе.

Там уговаривать никого не пришлось, ей доходчиво объяснили, что Евгения Ободзинская задержана по подозрению в семитизме и пособничестве партизанам и после проведения дознания будет либо отправлена в гетто на сельскохозяйственные работы, либо выслана в Германию. Домна побежала домой, схватила все отложенные деньги и выкупила дочь. Оказалось, что Женечка приглянулась какому-то офицеру, а тот, не простив ей отказа, арестовал.

Оставаться было опасно. Женечка собрала вещи, прижала к груди восьмимесячного Валерчика, поцеловав будто в последний раз, и ушла в катакомбы. Не она первая. С начала войны туда ушли сотни. Две чудаковатые старушки Кравченко славились не только тем, что подбирали брошенных собак, но и прятали на чердаке сбежавших пленных, потом переправляя в подземный город. Они подсказали Женечке, как добраться к партизанам.

Женечка ушла не зря. Скоро ее стали искать. К Домне заявились полицаи из сигуранцы, выспрашивая, куда подевалась Ободзинская.

Та сделала каменное лицо и сквозь зубы процедила, что знать не знает, сама бы с удовольствием нашла нахалку и выпорола. И что, дескать, подрабатывала тут она нянькой у детей, а потом прихватила кое-какое добро и удрала, не сказав ни слова. Полицаи удивились такому ответу, полагая, что Домна приходится девушке родственницей, но на счастье вникать в подробности не стали.

Домна старалась внушить внуку уверенность, создать образ спокойной, мирной жизни. У нее получалось. Валерчик рос, не чувствуя, что идет война. Своенравным, шаловливым. Домна жалела Валерчика и баловала. Сына Леню, который проказил намного меньше, могла и выпороть. А на внука рука не поднималась.

– Сиротой растешь, – приговаривала Домна, уверенными движениями сметая мусор. – Про мамку свою хочешь знать?

Валерчик согласно кивал. Он всегда кивал, когда бабушка смотрела на него с грустью. Кивал, но не слушал. Домне казалось, что она говорит больше с собой, чем с внуком.

– А я тебе расскажу! – упрямо продолжала она. – Расскажу!.. Танцы она любила… песни.

Домна оперлась двумя руками на черенок лопаты и усмехнулась.

– С Володей, папой твоим, вот романсы голосила, – помолчала, вспоминая. – Любили выдуриваться.

Валерчик тянул ее за край фартука, показывая, что надо замести щепку. А Домна нарочно не замечала, продолжала рассказывать:

– Папка твой начнет петь, – и она старательно вывела грудным голосом, копируя Володю, – «Зимний ветер играет терновником, задувает в окне свечу. Ты ушла-а-а…»

Валерчик встрепенулся и, забыв про щепку, вдруг внимательно стал слушать. Воодушевившись, Домна продолжила:

– А потом слова будто бы забудет… посмотрит на Женю жалобно так. А она и рада стараться!.. – И Домна допела, подражая уже Женечке: – На свидание с любовником! Я один. Я прощу. Я смолчу.

Поулыбавшись воспоминанию, погрозила пальцем.

– Вот не будь, как мать твоя. Слушайся! Она не послушалась, выскочила замуж. Теперь вон что. А достается тебе, – и тут же по-бабски заохала, – время-то… время-то какое…

Уловив в лице Домны скорую слезу, Валерчик нахмурился, и та тут же исправилась:

– А что нам время, да? Время, знаешь, как летит, Валерчик? У-у… Моргнуть не успеешь. Так что не моргай сильно! А то не заметишь, как жизнь проморгаешь!

Валерчик снова разулыбался, и Домна принялась вспоминать дальше: про Женечкиных поклонников, про то, как жалела об отсутствии мужчины в доме, про дедушку Сучкова, который у него, Валерчика, тоже есть. И что война кончится, и все-все вернутся домой, и будут у него и дедушка, и бабушка, и мама, и папа, и Леня.

Разговоры про маму не помогали Валерчику. Вместо «мама» и «папа» он по-прежнему говорил: лопата, песок, мусор. Зато стал веселить соседей пением. Он уловил лишь, что мама – это та, что ушла куда-то. Пропала. И потому очень точно копируя исполнение Домны, голосил на весь двор:

– Ты ушва!.. На свиданье с любовником!..

Но война настигла и Валерчика. Как-то Домна мыла подъезд, снова разговаривая не то с Валерчиком, не то сама с собою:

– Есть толк от Пынти-то. Сколько шелухи по углам было, да?.. – и она оглянулась на Валерчика, который, подражая бабушке, вазюкал стенку куском тряпки. – Выдумал же… чищеными семками торговать, чтоб не лузгали, где зря. А нам подметать теперь не надо, да?

Валерчик привычно кивал.

– Ну пойдем, что ли? Бутерной колбасы купим.

Валерчик колбасу любил и закивал уже осознанно. Однако колбасы он в тот день не получил. У их дома крутились румыны. Они обошли все кругом, дотошно осмотрели, едва ли не обнюхав, а затем один из них, постарше, распорядился на ломаном русском:

– К обеду приедет немецкий офицер, будет жить. У тебя жить. Работать будешь. Обслуживать, кормить.

– А дети? – растерялась Домна.

– Разберешься, – отмахнулся полицай.

Напуганная Домна поспешила вымыть квартиру. Схватила Валерчика за руку и оттащила в самую маленькую комнату. Неожиданно накричала, когда заканючил, напоминая про колбасу:

– Сиди здесь. И ни за что не выходи! Накажу!

Потом прислала Леню, чтобы они играли вместе и не мешали. Домна редко сердилась на внука, и Валерчик в этот раз с непривычки слушался Леньку.

Едва успела прибраться, как на машине привезли сорокалетнего плешивого здоровяка с лоснящимся подбородком и тупым армейским взглядом. Это и был важный немец: полковник Юрген Бальк. У ворот тут же выставили патруль.

Домна слышала, что немцы в отличие от румын бывают покладисты и снисходительны, но этот оказался вспыльчивым и грубым. Сперва осмотрел квартиру. К чему придраться не нашел и дал денег. Похвалил:

– Ты красивая баба.

А потом, когда зашел в дальнюю комнату и увидел мальчишек, выказал недовольство. Дети Балька раздражали.

– Завтра чтобы детей не было.

Пришлось умолять.

– Они не помешают, герр полковник, они тихо играют.

Бальк еще раз оглядел «красивую бабу» и, кажется, смягчился:

– Чтоб из комнаты не выходили.

Потянулись мучительные месяцы жизни с Бальком. Домна делала вид, что не замечает интереса к ней. Тогда немец выказывал недовольство: кричал, что Домна не при деле, хотя та делала все – готовила, мыла полы, чистила кастрюли. Однажды даже ударил. Застал за расклейкой листовки на столбе и с размаху всадил кулак в плечо.

– Ты что творишь? Сдурела? – глаза его почернели от гнева.

Домна страха не показала.

– А что я творю? – Она поднялась с земли и прикрыла столб с листовкой спиной. – Это ваши продают. Самолет пролетел, скинул. Каждый может купить на площади за пять марок.

– Наклеила зачем?! – не нашел другого аргумента немец. Кажется, он впервые узнал про торговлю советскими листовками.

– Раз продают, значит разрешено! А дворники клеят, чтоб все читали. Это и не листовка… Это новости с фронта!

Бальк ничего не ответил. Сорвал листок и, скомкав в кулаке, пошел к себе. Страх отпустил Домну, и она села тут же рядом на ступеньки, но все же не удержалась и крикнула вслед:

– А пять марок? Я последние наскребла!

Потом засмеялась:

– И правда, что творю? Совсем дура страх теряю.

В последнее время появилось чувство какой-то защищенности: что пока с ними живет важный немец, никто не ворвется посреди бела дня, не обстреляет, не ограбит. Она стала спокойнее уходить из дому, оставляя детей одних. Это чувство мнимой безопасности и привело к беде.

Мальчишкам невыносимо стало сидеть взаперти. Домна, конечно, выпускала их, когда Бальк уходил. Однако когда шла работать, строго выговаривала шестилетнему Леньке, чтоб занимал Валерчика играми.

Через какое-то время дети осмелели. Немец словно забыл об их существовании, и Ленька, глядя на Валерчика, тоже вошел в комнату Юргена. Они с удовольствием заглядывали в самые интересные места: комоды, шкафы и холодильник, что немец приволок с собой. Валерчика холодильник поразил больше всего. Он никогда не видел подобного железного шкафа с тяжелой дверью на петлях и круглой крутелкой наверху. Агрегат громко стрекотал, и мальчишки легли на животы, чтобы поразглядывать мотор.

– Такой не украдут, – хихикал Ленька, – не поднимут!

Валерчик тоже смеялся. Ему нравилось приключение.

– Аклой! – потребовал он, указывая на дверь, но Ленька все еще смотрел на мотор и отмахнулся. Пришлось открывать самому. Думал, сил не хватит, но оказалось неожиданно легко. Валерчик приподнял черный штырек, и дверь распахнулась.

Вечно голодные мальчишки с каким-то благоговейным страхом смотрели на банки сметаны, сливок и чесночного саламура, на большую миску с биточками из тюльки, на кастрюлю, доверху наполненную голубцами «с мизинчик», на кусок желтого масла, завернутого в бумагу.

– Чей-то он… – ухмыльнулся Ленька, – голубцы саламурить собрался? Вот же фрицы дурные, это ж для ухи!

А Валерчик с восторгом смотрел на то, что любил больше всего: колбасу с хребтовым шпиком. В холодильнике немца лежало шесть маслянистых перченых палочек, почему не взять одну? Леня инициативу подавил. Он уже что-то соображал и понимал, что за кражу немец не выпорет, как мамка, а сделает что-то страшнее.

Домна отругала, как узнала, что они ходят в комнату Юргена Балька, и стала запирать дверь.

Валерчик злился. Он ощущал, как жизнь изменилась именно с приездом плешивого немца. Во двор спозаранку нельзя, только когда тот уйдет. С бабушкой мести двор тоже нельзя. Даже в собственном доме играть нельзя. Нужно сидеть в тягостном заточении и ждать, пока бабушка выпустит. Чувство протеста понемногу зрело. При малейшей возможности Валерчик бежал к комнате Юргена и упрямо дергал ручку двери, проверяя, открыто ли. Ведь там стоял холодильник, в нем лежала колбаса, а еще… Ленька сказал, что немец разозлится, если взять колбасу. Досадить немцу казалось важным. Нужно лишь дождаться, когда бабушка забудет запереть дверь.

Однажды Валерчику повезло. Схватив колбасу, он побежал в самое безопасное место – во двор. Солнечную тишину нарушало лишь курлыканье голубей, но внезапно раздался шум приближающегося мотора, и в калитку вошел плешивый немец!

Юргену оказалось достаточно двух шагов, чтобы поймать улепетывающего мальчишку за шкирку. Валерчик успел лишь испуганно пискнуть, как повис в воздухе. Немец встряхнул беглеца, отчего нарядный бант мальчишки, повязанный на шее, сбился набок. Натянувшийся ворот пережал горло, и Валерчик сдавленно захрипел, дергая в воздухе ногами. Он выронил уже надкусанный кусок колбасы, отчаянно пытаясь уцепиться за рукав немца.

– Шайзе, – с отвращением сплюнул Бальк. Черное дуло новенького самозарядного вальтера глянуло прямо в лицо двухлетнего малыша. Он увидел пистолет совсем близко, казалось, ощутил его металлический запах и привкус, хотел заглянуть в самое дуло.

Бальк не спешил стрелять, прорычал что-то на своем и безжалостно швырнул мальчишку на камни мощеной площадки. Валерчик шлепнулся, выставив вперед согнутые локти и зашелся высоким пронзительным плачем. Юрген пнул его сапогом под зад, желая, чтоб тот замолчал, но мальчишка заверещал еще отчаяннее.

Стая потревоженных голубей взметнулась с крыши в серое весеннее небо, а где-то наверху захлопнулись окна. Двор словно вымер. Лишь бдительный часовой на мгновение выглянул из ворот посмотреть, что случилось. Увидев разъяренного немца, смущенно исчез.

– Сейчас ты запоешь у меня, сейчас я тебе покажу, – злился немец. И Валерчик запел. Он воспринял слова немца, как приказ.

– Ты ушва!.. На свиданье с любовником!..

Юрген опешил и недоуменно уставился на ребенка. Дуло вальтера опустилось в землю. Тело немца запрыгало и задвигалось в судорогах и через секунду ходило ходуном от смеха.

В этот момент подоспела бабушка Домна. Сжав руки перед грудью, она бросилась на колени.

– Найн, – взмолилась отчего-то на немецком, – Битте, найн.

Голос ее срывался.

– Я сделаю тебе хорошо, – искренне удивился Юрген. – Красивая баба, но глупая. Живешь, как скотина. Подумай о себе.

– Пожалуйста, не трогай ребенка, – бабушка почему-то сжалась.

В этот мгновение Валера понял, что происходит что-то. Он не мог знать, что одно неверное движение или слово, и Бальк убьет их прямо здесь, во дворе. С той же легкостью, с какой пристрелил глухого почтальона, принесшего дурные вести, как избил до полусмерти молодого румына или выплеснул кружку с кипятком в лицо торговке виноградом, назвавшей слишком высокую цену. Полная вседозволенность и абсолютная безнаказанность на удивление быстро превращают иного человека в жесточайшее из всех существ.

– Убей меня! Пожалуйста!.. Убей меня!.. – целовала сапоги немца бабушка. – Не тронь ребенка! Убей меня.

Она стояла на коленях, прижималась лицом к сапогам немца и рыдала. Валерчику впервые стало по-настоящему страшно. Он почувствовал, как беззащитен. Бабушка, казавшаяся самой сильной, самой главной, самой надежной, молила противного немца.

Гладкое, мясистое лицо Балька удивленно вытянулось, он попытался сделать шаг назад, чтобы освободиться, но бабушка вцепилась крепко. Немец покачнулся и чуть было не потерял равновесие.

– Пожалуйста, пожалуйста, – она целовала по очереди каждую ногу немца. – Ребенок больше не потревожит. А я буду работать!.. Еще лучше! Сколько угодно, сколько надо!

Бальк резко наклонился и, ухватив Домну свободной рукой за волосы, поднял с колен. Затем оглядел ее лицо и с каким-то сожалением кивнул:

– Гаденыш обязан тебе жизнью. Пусть помнит.

Валерчик запомнил. Только вовсе не то, что хотел Юрген Бальк.

После того, как ушел немец, бабушка Домна не утешила, не приласкала, а стала ругать. Она кричала, что Валерчик взял чужое. Много раз повторяла слово нельзя. И, возможно, неосознанно… что там можно осознать в два года? Но Валерчик понял для себя, что прав всегда сильный. Он запомнил это чувство беспомощности, запомнил яркое желание не слушаться Домну, а брать… брать это чужое, которое брать нельзя. Чтобы не чувствовать себя слабым, не чувствовать беспомощным. Чтобы стать сильным, самым сильным назло всем.

Домна не молилась. Она не умела. Однако даже невысказанное кто-то услышал. В один из дней она с детьми ушла на привоз, а вернувшись домой, ни немца, ни его охраны не обнаружила. 10 апреля 1944 года советские войска нанесли тяжелое поражение немецким и румынским армиям. Одесса была освобождена.

Неожиданно для Домны Валерчик наконец сказал мама. Сказал ей. Домне. Вскрылось последнее, от чего она бежала. Страшный вопрос: добралась ли тогда Женечка до партизан? Смогла ли дочь уйти в катакомбы? Есть ли у Валерчика мать?

А с ребенка какой спрос… Растет с Леней, как с братом, слышит от него это: мама, мама. Разве поймет, что Домна не мать ему… Только что делать ей самой? Пусть зовет? Пусть думает, что есть у него мама?

Сомнения разрешились, когда с фронта пришло письмо. В треугольном конверте фотография Жени. Девушка сидела за столом, одной рукой обнимая Валериного мишку, в другой держала сигарету. Домна перевернула фотографию и увидела знакомый почерк.

«Родителям и дорогому сыночку Валерику. Посылаю вам мою фотографию и прошу ее сохранить и вспоминать свою дочь, а Валерику мать, которая его любит и никогда ни на кого не променяет».

И, как обычно, ее дописка в конце: «Если дорог оригинал, храните копию».

Глава II. Мария Николаевна

1945–1955

Маму с папой Валера впервые увидел в конце сорок пятого. Мама выглядела веселой, ласковой и невероятно красивой.

– Сыночек мой! Валерик! – кружила она его, покрывая поцелуями.

Папа показался громким и даже немного грубоватым. Резко подбросил Валерика кверху, желая рассмешить. И сильно расцеловал, отчего сын скривился, пытаясь вырваться.

– Ты что, нюня? – щекотал Володя сорванца, опуская его на землю.

Бабушка Домна вступилась. Шепотом, чтобы лишний раз не тревожить внука, рассказала про Балька. И в таких красках, что едва на колени не упала, изображая сцену.

Володя качал головой и с улыбкой глядел на сына, Женечка охнула, а Валерик смекнул: нюней быть нельзя. Папе не нравится.

В оккупированной румынами Одессе Валера рос в основном среди женщин. Редкие мужчины выглядели боязливыми и робкими. Оккупантов же он воспринимал как чужих: врагов. Потому отец одновременно и восхищал, и вызывал настороженность. Папа не походил ни на потакавшую ему бабушку Домну, ни на ласковую, мягкую маму.

Поначалу отец всюду брал Валерика с собой. Гулял и много, озорно шутил. Бывало, Валерик задумается, а Володя подкрадется сзади, чтоб напугать. Мальчик вздрогнет, но вида не подает, что испугался.

Так как родители вскоре устроились на работу, Валера остался жить у бабушки. И жизнь пошла привычным ходом.

Женечка с Володей, пропустившие первые три года сына, не возражали против чрезмерной самостоятельности Валеры. Они мало успели пожить бок о бок – разлучила война. И теперь словно наверстывали. Пытались проникнуть сердцем и умом друг в друга, увидеть то, что раньше не видели. Война задала некую точку отсчета: жить одним днем, брать от него как можно больше.

Однако на выходные бабушка непременно вела внука к родителям в коммунальную квартиру на улицу Коминтерна.

Там Валерик раззнакомился со всеми соседями. Общительный красивый мальчик нравился. Особенно соседей забавляла его увлеченность песнями. Он быстро схватывал мелодии и слова, а потом удивлял умением мастерски скопировать исполнителя.

– В бананово-лимонном Сингапуре… – доносилось из радиоточки танго Вертинского, а Валерик, копируя жеманную манеру певца, подпевал:

– Когда поет и плачет океан…

Или чередовал реплики Благова, Марковича и Гофмана, ловко меняя голос:

– Соседка влюбилась в кого-то из нас: Мандолину!.. гитару!.. и бас!..

При этом так пылко поглядывал на соседку по квартире Полину Леонидовну, часто заказывавшую песню, что та смущалась. Будто перед ней стоял не мальчик, а знаменитое трио в полном составе.

Валерик охотно откликался, когда просили спеть популярное, часто звучавшее на радио: «Еде-еду-еду я по свету…» из «Счастливого рейса». Хватался за крышку кастрюли и барабанил в такт по столу.

Легко перенимал и женскую манеру исполнения. Задумчиво тянул: «Каким ты был, таким ты и остался…» И советская селянка звенела не менее полнозвучно, чем у Ладыниной.

Однако сам тяготел к песням мятежным, драматичным, отчаянным. Валере нравилось не просто петь, но и отыгрывать, потому строгости исполнения он предпочитал вызов, удаль, вокальную экспрессию. Пожилая итальянка Инна Вадимовна Скуфатти, преподававшая в академии сольное пение, пыталась донести до него важность сохранения детской фальцетности:

– Не перенапрягай голосовую мышцу! – волновалась она. – Испортишь голос!

Какое-то время Валера беспрекословно следовал всем советам. Ведь репертуар песен, звучавших на радио, исчерпался. А на комоде Инны Вадимовны стоял заветный зеленый чемоданчик – ленинградский патефон «Дружба».

С пластинок итальянки он выучил «Цыганскую скрипку» и, подражая драматичному тенору Фернандо Орландису, изображал цыгана вида печального и страстного:

– Oh zigano dall’aria triste e appassionata! – вскидывал голову и, прижимая руку к серцу, пел он, – che fai piangere il tuo violino tra le dita…[1]

После страстного танго переключался на нежную баркаролу «Далекая земля»:

– Lonta-a-a-no… tutti abbiamo una casa…[2] – И казалось, что он в самом деле венецианский гондольер, в песне рассказывающий о том, что далеко-далеко у всех нас есть дом.

Тогда же с возвращением родителей Валера узнал, что у него есть и другие бабушка с дедушкой. Не то чтобы Домна намеренно скрывала. Просто ее отношения с четой Ободзинских до войны не задались. Те хорошо приняли мягкосердечную красивую Женечку, но Домне казалось, что Ободзинские считают ее партией невыгодной для Володи: девушка без образования и талантов. Независимость и гордость подсказывали держаться подальше от «снобов», ведь Иван Фабианович Ободзинский относил себя к польской интеллигенции, а Мария Николаевна и вовсе была дворянкой из рода Борщевских. Домне не нравилось все: и чрезмерная расточительность Марии Николаевны, и привычка устраивать дома концерты. Однако молодые не посчитались с мнением Женечкиной мамы и все равно поженились. Домна обижалась, отказывалась ходить в гости и к себе не звала:

– Мы люди простые, концертами развлекать не умеем.

В войну стало не до обид. А уж после тем более.

И теперь Валера наконец познакомился с другими бабушкой и дедушкой. Володя каждую неделю навещал родителей на улице Баранова, и конечно же, брал с собой жену и сына.

– Ты знаешь, кто твой дед Ваня? – рассказывал папа по дороге, аристократично поднимая указательный палец вверх, – польский интеллигент.

Папа говорил слово «интеллигент» с такой гордостью, что Валера, хоть и не понимал, озадачился. А он сможет ли всем показаться этим каким-то таинственным интеллигентом?

Помимо дедушки и бабушки, Валерик увидел дядь, теть, двоюродных сестер и брата. Из шестерых детей Ободзинских в живых осталось лишь четверо, однако Валере, привыкшему к уединенной жизни с Домной и Леней, показалось, что новой родни на удивление много. И это понравилось. Все-таки чем больше народу, тем веселее.

– Бабушка, расскажи сказку! – просил Валера, запрыгивая на небольшой диванчик, стоявший сбоку возле крайнего окна комнаты.

– Фу! – фыркала Мария Николаевна. – Никогда своим внукам сказок не рассказывала. И не буду!

Валера огорченно морщился, но следующие слова дарили надежду:

– Я рассказываю лишь то, что видела сама.

Она отошла к окну, поправила горшок с любимой китайской розой и, гордо распрямив плечи, присела.

– Случилось это в Одессе во времена Гражданской войны. Не той, что с немцами была, когда Володя, отец твой медаль получил за боевые заслуги. Он-то, ты знаешь, что у тебя сержант гвардии? И ранен был.

– Да, я знаю, ба, знаю, – одернул ее Валера, чтоб бабушка продолжала.

– Твоему папе не исполнилось и года, когда пришли большевики. Это такие безграмотные люди, захотели все уничтожить, что до них другие построили. Били окна, грабили, убивали. А нам, паразиты, запрещали даже электричество жечь! Да что там электричество… – на скулах у нее зарозовели два пятна, – писать запрещали, говорить! Думать!.. Есть было нечего…

Валера вспомнил, как они с Домной ходили за бутерной колбасой и картошкой. Подсказал:

– В магазин!

Мария Николаевна грустно улыбнулась:

– А магазины все закрыты! – Внук недоверчиво покачал головой. – А даже когда открыты, в них нету ничего. Зато красные флаги вокруг висят, плакаты сумасшедшие!

Такие виды там рисовали зверские, что мужик с топором, а рубит голову генералу какому. Памятник императрицы весь закутали бинтами, спрятать хотели историю нашей страны. Жили мы тогда надеждами. Страшно было на улице. Осатанелые от пьянства матросы убивали и женщин, и детей. В море ни одного корабля, все закрыто, никто не работает. Блокада.

– Блокада?

– Да. Это когда вокруг тишина, а ты умираешь от страха и голода. Мертвый порт, безжизненные улицы, загаженный город.

Валера помнил, как в войну все время хотелось есть. Правда, всегда-всегда приходила бабушка Домна и кормила его, но он помнил голод. Да и что такое страх, тоже знал.

– И жила тогда в той, другой, отвратительной Одессе нищенка. Жила в подвале: окна выбиты, холодно. Есть нечего. Только был сынок у нее. Николенька. Добрый мальчик, не шибеник какой. Вот как-то кончились дрова, стали замерзать они, и мама-нищенка заболела. Не побоялся Николенька мертвого города. Не побоялся пурги-метели. Отправился искать доктора… Сам слабый, шатается… Ели-то они шелуху картофельную да чечевицу по зернышку жевали.

Валера почему-то представлял себе ту Одессу вовсе не отвратительной. Она казалась печальной, чудной и волнующей в бело-серой пелене снега. И так захотелось там оказаться, что даже в животе заболело. Он увидел, как шныряет вместе с очумелыми мальчишками по улицам, ищет хлеба и дров, холод пронизывает насквозь. Они бегут к морю и носятся по бело-рыжим хребтам прибрежных скал, свободные, как волны. В пустых домах на берегу воруют доски и потом улепетывают, озираясь по сторонам, к своим домам.

– И вот не смог больше идти Николенька, провалились ножки в сугроб. И конь вдруг заржал сквозь метель. Смотрит мальчик. Выезжает барин на белом коне. В шапке горлатной, шубе соболиной, сам вида грозного. Увидел Николеньку, сжалился.

Валера радовался за Николеньку и его маму, что и доктор к ним пришел, и еда у них появилась, и дрова…, но больше радовался, что Николенька ничего не побоялся и все превозмог.

Мария Николаевна рассказывала внуку потом много таких историй. Про доброго царя, которого большевики хотели убить вместе с детками, но тот всех победил и вернулся на престол. Про бедняков, которых спасали хорошие барины. А еще про девочку Нюрочку, что выздоровела чудесным образом.

История про Николеньку нравилась больше других. После он даже представлял, как пошел бы в ту Одессу. И без всякого барина нашел доктора. Сам. И хлеба добыл. Украл в каком-нибудь заброшенном доме.

Только когда подрос, догадался, что Мария Николаевна переписывает историю. Его потрясло, что доброго царя и его детей на самом деле расстреляли, что Нюрочка вовсе не выздоровела, а Николенька умер от голода.

– Почему они умерли? – как-то спросил Валерик у Марии Николаевны.

Возле среднего окошка, на небольшом комоде бабушка устроила молитвенный уголок. Обычно никому не позволялось не то, что прикасаться к сакральному, но и просто подходить к комоду. Сейчас же бабушка подвела к нему Валеру, и перекрестившись сама, благословила внука:

– Молилась, наверное, мало. Сама хотела справиться… От самости это все.

Какое-то время Валера думал, что бабушка Маня актриса, так убедительно она вживалась в образ:

– Мадам Люлю, я вас люблю, шепчут ей страстно и знойно…

И он замирал, ожидая чудесного превращения бабушки в загадочную мадам Люлю, что звонко хохочет в шезлонге.

– Вот видишь, простой музыкант, а единственный, кто своим чарующим талантом привел в восторг неприступную деву.

Пела Мария Николаевна с легким польским акцентом, отчего выходило: «Когда ж поквонники уходят, приходит юный музыкант», но речь лилась так мягко, что это лишь добавляло ей шарма.

– Бабушка, смотри! Мадам Каролина пошла мусор выбрасывать, – каждый раз кричал Валерка, завидев в окошке соседку с мусорным ведром. Баба Маня, понимая, чего от нее хотят, принималась искусно изображать мадам Каролину, интеллигентно и по-царски вышагивающую с мусором.

Бабушка умела подражать, умела отыскать в каждом человеке именно ту изюминку и особенность, которая отличала бы его от других. Потому каждый считал своим долгом попросить ее изобразить кого-нибудь из знакомых. Мария Николаевна нисколько не смущаясь, с удовольствием придумывала на ходу такие интересные сценки, что и в цирк ходить не нужно.

Если дело бывало к вечеру, когда Иван Фабианович возвращался с работы и во дворе мастерил что-то или восстанавливал редкие вещи по просьбам соседей: шкатулки, ларчики, резные этажерки, бабушка садилась у окна за темно-вишневое пианино и пела романсы. Их небольшая комната с тремя окнами в ряд располагалась на первом этаже, так что пела она и для мужа и для внука.

Дедушка Иван Фабианович всегда останавливался у окна, когда она пела. Иногда вспоминал Чехова:

– Вам скучно без вашего друга? Так надо послать за ним в поле!..

Бабушка смеялась:

– Так, я по-твоему, Марья Сергеевна?.. И чего же ты боишься: потерять или узнать, что не полюбила?

Дедушка отвечал стихами Майкова:

– Ах, люби меня без размышлений!

Часто сочинял и сам:

– Любовь мою душу затмила. В ней счастья нет и следа. Взойди мое светлое солнце. О, солнце труда!

Иван Фабианович в отличие от жены страстно верил в революцию. Создал в своей голове чистый, хрустальный образ жизни при социализме. И, несмотря на разницу взглядов, супруги пережили все. Разруху, потерю работы и даже смерть детей: Николеньки и Нюрочки. Он никогда не вмешивался, когда Мария Николаевна переиначивала историю или ругала большевиков. Понимал, что обида осела в сердце жены тяжелым камнем. Лишь утешал:

– Маняша, мы же хотели, как лучше.

Валеру удивляло, что дедушка не возражал и не спорил. Не пытался оставить последнее слово за собой. Даже когда бабушка Маня однажды упрекнула и назвала сволочью.

– Свовочь такая, – жаловалась она, – ты копейки тогда в дом не приносив! Я одна выхаживава детей. И бовьшевики все твои свовочи!

Валера смотрел на Ивана Фабиановича и пытался понять: нюня тот или нет?

Дедушка рисовал пейзажи и писал стихи, терпел буйный нрав бабушки, но при этом последнее слово всегда оставалось за ним. И не потому, что настаивал. Просто семья безоговорочно верила: если так сказал Иван Фабианович, значит это лучше всего.

Дедушка пользовался неизменным авторитетом и среди соседей. Они говорили: человек с чувством долга. Мастер на все руки. Да и работал дедушка директором Одессельмаша. Такую должность нюне ведь не доверят?

Валере нравилось, как дедушка красиво ухаживал за бабушкой: писал стихи, проявлял галантность и внимание. Нравилась и привычка записывать. Однажды он заглянул в блокнот дедушки: красивым каллиграфическим почерком выведенные стихотворения, списки важных дел, расходы. Заметив интерес внука, Иван Фабианович достал с полки новенький блокнот и вручил Валере. И тот, совсем как взрослый, начал вести дневник. Как дедушка отмечал понравившееся. Только не стихи, а песни. Переписал туда школьное расписание.

Ему хотелось не просто нравиться Ивану Фабиановичу, а стать, как он. Таким же степенным, педантичным.

Чтобы дедушка сказал: «Ты настоящий Ободзинский!» Тем более что у Валеры был соперник – двоюродный брат Витя, на пять лет его старше. Сын тети Маруси хорошо рисовал, и та хвалила:

– Ободзинским растешь!

Валера не знал, что тетя Маруся тяжело переживает уход Витиного отца – Сигизмунда. Он не вернулся к ним с Витей после войны. Остался жить с выходившей его после ранения медсестрой. Поэтому тетя Маруся старалась дать Вите образец для подражания, подчеркивала сходство с Иваном Фабиановичем.

Валера же задавался вопросами. А он Ободзинский? Иногда спрашивал об этом бабушку Домну, но та не совсем понимала внука:

– Ой, да ладно. В нашем роду профессоров не было. Мы простые, скромные люди.

Ответ не вполне устраивал. В его-то роду были! Дворяне, купцы, интеллигенция. А он? Он кто?

Валера любил бабушку Домну. Так, как может любить ребенок мать. Он думал, что если бы жил с ней, то мог стать скромным, трудолюбивым человеком, как она или дедушка Сучков. Однако жизнь на три дома словно раздвинула мир. Есть простой и понятный мир Домны, есть мир Ободзинских – мир, полный творческого куража, семейных традиций и правил, и есть мир родителей, о котором он еще понимал плохо, однако то, что мама часто потешалась над папой, вызвало в Валере желание быть таким мужчиной, над которым не станут смеяться. Найти себя среди этих миров казалось трудным делом.

Когда в гостях у четы Ободзинских собиралась все дети: Паша, Оля с мужем Виктором и дочками Женей и Таней, Володя с женой Женечкой и сыном Валерой и Маруся с сыном Витей, – Мария Николаевна устраивала концерты. Они пели, играли на пианино, танцевали.

– Мама, спой эту, – просил Володя.

Он страдальчески сводил брови и запевал первым:

– Ты ушва! На свидание к любовнику!

Выходило комично. Все улыбались, а бабушка подхватывала романс. В такие моменты Валере хотелось быть уверенным: он тоже Ободзинский!

Он вскакивал, порывисто шептал Марии Николаевне, что сыграть, и запевал. Причем обязательно что-то необычное, редкое, привлекающее внимание:

– Brasil, Brasil. Pra mim, pra mim. De-e-eixa, cantar de novo o trovado-o-or… – «Бразилия, Бразилия. Для меня, для меня снова поет трубадур», подражал он «королевскому голосу» тенора Франсиско Алвиса.

«Краски Бразилии» произвели впечатление. Ему хлопали, хвалили. Сестра Женечка, младше его на три года, перехватила внимание:

– А хотите, я тоже спою? Хотите?

Дедушка с охотой кивнул:

– Конечно… Спой нам, детка.

– Я из Золушки спою, ладно? – Тут она с восхищением вспомнила артистичное исполнение Валеры и неуверенно спросила: – Только обычным голосом спеть или дрожащим?

Взрослые засмеялись и с таким же удовольствием, как до того Валеру, теперь слушали Женю.

– Встаньте, дети, встаньте в круг, встаньте в круг… – заливалась сестра. А когда закончила и поклонилась, взрослые зааплодировали.

Почему-то это задело. Разве они спели одинаково? Валера относился к домашним концертам, как к соревнованию. А раз он спел намного лучше, равное внимание казалось неправильным, несправедливым. Мальчик не до конца понимал, что взрослые не столько хвалили, сколько радовались творческим порывам детей, не пытаясь распределить по местам или выставить оценки.

Как-то в пятьдесят третьем году, в воскресенье, Ободзинские праздновали Восьмое марта. Праздновали у тети Оли. Только у нее была собственная кухня в четыре квадрата. Стол накрыли скромно: селедка да картошка, но это не омрачало праздник. Наоборот, шутили:

– Это вам не при румынах, дверь на ночь колбасой завязывать.

За столом говорили полунамеками: о незаслуженно репрессированных родственниках, о тихой ненависти к вождю пролетариата. Валере показалось, что празднуют не Восьмое марта, а недавнюю смерть вождя. Он уловил общее настроение по улыбкам, дружеским подмигиваниям и сияющим глазам, но на прямые вопросы взрослые не ответили. Валера понял: не обо всем можно говорить и нужно уметь хранить секреты.

У него тоже был секрет. Пока еще секрет… который скоро превратится в нагоняй от отца. Валера взял школьный ранец, вышел в большой овальный двор и с тоской посмотрел на цветущее каштановое дерево.

Сзади незаметно подошла Таня. Видно, увидела в окно, как брат скучает.

– Ты чего грустный, Валерка?

Она смотрела с искренним участием, и признание вырвалось само:

– Да я вот все думаю… Двойку схлопотал. – Валера кивнул на ранец, что висел на плече. – Батя узнает, покажет.

– Пойдем! – скомандовала она брату.

Скрывшись от глаз на лестнице, Таня поставила Валеру возле дверей «на шухере», а сама присела на ступеньку, разложив дневник на коленях. Аккуратно стерла двойку, вывела цифру три и показала работу.

– Ух ты! Ну-у, Таня, – протянул Валера. – Талант. И не подкопаешься. Недаром, что ты школу закончила!

Он воспрял духом, и они, довольные удавшейся авантюрой, вернулись за праздничный стол.

Войдя в комнату, Валера застал папу с Женей за беседой. Папа был, как обычно, в шутливом расположении духа и донимал Женю, чтоб та танцевала.

– Ну что, племянница, как дела? – игриво приподнимал он бровь, глядя на Женю, словно задумал чего.

– Все в порядке, – шутливо, но с достоинством отвечала девочка.

– А, ну станцуй нам нашу польку!

Судя по всему, Владимир Иванович просил ее уже давно, на что Женечка неуверенно отнекивалась и повторяла:

– Ну что я буду танцевать?!

Валера с Таней тут же поддержали:

– Станцуй, Женя!

Однако и совместная просьба не помогла.

– А я тебе рубль дам! Хочешь заработать? – вдруг предложил Владимир Иванович, чем окончательно убедил.

Женя знала: рубль – это пять пломбиров. А если два? Десять!

Вчера дедушке выплатили зарплату, и он одарил внуков – дал всем по рублю. Она оглянулась на хрустальную вазочку, где лежал дедушкин подарок, и радостно кивнула, зардевшись:

– Ну, рубль, как понимаете, хочу!

Владимир Иванович запел:

– Танцуй, танцуй. Выкруцай, выкруцай!

Таня с Валерой стали хлопать в ритм. И Женя закружилась в танце.