Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

«Мы здесь недавно, — неохотно сказал бородатый. — Здесь много народу шляется… Нет, перьями вроде никто не увлекался… А ты из полиции?»

«Не народ для правительства, а правительство для народа», — тонким голосом произнесли Шерстяные Носки.

Но Терезиус Скима уже закрывал за собой дверь. Ноги немного отогрелись — и Прага не выглядела теперь такой чужой и непонятной. Повинуясь синей стрелке, он быстрым шагом прошёл по морозным сумеркам улиц и наконец уткнулся в железную решётку, за которой сидела старая женщина с татуированным лицом. Было такое ощущение, что она сидит здесь целую вечность, и когда впервые её взяли сюда на подработку, она была ещё девушкой, в голове у которой гулял ветер…

Он получил специальный жетон с чипом и спустился вниз. Просторное подземное помещение с множеством неожиданных переулков, тёмных ниш, заставленных странными ящиками и занавешенных красноватыми тенями залов… Повсюду здесь бродили зловещие отсветы невидимых фонарей, и это придавало месту довольно-таки дьявольский вид. Как же на самом деле называлось это учреждение… Что-то дикое. Вззз… Зрк… Невыносимый язык.

В баре он взял себе какой-то горячий малиновый напиток в странной банке — в такие же наливали и пиво… Банка приятно легла в подушечки окоченевших пальцев.

«Я ищу Петру, — сказал он. — Мне сказали, что она здесь».

«Сказали? — пожала плечами девушка за стойкой. — О нас сейчас много чего говорят и пишут. Этот дом собираются сносить. Подпишете петицию?»

«Я иностранец».

«Какая разница?»

Скима достал телефон, ткнул пальцем куда надо. Девушка кивнула и отвернулась. Он отхлебнул из банки и пошёл через подвальные лабиринты, то и дело натыкаясь на подозрительного вида компании в коротких платьях и военных сапогах, в карнавальных костюмах и даже в куртках из натуральной кожи… Увидев Скиму, они отводили глаза — он чувствовал себя здесь не просто чужим, а нежданным гостем, и более того — жертвой какого-то заговора. Было такое ощущение, что каждый здесь знает каждого — и каждый следит за Скимой, фиксируя любое его движение.

Он повернул за сплошь покрытый глубокомысленными и немного неприличными надписями угол очередной деревянной улочки — и навстречу ему вышла большая собака. Собака взглянула на Скиму без враждебности — но тот решил всё-таки уступить дорогу симпатичному зверю. Собака не двигалась. Так они и стояли какое-то время — пока голос из тёмной ниши не проронил:

«Да, это тебе не кошек голых по спинке гладить. Красавец, правда?»

«У меня коты. Откуда ты знаешь?» — спросил Скима, устраиваясь на деревянной скамье.

«От тебя пахнет именно ими. Люблю этот запах».

В её сильной руке была банка с чем-то коричневым, цвета дерева. Широкое лицо с волевым подбородком, широкое, костистое тело, загорелые груди под каким-то невероятным свитером с большим вырезом. Но самым заметным в ней были волоски: они вились на затылке и уходили на спину, они тонким слоем покрывали кожу между грудями, они красиво обрамляли её большие губы и сверкали на руках рыжеватыми огоньками. Тусклый фонарь, висевший над головой Скимы, был ей вместо косметики — его тени ей очень шли. Ей было лет сорок.

«Ты Петра?»

«Да. Мог бы и не спрашивать. А вот ты кто такой? Немец?»

Терезиус Скима достал из своей банки опущенный туда ненароком кончик бородки и быстро и устало произнёс:

«Я берлинец».

Она вскинула брови.

«Терезиус Скима из берлинского отдела ED. Несколько дней назад в отеле “Розенгартен” умер человек, и я пытаюсь установить его личность. У него при себе были книга и перо. Книга стихов, которые он, по всей видимости, сам и написал. И перо — гусиное, старое. В Гамбурге мне сказали, что от тебя я могу узнать о нём немного больше».

«Но зачем? — Петра равнодушно сделала большой глоток. — Зачем это тебе? Вам в Берлине нечем заняться? Ujma живых неудачников ждёт помощи. Занялся бы лучше ими…»

Терезиус Скима видел, что её удивление — всего лишь игра. Что на самом деле она тоже ждала его, что она другая, не та, которой хочет казаться. Эта банка, эта рука, это прижмуренность. Всё это не взаправду.

«Зачем? — переспросил он и тоже попытался придать голосу как можно больше безразличия. — Видно, по той же причине, по которой люди всё ещё пишут стихи».

Она взглянула на него быстро и насторожённо, но он уже видел, что ответ ей понравился.

«Ты что, пьёшь пиво?» — спросил Скима и допил свой остывший малиновый компот.

«Тебя это удивляет? — улыбнулась Петра своим широким ртом. — Хотя ты прав. Вечер. Время заказывать виски».

«Я не пью, — сказал Скима. — От алкоголя тупеешь. Голова как в тумане. Давление. Тяжесть в груди».

И он невольно взглянул на её грудь.

«Я читала, в Берлине сейчас тоже туман. Густой туман, который ложится вместе с тобой в постель, — сказала Петра. — Давай, выпей со мной. Я читала твои письма. Лень было отвечать. Бедный Скима, ты писал мне трижды — а в ответ одно молчание… Пришлось ехать в Прагу. Ты думал, что сейчас такое время, когда людей так просто найти, думал, все живут у тебя под боком, в сети, бросил в неё слово — и вот уже слышишь эхо… Но проблема в том, что я сама решаю, что делать моему эху. Я его берегу. Для более интересных дел».

Она мне нравится, с ужасом подумал Терезиус Скима. Раздражённый этим простым открытием, он откинулся к стене и пробежал пальцами по своей роскошной бородке.

«Так ты знала его? Моего клиента? Он был здесь?»

«Ты что, так и не понял? Выпей со мной, и тогда поговорим. Я закажу хорошего виски…»

Телефон чмокнул — Терезиус Скима полез посмотреть: так и есть, это Айсу. «Смешно, конечно, но я ревную». Скима поспешно спрятал телефон. Он чувствовал себя как в старых фильмах начала века.

«Жена?»

«Нет, это из Берлина. Спрашивают, какие новости в моём деле».

«Напиши им, пусть проставятся. Оплатят нам с тобой вечер в баре».

Терезиус Скима вспомнил, что в Прагу он поехал за свой счёт — ED никогда бы не расщедрилась на такое путешествие, — и вздохнул.

«Шучу, — улыбнулась во весь рот Петра, обнажив лошадиные зубы. — Какое виски будем пить?»

«Здесь есть ром?» — спросил Терэезиус Скима.

«Ром?»

«Да. С мулаткой на этикетке».

Она удивлённо взглянула на него, поднялась, ушла в красноватую темноту — и вернулась с бутылкой. Нет, это не тот ром, который пил в свою последнюю ночь умерший постоялец, но Терезиусу Скиме было уже всё равно.

Петра налила им в банки — почти до середины. Мутная, светлая жидкость. Я не пью, подумал Скима. Нет, кажется, всё-таки пью.

Он поморщился. Подумал, не пососать ли кончик бородки, но всё же проглотил этот слащаво-горький вкус, устроил его в конце концов где-то под сердцем. Там, где ему сказали искать Петру те парни у камина.

«Как ты меня нашёл? — хрипло спросила Петра, сделав жадный, оставивший на краях жирные следы, глоток. — Был у моих ребят?»

«Да. Это твой клуб? На улице… — Терезиус Скима сложил губы и натужно выдавил: Поржичи…»

«Там живут те, кому надо перезимовать. Те, кто пишет… пишет что-то своё… кто добрёл по своим бумажным дорожкам до Праги. Я разрешаю там пожить только тем, кто умеет писать от руки. Лучшим из них я даже делаю книжки, у меня в подвале старая печатная машина, когда-то на таких можно было делать малотиражные книжки, on demand. В 1968-м на ней печатали самиздат… люди столько не живут, а книги и машины — запросто. Ей сто лет, представляешь? Такая вот я свинья».

«Ты больше похожа на медведицу, — сказал Скима. — Прости».

Это всё ром. Он был во всём виноват. Скима пригубил ещё и улыбнулся:

«Я очень давно не пил алкоголя».

«А я не обижаюсь, с чего ты взял? Ты сам похож на блудного кота…». — Она допила, налила себе ещё и закурила толстую сигарету. Выдохнула в сторону, но подземные ветры вернули дым на место и бросили его в лицо Скиме.

«Так ты знала его?»

«Подожди… Ну тебя и перекосило, друг. — Петра сняла с себя свитер: под ним была зелёная футболка. Сейчас она была похожа на солдата. — Вижу, ром хорошо тебе заходит. Надо будет взять ещё».

«Нет…», — вяло произнёс Скима.

«Да», — строго сказала Петра и посмотрела на него, прищурив глаза — с таким множеством ресниц, словно она растила их на продажу, как зелень.

Своими большими пальцами она задушила в пепельнице сигарету.

«Знаешь, в каком доме находится мой клуб? Это не просто какое-то там старое здание. Сто пятьдесят лет назад он уже стоял, и там размещалась страховая компания. Страхование от несчастных случаев для рабочих Королевства Чешского. Как тебе такой факт? Ничего не приходит в голову?»

«Нет».

«Когда ты родился, там был отель “Меркурий”… Но история никогда не начинается с того дня, когда ты появился на свет. В том числе и твоя история, Терезиус. Твоя история, та, в которую ты вляпался, началась вместе с двадцатым веком. В доме, где мои ребята греют яйца у искусственного огня, была страховая компания, а в ней, в кабинете 214, работал агентом… Ну? Кто же?»

«Без понятия».

«Да Кафка! Кафка, ты, дурень!».

«Агент Кафка?»

«Да, агент Скима. Агент Франц Кафка, великий писатель. Ты читал его конечно же. Ты же любишь книжные магазины».

«Ненавижу, — попытался соврать Скима. — Кафка? Я не знаю, кто это такой. Хотя постой. Был такой фильм, одного из этих… из SuperDDR, «Кафка на моих трусах». 2025 год, по-моему… Это о нём?..»

«Супердэдээр… Трусы… — Петра презрительно взглянула на Скиму; все её волоски встали дыбом и вытянулись в его сторону. — Сам ты трусы. Кафка написал “Процесс” и “Приговор”, он написал “В исправительной колонии”, “Деревенского врача” и “Замок”. Если ты не читал этих книг — что и кого ты можешь найти? Только пустые звуки, крышку от гроба, кусок пластмассы. Но человека — никогда».

«Извини. Я не читал этих стихов».

«Стихов? Да, это стихи… Ну и тёмный ты кот, агент Скима».

«Да, — сдался Терезиус Скима. — Я мракобес и дурак. Налей мне ещё. И расскажи, что ты знаешь про моего гениального мертвеца. Ты обещала».

Петра одобрительно улыбнулась, налила ему ещё и с сожалением тряхнула пустой бутылкой. А потом закурила и низким голосом, наклонившись к Скиме и схватив его за бородку, сказала:

«Да, я знаю, о ком ты говоришь. Он был белорус. Белорусский поэт».

«Белорус? Что это?»

«Была такая страна. Ещё до Великой войны. До 2030-го её ещё можно было найти на картах. Если бы ты не тратил время в книжных магазинах, допрашивая ни в чём не повинных людей, то без проблем нашёл бы там в кучах макулатуры старые карты. На них она есть. Беларусь. Так они её называли. Теперь она — просто часть российской Западной границы, а когда-то граница у неё была своя. И свои деньги. Свои сволочи и свои герои. И, знаешь, пограничники с собаками, визы и своя смешная гордость… И даже какой-то свой язык, представляешь?»

«Нет».

«Ну, я тоже не очень-то интересовалась всем этим, пока однажды зимой, на Рождество, он не явился ко мне на Поржичи. Он пришёл из Парижа. Представляешь, пешком из Парижа. У него не было денег, совсем. Когда я первый раз его увидела, я подумала, он сейчас отдаст концы просто у меня на руках. Он постоянно трындел что-то про Париж, про Шекспира, он ужасно говорил по-английски. Это было в 2044-м. Да, уже шесть лет прошло. Вот мы сидим здесь с тобой и заливаемся ромом, а уже шесть лет… Только позже я поняла, что он рассказывал про парижский книжный магазин. Был такой… «Шекспир энд кампани».

«В Париже есть книжные магазины?»

«По крайней мере, были. Но молчи, молчи, если хочешь, чтобы я не молчала. Молчи, Скима, немецкий пьяница. Он был в таком поросячьем восторге от своего Парижа. Сиреневый и чёрный, повторял он. Сиреневый и чёрный Париж. Сиреневый и чёрный. Мы его белорусом никогда и не называли. Только Парижанином. Слушай, Скима, не могу понять, что меня в тебе так раздражает?»

«Не знаю».

«Может, твоя снобская бородка? Можно, я её чикну?»

«Нет».

«А что ты сделаешь, если я её чикну?»

«Будет международный скандал. Двоюродный дядя сестры моего второго мужа — второй заместитель третьего секретаря министра иностранных дел Федеративной Республики».

«Немецкий юмор… — вздохнула Петра. — Ладно. Живи, кошачий хвост. Я не знаю, как его на самом деле звали. Парижанин — и всё тут. Когда он наконец-то пришёл в себя, я потребовала, чтобы он прочитал нам что-нибудь. Чтобы написал от руки на бумаге и прочитал. Он послушался. Улыбнулся, странно так… Но послушался».

«Ну ещё бы, — сказал Скима. — Иначе ты выгнала бы его на мороз. Босого. И облила бы водой».

«Что?»

«Но не корой ледяною покрытый, но не облитый водой ледяной…» — сказал Скима. Это были не его слова. Это было что-то, что подсказал ему мутный и тяжёлый ром, опаляющий его изнутри своим мертвенным жаром.

«Это были отличные стихи, Скима. Поверь мне. Я мало что поняла, но если ты знаешь два славянских языка, Скима, ты поймёшь и третий, и четвёртый. Это были очень хорошие стихи. И тогда я пошла в подвал и сделала ему книжку».

«Эту?»

Непослушными руками Терезиус Скима вытащил из рюкзака нехитрое имущество умершего постояльца.

«Да, это она. Он сам набрал текст. А имя… Ты же знаешь, как они относятся к этому. Ни имени, ни названия. Боятся быть видимыми. Боятся славы…»

«Ну да, — буркнул Терезиус Скима, вспомнив Кима Клауса и Хрисонагиса. — Боятся».

«Я спросила его: у тебя есть какие-нибудь переводы? Или ты можешь перевести сам? А он только улыбнулся. Пообещай мне, что сделаешь себе переводы, и мы тисканём ещё экземпляров двадцать, сказала я ему. И этот Парижанин несколько дней не появлялся в клубе, а потом пришёл и сунул мне под нос…»

«Что сунул?»

«Да переводы и сунул. Послушал меня. Они где-то валяются. Это и правда были переводы… И всё же не совсем. Кто-то перевёл его писанину на несуществующий язык. С почти несуществующего на несуществующий. Но подожди. Мы съездим на Поржичи, и я их найду…»

Она выпрямилась во весь свой кобылий рост. Большая Петра. Петра в галифе, которая схватила Скиму и повела через подземные лабиринты, и все проводили их полупьяными взглядами. Откуда-то из-за бетонных стен подвала гремела музыка — и юношеский голос выводил что-то по-чешски.

«Хорошая команда…»

«Как они называются?» — вежливо спросил Скима, язык которого уже начал заплетаться.

«Ты всё равно не запомнишь, — прохрипела Петра. — И повторить не сможешь. Ты на работе, Скима. Сосредоточься на самом важном!»

И вот они уже пробирались по ярко освещённым, подсвеченным синеватым морозом пражским улицам. Терезиус Скима не стал застегивать куртку, ему было приятно чувствовать на себе чистые прикосновения холода, а ещё он представлял себе тело Петры, там, под свитером и бесформенной курткой, под галифе и зелёной солдатской майкой. Ему нравились волосы на женском теле. Вьющиеся, выстланные свежим потом подмышки, межножье, которое клубится витыми рыжими волосками, задница, из которой выглядывает, словно молодой мох, кучка застенчиво переплетённой растительности, скрывая самое заветное; густо припорошенный низ спины, разлинованные мягкие волосы на сильных икрах, темная зелень вокруг сосков. Как, наверное, хорошо касаться всей этой шерсти носом и щеками. Как, наверно, по-лесному, словно ранней весной, любит Петра, как глубоко можно в ней оказаться, если утонуть в её волосатости.

«Петра!»

«Что?»

«А вот ты не чувствуешь, что нас с тобой и всё это, всю эту историю кто-то придумал? Придумал и написал?»

«Нас?»

«Нас и всё, что с нами происходит. Какой-то поэт из России. Который никогда не был по эту сторону границы. Он просто придумал нас, вычитал из старых книг».

«Ты напился».

«Я напился».

Они ввалились в клуб, словно ком уличного снега. Ребята всё ещё сидели там — и поневоле повернули к ним свои отяжелевшие головы. Они спали, подумал Скима. Они уснули сразу, стоило ему выйти от них несколько часов назад. Это место — их сонная болезнь.

«А ну марш все на улицу, — низким угрожающим голосом сказала Петра. — Бездари. Вы же одурели здесь от безделья и тепла, вон глаза какие, как у наркоманов. На воздух, вперёд, в люди. Здесь дышать нечем. И чтоб до утра не возвращались!»

Молодёжь покорно потянулась к своим балахонам, сваленным в кучу возле книжного шкафа. Петра проследила, чтобы они все вышли, проверила в шкафу и закрыла дверь.

«Сейчас я подумаю, где бы они могли быть, его переводы».

«Это его перо?»

Терезиус Скима достал перо из рюкзака и чуть не сломал.

«Да, он почему-то всё время таскал его с собой… Видно, в память о чём-то. Или как амулет. Я пыталась расспросить его, как он попал в Париж. Должен же он как-то добраться туда с той стороны границы. Не перелетел же он через неё».

«И что?»

«Ничего».

«Ты говоришь: не перелетел же он… В Берлине я купил одну русскую книгу. Русскую книгу про мальчика Нильса. Там границу пересекают именно так. Перелетают на птицах».

«Что за ерунду ты читаешь, Скима? Что у тебя за вкус…»

«Прости. Так что же сказал Парижанин?»

«Парижанин только улыбался. А потом сказал, что о нём…»

«Что о нём написано в одной старой книге, — сказал Скима, едва ворочая языком. — Так?»

«Да. Откуда ты знаешь? Хотя какая разница. Вот, нашла. Как ни удивительно».

И Петра протянула ему помятые листы. Сбросила куртку, открыла дверцу, которую Скима и не заметил, достала бутылку сливовицы.

«Самое время выпить».

Она налила им в грязные стаканы. Скима икнул, прищурился — и выпил до дна.

«А теперь можешь почитать… Вслух. Если сможешь. Теперь у тебя есть оригинал и перевод. Но это тебе не поможет. Тебе уже ничего не поможет, Скима. Тебе и твоей снобской бородке».

Он наклонился над бумажками и послушно начал читать, пытаясь собрать в слова бегущие буквы, такие знакомые — и лишённые даже намёка на смысл.

«Aiduzu, aiduzu psauta-spajmalnutika,

Jaf rukoju,

Mautika us nitutikama,

Mautika us kugoje kristutikama,

Us neistoje hutikama u strilutikama…»

Страшные и весёлые «uti» запрыгали перед глазами Скимы. Нет, это был не язык. Это была игра, в которой он, Скима, был всего лишь маленьким мячиком.

«…Nutima, volfsutima ujmatuzu,

Bim nepletuzu,

tuzu

makinogrimutima…»

«Я ничего не понимаю», — сказал он и поднял голову.

Петра стояла перед ним, в костюме из одних только собственных волос — обнажённая, жуткая, как животное, Петра стояла перед ним и с наслаждением наблюдала за его ослеплёнными глазами, и жар шёл снизу её живота, и волосы на нём жались к коже, как к земле, мокрые, дождевые… А потом она подошла и засунула руку ему под юбку.

«Ты п-похожа на медведицу», — сказал он.

«Снимай», — сказала она, раздвигая свою шерсть. На этом большом теле было всё, что он искал. Она провела рукой по книгам — и они полетели на пол, как испуганные куры. Под верхним слоем толстых томов был низкий диван, упиравшийся рёбрами в пол, а на нём, как обморок, как обещание, пушистый, будто из пепла сшитый, плед.

И им было хорошо вместе. Медленно, жарко и хорошо.

«Если есть язык, должен быть и словарь», — сказал Скима, которому не хотелось выбираться из её тёплого тела.

«Если ты хорошенько здесь поищешь… — Петра обвела широкой ладонью заваленную бумажными трупами комнату. — То, может, через год-другой и найдёшь. Но смотри, вот это. Не похоже на стихотворение. Это проза. Он написал здесь что-то, что не вошло в его книгу».

Изогнувшись, остывающий Скима ухватился за лист, прилипший к какому-то стихотворению. И прочитал вполголоса, чувствуя, как бьётся его чудесное, согревшееся наконец сердце:

«U mau irukutima agramuta. O agramuta, sau au bim asituzu uo agramutejle. Nekau krauta bim laduzu balbutima. O sau bim aluzu. Neistoje balbuta neistoje tajnobalbalnutima. Akkou legoje balbuta, legoje akkou klinkuta. U uvjutima izimoje, au kartuzu ivs da krapuzu nutima, mau rukutika chlopcy neamiluzu mau parou o. Razozhgu ja kamin budu pit, khorosho bi sobaku kupit. Suta imatuzu laduzu sabau istutima. U stutima M. au bim imatuzu istuzu fafroje. Fuzu okutima, akkoubif au akkou ujma. Najda onki dinutima bu aiduzu amgluta, au bu siduzu u mau sauroje autima da bu pavuzu guroju. Da ujma algobalbuta bu istuzu u stutima m. u uvjutima sau nekau nekalau neasituzu. Tau bim neistuzu kalau bim neimatuzu posabau sigrutima. Au — bim.

Tau kartuzu o amglutima da neveduzu sau tau kartuzu. Najda tau imatuzu asituzu dukoju:

Agramutejle pomirnoje

Stuta

Uviuta

Truduta

Natuta. Mau natuta.

Akkou au bif aluzu okuzu, kau tau. Akkou au skamuzu bu neistuzu u skamutoje ujmatulutima, onki, onki. Akkou au skamuzu sau nekau bu nekartuzu o nebavoje balbutima… Najda au imatuzu aiduzu dukoju. U stutima B. MHPPHB. U stutima sau neamiluzu, na sutika kau au neveduzu.

VB»

«Сдаётся мне, Скима, здесь есть одна фраза, которая выпадает…»

«Я тоже это заметил», — Скима освободился из её объятий и нащупал планшет. И вот у них уже был перевод той выпавшей фразы. Хорошо жить в современности. Всегда жить в волосах современности.

«Зажгу камин, буду пить, хорошо бы купить собаку, — повторила Петра. — В оригинале это стихотворение. Буду пить — да, это я понимаю».

«Весь это текст — стихотворение, по-моему, — сказал Терезиус Скима. — Весь этот язык как стихотворение. Всё рифмуется».

«Не всё, что рифмуется, стихотворение, дорогой мой Терезиус, — проговорила вполголоса Петра. — Дай мне сигареты».

«Ты меня задушишь», — сказал Скима: получилось неожиданно многозначительно.

«Пойдём, я покажу тебе одно место», — Петра подняла своё большое тело высоко над ним: Большой Зверь, Большая Медведица, Женщина с Большой Буквы.

«Там холодно, и у меня болит голова», — сказал Скима, кутаясь в плед.

«Разве ты не поедешь в Париж завтра утром?»

Петра натянула куртку — а он всё ещё лежал на этом низком, как земля, диване совершенно голый. Терезиус Скима печально подумал о том, сколько денег осталось у него на счету. Что ж, ещё одно путешествие он мог себе позволить. Последнее. Одно. Всё же Париж стоит мессы — за триста марок.

Мессы? Какой мессы, Терезиус Скима? Откуда берутся эти чужие слова, атакующие тебя со всех сторон, гудящие и шипящие, как летучие змеи? Слова разных языков, что сговорились привести тебя куда-то, куда ты совсем не просил?..

«Зачем я тебе?» — спросил он уже в такси, с заднего сиденья: Петра влезла рядом с водителем, пожилой женщиной с выбритой головой, на фоне которой Петра казалась ещё волосатее.

«Как зачем? Чтобы согреться, — сказала Петра, вглядываясь в свой удивительный город за окном. — Приехали. Тебе, конечно, нужно было бы надеть эту их шапочку, но…»

Она настойчиво посмотрела на него — он расплатился и вышел в пражскую ночь. Они стояли на клочке заснеженной земли, зажатой высоченными домами, и Скиме показалось, что из каждого окна за ним следят печальные усталые люди. Кто они были? Что думали и что видели — наблюдая за тем, как высокая женщина подсаживает другую, чтобы перелезть через забор; а может, это были мужчины, а может, вообще двое животных карабкались через ограждение старого, чудом уцелевшего кладбища?

Это и правда было кладбище. Петра уверенно шла вперёд — и вот они уже остановились у одной из могил.

«Здесь», — сказала Петра тихо.

Скима тоже заставил себя дышать потише. Так они и стояли в свете далёких фонарей, их таинственного, словно подземного свечения, они и сами были как облачка пара — и таяли, таяли…

«Это могила Кафки».

Терезиус Скима стоял и думал о том, как же мало он знает о мире и себе. А ещё о том, что если он не выпьет таблетку, то сейчас умрёт, прямо здесь, под ногами у Петры и на груди покойного. Умереть на кладбище. Нет, это было не страшно. Это было смешно.

«Знаешь, как он умер? В австрийском санатории. В начале лета. Просто в комнате. Лёгочное кровотечение, рядом Дора, последняя его любовь. Доктор, дайте мне смерть, не будьте убийцей. Говорят, так он сказал незадолго до конца. Его почти никто не знал. И теперь почти никто не знает. Сто лет о нём только и говорили, и вот всё снова вернулось к тому летнему санаторному дню. Это как книга, Скима. Живёшь только внутри, внутри. А вне её — никому не интересно, что ты такое и где ты сейчас».

«У меня болит голова, — сказал Терезиус Скима. — От рома, сливовицы, твоих вонючих сигарет, языка, которого нет, от чешских звуков, твоего акцента и от этого Кафки. Кажется, самое время снова стать самим собой. Скажи мне, кто я. Скажи, что это и правда я».

«Это ты. Конечно же это ты, — её большое тело затряслось от тихого смеха. — В том-то и дело, что это — ты».

«Мне нужно в аэропорт. Хотя я ненавижу самолёты».

«Знаешь, как аэропорт по-чешски? Letiště. Скажи: лэ… Тебе просто нужно выпить. Едем. Я, конечно, не верю в привидения. Но только не здесь. Здесь особое место, Терезиус. И тебе нужно поблагодарить судьбу за то, что в то утро в «Розенгартен» послали именно тебя».

11.

Здесь, в сорока километрах от Парижа, было гораздо теплее, чем в Праге. Небольшой аэропорт встретил Скиму неярким солнцем и зелёной травой, которую ерошил ветер, и он развязал шарф, вдыхая запах совсем другой зимы.

Здание аэропорта наполнилось славянскими голосами. Французский пограничник безразлично проверил визу Скимы, кивнул ему и хищно уставился на кого-то, кто шёл следом: на бабушку с рюкзаком, похожим на завёрнутый в холщовую ткань детский труп. За спиной Скимы послышались её оправдания — но он не понял ни слова.

Сидя в автобусе, он написал Айсу — те самые три заветных слова, увидев которые, она конечно же улыбнется:

«Покорми моих котов».

Пальцы дрожали, рот был полон какой-то загадочной, нехорошей субстанции, которую невозможно было до конца выплюнуть. Голова уже не трещала — в самолёте Скима предусмотрительно выпил три таблетки воттебезагестернина, боль ушла куда-то вглубь, но каждая новая мысль всё равно ныла, как, бывает, ноет защемлённый пару дней назад палец. Больше никогда, никогда больше, слышишь, никакого алкоголя, тяжко и уныло думал он, щурясь в окно автобуса. Она его напоила, эта медведица. Напоила и спать уложила. А могла бы и убить — своими медвежьими ласками и гигантскими порциями вонючей отравы.

И всё же в Праге он славно поработал, отметил Терезиус Скима, разглядывая пустые, словно застёгнутые на все пуговицы старомодные виллы и проржавевшие рекламные щиты.

Он уже бывал в Париже — как-то раз с Мари, его первой женой, они сняли здесь, недалеко от Латинского квартала, маленькую квартиру, совсем маленькую, зато на целый месяц, такой стремительный и такой щемящий летний месяц: каждый день они пили вино (тогда он ещё пил вино!), смотрели современное французское кино, спорили о художественной вивисекции, которая тогда переживала свой расцвет… и долго, часами, гуляли по берегу Сены, скрывая своё разочарование, — ведь Париж оказался таким же, как они и представляли, Париж всячески старался оправдать их мечты и выравнять себя в соответствии с воображаемой туристической линейкой, на которой штрихами были нанесены все достопримечательности и все его самодостаточные прелести. Как же они были молоды. Мари знала французский, а он нет — поэтому говорила она, а он молчал, и на месте теперешней бородки у него тогда вырос похожий на розу фурункул, и от мази опух ещё больше, он хотел проколоть его… а Мари… её пыталась соблазнить их соседка, и Скима не знал, как ему быть: соседка говорила только по-французски и была наглая, как комар. Но прихлопнуть её Терезиусу тогда даже в голову не могло прийти. Такие вот воспоминания.

И вдруг Скима вспомнил, что во время их тогдашних прогулок по берегу Сены они с Мари ещё видели смешные фигуры продавцов старых книг… То есть букинистов. Они были похожи на актёров уличного театра: такие же неподвижные, с неестественными улыбками скульптур, какие-то замшелые, словно вросшие в каменный парапет над рекой — с ними фотографировались, их хлопали по мягким плечам, их просили сдвинуть трубку или сигару в угол рта, чтобы снимок получился поинтереснее. Но никто уже не рылся в их сгнивших от сырости сокровищах, никто не приценивался к дешёвым сувенирам, и уж точно никто не собирался покупать у них книги — одного парижского лета уже не хватало, чтобы высушить старые страницы, на них уже тогда смотрели с отвращением: на этих закашлянных мужчин в кашне и седеющих злых женщин, которые с безнадёжным упорством выстраивались вдоль реки у своих зелёных полусгнивших откидных контейнеров. Терезиус Скима со своей Мари тоже сфоткался — где он сейчас, этот снимок? Мгновенно переваренный сетевым желудком, забытый ими самими сразу после возвращения в Берлин, брошенный в пасть ещё популярных тогда соцсетей и проведённый в эту пучину их легкомысленными улыбками, он исчез, высох, как пятно, на краю ослабевшей памяти. Вот сейчас вспоминаешь его — и будто придумываешь всё заново. Себя. Её. Всю свою жизнь.

«Покормлю. А ты где?»

«В Париже», — ответил Скима, чувствуя, что умирает от жажды. Ему не было нужды объяснять Айсу, как его сюда занесло. Это и правда был уже не только его покойник. Постоялец из «Розенгартена» принадлежал многим людям — людям, похожим на крыс, собак, медведей, птиц… Но один только Скима должен дойти до конца — и тогда он расскажет другим, кто такой этот человек из «Розенгартена». Если, конечно, кому-то это ещё будет интересно.

«Простите, вы немец?» — спросила по-немецки с сильным акцентом пожилая женщина, которая всю дорогу делала вид, что не заглядывает в его телефон.

«Я берлинец», — ответил Терезиус Скима.

«Просто… просто я увидела, что…» — женщина суетливо задвигала перед собой короткими, поджаренными на каком-то дешёвом солнце руками.

«Что вы увидели? — Скима взглянул на неё так, что она покраснела. — Готические буквы на моём запястье? Свастику? Дно моей тёмной души?»

«Не понимаю, — она обиженно отвернулась. — Просто я тоже из Германии. Но я русская. Живу в Дрездене. Ехать к моя дочь…»

«Русская? — Терезиус Скима с любопытством рассматривал её немного косые глаза, скулы, широкий подбородок. — Судя по акценту, вы приехали недавно. Как вам удалось вырваться? Русские ведь никого не выпускают».

«Я приехать пятнадцать лет, — снова раскраснелась женщина. — Ещё было можно. Просто… просто я только сейчас учить немецкий язык».

«А раньше?»

«Раньше? Ну, я как-то не нуждаться, — убеждённо пожала плечами женщина. — И почему не пускать. Это можно — ехать в Россия. Через граница. Если ты купишь Putsiowka. Или если ты член».

«Член?»

«Член общества «Drug Rossii»». Ходишь на лекция, учишь русский язык, имеешь значок. Можно на экскурсия. Это трудно, но… но возможно».

«Drug Rossii», — сказал Терезиус Скима, звуки чужого языка впились ему в рот и каким-то простудным ощущением отозвались в горле. — Разумеется. Скажите, а откуда вы? Где вы жили там, в Райхе?»

«Из Борисов, — сказала женщина неохотно. — Это недалеко от Минск. Но какое это имеет значение? Я русский, но имею немецкий паспорт. Поэтому мне приятно было встретить соотечественник. Вот и всё».

«А там, где вы жили… — не отставал от неё Скима, дёргая себя за бородку, чтобы не упустить интересную мысль, — там говорили по-русски?»

«Конечно, — раздражённо сказала женщина. — Как же ещё?»

«Может, там был ещё какой-нибудь… другой язык? Чёрнорусский? Синерусский?»

«Нет, — сердито сказала она. — Вы любить фантазирен. Русские говорить по-русски. В Берлине много наших».

«Наших — это русских? Или ваших соотечественников немцев?»

Она отодвинулась от Скимы. Он с завистью посмотрел на высокого китайца, который беззаботно попивал дорогущую воду из узкой бутылки.

«А я еду за книгами, — громко сказал Скима. — Мне нравится зелёнорусская поэзия. Я собираюсь накупить книг марок на сто. А может, и больше».

Женщина съёжилась и взглянула на него с ненавистью.

«Я любить книги зелёнорусских поэтов, я сам писать хороший поэзия», — громогласно объявил Скима.

Она затравленно прижалась к окну.

«Чтобы хорошо умирать, надо писать хороший стихи!» — добавил он, чтобы окончательно её доконать, и закрыл глаза.

Какая тоска.

Как медленно тащится этот автобус.

Как медленно он, Скима, движется к цели. Как неспешно пульсирует тайна.

Неожиданно он подумал, что неплохо было бы сейчас достать из рюкзака интересную книгу. Нет, не ту, про Нильса и гусей, ту он уже несколько раз пролистал с начала до конца, разглядев внимательно каждый рисунок. И сборник стихов, который оставил человек из «Розенгартена», тоже, пожалуй, не подойдёт. А что подошло бы? Ну, скажем, роман. Толстый роман, который затягивает в себя не сразу, на котором нужно сконцентрироваться, нащупать его уникальный ритм, найти в себе соответствующее тексту дыхание. Когда-то, в старые времена, романы помогали людям преодолевать большие расстояния. Люди брали в дорогу интересную книжку. Но интересные книжки вымерли. А люди…

Люди остались.

Париж начался как-то сразу, без предупреждения, — и вот уже Скима (русская намеренно пропустила его вперёд, чтобы не идти вместе к метро) шагал по залитой солнцем улице и пытался представить себе, как вот здесь, по этим самым желтоватым древним камням, ходил его покойник, загадочный белло руссо. Его клиент. Ходил — и в голове у него что-то там писалось. И он доставал старый грязный блокнот, чтобы не забыть. И все принимали его за психопата. Человек, который пишет от руки. Человек, которому некуда спешить, — и поэтому спешит рука, рука не успевает за мыслью, за образом, за рифмой. Каракули кириллицы покрывают страницы — одну за одной. Несуществующий язык робко прорастает сквозь чужое утро.

Он купил воды и выпил её всю, в два глотка, и купил ещё. Доехал на метро до Ситэ, вышел на прохладное, выцветшее солнце, к чайкам, пошёл по мосту, улыбаясь бронзовым, вызывающе архаичным, с чиновничьим видом усевшимся на парапете богам. Телефон повёл его дальше, вдоль реки, по набережной. Терезиус Скима купил себе кебаб и съел его, прислонившись к холодным камням. Кофе он решил выпить в узкой пёстрой улочке, полной мрачных людей, кофе был невкусный и дорогой, и боль в голове вернулась. Он достал последнюю пилюлю воттебезагестернина, бросил её в рот и пошёл в книжный.

Вечерело. Терезиус Скима покрепче завязал шарф и остановился перед нужной ему зелёной вывеской. «Шекспир и компания»: причудливые, странным шрифтом выписанные буквы; Скима уже был готов снова зарыться в мир ностальгии, жалобных стилизаций, наивного обмана, старой бумаги, коварных намёков и стыда… Но что-то мешало ему войти. Ему вдруг показалось, что он уловил что-то важное. Это было так трудно выразить словами, так трудно сформулировать, это была какая-то тень невозможности, шелест образа. Терезиус Скима стоял перед дверью и, морща лоб, пытался не потерять это ощущение, понять, что оно значит.

И у него получилось. Не веря самому себе, в какое-то мгновение он увидел другого Терезиуса Скиму — которого никогда не существовало, и всё же реального, в этот момент — гораздо более реального, чем агент ED, гораздо более реального, чем человеческое существо в юбке, пальто и шарфе, прилетевшее сюда по никому не интересным делам. Тот, другой Терезиус Скима, выглядел иначе — высокий худощавый господин с элегантной тростью, в шляпе и костюме, в накинутом на плечи давно не чищенном пальто, стоял здесь, совсем близко, не обращая внимания на окрики холодной Сены, и под неспокойным блеском его очков горела пара усталых глаз, а внутри этого господина жили голод и страсть. Тонкими пальцами он сжимал трость и смотрел на своё отражение в окне книжного магазина — с таким недоверием, словно его хотели обмануть. Господин Терезиус Скима, голодный счастливый писатель, бедный, как церковная мышь, и гениальный, как мышиный король, стоял здесь и представлял, как в призрачном, освещённом слабенькой лампой пространстве за стеклом стоит его книга. И бородка его пахла настоянными на дешёвом табаке ночами, а в голове его вихри слов менялись так стремительно, что он сам удивлялся, как ему удалось поймать их в книгу.

Неужели вон тот — это я?

Разве мама любила такого — жёлто-серого, полуседого, и всезнающего, как змея?

Огонёк вечернего алкоголя горел внутри того, другого Скимы, такой тёплый и обманчиво уверенный, как чайник в промёрзших руках. Это был неправильный, несуществующий человек, призрак, рождённый нездоровым книжным воздухом, — и всё же это был и он тоже, он, Скима, и такси сновали по узкой улице, вопя клаксонами, и часы на Нотр-Дам были точны, как никогда.

Что такое правда, что такое реальность — когда ты стоишь у старого книжного магазина и понимаешь, что тот, другой, реальнее, чем ты сам? И что такое бедность и смерть — если ты можешь чувствовать такой голод и такую жестокую страсть?

У дверей книжного со странным названием

ты стоишь и ждёшь,

словно собака, которую оставили здесь на привязи,

пока хозяин гостит в тесных покоях бумажного замка.

Но вот уже очертания стираются, книги становятся прахом, порошком, паром, исчезают — и знакомые ростки боли обвивают твою бедную голову.

Тот призрачный господин в шляпе с тростью натянул поводок — и Терезиус Скима отпустил судорожно зажатую в кулаке бородку.

Он вошёл и в нерешительности остановился. Девушка, сидевшая на кассе, приподняла зелёную голову.

«Вы не Нгуен?» — спросила она по-французски, но он понял.

«Нет», — сказал Терезиус Скима, переступая ступеньку и недоверчиво осматриваясь по сторонам. Всё то же самое: стеллажи, деревянные полки, сплошь занявшие все стены, в глубине — лестница, ведущая на другой этаж. Девушка на кассе сделала вид, что потеряла к Скиме интерес, а сама поглядывала на него с каким-то вызывающим одобрением. Скима и сам знал, что, несмотря на головную боль и усталость последних дней, он остаётся в неплохой форме. Если ты стильный и смелый мужчина — обстоятельствам трудно сбить тебя с толку.

Наверху скрипнула половица и послышался недовольный голос. Неужели здесь есть ещё кто-то?

В самолёте он прочитал историю этого места. В 20-х годах прошлого века (почти сто тридцать лет назад!) все американские литераторы стремились в Париж, поближе к культуре, искусству, к свободе и эксперименту. Они бежали от провинциальности, бедности, высокомерия, консервативности. Бежали от американской мечты. От культа доллара. Брали билеты на пароходы, в один конец, тащились через океан, чтобы с головой броситься в водоворот живого искусства. Берлин и Париж. 1920-е… Время, когда ещё жив и молод был прадед Скимы — кажется, он был литовец. А может, и нет. Про литовцев в Париже Терезиус Скима ничего не знал, а вот американцы жили здесь действительно насыщенной жизнью, у них были свои издательства, журналы, свой круг, свои герои, свой сумасшедший дом. И конечно же свои книжные магазины. Такие, как этот.

Вообще-то, вокруг этого заведения крутилась парижская богема всех национальностей. Сильвия Бич — так называли американку, которая замутила здесь «Шекспира и компанию». Ироничная интеллектуалка, писательница, богемная тётка, а ещё — страстная читательница, она открыла здесь не просто магазин — а настоящий клуб для всех, кто не боялся менять литературу и старался нащупать дно языка. Любого языка — но, конечно, прежде всего английского. Сначала магазин Бич находился за пару кварталов отсюда. В конце тридцатых он закрылся, а после оккупации и войны открылся уже в другом месте — но сохранил дух тех двадцатых. Которые ещё целое столетие двигали вперёд литературу всего мира.

Инерция, подумал Скима. Инерции тех далёких двадцатых хватило на то, чтобы ещё сто с лишним лет порождать новых поэтов и писателей. И вот инерционная сила закончилась. Колесо наконец замерло. В затуманенных творчеством глазах ещё мелькают спицы, но это уже только иллюзия. Больше ничего не будет.

Он прошёл по магазину, пробежал глазами по телам окостеневших книг, взял одну — но не смог запомнить даже название, оно было длинное, как автобан; поставил на место, постучал каблуками по мозаичному полу; он потихоньку начинал здесь мёрзнуть.

«Вам помочь?» — по лестнице спускалась седоволосая женщина. Ему хотелось, чтобы женщину звали Сильвия. И он почему-то почувствовал неловкость, когда она, вся в чёрном, такая маленькая и худая, будто в пику пражской Петре, удивлённо пожала ему руку.

«Да, у меня к вам важное дело, которое, может быть, покажется странным… — с усилием подбирая английские слова, он начал объяснять и подумал, что его голос звучит с каждым днем всё громче, словно он обманывает их, всех этих книжников, этих трогательных сумасшедших. Все эти осколки мёртвого мира смотрели на него с такой надеждой, будто он обещал их склеить. — Меня зовут Терезиус Скима, я ищу человека, который прожил здесь у вас какое-то время, несколько лет назад».

«Я Бранка, — она недоверчиво смотрела на него, серые болезненные глаза устало ощупали лицо Скимы и удивлённо возвратились к его бородке. — Но здесь книжный магазин, а не отель».

«Человек, которого я ищу, был поэтом, — сказал Скима. — Русским… точнее, насколько я понимаю, не совсем русским, а белла-русским поэтом. Он умер несколько дней назад в Берлине. Кстати, именно в отеле. Он боялся умереть в отеле — и всё же умер. Без документов, не имея ни родственников, ни друзей, ни знакомых. Нужно узнать его имя и выяснить, кем он был. Это моя работа. Но, наверное, уже не просто работа…»

«Что вы имеете в виду? — неожиданно спросила эта седая Бранка. Он думал, она пропустит его последние слова мимо ушей, а она вцепилась в них, словно ей и правда было важно, что просто, а что нет. — Что вы имеете в виду, когда говорите: не только работа?»

«Почему-то… — Скима замолчал, повертел в руках какую-то толстую книгу, решительно взглянул ей в глаза. — Почему-то мне важно понять, кем он был. Я не знаю почему. Но ещё ни одно дело не заставляло меня настолько… чувствовать его важность… Простите. Я совсем забыл английский».

«Так вы немец?»

«Я берлинец, — ответил Скима. — Мне удалось кое-что выяснить. После того, как он пожил у вас, этот человек отправился в Прагу. Затем в Гамбург. Затем в Берлин. От него осталось вот это. Блокнот. А ещё книга, которую он написал. И это перо».

«Что?»

«Перо», — Скима вытащил его и хотел спрятать назад, но Бранка вцепилась в его руку, взяла перо, положила на ладонь и внимательно рассмотрела. Ему показалось — с какой-то нежностью.

«Вы его помните?» — спросил Скима.

«Да, — помолчав, сказала Бранка. — Русский с пером. Вы правы, у нас живут поэты. Иногда. Только если они сами приходят сюда. Сами мы никого не приглашаем…»

«Живут, как этот кот?»

По лестнице спустился белый пушистый кот, уселся у ног Скимы и начал лизать себе между ног — глядя, как тонкий язык деловито работает над красноватыми припухлостями, Скима представил себе, как его собственные коты сейчас приветствуют Айсу, трутся о её ноги, и она, поглаживая их хитрые спины, думает, что любовь существует.

«Да. Здесь уже целое столетие живут коты. И иногда собаки. Странно, обычно он не спускается сюда зимой, там, наверху, теплее, — сказала Бранка. — Окей, я расскажу вам. А лучше покажу. Идёмте. У нас сегодня чтения… если это можно так назвать. Люди, которые придут, не вызывают у меня ничего, кроме приступа лютой скуки. Вы были когда-нибудь на поэтических вечерах?»

«Два дня назад, — сказал Скима, поднимаясь за ней по лестнице и с неожиданным удовольствием вдыхая запах книг. Как курильщик вдыхает дым. — Меня тоже чуть не стошнило. Неужели и в Париже существует Gruppe2047»?

Gruppe2047? У нас их называют иначе… — отозвалась Бранка и назвала шипучее слово, которое Скима не запомнил. — Но они приходят, покупают хоть что-то. Платят за свои развлечения. Поэтому я не могу их выгнать. По крайней мере, остаётся иллюзия, что мы живы. А там, может, мир снова изменится. И всё вернётся. Не сразу, постепенно, маленькими шагами…»

«Вы думаете?»

«Иначе зачем нам было здесь оставаться?»

«Действительно», — сказал Скима, так и не сумев придать голосу достаточно оптимизма.

И вот он увидел то, что искал. Молодые поэты спали прямо среди книг, на полках, которые, прикрытые несвежими занавесками, располагались на старых стеллажах, давным-давно вживлённых в эти каменные стены.

«Вот здесь. Здесь он ночевал. А больше я ничего о нём не знаю, — быстро сказала Бранка. — Но перо помню. Это было смешно. Перо… Это единственное, что я запомнила. Если бы не перо, он давно вылетел бы у меня из головы, этот ваш… бе-ло-рус… Как его звали?»

«Это я ещё должен выяснить, — мягко напомнил Скима. — Вы уверены, что здесь?»

«Мне приходилось его будить. Он некрасиво спал… Знаете, есть люди, которые спят красиво. Как львы. Львицы. И есть те, кого хочется задушить во сне. Во имя эстетики, конечно».

«Да, конечно, — сказал Терезиус Скима. — Львы и собаки».

«Собаки? Я люблю собак».

«А я всё время вспоминаю детство. — Скима поправил юбку. — У моего пса текла изо рта слюна, когда он спал. И хотелось зашить ему пасть. Иглой».

Бранка презрительно взглянула на него, а потом на часы, а потом куда-то далеко, за несуществующий, неясный край видимого — такой взгляд бывает у пьяных людей, когда они задумываются о серьёзных делах.

Нужно было срочно сменить тему.

«Кажется, у вас должен быть столетний юбилей? Или ещё будет?» — спросил Скима нерешительно, заглядывая в нишу между книжных рядов. Сам он вряд ли здесь уместился бы. Но покойник — пожалуй.

«Не время для юбилеев, — хмуро проговорила Бранко. — Да я и не задумывалась особенно. В книжных магазинах время течёт по-другому. Кажется, это они. Читатели. А нашей поэтессы всё ещё нет. Я пойду, спускайтесь, мы поговорим после чтений».