Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Альгерд Бахаревич



Белая муха, убийца мужчин



Роман









Перевод с беларусского



Все права защищены. Любое копирование, публичное размещение и тиражирование в коммерческих целях запрещено.







Авторский перевод с беларусского







Электронная книга подготовлена по изданию:







Бахаревич, А.



Белая муха, убийца мужчин : роман / Альгерд Бахаревич ; пер. с бел. авт. — Минск : Галіяфы, 2017. — 248 с.



ISBN 978-985-7140-31-2



Новый роман Альгерда Бахаревича — история женской банды, «девок без царя в голове», которые бросили вызов патриархальному обществу. Кто они: террористки, сумасшедшие, художницы? Или просто призраки прошлого, с которыми неожиданно встречается главный герой?







© Бахаревич А., 2015

© Бахаревич А., перевод с бел., 2017

© Afarin Sajedi, картина, 2013

© Тимофеева Ю., обложка, 2015

© Оформление. ЧИУП «Галіяфы», 2017



© Распространение. ТОО «Электронная книгарня», 2016





















Юле, куда бы мы с ней ни спешили



















***

That which gave me most uneasiness among

these maids of honour (when my nurse carried me

to visit them) was, to see them use me without

any manner of ceremony, like a creature who

had no sort of consequence: for they would strip

themselves to the skin, and put on their smocks

in my presence, while I was placed on their toilet,

directly before their naked bodies.



Jonathan Swift,

“Gulliver´s Travels.

A voyage to Brobdingnag”



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. ФОНАРИ И СИРЕНЬ

В конце прошлого века по Минску бродила легенда о девичьей банде, участницы которой темными вечерами отлавливали молодых парней, а иногда и взрослых мужчин, и избивали их почти до полусмерти.

Расцвет их преступной деятельности пришелся на май, время подготовки к экзаменам и той особой сладкой лени, от которой помогают только обливание холодной водой да хорошая взбучка. Видимо, злоумышленницы давно не испытывали на себе ни того, ни другого. Такие уж нравы были в тогдашнем городе Минске, Минске времён своего упадка, Минске чадящем, чопорном и чистом, как перед концом света — не было на тех девок ни Господа Бога, ни участкового.

После школы отличницы, активистки молодежного союза, покорные дочери законопослушных родителей возвращались домой, к плюшевым медведям и пустоглазым куклам на застланных розовым диванчиках, ещё не отправленным в крематорий памяти; одевались в мягкие домашние костюмчики пастельных цветов; ужинали с папой, мамой и младшими братьями; мыли посуду; делали домашнее задание — чтобы через несколько часов где-то в соседнем районе плечом к плечу выйти из зарослей густой, наркотически-душистой минской сирени.

Темных тропинок и диких кустов в городе хватало. Сирень покачивалась, и вместе с ней покачивался усатый месяц в беззвездном минском небе. Длинные ноги в туфельках на высоком, но не слишком, каблуке уверенно ступали на выщербленную плитку, на мерцающий отсвет далекого фонаря, на беззаботную тень будущей жертвы. Они делали свое дело молча, лишь время от времени в страшной темноте жертва слышала то сзади, то сбоку колокольчики приглушенного смеха, который одни женщины теряют уже на второй день после свадьбы, а другие сохраняют на всю жизнь. Известно, что женщинам не очень-то удобно драться в их нелогичной, не иначе как мужчинами придуманной обуви — но драться и надрать кому-то задницу, как известно, суть два разных вида познания мира.

Начиналось всё с точно рассчитанного удара острым носком между ног — настолько же сильного, насколько и неожиданного, ибо не было ни одной жертвы, которая надеялась бы на такую встречу. Человек сгибался от боли, будто ему скрутило желудок — что ж, бывает, животик болит, и добрые самаритянки сразу же приходили на помощь. Следующий удар туфельки метил в живот, третий — в колено, четвертый — в зубы, и бедный человек становился всё меньше и меньше в размерах, словно портативность была в его природе. Когда уменьшенная до нужных масштабов жертва падала на тропинку, на неё обрушивался уже настоящий град отточенных ударов, метких пинков и тумаков. «Девчонки, за что?» — хрипло кричало распластанное на земле существо, закрывая одной рукой окровавленное лицо, а другой гулкие, словно колокола, яйца, и пытаясь отчаянными движениями ягодиц отползти в кусты. И редко когда девичий голос отвечал: «За Катю», или там «За Таню», или, например, «За Кохановскую» — а если и отвечал, то вокруг слышалось недовольное шипение: месть не должна была иметь никакого иного голоса, кроме смеха, месть должна была приходить прямо из темноты и быть неотвратимой и безликой, как сама тьма.

Впрочем, жертвы чаще всего и сами догадывались за что. И послушно проглатывали свое унижение, ибо кому хочется, чтобы о нём ходила слава избитого девками недотепы: за всё то время, пока банда терроризировала город, ни одна жертва не пожаловалась не то что в милицию, но даже приятелям. Только несколько учителей были вынуждены уволиться с работы и поискать себе более безопасное занятие, и среди них даже один немолодой, женатый человек с тремя детьми. Кого из девушек он мог обидеть настолько, что пришлось ставить себе новые зубы? Может быть неизвестную нам Кохановскую, которую однажды назвал тупой жирной коровой перед всем классом? Но он был человек в годах и полагал, что с их высоты может позволить себе, так сказать, определённую вольность стиля! К тому же он сам им рассказывал, что в Индии корова — священное животное. Возможно, рассказывал слишком часто, потому что смех после этих слов слышался всё реже, а потом и вовсе прекратился… Вернувшись однажды странным звоном, приглушённой музыкой, прозвучавшей для него из кустов сирени тёмным минским вечером.

Что касается жертв юного возраста, то они приходили утром в школу в героических бинтах, прятали глаза и рассказывали, заикаясь, невероятные и нелепые истории. И никто не пишет никаких заявлений ни в органы правопорядка, ни в РОНО — одни только контрольные и диктанты. Девчонки пишут лучше мальчишек, растет целое соцветие отличниц. Парням наука дается труднее, но ведь на то они и… И вообще, до свадьбы заживёт. И живот заживёт, и всякая рана зарастёт, зуб пройдёт, жизнь пройдёт, чет-нечет, чет-нечет, чет.

Может, оно и хорошо, что мужская гордость не позволяла жертвам собраться и поговорить между собой по душам, чтобы наконец объединиться и, выловив обидчиц, наказать их как следует. Иначе дело могло бы дойти до настоящей, жестокой войны. А может, на то и был хитрый расчет банды: преступницы были уверены, что их жертвы бессильны, как дети; разобщены и слабы, как пинская шляхта.

Кто-то всё же пустил слух об этих ужасных девках: шепотком на перекурах прямо у школьного крыльца, опасливыми пересказами по дороге домой; легенда вышла за пределы одной школы и разошлась по всей столице. Хотя, возможно, постарались и сами бандитки, намекнув о своих приключениях записным болтушкам-одноклассницам и пригрозив им расправой, если они назовут хотя бы одно имя.

Надо сказать, что родители участниц банды спали спокойно: их дочери никогда не возвращались домой позже строго назначенного для них времени. Матерям не приходилось всматриваться в темные дворы, слепить глаза, в которых прыгал неугасающий телевизионный огонёк и вытирать кровь со своих вечно сырых сердец. И отцам семейств не нужно было орать дочерям в узких коридорах, что «уже ночь давно» и «где-ты-шатаешься-проститутка-малолетняя». Нет, ровно в оговорённое время девушки открывали двери своих квартир и сбрасывали с ног разбитые туфельки, свои затанцованные башмачки.

Почитав на ночь программные книжки, поцеловав постер с изображением усатого, как месяц, киноактера, который никогда, ах, никогда не приедет в их город, они ложились в свои розовые кровати под немигающими взглядами бесформенных плюшевых медведей и постаревших от хозяйской любви кукол.

Сколько их было, тех злоумышленниц? Может, десять-двенадцать, а может и меньше. Может, это всё сирень виновата, она всегда всё преувеличивает, непролазная минская сирень с одуряющим женским ароматом, чертов куст, который также умеет смеяться, когда его заденешь локтем на пустынной вечерней тропинке; может, это её коварное соучастие создавало иллюзию многочисленности банды. А девки в этой злонамеренной компании были на любой вкус: блондинки и брюнетки, пухлые, как пирожки с картошкой и худощавые, как модели, маленькие и прозрачные, как редкий вид лягушат, и высоченные, похожие на скандинавок женщины в теле, о которых и не скажешь, что они ещё школьницы, таких в армию берут не раздумывая, и в жёны берут, и в космонавты, и в милицию, и на темные дела в светло-серую от грязных фонарей мглу.

Банда действовала в городе месяца три, не больше — она так и осталась непойманной, растворилась — как белые колготки на первом тополином снегу. Кажется, именно так, «белыми колготками», с животным ужасом перед всем женским называли мифических прибалтийских снайперок российские оккупанты на Кавказе. Нападения закончились, словно и не было разбитых губ, сломанных рёбер и ушибленных причинных мест. Всё прекратилось: не потому, что учёба в школе когда-нибудь заканчивается; и не потому, что некоторые лягушата превращаются в скандинавок, а некоторые скандинавки в африканских рабынь; и совсем не потому, что вскоре появились мобильники, а света в городе стало значительно больше, чем сирени; и даже не потому, что минский месяц сбрил усы — ведь у него их и не было, тех самых усов…

А потому, что каждая подлинная история должна закончиться ничем, чтобы оставить место для новой, ещё более подлинной. Только так она имеет шанс превратиться в легенду.

2. ВЯЛЫЕ МЕЛАНХОЛИКИ

Рассказ о той девичьей банде я услышал от знакомого поэта В. Л. Мы сидели с ним и его женой-переводчицей в самой знаменитой минской кофейне, они потягивали вино, я — коньяк, был вечер, и кафе заполнялась, как песочные часы. И хотя рассказ был совсем короткий, так как обсуждали мы, собственно говоря, совсем не это — мое воображение сразу же дорисовало все подробности, и легенда вспомнилось так ясно, будто я сам был её участником. Я действительно слышал её в девяностых, когда проходил педпрактику в одной из минских школ. Школа была на самом краю города, и поэтому все слухи доходили до нас в последнюю очередь.

Я вспомнил не только историю, но и самое важное: что мне очень хотелось стать её персонажем.

Хотелось хотя бы раз оказаться на месте жертвы — и почувствовать боль и наслаждение девичьей жестокостью. Но тогда я их не заинтересовал — тех величественных и смешливых злодеек. Когда я учился в школе, меня били только мужчины — и я бил только мужчин. Я метил в глаза и скулы, вырывался, падал, поднимался, глотал сопли и кровь, задыхался и снова лез в драку. А мне хотелось лежать, согнувшись, и стонать. Говорить о боли на её языке.

А теперь я был уже совсем взрослый человек, лишенный школьных страхов и комплексов, мазохист и садист во мне давно сдались на милость вялого меланхолика — и тем не менее, сидя в том кафе, я оглянулся в каком-то тревожном восторге.

Я всегда верил в эту наивную, настоянную на извечных мужских страхах легенду — и теперь обводил глазами окружающих меня людей. Каждый из них в своё время мог быть жертвой странной банды, которая некогда пошла вопреки законам миропорядка и в конце концов сбежала за границу времени, как махновцы за Прут, так и не сдавшись, так и не став на колени, так и не запачкав своих белых колготок. Каждая из этих женщин, которые сновали сейчас вокруг нас с бокалами и чашками, случайно задевая рукавами мое плечо, остужая ветром своих элегантных движений мой затылок, могла быть там, на темных дорожках Минска времен последнего fin de siècle, могла наносить первый, точно выверенный удар, хохотать в сумерках, отдаваясь жажде мести.

На какое-то мгновение я даже почувствовал, что все мы здесь, в этом кафе, соединены этой легендой и до сих пор связаны клятвой молчания, что мы только делаем вид, будто заняты чем-то другим, а на самом деле каждый из нас ждет, что же будет дальше. Потому что мы боимся, что все узнают о наших настоящих ролях в той давней истории; о том, кто был жертвой, кто охотником, кто разносил слухи, а кто просто боялся выходить в одиночку вечером в сквер. И тогда жить, как прежде, будет уже невозможно. Ведь в моем возрасте начинаешь как-то бояться за равновесие своего мира. Есть вещи, которые лучше не знать.

А ещё такие мысли очень меня возбудили. Не могли не возбудить — ведь каждая смена ролей и ракурсов всегда обжигающе волнует как мужчин, так и женщин, и стоит ей хотя бы чуточку затянуться, этой игре, этой перемене ролей — как возникает желание доиграть до конца. Да что там роли — одной смены ракурса уже вполне хватает. Мы любим смотреть на женщин снизу, так они выглядят совершенно иначе — и возбуждают сильнее, чем когда мы видим их сверху, как привыкли видеть. Мы сходим с ума, представляя себе белые колготки, мы хотим увидеть на этих белоснежных коленях грязные пятна. Мы боимся их — и хотим. Нас манит эта тьма на лицах, этот танец злых ног, мы жаждем быть избитыми, потому что хотим быть виноватыми, а это нам запрещено.

Вслушиваясь в размеренный шум голосов, изучая людей, которые неторопливо выпивали, нервно шелестели меню, то смеялись над шутками, то с какой-то мукой заглядывали в лицо друг другу, я подумал, что всё же люблю их. Меня к ним тянет, а их ко мне — будто и правда нас всех связывает некая история, и мы не знаем, как избавиться от её магии. Не очень приличная история. Я смотрел за тем, как они понемногу напиваются, как на разных скоростях опьянения несутся к полуночи, и холодный северный ветер одиночества уже ждёт их у входа, куда они то и дело выходят покурить. Они держатся за перила, цепляются за руки любимых, они стараются не отходить слишком далеко от кафе. Я понял, всё ещё под властью той истории, что никуда мне от этих людей не убежать. И что я им действительно завидую — их умению забывать и притворяться, что мы все живем порознь.

С этим чувством зависти, с мыслями о минской сирени и белых колготках, с коньяком, который всё ещё грел мне кровь, я расплатился, попрощался с В. Л. и его женой и отправился домой. Эти воспоминания о девичьей банде ещё долго не выходили у меня из головы.

А голова у меня, если честно, странная. В ней постоянно глухо звучат подслушанные там и сям истории, с юных лет мне мерещатся какие-то зáмки и старые карты, засиженные мухами фотографии и вещи, хозяева которых давно отошли в лучший мир, всякие острова и умершие языки, и чужие города, сквозь туман которых мне обязательно нужно увидеть себя, иначе я не могу заснуть. Просто не голова, а какой-то блошиный рынок. Другие в моем возрасте уже обязательно чем-то командуют, кому-то приказывают — а я все куда-то не туда, и слышится мне что-то не то. А зима всё никак не закончится. А рана на Йвана. А у нас сегодня кошка. А захочешь бежать — да некуда. А троллейбус едет толчками, рывками, а троллейбус голодными воет волками, а сидения твердые, будто камень, спины мягкие, как земля…

Через три месяца я заболел воспалением легких и мне стало не до воспоминаний. В. Л. с женой уехали в Вильнюс, кафе купили какие-то москвичи, и оно понемногу опустело. Мир снова стал безопасным и знакомым, никаких тебе вчера и завтра, только сегодня, каждый день сегодня, в котором нужно было как-то сохранять равновесие — на это уходили все силы. Мог ли я подумать тогда, что вскоре мне придется снова вспомнить ту историю из девяностых? И — кто бы мог подумать — узнать её продолжение.

3. ПУТЕШЕСТВИЕ НАЧИНАЕТСЯ

С того времени, когда девки терроризировали столицу, прошло больше пятнадцати лет. В Минске произошло очень много разных больших и малых событий, события были записаны в книги, книги забыты — кто сейчас читает книги? Великие события изменили город и живших в нём людей. А большинство малых событий никто особенно и не заметил — ведь известно: чтобы на какое-то событие обратили внимание, чтобы оно осталась в памяти, нужно, чтобы его главным героем был мужчина, чтобы все вращалось вокруг мужчины, чтобы мужчина был его двигателем, причиной или следствием. Чтобы он по крайней мере валялся под ногами, самый захудалый, самый ничтожный, но валялся — мужчины всему придают смысл.

Поэтому никто, абсолютно никто не переживал, когда однажды летним утром, которое минские метеорологи по своему обыкновению не успели подготовить как следует, и оно получилась кривое, косое, с мелким дождем и глупыми предчувствиями, из подъезда одного из домов возле Дворца Борьбы вышла женщина без зонта, в белом, слишком белом платье, с черным рюкзаком, и решительно двинулась к остановке. На своем пути она не встретила ни одного мужчины, поскольку, ясное дело, все они были или на работе, или на войне, или в говне. Короче, делали историю.

Женщина шла так решительно, будто знала, что дождь вскоре кончится.

А платье было чуть ниже колена.

А под мокрым платьем прятались тени нижнего белья, как прожилки под тонкой кожей.

И было холодно, и сиденья в троллейбусе были твердые, как камень, а спины были мягкие, как земля…

Однако у женщины в белом платье спина была твёрдая. Слишком твёрдая. Ведь на этой спине висел рюкзак. И каждый, кто прикасался к нему — невольно, случайно или намеренно, ведь для чего ещё существуют троллейбусы? — каждый, кто прикасался к её рюкзаку, чувствовал странные холод и твердость. Чувствовал под тканью черный металл.

Женщина с рюкзаком была чем-то похожа на насекомое со сложенными крыльями. На какую-то белую муху с чёрной спиной — вот на кого она была похожа. Она доехала на троллейбусе до Дома печати, спустилась в метро, и вот уже охранник смотрит на неё с подозрением, так как слишком уж твёрдой кажется эта спина его искушённому глазу, но вот она уходит, она всё дальше и дальше, женщину в белом платье уносит течением эскалатора, крылья намокли от пота, вот она уже впархивает в вагон, а охранник всё думает, всё раздумывает, не проверить ли её, не заставить ли её снять чёрные крылья, белое платье, тонкую кожу и всё, что под ней. «Что в рюкзаке?» — спросил бы он, и она ответила бы: «Белые колготки». Он хотел бы, чтобы она так ответила. Но он боится и не решается её остановить. Тугие, долгие, грязные мысли ворочаются, будто этот дядя заржавевший кран откручивает.

Злое, неприветливое метро. Женщина приезжает на вокзал. На перекрёстке стоят шоферы маршруток, ищут пассажиров: «Мир, Кореличи, Новогрудок! Мир, Кореличи, Новогрудок!» — громко повторяет один, будто выкрикивает первомайский лозунг. Но женщина идет дальше, к стоянке.

Там её уже ждёт автобус. Очень важный автобус. Экскурсионный автобус этой истории. На лобовом стекле — реклама, приглашающая посетить недавно отреставрированный замок на западе страны. У автобуса — с темной душой, в рубашке с короткими рукавами, с дешёвой сигаретой в зубах — стоит водитель. Триста тысяч плюс деньги на обед, плюс чаевые экскурсоводу. Женщина в белом платье зашла последней, незаметно переглянулась с кем-то, сняла рюкзак, примостила между ног, погладила его как собаку…

Волей судьбы в этом автобусе сижу и я. Вот я опускаю глаза в книжку. Кто-то чихает. Включенное на полную громкость радио обещает грозу — и по автобусу, как её предзнаменование, проходит едва слышный недовольный вздох.

«В восемь вечера будем дома», — с нарочитой охотой отвечает на чей-то вопрос Женщина из турбюро. Она сидит рядом с водителем и никак не может нас пересчитать. Раз, два, три, четыре… Пять. И сначала: раз, два, три…

Она ошибается. Мы все ошибаемся, пассажиры глупого, но очень важного автобуса, который собирается выехать дождливым утром из серой столицы. Все, кроме женщины в белом платье, которая смотрит прямо перед собой, и никто пока что не обращает на неё внимания. Только я — ведь я давно узнал её, но делаю вид, что вижу первый раз. Есть женщины, которых лучше не знать.

То, что она здесь, не предвещает ничего хорошего. Ещё не поздно выйти, ещё не поздно вернуться домой и не принимать участия во всём этом. Дать возможность другим делать Историю. Другим — то есть нам, мужчинам. Их в автобусе хватает. Вот хотя бы этот, на вид — иностранец. Он подозрительно вглядывается в окно. Он чего-то боится…

Автобус медленно выбирается из толпы нервных людей и мёртвых домов. Будто наощупь, грузно, но уверенно автобус выезжает на шоссе. Автобус везёт нас в Замок.

Женщина в белом платье, из ниоткуда, нежданно, из моей темной юности… Единственное известное мне здесь лицо. Это сейчас я могу рассказать о каждом из пассажиров так подробно, будто они все были у меня на исповеди. А тогда у меня были свои планы. На блошином рынке в моей голове уже вовсю раскладывался товар — залежавшиеся смутные мысли. Как только я занял своё место, вокруг моей головы будто бы образовался прозрачный шар, и оттуда, из глубины этой сферы, я, прищурив глаза, наблюдал за пассажирами, думая о своём. Но о моих планах позже. У каждого из нас тогда были планы. Но только один из них был воплощён до конца.

Потом, когда всё закончится и виновные будут наказаны, а герои получат заслуженные награды и скромные компенсации, нас снова пересчитают. Нас посчитают до последнего, четко и строго, и выяснится, что в один прекрасный день в замок, где и так хватало народу, вошло девятнадцать человек. А точнее, десять, так как женщины всё же не совсем люди, не правда ли? Но пока что пассажиры ещё не вышли из автобуса, они ещё несутся навстречу теплому дню, который не предвещает ничего, кроме грозы. Самое время прислушаться к их болтовне, тем более Замок уже появился на горизонте. Ещё минут пятнадцать, и они будут на месте. Женщины преимущественно молчат, мужчины ведут неспешные разговоры. О политике, о культурно-исторических ценностях, о животных, о деньгах и, конечно, о женщинах.

О чём же им ещё говорить? И о чем молчать?

Судя по тому, что в автобусе есть свободные места, экскурсия по недавно отреставрированному замку не пользуется бешеной популярностью. Пассажиры крутятся на сиденьях, их тянет друг к другу, но пока что проклятая порядочность не даёт нормально расслабиться. Эти люди, решившие посвятить свой выходной путешествию в Страну Замков, потратившие деньги, немного, но потратившие, сейчас словно возбуждённые дети на новогодней ёлке, которые убеждены сами и готовы убеждать кого угодно, что оно того стоит. Они улыбаются, они ещё невинны, они ещё не знают, что их ждёт, но уверены, что всё, всё будет хорошо. Что из них получится? Кем они вырастут, поднявшись со своих насиженных пронумерованных мест? Кем войдут в Замок?

Посмотрим.

А лучше послушаем. Замок все ближе. И радио уже приходится перекрикивать, потому что как раз сейчас на весь автобус звучит бодрая композиция, обработка народной песни о Ганне. Песни, которую нельзя ни задушить, ни убить, а можно только дослушать:



Ой крычала Ганна

Ні позна ні рана

Ой гарэла Ганна

На вачах у пана.



Тупая, если задуматься, песня. Не наша. Было в ней что-то искусственное, что-то фальшивое. Но её считали народной, а народное не может быть ни ложным, ни глупым.

Запомни это, читатель.

4. СТРАНА ЗАМКОВ

Издали Замок был похож на огромную, закрывшую глаза и оскалившую зубы голову индейца.

«Вам, наверно, это все неинтересно, — убеждал своего соседа Человек в тёмных очках. — Представляю, как вам смешно, хаха. Вот у вас в Австрии — это замки. Настоящие бурги, аутентичность, с феодальных времен! А у нас? Все фальшивка, имитация!»

Австриец жалостливо улыбался и выставлял вперед ладонь. Он не понимал ни слова. Он хотел углубиться в свою брошюру, которая объясняла ему на местном, достаточно сердитом диалекте английского языка, что Беларусь стала членом ЮНЕСКО в 1954 году и что национальным животным этой страны является бизон. Кроме того, брошюра сообщала, что сохранение исторического наследия — это обязанность каждого гражданина и важнейшая государственная забота.

Австриец не знал, что такое ЮНЕСКО. Он приехал сюда, чтобы найти какую-нибудь недорогую русскую женщину и привезти её домой до наступления зимних холодов. Зимние холода его пугали. Рассказывали, что когда-то здесь замерзали живьем целые армии. Австриец был впечатлительным человеком — вот и сейчас, в самый разгар лета, сидя в этом автобусе, где постоянно играло оглушительное радио, а человек рядом с ним трещал, как бразильский футбольный комментатор, австриец представлял себе бесконечную череду ледяных солдат, замерших вдоль дороги. Солдат, которых засыпает дикая славянская метель. А недорогие женщины, которых хотели спасти эти воины, бегают полуголые по снегу, хохочут и гоняют бизонов. И каждая знает, что в 1954 году их страна вступила в это загадочное ЮНЕСКО.

Женщину он, кажется, нашёл — только о стоимости пока не договорился. И она, не сказав ему ни «да», ни «нет», отправила его сюда. Объявила, что ему нужно обязательно съездить в их беларусский замок, иначе она обидится. ЮНЕСКО — сказала она, подняв кверху палец. Что всё же значат эти шесть больших, как православные купола, букв? — раздраженно думал Австриец. И как их могли туда взять, в это ЮНЕСКО, с их бизонами, с их холодами, их ужасным алфавитом? И что, ради всего святого, хочет от меня этот надоедливый сосед, у которого так неприятно пахнет изо рта?

А Человек в очках не оставлял его в покое. Он говорил по-беларусски, но австриец этого не знал. Человек в темных очках вопил ему на ухо, перекрикивая радио: «Они говорят: Страна Замков! Не видели? Так и пишут: Беларусь — Страна Замков! Ха-ха».

«Ха-ха», — повторил умоляюще Австриец, снова выставив перед собой ладонь — но тщетно.

«Страна Замков! — презрительно крякнул его неумолкающий сосед. — А их тут раз-два и… Ну Мир, ну Несвиж, ещё парочка, ну и этот, куда мы едем, не хочу называть… Всё. Говорю вам: реально всё! Да и то, сейчас увидите — после реставраторов там живого места не осталось. Не замок, а, извините, жертва аборта!»

Он победно оглянулся и обвёл глазами других пассажиров, которые старательно делали вид, что не слушают.

«Так а чего ты на экскурсию едешь, если жертва? — наконец лениво спросил кто-то сзади. — Сидел бы дома».

«Вот народ, всё бы своё обсирать, не могу…» — сразу же сказала какая-то женщина в зелёном, не отрывая взгляда от окна.

Над замком висела туча, проткнутая тонким лучом солнца. И луч опускался к самой замковой башне, и там, где он прикасался к ней, переливалось странное свечение.

«А я горжусь нашей страной», — тонким голосом сказал Человек со значком и поднялся с места. Кто-то зааплодировал, иронично, медленно, с оттяжкой.

«Вы у Австрийца спросите!» — Человек в очках показал пальцем на своего соседа, который сейчас вынужден был жалостливо улыбаться всему автобусу. Австрийца внимательно разглядели, кто-то даже оглянулся, чтобы пожать ему руку.

«А что этот Австрияк? Его дедуля здесь, видать, в своё время наделал делов, — сказал Мужчина с усами, о котором с точностью можно сказать, что у него есть дача в посёлке для отставных военных. — Австрийцы тоже в вермахте служили, забыли, а? Ещё и добровольцами записывались. Семьдесят лет родину после них отреставрировать не можем. А что, не так? Пусть расскажет».

«Господа! — укоризненно проговорила Женщина из турбюро, которая сидела у дверей. — Господа, вы же взрослые люди! Мы уже почти приехали!»

Темно-красные стены, забытые на желтом холме, тени на них, быстрые, бесшумные, как монахи, которые подобрав полы и опустив капюшоны торопливо прошмыгивают возле самой земли. Говорят, они прожили вместе уже шестьсот лет: этот замок, эта туча, это солнце.

Где-то мы такое уже видели. В каком-то научно-популярном сне.

«Девушка, а вы одна едете? — наклонился к молчаливой женщине в белом веселый, пёстро одетый бородатый Блондин, который смотрел на неё всю дорогу. — Давайте я ваш рюкзак…»

Она посмотрела ему в глаза и улыбнулась, но промолчала. Улыбка его ободрила.

«Я говорю, давайте я ваш рюкзачок того, — нависал он. — Того, на полочку».

«Зачем?» — спросила она, снова усмехнувшись. Тонкая, застывшая, одолженная где-то улыбка. Блондинчик поднялся с места, расправил плечи, ухватился за полку двумя руками, как будто собирался на ней подтянуться.

«Ну, а чего вы сидите, это самое, как мужик, ноги расставили, — сказал он, облизав губы. — Вам же мешает, я же вижу. Я за вами, это самое, всю дорогу слежу, глаз отвести не могу».

«Почему?» — снова спросила она, равнодушно окинув взглядом его мясистое, розовое, со светлой щетиной лицо, которое придвигалось все ближе. Теперь она чувствовала его дыхание — заинтересованное, грубое, живое, свежее.

«Потому что вы на бабочку похожи, — засмеялся он, обнажив зубы, каждый из которых приглашал к общему смеху, а дальше уже как пойдет. — Не обижайтесь, девушка. Вас как зовут?»

«На бабочку? Почему?» — спросила она, оборачиваясь к нему, на этот раз без улыбки. Её соседка ела Блондина глазами.

«Что вы всё зачем да почему? — обиженно сказал он. — Вы держитесь ко мне поближе, говорят, в замке привидения водятся. И подземные ходы есть. Тёмные такие… Не верите — спросите у нашей главной. Эй, госпожа как вас там! Госпожа Отецкая!»

Голова индейца приближалась. Вот уже и птицы на стенах видны, и широко открытый рот — туда они пойдут послушной вереницей, доставая из карманов и сумок свои телефоны, разворачивая ладони, как бутерброды. Почему индеец, какой ещё индеец? Может потому, что фамилия Женщины из турбюро — у неё на бэдже написано — и правда Отецкая, почти что Ацтекская; а может потому, что название ближайшей к Замку деревни, которую мы только что проехали, Михалины — почти что Мескалины, так мне прочитались эти несчастные белые буквы, мелькнувшие на синем указателе — белые клочки облаков на отколотом куске неба. И вокруг какая-то Ацтеччина, уцелевшая в омутах реконструкций и аграрных модернизаций. Белые камни, небо синее, звонкое, напряжённое. А на нем узорчатые, взбитые, как подушки, холмы облаков… Такое чувство, что ты здесь уже бывал когда-то. В прошлой жизни.

«Привидения? Не забегайте вперёд, вам всё расскажут и покажут», — нервно сказала Женщина из турбюро, всматриваясь в беспокойное небо над замком.

«Не хотите говорить, как зовут, буду вас Почемучкой называть», — махнул рукой Блондин и сел на свое место, хищно выставив подбородок. «Что за девушки пошли, бабочки им не нравятся, — обратился он ко мне. — А кто нравится? Мухи? Ничо. Всё равно поймаем её и определим, куда надо, в замке тёмных закоулков на всех хватит, скажи, а, Почемучка?» — и он подмигнул мне, как мужчина мужчине. И я почему-то подмигнул ему в ответ. Как мужчина му.

«Привидения… — снова набросился на Австрийца Человек в очках, который внимательно следил за разговором. — Все уши прожужжали этой Ганной. Вот в Баварии я понимаю — призраки. Я был, я видел. Вот, скажем, Нойшвайнштайн. А тут панавыдумляюць … Прывидзения. Всех привидений давно большевики к стенке поставили. И Ганну эту вашу… Вот в Австрии — вот там привидения. А у нас? Мозги морочат беларусам. Чтобы только деньги платили ни за что. Турбюро… Нет, ну скажите им — как европеец! Вам, наверно, это все смешно, хаха».

И он фальшиво рассмеялся, тыкнув Австрийца в бок.

«Он же вас не понимает, — не выдержала Женщина в зеленом. — Вы ему по-английски хотя бы скажите, а то совсем утомили человека».

Человек в очках угрожающе обратился в её сторону: «А вы мне рот не затыкайте! Я на своей земле, и всегда и со всеми разговариваю на родном языке! А не нравится — уезжайте в свою Москву! Нечего шляться по нашим древним замкам!»

Австриец закатил глаза. Ему хотелось, чтобы этот день поскорее кончился. Зачем она заказала ему эту экскурсию? Они ещё не доехали до Замка, а он уже устал, как после месяца работы в офисе.

Может, она работает в туристическом агентстве, его невеста? И просто заработала на нем? Да и может ли он назвать её невестой? Здесь никому нельзя верить. А сосед продолжал: незнакомые, быстрые, неуловимые, обиженные слова.

«У человека язык, как и мать, только один, — назидательно и строго сказал Человек в очках. — Вот так, госпожа как вас там. Жаль, что не все это понимают! Других языков нам не надо! Вас никто по-беларусски разговаривать не заставляет! И вабшчэ: может, он так наш язык выучит. А что?»

Тут уже Блондин не выдержал и расхохотался, коснувшись плеча девушки в белом платье: «Представляю себе: беларусскомовный австриец! Бульба, драник, данкешон!»

Улыбнулся даже Отставной военный. Подёргал свои усы. Украдкой взглянул на экран телефона — озабоченно, нетерпеливо.

Никто, кроме меня, тогда этого не заметил. А я хорошо запомнил его глаза: в каждом по плану, большому плану, которые нужно обязательно воплотить в жизнь.

Не только в автобусе, но и во всей стране никто не знал, что Отставник работал на одну очень важную фирму в соседнем государстве. Можно сказать, что и на само соседнее государство — но можно и не говорить, здоровее будешь. Работа была незаметная, но очень серьёзная. Ровно в два в Замок придёт человек из Михалин. Тоже дачник — к которому у нашего Отставника было важное дело. Они должны встретиться где-то в тени замковых стен, заговорить, словно случайно, о ценах на дачи, о погоде, о рыбалке. И остаться в прохладном закоулочке наедине, когда экскурсия спустится в подвалы. Такой у них был план. Им многое нужно было обсудить. И если всё удастся и сойдётся, завтра в четыре утра на несуществующей, но проведённой на картах восточной границе начнётся движение. Утренний туман запахнет выхлопными газами, из пограничного леса выглянут острые носы бронированных чудовищ, самолёты пересекут невидимый воздушный барьер меньше чем за секунду. На шоссе и тех бесчисленных дорогах, впадающих в его полноводное бетонное течение, появятся грузовики с надписью «Люди». Если все удастся и сойдётся, если Там дали добро, а Здесь готовы его принять — тогда завтра начнётся великое утреннее движение, стремительное и необратимое. Движение железа и здоровой, молодой человечины. Движение на Запад.

А может, ничего и не начнётся. Может, выступление перенесут на осень. Или вовсе отменят. Все зависит от того, какой будет сегодняшняя встреча. Встреча двух незаметных отставных дачников, пожилых, но моложавых мужчин, которые посадили, вырастили и построили, но не нарушили присягу.

«Что же вы не фотографируете, — со злостью воскликнул Человек в очках, тыкая пальцем в окно автобуса. — А, господа? Что они не фотографируют, — он снова повернулся к Австрийцу. — А ведь им стыдно! Стыдоба! Разве это замок? Это же павильон Беларусьфильма какой-то! Где аутентичность? Взгляните на стены! Эх!»

Человек в очках поискал, куда плюнуть, не нашёл и снял очки, вложив в этот жест столько презрения, что все и правда возмущённо отвернулись к окнам.

«Вы на них не обижайтесь, — добродушно сказал кто-то по-немецки, и Австриец обрадованно потянулся на этот спасительный голос. — Они, по сути, очень хорошие люди. Просто говорят чаще, чем нужно. Вы и правда из Австрии?»

Доброжелательно улыбаясь, на него смотрел толстый человек в кепке. Они виделись на вокзале, когда покидали столицу — толстяк сначала пил пиво, а потом уснул, и вот теперь свежий, румяный, заспанный, как кусок свинины, который только что достали из холодильника, он смотрел на австрийца и лучезарно улыбался.

«Хольгер, — протянул он пухлую руку. — Хольгер Кунце, из Ганновера».

«Руди Шпецль, — с облегчением пожал руку Австриец. — Из Граца. Нет, всё хорошо. Уже хорошо. Я знал, куда еду. Но немного не рассчитал своих сил».

«Приехали за женой? — улыбнулся с пониманием Кунце. — Я так и подумал. Первый раз я тоже приехал с этой целью. К сожалению, не сложилось. Меня обманули. Так просто, будто это был такой таможенный сбор. Но я не разочарован. В конце концов, мне всегда нравились приключения, а где их искать? На Балканах опасно, там всегда было опасно, когда едешь один. В Албании? Нет, спасибо! Здесь ближе и проще договориться. А то, что здесь можно найти хорошую бабу… Возможно, раньше так и было. Но всё давно уже поменялось».

«А мне говорили, что здесь только свистни», — разочарованно произнес Шпецль.

«Кто говорил? Надо серьезнее относиться к источникам, — засмеялся Кунце. — Это был твой сосед в Граце? Давай на ты, ок?»

«Согласен, — удивленно сказал Шпецль. — Да, сосед. Как ты догадался?»

Дома, по ту сторону границы, он никогда бы не позволил себе так быстро, с полуоборота, завести такую искреннюю беседу. Даже чтобы поговорить дома с соседом — а тот был неплохой человек, с мозгами. Искренность — это ерунда. Но здесь, в автобусе, который не спеша забирался на холм, ему вдруг стало легко и приятно от своей откровенности. Хотелось, чтобы этот Кунце говорил, всё равно что. Но он говорил действительно умные и интересные вещи.

«Я же говорю, я здесь четвёртый раз, — удовлетворенно прищурился Кунце. — Наслушался историй».

«И правда, это был мой сосед… У него русская жена… Но он привёз её семь лет назад… И уже развёлся. Сейчас она в Вене», — пробормотал Шпецль.

«Семь лет, — прогудел насмешливо Кунце. — В Вене! Дурят нашего брата… А семь лет назад, скажу я тебе, здесь многое можно было брать голыми руками, если знаешь нужных людей. А если ещё говоришь немного по-русски…»

«Ты говоришь по-русски?»

«Не идеально, но… — Кунц вздохнул и положил руку на спинку стула Шпецля. — Многое понимаю и ещё больше могу сказать. Естественно, если они не болтают, как бешеные. О чем тут был спор, я так и не понял. Они кричали, как обезьяны. Если честно, Шпецль, я не привез отсюда бабу, но нашёл нечто гораздо более интересное…»

«Что?»

«Ты слышал про бизонов?»

«Да», — неуверенно сказал Шпецль. Бизонов он себе ещё кое-как представлял, хотя и был удивлён, что они здесь водятся. Пока он ещё не видел ни одного. Ему почему-то хотелось узнать другое: что означают эти идиотские буквы — ЮНЕСКО? Хольгер должен знать, если он здесь четвертый раз и всё ещё жив. Но Шпецль решил подождать обеда. Может, он даже угостит немца пивом. Приятно всё же его здесь встретить. Хотя бы одна близкая душа. Ледяные солдаты на обочине потихоньку начали таять.

«Тогда спрошу напрямую, — насупился Кунце. — Ты любишь охоту?»

«Не знаю, — ответил смущённо Шпецль. — Охота? Ты имеешь в виду ходить по лесу и стрелять? Трубить в рог? Никогда не пробовал. Нет, я не знаю, что сказать».

«Трубить в рог! Ходить и стрелять! Пиф-паф, — захохотал Кунце, обведя глазами соседей, словно они могли разделить с ним его веселье. Удивительным образом ему это удалось: слушая его смех, толстый гортанный хохот с переливами, с прожилками, с брызгами, спастись от которых не мог никто в радиусе трёх метров, невозможно было не улыбнуться. — Ходить и стрелять… Важно, в кого стрелять, Руди. Лично я стреляю только в крупных зверей. Я стреляю в бизонов, герр Шпецль. И ещё никогда не промахивался. Вот так, дорогой. Это вам не русскую бабу разложить на матрасе».

Он придвинулся к Шпецлю ближе, слишком близко, и, собирая салфеткой пот, но не вытирая с лица дружелюбной и легкомысленной улыбки, заговорил вполголоса: «Удовольствие дорогое. Но оно того стоит, Руди. Ты можешь забрать тушу, ты можешь забрать шкуру. Я плачу напрямую государству. Никаких посредников. В каждый свой приезд, не считая первого, я увожу отсюда мясо, рога и по вот такой шкуре бизона. Здесь его называют зубр. Скажи: зубр».

«Нет, — покраснел Шпецль. — Я не смогу. Нет, ради бога, это смешно».

«Скажи: зубр, — настаивал Кунце. — Зубр. Скажи сейчас же, иначе я сделаю тебе пиф-паф. Просто в твою задницу. Хочешь потрогать моё ружье?»

Кунце раскинул свои ноги в ярких шортах ещё шире.

«На, потрогай! Что молчишь?» Шпецль опустил глаза.

«Шучу, — взревел Кунце. — Шучу! Но не про бизонов. Про бизонов — правда! Я действительно охотник на бизонов, на зу-бров. Зубр! Зубр — это животное. Это очень большое и сильное животное. Я расскажу тебе о них, расскажу за обедом, нам обещали обед, вот та фрау с отвисшими сиськами, О-тец-кая. По-русски это означает: дочь отца. Отцовская. А ты трахал свою дочь, Шпецль? Да что ты всё краснеешь, как баба? Шучу! У вас там что, шуток не понимают? Знаешь, Шпецль, возможно, я — единственный, первый и последний охотник на зубров в твоей жизни. И если бы не эта страна — ты никогда не смог бы рассказать своему соседу в Граце, что встречался с настоящим охотником на зубров. Поэтому люби её, Шпецль, люби, возможно, это последняя страна, в которой ещё можно быть мужиком…»

Шпецль уже сам не знал, радоваться ли ему этому знакомству. А его Сосед в очках, который внимательно слушал их разговор, никак не мог дождаться, когда он закончится. И теперь он снова заговорил — Шпецль поморщился, поспешно достал походную аптечку и стал демонстративно копаться в таблетках, намекая, что у него разболелась голова.

«Слышали, как они хохотали, — торжествующе спросил Человек в очках, обращаясь ко всем сразу. — Ясно, почему. Я же говорил — у культурных людей такие, с позволения сказать, замки, как наши, вызывают только смех. Вот у немцев — это замки. Нойшвайнштайн! Я был, я видел! А у нас что? Убожество!»

Услышав слово «Нойшвайнштайн», Кунце одобрительно поднял вверх палец. «Я, я, ной унд швайн!» — было заметно, что он рад выполнить свою роль толстого простоватого немца. Я посмотрел на него с отвращением, но он ничего не заметил. Ещё минута — и, казалось, автобус выблюет надоевших пассажиров как несвежую пищу, но он, плавно повернув, остановился прямо перед воротами Замка, и Человек со значком первым бросился к выходу.

«Приехали, — крикнула Женщина из турбюро, заслоняя перед ним дверь. — Не отходите далеко, сейчас я найду экскурсовода!»

Человек в очках, Человек со значком, Отставник, девушка в белом, Женщина в зеленом, Женщина из турбюро… Немцы… А как ещё мне их называть? Как ещё мы называем незнакомых людей, с которыми вынуждены ехать два часа в автобусе и при этом с отвращением осознавать, что вместе с ними придётся ехать обратно? Интересно, кто был для них я в течение этой поездки? Как они тайком называли меня? «Человек с прозрачным шаром на голове»? Или просто — «мужчина»? Мужчина му. Молодой. Человек. Когда мы говорим «человек», мы никогда не имеем в виду женщину. Никогда. Так нам приказывает язык. Любой язык из тех, которые мы знаем. А мы немножко знаем немецкий. Достаточно, чтобы понимать автобусные разговоры и шутки. А ещё мы умеем слушать. Блондинчик, Женщина, которая пожирала его глазами, госпожа Отецкая… Человек с, человек на, человек в.

Так мы и приехали к самому Замку, через все эти Мескалины, Мачу-Пикчи, Ацтеччины, Майи, Инки, Кетцалькоатли и просто Кацапавичи. Говорящие мужчины и бессловесные твари женского пола, для которых у меня даже определений не нашлось и которые всю дорогу прятали носы в телефоны. Я старался не смотреть на женщину в белом платье, а голова сама поворачивалась в её сторону. Чтобы не выдать себя, я начал присматриваться к тихой паре, которая сидела на заднем сидении. Муж и жена. Интересно, что их заставило поехать сюда? Желание прыабшчыцца к культуре? Открыть для себя свою страну — которая так хочет казаться настоящей Страной Замков? Жена сидела как на иголках, жадно вслушивалась в разговоры, с любопытством смотрела на иностранных гостей. Она даже открывала рот, чтобы что-то сказать, но — «Молчи!» — бубнил её муж, «Молчи!» — раздражённо говорил он через плечо, «Тебя спрашивали?» — и она покорно опускалась, оседала, как пыль, сжимала губы.

И мне это нравилось. Нравилась эта власть человека над ней. Думаю, мы все были благодарны её мужу. Ведь если бы тут раздался хотя бы ещё один голос — это было бы уже слишком. Нас всех бы стошнило — от тряской дороги, от необходимости быть спокойными и вежливыми, от нетерпеливого ожидания. И только водителю, казалось, было наплевать, что происходит, чем пахнет сыр-чабор — наверное, если бы мы захотели в автобусе устроить суд Линча, его позвали бы в старейшины, как самого справедливого и невозмутимого.

И вот мы выходим из автобуса и идём к открытому рту индейской головы. Уже выяснилось, что немецкоязычная экскурсовод, которую заказывало турбюро, умерла. Или заболела, или уволилась — или превратилась в соляной столб, какая разница, её не было в замке, и бедный Шпецль остался без переводчика. Уже прозвучал над головами вопрос госпожи Отецкой, не знает ли кто из экскурсантов немецкий, и все отрицательно и дружно замотали головами, и с наибольшей охотой крутил толстой головой Кунце. Уже выяснилось, что с нами от самой столицы ехал китаец, которого никто не заметил. Все хохотали, поглядывая на этого растерянного человека в поношенном пиджаке. Мы махали руками и хлопали его по плечу, мы, группа ограниченных, эгоистичных, ненасытных расистов, блудливых и пакостных, рассадник мелкой лжи и зависти, привезённый из столицы, стадо странных недоразумений, болтливых существ, которые не способны никого полюбить по-настоящему.

Мы входим в открытый рот головы, девять человек и десять женщин. Безымянная некрасивая Девушка с большой сумкой и Женщина из турбюро, экскурсоводша Люба, Человек со значком, Человек на значке, Человек в очках, в каждом стекле по одному таком человеку, и в каждом стеклышке каждого — ещё по двое. Шпецль и Кунце, и Женщина в зеленом, я, Отставник, девушка в белом, слишком белом платье, а за ней Блондинчик, и Китаец, и семейная пара, и ещё одна безымянная, Худая, как манекенщица, девушка, и Женщина, которая продолжала пожирать глазами Бляндынчыка, и ещё одна девка, маленькая, толстая, с глазами, как у старого «Москвича».

Запомните их всех. На первый-второй… Их не так уж много. Среди них есть лишние, но так уж устроен мир. Их сотни, тысячи, миллионы, и все они едут в свои Замки, думая, что всё будет хорошо. Ацтеччина принимает гостей.

Мы достаем камеры и телефоны, мы разворачиваем и жуем пространство. Мы не умеем фотографировать. Мы бездарные люди, которые приехали к вам из послезавтра. Экскурсоводша Люба тараторит наизусть текст экскурсии, и все смотрят на неё покорно и тупо, как овцы.

Я смотрю на небо, я вижу луч, я стою прямо под облаком, я пленник Замка. Я думаю про белые колготки.

5. БОСАЯ ВЕДЬМА

Как живая стрелка на каменных часах, наша разношёрстная группа обошла по кругу второй этаж замка, повсюду оставляя нелепое эхо.

Казалось, каждому хотелось оставить здесь память о своём присутствии, нацарапать возбуждённым голосом в музейным воздухе: «Здесь был…» — и поставить дату. Особенно усердствовали мужчины. В каждом из всех этих гулких, выстуженных залов мы стояли и слушали, как где-то далеко за нашими спинами хохочет безудержный Кунце, хотя сам он уже давно молчал, с детской непосредственностью ковыряясь в носу. Что касается Шпецля, то Человек в очках и сейчас не оставлял своей заботы о бедном австрийце, экскурсия проходила под его неустанное бубнение, с которым всем пришлось смириться. «Ну разве это экспонаты? — слышалось то из одного, то из другого угла. — Вот в Амстердаме…» Австриец с обречённым видом кивал, тоскливо поглядывая на пустые ниши со свежими подтёками краски.

Экскурсоводша Люба немного волновалась и почему-то всё время смотрела на меня — мне было её жалко, и я постоянно изображал на своем лице преувеличенный интерес. Рассказывая о носатых князьях с явными признаками вырождения и их жёнах, похожих на лысые, розовые кактусы, она то и дело заглядывала в свой блокнот — там было много весёлых рисунков ручкой, сделанных, видимо, её рукой в самые скучные минуты, и я подумал, что Люба, наверное, очень хороший человек, с которым неплохо было бы поговорить о чём-нибудь другом, а не о всей этой исторической чуши, в которой она не понимает ни бельмеса. Да что она, женщина, вообще может знать о Замке?

Другое дело — я…

Людям на портретах мы явно не нравились: низколобые аристократы с глазами уголовников презрительно следили, как мы машем своими телефонами и качаем подбородками; аристократки смотрели на нас лукаво, как цыганки. У одного из портретов было такое выражение лица, будто он сейчас велит отвести нас на конюшню и всыпать каждому по сотне плетей. Я очень быстро устал от своих слишком живых спутников, от повсеместных следов нормального минского евроремонта, бездарно торчащих на аутентичной каменной кладке. Хотелось выйти на замковый двор, к солнцу, к красным камням, хотелось кофе и покурить.

Солнце висело прямо над Замком, когда мы оказались в просторном зале, посреди которого стоял огромный стол — тут властители замка решали все важные вопросы: от судьбы своих слуг да судеб целого мира. А мир кончался за ближайшим лугом. В окно были видны край зубчатого бора и жёлтая дорога, по которой мы сюда приехали. С замками как с людьми: издали они выглядят симпатичней, чем при близком знакомстве. Люба замолчала, чтобы набрать воздуха, и я встретился глазами с той самой женщиной в белом, слишком белом платье. В них горел странный огонь. Неужели ей нравится История? — подумал я с изумлением. Женщинам не должна нравиться История. Слишком уж часто они в ней были в роли заложниц. Заложниц, наложниц, ножниц, которыми мужчины резали себе полотно, чтобы вытирать чужую кровь со стола для своих пиршеств.

Когда мы шли сюда через тёмный и тесный переход, я немного отстал от группы и невольно задержался возле одной из ниш. Выяснилось, что отстал не только я. Прижавшись плечами к камням, в нише стояла знакомая мне женщина в белом платье. Чёрный рюкзак она держала в руках — а перед ней торчал знакомый мне Блондинчик. Ниша была достаточно узкая, и Блондинчик загораживал женщине в белом платье проход.

«А если подумать, — услышал я его бодрый голос. — А если хорошо подумать? А, Почемучечка?» Женщина в белом платье заметила меня — я отвернулся и бросился догонять экскурсантов. Как мужчина му.

Теперь мы все стояли вокруг стола в позах революционных матросов и тупо смотрели на краснощёкую Любу. Хамы, которые упивались своей властью. Впечатлений нам уже хватило — но это была только половина экскурсии.

Мы шли согласно стрелкам — женским пальцам, распечатанным на принтере, повсеместно развешенным на белых стенах. «Продолжение экспозиции» — читали мы вслух, почему-то нам очень нравилось слышать свои голоса в такой серьёзной обстановке. Мы увидели комнату, где властители замка спали и занимались любовью, мешая в правильных пропорциях династическую кровь — на удивление маленькие, почти детские кроватки с невероятными балдахинами. Мы увидели комнаты, где они ели — теперь в их посуду за зеркальными загородками было налито только солнце, посыпанное пылью. Если бы мне предложили выпить из такого, я бы почувствовал брезгливость. Мы увидели комнаты, где они читали — тяжелые книги в переплетах из человеческой кожи. Мы увидели комнаты, где они музицировали: паркет молчал, он был совершенно новый и похоронил под собой все живые звуки, а новых пока не выросло. Мы увидели галереи и посмотрели поочередно в бойницы, мы наступали друг другу на ноги и шарахались от чужих ног на извилистой узкой лестнице. Мы услышали количественные числительные, которые не останутся в памяти, и годы жизни, которые ничего нам не сказали. Мы послушали историю о здешнем призраке — молодой крестьянке, которую некогда сжёг, привязав к дереву, местный феодал, и теперь каждая ночь, которая опускается на замок — это её та самая ночь, которая повторяется уже триста лет. Рассказывая об этом, Люба старалась вложить в свой голос как можно больше романтики, а я думал о том, что каждый мужчина, который слышит это, представляет себя на месте феодала, а каждая женщина — на месте той крестьянки, и иначе никогда не было и не будет. Мы насилуем даже тогда, когда не имеем к этому ни воли, ни желания. Крестьянку звали Ганна, призрак тоже: «Однофамилицы», — громко сказал Блондинчик, и все засмеялись, и я вместе со всеми.

«А теперь мы пройдем вниз, — улыбнувшись, сказала мне Люба, и все покорно вздохнули. — Лестница, которую мы видим за этими дверями, ведёт в комнату управляющего-эконома, а оттуда — к помещениям, где хранились замковые припасы…».

«Нет, — сказала вдруг женщина в белом, слишком белом платье. — Нет, Люба, мы туда не пойдем».

«Как это не пойдем, — удивленно вскинула брови Люба. — Вы должны. Экскурсия ещё не…»

«И никто туда не пойдет, — сказала женщина в белом платье строго и устало. — Никто. Все останутся здесь, Люба, и будут внимательно слушать, что им скажут. Спасибо вам за интересную экскурсию».

Чёрного рюкзака на этой наглой, слишком уж наглой женщине уже не было. Зато в руках появилась нечто, похожее на оружие. Чёрное и недвусмысленное оружие. Такое я держал в руках последний раз на военных сборах в университете.

«Что это у вас, девушка, за фаллический символ в руках, — засмеялся кто-то из мужчин. — Дайте-ка мне…».

Он сделал два быстрых шага и тут же испуганно отступил назад. Фаллический Символ в руках женщины в белом наделал столько шума, что Люба заплакала, а у Женщины в зеленом началась истерика. Австриец побледнел, а Кунц одобрительно засмеялся. «Приключэние!» — поднял он вверх большой палец. Женщину в зеленом посадили за стол, Любу погладили по голове, но она заплакала ещё громче.

Это и правда был выстрел. В оштукатуренной стене темнела дыра с неровными, будто нарисованными краями, а в воздухе запахло веселой смертью.

Оглушенный, я стоял и смотрел на женщину в белом. На большое окно, на солнечный луч, который на глазах распадался на несколько радужных змеек. На Некрасивую девушку из нашей группы, которая отошла к одной двери, и на другую, Худощавую, ставшую около лестницы, ведущей в комнату управляющего. В их руках также были они — Фаллические Символы. На Китайца, который расстегнул пиджак и оказался плоскогрудой девушкой с небольшим пистолетом в руках. На Толстую девку с глазами, как у старого «Москвича», которая достала свой Фаллический Символ и подошла к окну, помахав кому-то рукой.

«Что будем делать с этими, Босая?» — спросила у женщины в белом Некрасивая девушка.

«Закройте их пока что здесь», — сказала Босая, присела перед Любой на корточки и погладила её по щеке.

«Все будет хорошо, — сказала Босая задумчиво. — Возможно. А может и нет. Эй, Аленький Цветочек, проследи, чтобы всё было в порядке. И собери у них телефоны, а то сейчас звонить кинутся. И фотоаппараты пусть сдадут, а то я их знаю…»

Некрасивая девушка кивнула, с усмешкой глядя на бледных мужчин и женщин, которые хватали ртами воздух, как рыбы. Босая подошла к окну, довольно прищурилась и быстрым шагом направилась к дверям.

«Что с нами будет, — закричала внезапно жена ворчливого мужчины. — Мужчины, что вы смотрите? Сделайте что-нибудь!»

Никто не шелохнулся. Босая остановилась и подошла к женщине. Все опасливо проводили взглядами Фаллический Символ в её голых руках. Руки держали Символ так твёрдо и торжественно, словно это была земная ось. Под пристальным взглядом Босой женщина замолчала, как ни в чём не бывало.

«Что будет, — проговорила Босая. — Посмотрим. А пока что… Пока что Замок на осадном положении. Не волнуйтесь, это с ним уже случалось, и не раз. Скажу, чтобы вам принесли снизу кофе и что-нибудь перекусить».

И все как-то сразу успокоились. Только у пожилого Отставника надулись вены на руках и глаза налились кровью. Аленькому Цветочку пришлось достаточно грубо ткнуть его дулом своего Фаллического Символа в спину, чтобы тот послушно положил телефон на стол, а за телефоном и руки, большие, покрытые седым волосьём и суровыми татуировками.

«Ну, не переживайте здесь», — сказала Босая, думая о чём-то своем, и вышла, и ещё долго было слышно, как стучат по лестнице каблуки её туфель.

6. ТОЧКИ НАД Б

Директор замкового комплекса Галина Витольдовна Бабец занимала в нём такую стратегическую позицию, которой позавидовал бы любой феодальный военачальник.

Её кабинет размещался в правой замковой башне: отсюда, подойдя к одному из узких и высоких окон, она могла видеть как на ладони все окрестности — и от пристального взгляда её подведенного синим глаза не способно было скрыться ни одно движение. Скосив вниз второй глаз, неусыпный, как горящая лампадка, Галина Витольдовна могла наблюдать и за тем, что творится в замковом дворе. Отличная перспектива.

А во дворе могло произойти что угодно. Не организовали ли её сотрудницы преступный перекур? Не раскрашивают ли дети соблазнительно белые стены внутренних псевдоантичных портиков конца ХVIII века? Не фотографируются ли экскурсанты в непристойных позах? А главное, не пролез ли за красные замковые стены какой-нибудь журналистишко, чтобы написать что-нибудь развязное и лживое?

Последнее особенно злило Галину Витольдовну: вверенный ей объект она любила преданно и страстно, и даже думала о нём с каким-то придыханием, ведь мысли, как известно, тоже умеют дышать — именно поэтому у влюблённых глаза покрыты поволокой, волнующей даже посторонних, а жертвы насилия плачут вперемешку слезами и кровью. Каждая мысль материальна, не уставала повторять Галина Витольдовна своим подчинённым, а значит, всё, что вы подумали, оставляет где-то свой скользкий след. А вытирать — нам. И если какая-то неграмотная молодая курица… какая-то стриженая недоучка… какая-то прыщавая школьница считает, что она имеет право писать о Замке всё, что ей в голову взбредёт, если она считает, что наделена правом иметь о Замке какие-то впечатления, всего только и сделав в жизни, что выпив кофе в замковом бистро — то Галина Витольдовна считала своим долгом противостоять этому.

Для того её здесь и поставили — противостоять и защищать.

Этот девиз Галина Витольдовна Бабец написала бы на своём фамильном гербе, если бы он у неё был. Но герба у неё не было. Был стол, на котором торчал негибкий, тщедушный флажок, рядом с флажком поблескивала стеклянная модель средневекового замка, подарок коллег из Австрии. А над столом висел портрет красивого усатого мужчины, Государственного мужа. Висел и смотрел в компьютер, на экране которого однажды…

Да, в тот день Галина Витольдовна с утра сидела и злилась, глядя на чашку с только что заваренным чаем, Тот Самый Чай, на поверхности белый островок пены — будто кто плюнул. Журналисточки. Обида директора была ещё свежая, как штукатурка на стенах. Одна столичная штучка — хитрая погань, притворилась обычной туристкой — пробежалась тут недавно, наделала снимков и написала о Замке такое, что волосы на голове встали дыбом. Галина Витольдовна не сразу поверила, что это снимали в её Замке. Эта, простите за выражение, журналистка слепила какой-то пакостный пасквиль, её, видите ли, не заинтересовали ни коллекция оружия, ни мебель, которой, между прочим, двести лет, ни портреты, каждый из которых обошёлся министерству культуры в круглую сумму. На фото были только какие-то углы, обои, унитазы, скуластые лица сотрудниц, измятые пакеты… А подписи какие пошлые. Когда всё это вышло на свет божий, Галина Витольдовна нашла в интернете изображение горе-журналистки, приказала распечатать и раздать всем сотрудникам. При опознании — задержать. Директор позвонила в газету, ей сказали, что та девочка — обычный фрилансер.

«Я так и думала, — горько и злорадно усмехнулась Галина Витольдовна. — Что и следовало доказать. Проверяли бы, кого берёте на работу».

Корреспонденты больше не показывалась, но посетителей хватало. Всем хотелось увидеть величественный древний Замок, получивший новую жизнь. Но как директор Галина Витольдовна Бабец была не очень этим довольна. Ей нужны были не оборванцы какие-то, пускай даже из столицы, а настоящие иностранные туристы. Именно их ждал ресторан «Пан или пропал» и магазин сувениров, именно по их душу стоял грустный фотограф около развешенных в фойе старинных костюмов, именно им была отведена комната для ВИПов в левом крыле, которую можно было снять на сутки за сумму, эквивалентную годовому заработку Галины Витольдовны.

Но люди из дальнего зарубежья не слишком рвались в Замок. А те, что приезжали — только хмурились, пили почему-то одну воду и ели привезённые из столицы бутерброды. И это — иностранцы?..

Оборванцы одни. И там, и здесь.

Пан пропадал, пароварки стояли холодные, как списанные паровозы в депо, блестели неприлично яркие и выпученные, как товары в интим-шопе, сувениры, грустный фотограф недавно уволился, а в комнате для ВИПов каждый день меняли нетронутые простыни, будто здесь ночевал призрак…

Надо было что-то делать.

Дверь в директорский кабинет вдруг потихоньку открылась и замерла, словно пропуская кого-то вперед. Галина Витольдовна вздрогнула и подняла подведённый синим глаз. Никаких гостей она сегодня не ожидала. Да и не могли они прийти вот так внезапно. Услышала бы сначала шаги на лестнице, она всегда их слышала. Но до этого момента в башне было тихо — только со двора доносился визг экскурсоводш.

И вот — этот скрип.

Директор поднялась, подошла к двери, выглянула в узкий коридор. Никого. Она закрыла дверь и подошла к окну. Ещё один автобус подъехал. Выходят… Любопытные, оглядываются, смотрят, жмурясь, на стены, на башню, на ворота… Смотрят — а её, Галину Витольдовну, не видят. Так и должно быть. Власть должна оставаться могущественной и незаметной. Галина Витольдовна Бабец была здесь в Замке выше всех. Единственные, кто был вровень с ней — это туча, которая надвинулась на Замок с утра, да ленивое солнце. Облако и солнце.

И мужественные воины, красивые образы которых жили здесь повсюду. Галина Витольдовна верно служила им и государству. Вместе они были силой. Галина Витольдовна Бабец, князья Саха-Якутские и государственные мужи, властители нынешней Страны Замков. Все вместе они и есть — История.

Кряк. Кряк. Кряк.

А вот теперь по коридору точно кто-то шёл. Неторопливо, будто наощупь, словно выбирая место для каждого следующего шага. Как ворона каркает. Это было уже не в первый раз. А лестница внизу почему-то молчала. Директор прислушалась. Шаги были негромкие, но отчётливые, они звучали совсем близко, за стеной кабинета. Что за чёрт?

…Извилистая лестница, которая вела вверх по узкому нутру каменной башни, была также большим плюсом — Галина Витольдовна надеялась, что старые сотрудницы не будут злоупотреблять визитами в директорский кабинет. Но коллектив ей попался на удивление молодой. Одни незамужние, краснощёкие девки, которые по любому поводу взлетали по кривым ступенькам, как будто гнался кто. «Галина Витольдовна, Галина Витольдовна!» Кричали так, будто их режут заживо. Никакой почтительности к исторической памяти. Она быстро навела здесь порядок, объяснила, что это за место работы, какая ответственность на них лежит. Притихли, перестали шляться где попало. Не девки, а какие-то сквозняки в юбках…

И тут дверь в её кабинет снова медленно и как-то многозначительно открылась. Галина Витольдовна видела в проёме стену коридора, освещённую протиснутым сквозь узкие окна солнцем — а на стене дрожала странная треугольная тень. Будто женская фигура притаилась сбоку и ждёт, когда её пригласят войти. Галина Витольдовна отставила в сторону чашку с чаем, решительно подошла к двери и грохнула ею изо всех сил.

«Яковлевич, — набрала она номер завхоза. — Зайдите ко мне, как сможете, ручка в дверях болтается. И проверьте там заодно, чем заняты наши птички».

Галина Витольдовна с подчинёнными разговаривала на беларусском языке, а с начальством — на русском. И очень собой гордилась, потому что была уверена, что точно знает, с кем на каком языке нужно разговаривать. Точно так же, с людьми она общалась по-товарищески или заискивающе, в зависимости от их социального статуса, а с женщинами только высокомерно.

Женщины вызывали в ней чувство протеста. Особенно молодые. Было в них что-то такое… Ну вот как вам сказать. Такое хитрое и двусмысленное. Они даже выглядели все как-то неправильно. Ну что это такое, на самом деле: все эти сиськи, губки, ляжки, серёжки, улыбочки… Зачем это всё? Кто это придумал? Вот, например, эта новенькая, Люба. В первый же день подошла: «Галина Витольдовна, а я верю, что в нашем Замке живет этот призрак!» И глаза как у ребенка.