— У вас замечательный двор, — говорит Хейди. Одна из стен гостиной — стеклянная, за ней открывается прекрасный вид на пышный задний двор.
— Мне всегда нравилось это время года, как раз жасмины цветут, — говорит госпожа Эскола, подходя к окну. Она стоит у самого стекла и смотрит на улицу. — А сейчас я даже ничего не чувствую. Я будто сама окоченела. Знаете, Матти плевать хотел на мои цветы. Я все время заставляла его помогать мне в саду, стоило ему там появиться. Выкопай яму, насыпь туда гравий, сюда насыпь земли, вот этот куст надо пересадить поближе к свету — и так далее, и так далее, я вечно им командовала — в итоге Матти вообще старался не соваться в мой сад. — Госпожа Эскола поворачивается, идет к Хейди и садится в кресло. — Это выше моего понимания. Что Матти никогда больше не выкопает мне ямку, пусть даже по приказу. Что мой муж сейчас сам лежит в ямке, перемешанный с землей.
Хейди кивает, искренне соболезнуя.
— Вы долго были в браке? — спрашивает Ян, ненадолго отрывая женщину от захлестнувшей ее скорби и подталкивая в сторону прозаичной конкретики.
— Мы были вместе более сорока лет. Сначала любовь, а потом… Потом — привязанность, привычка и своеобразное отыгрывание роли жены, — вспоминает госпожа Эскола. — Вы, конечно, извините за вопрос, но с чего вдруг потребовалось вызывать сюда полицейских из самого Хельсинки? Хяменская полиция у меня уже побывала, — говорит женщина, взгляд которой, кажется, слегка прояснился.
— Ваш муж умер при невыясненных обстоятельствах. Такие случаи всегда расследуются более тщательно, — отвечает Ян и решает сразу свести на нет возможные домыслы. — Вашего мужа убили. — Раскрывать подробности Ян пока тоже не торопится.
— Может, у господина Эсколы были недоброжелатели? Кто-нибудь приходит на ум? — спрашивает Хейди, и Ян сбит с толку реакцией вдовы: она начинает смеяться.
— Да все, — отвечает женщина. — Для всех здешних, ну, хартольцев, Матти был ходячим напоминанием о долгах, эдаким бельмом на глазу. У Ниеминенов ипотека, у Корхоненов кредит на машину… Почти все брали взаймы у банка Матти. А ведь кому-то еще и отказывали в выдаче кредита.
Любка раздражала его, ползая по полу около скамьи, и он подумал, что если бы здесь не было Мерика, то он непременно вот встал бы и обнял ее, а что дальше, там было бы видно. Правда, она еще девушка, но едва ли честная; да хотя бы и честная – стоит ли церемониться в разбойничьем вертепе? Любка собрала бусы и вышла. Свечка догорала, и огонь уж захватил бумажку в подсвечнике. Фельдшер положил возле себя револьвер и спички и потушил свечу. Лампадка сильно мигала, так что было больно глазам, и пятна прыгали по потолку, по полу, по шкапу, и среди них мерещилась Любка, крепкая, полногрудая: то вертится волчком, то замучилась пляской и тяжело дышит…
— Вашему мужу когда-нибудь угрожали? Может, как-то по-другому запугивали?
«Ах, если б Мерика унесли нечистые!» – думал он.
— Насколько я знаю, нет, ничего такого. Просто тихо ворчали на него по своим углам, — отвечает госпожа Эскола и снова встает. Ян наблюдает за тем, как женщина, под халатом которой мелькнула пижама, неровным шагом направляется к чайной тележке — налить себе еще. Выглядит она так, словно не мылась несколько дней. Непослушные волосы наспех собраны в небрежный пучок, глаза опухли от слез.
Лампадка в последний раз мигнула, затрещала и потухла. Кто-то, должно быть Мерик, вошел в комнату и сел на скамью. Он потянул из трубки, и на мгновение осветилась смуглая щека с черным пятнышком. От противного табачного дыма у фельдшера зачесалось в горле.
— Не могли бы вы еще рассказать что-нибудь о друзьях вашего мужа Матти? — спрашивает Хейди, когда женщина возвращается и садится. — Кто знал его лучше всех? Кто его самые близкие друзья?
– Да и поганый же у тебя табак, – будь он проклят! – сказал фельдшер. – Даже тошно.
Госпожа Эскола прищуривается, припоминая, затем произносит одно-единственное имя.
– Я табак с овсяным цветом мешаю, – ответил Мерик, помолчав. – Грудям легче.
Он покурил, поплевал и опять ушел. Прошло с полчаса, и в сенях вдруг блеснул свет; показался Мерик в полушубке и в шапке, потом Любка со свечой в руках.
— Их выходит не так много, даже если считать меня. С возрастом Матти все больше любил бывать один. Он-то знает всех, но большая часть этих знакомых — приятели или те, с кем приятно поохотиться, например. Однако был человек, с которым Матти действительно близко сошелся. Это пастор, Антти-Юхани Форс.
– Останься, Мерик! – сказала Любка умоляющим голосом.
Хейди кивает и записывает имя.
– Нет, Люба. Не держи.
— Причем Матти не был верующим. Просто они дружили не один десяток лет, — уточняет госпожа Эскола и делает большой глоток. — А впрочем, черт его знает, что тут теперь творится.
– Послушай меня, Мерик, – сказала Любка, и голос ее стал нежен и мягок. – Я знаю, ты разыщешь у мамки деньги, загубишь и ее, и меня, и пойдешь на Кубань любить других девушек, но бог с тобой. Я тебя об одном прошу, сердце: останься!
Хейди заинтересованно смотрит на женщину и снимает куртку. Солнце нещадно палит прямо сквозь стеклянные окна, и комната постепенно превращается в парилку.
– Нет, гулять желаю… – сказал Мерик, подпоясываясь.
— Знали ли вы или ваш муж человека по имени Ларс Сундин? — спрашивает Хейди, не скрывая любопытства в голосе.
– И гулять тебе не на чем… Ведь ты пешком пришел, на чем ты поедешь?
— Вполне возможно, но даже если кто-то такой и был, то точно не среди близких друзей Матти. Иногда мужчины представляют друг друга лишь по именам или даже по кличкам, которыми они пользуются на охоте, — говорит госпожа Эскола, и Хейди кивает. — Но никакой Ларс мне на ум не приходит.
Мерик нагнулся к Любке и шепнул ей что-то на ухо; она поглядела на дверь и засмеялась сквозь слезы.
— Мы еще не виделись с вашей дочерью, — осторожно начинает Хейди. — Не знаете, как можно было бы с ней связаться?
– А он спит, сатана надутая… – сказала она.
Женщина пожимает плечами:
Мерик обнял ее, крепко поцеловал и вышел наружу. Фельдшер сунул револьвер в карман, быстро вскочил и побежал за ним.
— Тут я и сама не преуспела, но раз уж речь о смерти, можно надеяться, что семейный адвокат что-нибудь да придумает.
– Пусти с дороги! – сказал он Любке, которая в сенях быстро заперла дверь на засов и остановилась на пороге. – Пусти! Что стала?
Хейди кивает.
– Зачем тебе туда?
Она остается для дальнейшей беседы с госпожой Эскола, а Ян принимается осматривать дом. Все очень стильно и дорого, однако не отпускает ощущение, будто что-то не так. Отдельные вещицы, книги и декоративные подушечки валяются на полу то тут, то там, обделенные вниманием хозяйки. Ян поднимается наверх и искренне радуется, заметив рабочий кабинет. Рабочий кабинет Матти Эсколы. В комнате стоит внушительное кожаное кресло, массивный дубовый стол и книжный шкаф, забитый по большей части литературой о политике и охоте. Яну бросается в глаза то, что некоторые из книг тоже лежат на полу. На стене висит голова какого-то рогатого животного. Во всем кабинете лишь одна фотография в рамке. Очевидно, семейный портрет. Печальным взглядом окидывает Ян этих мужчину, женщину и девочку. Он просматривает ящики в рабочем столе — ничего. Еще раз пробегается по книжным полкам — ничего. В конце концов он возвращается вниз.
– На лошадь поглядеть.
Любка посмотрела на него снизу вверх лукаво и ласково.
Хейди замечает спускающегося Яна и поднимается с места. Госпожа Эскола продолжает сидеть в кресле гостиной, тупо уставившись перед собой. Стакан женщины уже пуст. Когда полицейские выходят в коридор, вдова не провожает их — так и сидит в своем кресле, измученная и тоскующая.
– Что на нее глядеть? Ты на меня погляди… – сказала она, потом нагнулась и дотронулась пальцем до золоченого ключика, висевшего на его цепочке.
– Пусти, а то он уедет на моей лошади! – сказал фельдшер. – Пусти, чёрт! – крикнул он и, ударив ее со злобой по плечу, изо всей силы навалился грудью, чтобы оттолкнуть ее от двери, но она крепко уцепилась за засов и была точно железная. – Пусти! – крикнул он, замучившись. – Уедет, говорю!
Ян и Хейди едут в гостиницу «Линна», перед их глазами проносятся деревья и поля для гольфа. Ян молчаливо перебирает в уме список задач. Какие из них теперь неактуальны для расследования?
– Где ему? Не уедет.
Хейди тоже переваривает накопившиеся данные: ситуация раскрывается слой за слоем. И слоев много. Создается впечатление, что хельсинкское направление для их расследования менее полезно. Коллеги и близкие Сундина уже исключены из списка подозреваемых: у них алиби. С девушками, которые праздновали тогда вместе с Сундином, полиция уже встретилась: те оказались все же совершеннолетними и крайне молчаливыми. Криминалисты сказали, что в квартире Ларса была женщина — тут и без анализа ДНК понятно, что это Йенна Нюгрен, которая скорее жертва, чем подозреваемая. Интересно, может ли субъект опасаться, что Йенна что-то видела? Или то, что Йенну никто не трогает, должно что-то рассказать о субъекте? Возможно ли, что он эдакий защитник слабых, который делает больно лишь сильным мира сего или всяким подонкам? Убийца — умный человек, и жертвы отобраны тщательно, согласно какому-то определенному принципу. Сундин вел насыщенную ночную жизнь, ничем, однако же, не примечательную. Биографию Эсколы нужно изучить повнимательнее, но на сей раз — через рассказы друзей и знакомых.
Она, тяжело дыша и поглаживая плечо, которое болело, опять поглядела на него снизу вверх, покраснела и засмеялась.
– Не уходи, сердце… – сказала она. – Мне одной скучно.
Они сворачивают во двор гостиницы «Линна», и у Хейди звонит телефон. Ян слышит разговор, но разбирает не все слова. Звонящий уточняет, полиция ли это, потому что ему нужна Хейди.
Фельдшер поглядел ей в глаза, подумал и обнял ее, она не противилась.
— Поняла, мы с коллегой скоро будем у вас, — говорит Хейди и водружает мигалку на крышу автомобиля, чтобы встать на парковке перед гостиницей. — Вы точно хотите встретиться? — спрашивает Хейди, многозначительно глядя на Яна. — Спасибо, что позвонили, сейчас приеду, — она заканчивает разговор. — Звонила вдова, просила прийти женщину-полицейского. Похоже, в первый раз она о чем-то умолчала и сейчас хотела бы исправить это, но лишь в моей компании.
– Ну, не балуй, пусти! – попросил он.
— Ну, поезжай, — говорит Ян, спешно покидая автомобиль. Дверь едва успевает захлопнуться, как Хейди уже вовсю мчится со двора, похрустывая шинами о гравий.
Она молчала.
– А я слышал, – сказал он, – как ты сейчас говорила Мерику, что его любишь.
Хейди смотрит на семейный портрет, лежащий на стеклянном столике в гостиной. Этого фото здесь не было. Женщина, мужчина и дочь. Семья Эскола. Хейди разглядывает девочку, чей отец только что умер. Есть в ней что-то знакомое. Возможно, Хейди видит в крошке саму себя. На одно мгновение погружается она в воспоминания о детстве, в котором не было еще никаких расписаний, никаких обязанностей. Дни, такие легкие и яркие, напоминали веселую игру без какой-либо определенной цели, прерываемую только едой и сном.
– Мало ли… Кого я люблю, про то моя думка знает.
— Хотите виски? — спрашивает госпожа Эскола прямо в дверях, и Хейди соглашается.
Она опять дотронулась пальцем до ключика и сказала тихо:
— Я буду, если и вы выпьете, — ухмыляется она. Не в стиле Хейди строго придерживаться правил или ограничений. Порой именно мелкие нарушения приводили ее на верный след, давая людям почувствовать себя комфортно, ощутить некую общность с полицейским и переступить через предубеждения.
– Дай мне это…
Хейди садится на диван, держа в руке стакан, а госпожа Эскола беспокойно мнется на краешке ковра. Хейди смотрит на нее. Сама позвонила, а теперь и рта раскрыть не может. Хейди решает первой нарушить повисшую тишину.
Фельдшер отцепил ключик и отдал ей. Она вдруг вытянула шею, прислушалась и сделала серьезное лицо, и взгляд ее показался фельдшеру холодным и лукавым; он вспомнил про коня и уже легко отстранил ее и выбежал на двор. Под навесом мерно и лениво хрюкала засыпавшая свинья и стучала рогом корова… Фельдшер зажег спичку и увидел и свинью, и корову, и собак, которые со всех сторон бросились к нему на огонь, но лошади и след простыл. Крича и махая руками на собак, спотыкаясь о сугробы и увязая в снегу, он выбежал за ворота и стал вглядываться в потемки. Он напрягал зрение и видел только, как летал снег и как снежинки явственно складывались в разные фигуры: то выглянет из потемок белая смеющаяся рожа мертвеца, то проскачет белый конь, а на нем амазонка в кисейном платье, то пролетит над головою вереница белых лебедей… Дрожа от гнева и холода, не зная, что делать, фельдшер выстрелил из револьвера в собак и не попал ни в одну, потом бросился назад в дом.
— Когда вы в последний раз разговаривали с дочерью?
Когда он входил в сени, то ему ясно послышалось, как кто-то шмыгнул из комнаты и стукнул дверью. В комнате было темно; фельдшер толкнулся в дверь – заперта; тогда, зажигая спичку за спичкой, он бросился назад в сени, оттуда в кухню, из кухни в маленькую комнату, где все стены были увешаны юбками и платьями и пахло васильками и укропом, и в углу около печи стояла чья-то кровать с целою горою подушек; тут, должно быть, жила старуха, Любкина мать; отсюда прошел он в другую комнату, тоже маленькую, и здесь увидел Любку. Она лежала на сундуке, укрытая пестрым стеганым одеялом, сшитым из ситцевых лоскутиков, и представлялась спящею. Над ее изголовьем горела лампадка.
Вдова мгновенно замирает и задумчиво глядит на Хейди.
– Где моя лошадь? – строго спросил фельдшер.
— Если бы Матти не пришла тогда в голову идея отослать дочку в другую страну, с разговорами было бы попроще. Выросла бы дома, в Хартоле, мы бы делали вместе все, что обычно делают матери и дочери. Да. Что они там делают-то? Ходят за покупками? Ну-ну. Я всегда мечтала съездить с ней в Париж, — откровенничает госпожа Эскола.
Любка не шевелилась.
– Где моя лошадь, я тебя спрашиваю? – повторил фельдшер еще строже и сорвал с нее одеяло. – Я тебя спрашиваю, чертовка! – крикнул он.
Хейди обдумывает услышанное. С дочерью, конечно, пока встретиться не удалось, однако кое-какие сведения им уже передали через семейного адвоката. Насколько тяжелым должен быть характер женщины, чтобы она скрывалась от собственной матери? Может, это стало способом сбежать от чего-то? Сердилась ли она?
Она вскочила, стала на колени и, одной рукой придерживая сорочку, а другой стараясь ухватить одеяло, прижалась к стене… Глядела она на фельдшера с отвращением, со страхом, и глаза у нее, как у пойманного зверя, лукаво следили за малейшим его движением.
— Еще не все потеряно. Возможно, однажды вы вместе куда-нибудь съездите. После похорон, — пытается приободрить собеседницу Хейди.
– Говори, где лошадь, а то я из тебя душу вышибу! – крикнул фельдшер.
— Сомневаюсь, — говорит госпожа Эскола, поднимая стакан с виски. — Я месяцами рыдала после ее отъезда, нет, годами. Но сейчас, когда Матти не стало, я совсем расклеилась. Нас столько всего связывало — в том числе и сожаление. Я б даже сказала, что и ненависть, но обстоятельства не располагают: вы из полиции, а муж мой все-таки убит.
– Отойди, поганый! – сказала она хриплым голосом.
Хейди внимательно слушает.
Фельдшер схватил ее за сорочку около шеи и рванул; и тут же не выдержал и изо всех сил обнял девку. А она, шипя от злости, заскользила в его объятиях и, высвободив одну руку – другая запуталась в порванной сорочке – ударила его кулаком по темени.
— О чем вы на самом деле хотели поговорить? — спрашивает она.
В голове у него помутилось от боли, в ушах зазвенело и застучало, он попятился назад и в это время получил другой удар, но уже по виску. Пошатываясь и хватаясь за косяки, чтобы не упасть, он пробрался в комнату, где лежали его вещи, и лег на скамью, потом, полежав немного, вынул из кармана коробку со спичками и стал жечь спичку за спичкой, без всякой надобности: зажжет, дунет и бросит под стол – и так, пока не вышли все спички.
— Пожалуй, есть один момент, о котором стоило бы рассказать, хотя от всего уже тошнит, ей-богу, — говорит женщина. — Почему я вас и позвала.
Госпожа Эскола берет в руки Библию, лежавшую до этого на краю дивана. Хейди становится не по себе: сейчас только молитв и не хватало. Она старается смотреть на женщину прямо и открыто.
Между тем за окном стал синеть воздух, заголосили петухи, а голова всё болела и в ушах был такой шум, как будто Ергунов сидел под железнодорожным мостом и слушал, как над головой его проходит поезд. Кое-как он надел полушубок и шапку; седла и узла с покупками он не нашел, сумка была пуста: недаром кто-то шмыгнул из комнаты, когда он давеча входил со двора.
— Только тем и занята, что копаюсь в вещах, вчера начала — и до сих пор, — говорит вдова. — Утром на полу проснулась на втором этаже, меня там вырубило. А как вы ушли, я прошерстила книжные полки.
Он взял в кухне кочергу, чтобы оборониться от собак, и вышел на двор, оставив дверь настежь. Метель уж улеглась, и на дворе было тихо… Когда он вышел за ворота, белое поле представлялось мертвым и ни одной птицы не было на утреннем небе. По обе стороны дороги и далеко вдали синел мелкий лес.
— Искали что-то конкретное?
Фельдшер стал было думать о том, как встретят его в больнице и что скажет ему доктор; нужно было непременно думать об этом и приготовить заранее ответы на вопросы, но мысли эти расплывались и уходили прочь. Он шел и думал только о Любке, о мужиках, с которыми провел ночь; вспоминал он о том, как Любка, ударив его во второй раз, нагнулась к полу за одеялом и как упала ее распустившаяся коса на пол. У него путалось в голове, и он думал: к чему на этом свете доктора, фельдшера, купцы, писаря, мужики, а не просто вольные люди? Есть же ведь вольные птицы, вольные звери, вольный Мерик, и никого они не боятся, и никто им не нужен! И кто это выдумал, кто сказал, что вставать нужно утром, обедать в полдень, ложиться вечером, что доктор старше фельдшера, что надо жить в комнате и можно любить только жену свою? А почему бы не наоборот: обедать бы ночью, а спать днем? Ах, вскочить бы на лошадь, не спрашивая, чья она, носиться бы чёртом вперегонку с ветром, по полям, лесам и оврагам, любить бы девушек, смеяться бы над всеми людьми…
— Нет, ничего конкретного я не искала. Разве что причины ненавидеть мужа, чтобы не так убиваться по нему, — усмехается Райя Эскола. — Но я не рассчитывала наткнуться на что-то стоящее. И тем не менее — вот.
Фельдшер бросил кочергу в снег, припал лбом к белому холодному стволу березы и задумался, и его серая, однообразная жизнь, его жалованье, подчиненность, аптека, вечная возня с банками и мушками казались ему презренными, тошными.
Госпожа Эскола кладет Библию на столик и медленно открывает ее. Книга оказывается полой внутри, посередине лежит конверт. Женщина берет его и дрожащими руками вынимает пачку фотографий.
– Кто говорит, что гулять грех? – спрашивал он себя с досадой. – А вот которые говорят это, те никогда не жили на воле, как Мерик или Калашников, и не любили Любки; они всю свою жизнь побирались, жили без всякого удовольствия и любили только своих жен, похожих на лягушек.
— Вы же из полиции, вот и скажите мне, что со всем этим делать, — говорит госпожа Эскола, раскладывая фотографии на запачканном стеклянном столике.
И про себя он теперь думал так, что если сам он до сих пор не стал вором, мошенником или даже разбойником, то потому только, что не умеет или не встречал еще подходящего случая.
8 ИЮЛЯ, ПОНЕДЕЛЬНИК, ХАРТОЛА
Прошло года полтора. Как-то весною, после Святой, фельдшер, давно уже уволенный из больницы и ходивший без места, поздно вечером вышел в Репине из трактира и побрел по улице без всякой цели.
Ян массирует виски. Неимоверно хочется спать. За окном тихий приятный вечер. Начинает вибрировать телефон. Опять звонит Мертанен.
Вышел он в поле. Там пахло весною и дул теплый, ласковый ветерок. Тихая, звездная ночь глядела с неба на землю. Боже мой, как глубоко небо и как неизмеримо широко раскинулось оно над миром! Хорошо создан мир, только зачем и с какой стати, думал фельдшер, люди делят друг друга на трезвых и пьяных, служащих и уволенных и пр. ? Почему трезвый и сытый покойно спит у себя дома, а пьяный и голодный должен бродить по полю, не зная приюта? Почему кто не служит и не получает жалованья, тот непременно должен быть голоден, раздет, не обут? Кто это выдумал? Почему же птицы и лесные звери не служат и не получают жалованья, а живут в свое удовольствие?
Ян отвечает на вопросы коротко и по сути. Нет, они еще не выяснили мотив. Нет, они понятия не имеют, когда ждать третий труп.
Вдали на небе, распахнувшись над горизонтом, дрожало красивое багровое зарево. Фельдшер стоял и долго глядел на него и всё думал: почему если он вчера унес чужой самовар и прогулял его в кабаке, то это грех? Почему?
Мимо по дороге проехали две телеги: в одной спала баба, в другой сидел старик без шапки…
По окончании разговора Ян чувствует на себе вопрошающий взгляд Хейди.
– Дед, где это горит? – спросил фельдшер.
— Чего хотел?
– Двор Андрея Чирикова… – ответил старик.
Ян делает неопределенный жест рукой, содержащий в себе широчайший диапазон ответов: Мертанен хочет все и сразу. Это дело еще больше разъярило начальника. Ян не помнит, когда в последний раз Мертанен настолько надоедал с вопросами по какому-либо делу. Пока угрозы начальства сыпятся исключительно на голову Яна, который, со своей стороны, придает ускорение команде, хотя и не так агрессивно. Просто так положено, если ты кем-то руководишь. Ян старается давать своим людям возможность спокойно сконцентрироваться на деле, а сам подставляется под гнев руководства, подрабатывает громоотводом. Хейди и Зак тоже чувствуют какое-то давление, но они все-таки ограждены от необходимости раз за разом выслушивать прописные истины — Ян себе такого не позволяет.
И вспомнил фельдшер, что случилось с ним года полтора назад, зимою, в этом самом дворе, и как хвастал Мерик; и вообразил он, как горят зарезанные старуха и Любка, и позавидовал Мерику. И когда шел опять в трактир, то, глядя на дома богатых кабатчиков, прасолов и кузнецов, соображал: хорошо бы ночью забраться к кому побогаче!
Двумя кусочками малярного скотча Ян крепит на стену гостиничного номера карту Хартолы. Он помечает крестиком место, где нашли труп Эсколы. Хейди встает и идет к бару.
— Пиво будешь? — спрашивает она, с шипением открывая свою бутылку. Ян качает головой.
Гусев
— У Эсколы был хороший друг по имени Антти-Юхани Форс, — говорит он и пишет имя мужчины на бумажке, которую тоже лепит на стену. — Плюс у нас есть эти старые фотографии, — продолжает он, берет из кучи фотокарточек, которые дала госпожа Эскола, две верхние и размещает рядом.
Находка не из приятных. Запечатленные фотовспышкой откровенные ракурсы совсем юных голых тел. Девушек без лиц. Фотографиям уже много лет, однако остается открытым вопрос о том, связаны ли эти фото девушек — вероятно, несовершеннолетних — с убийством Эсколы. С видимым облегчением госпожа Эскола подтвердила, что ее дочери среди этих девушек вроде бы нет. На фотографиях кто-то еще. Кто?
I
Хейди опускает бутылку «Карлсберг» на небольшой письменный стол, пишет на стикере «девушки? год —?» и крепит его на стену рядом с картой.
Уже потемнело, скоро ночь.
Ян обводит кружком дом Эсколы и повторяет вслух все то, что им известно о случившемся. К моменту обнаружения Матти Эскола был мертв около восьми часов. Это значит, что время смерти — примерно час ночи. Ян уверен, что обеим жертвам убийца назначил встречу. На своем автомобиле Эскола, скорее всего, добрался до оговоренного с субъектом места. Субъект подсел к Эсколе — и они вместе куда-то поехали. Ян подозревает, что убийца вовсе не скрывал свою личность перед жертвами. Как именно он убедил их согласиться на встречу?
Гусев, бессрочноотпускной рядовой, приподнимается на койке и говорит вполголоса:
Ян изучает фотографии с мест преступления. Королевские ворота в Суоменлинне и Королевские ворота в Хартоле. Постановка — первое, что приходит в голову. От криминалистов тут было мало толку. На теле Эсколы нашли следы, указывающие на использование электрошокера. В емкость с водой голову совали с применением силы. Топили Эсколу на суше. За гранью понимания пока остается вот что: почему необходимо именно топить?
– Слышишь, Павел Иваныч? Мне один солдат в Сучане сказывал: ихнее судно, когда они шли, на рыбину наехало и днище себе проломило.
Ян передумывает и все же берет бутылочку пива. Они с Хейди пьют, молча уставившись на стену с наспех наклеенными материалами дела.
Человек неизвестного звания, к которому он обращается и которого все в судовом лазарете зовут Павлом Иванычем, молчит, как будто не слышит.
Ян возвращается к списку владельцев «Ситроен-Джампер». Полиция Хяме помогла поработать с найденными в базе именами, однако результат оказался нулевым: никакой связи с жертвами или их ближним кругом обнаружено не было. Следующий шаг — встретиться с каждым из владельцев лично и как следует осмотреть машины. Ян прикинул, что на все это уйдет день-два. Он прикидывает, сколько времени они уже потеряли. Глядя на карту королевской общины, он думает: может, стоило бы направить расследование в другое русло и вместо копания в прошлом пытаться предугадать будущее? Им нужно из кожи вон лезть, чтобы понять, кто у субъекта на очереди, кто третий король. Кому убийца собирается сделать звонок?
И опять наступает тишина… Ветер гуляет по снастям, стучит винт, хлещут волны, скрипят койки, но ко всему этому давно уже привыкло ухо, и кажется, что всё кругом спит и безмолвствует. Скучно. Те трое больных – два солдата и один матрос – которые весь день играли в карты, уже спят и бредят.
9 ИЮЛЯ, ВТОРНИК, ХАРТОЛА
Кажется, начинает покачивать. Койка под Гусевым медленно поднимается и опускается, точно вздыхает – и этак раз, другой, третий… Что-то ударилось о пол и зазвенело: должно быть, кружка упала.
– Ветер с цепи сорвался… – говорит Гусев, прислушиваясь.
На часах всего 07:13, но у Сааны сна ни в одном глазу. Она лежит в постели, поглощенная мыслями. Бармен выразился недвусмысленно. И человеком, с которым Хелена разговаривала в баре в свой последний вечер, была тетя Инкери. Почему же она ни словом не обмолвилась об этом? Саана встает с кровати и спускается вниз. Кухня пустует. Саана зовет тетю, но вокруг ни души.
На этот раз Павел Иваныч кашляет и отвечает раздраженно:
Беспокойство с утра пораньше щекотало Саану изнутри, заставляя делать хоть что-нибудь. Она пытается позвонить тете, но та не берет трубку. Саана решает походить сегодня по Хелениному маршруту, воспроизвести последний вечер: сначала на место бывшей заправки, потом на пляж, где проводился праздник окончания конфирмационного лагеря, после — в бар и наконец в усадьбу.
– То у тебя судно на рыбу наехало, то ветер с цепи сорвался… Ветер зверь, что ли, что с цепи срывается?
На месте Kesoil сейчас «Яри-Пекка»
[51], и Саана, не останавливаясь там, идет на пляж. Она смотрит на воду, пытаясь представить себе подростковую вечеринку 1989 года. Что молодежь тогда пила? Что за одежду носила? Саана с ужасом вспоминает, как летом между седьмым и восьмым классами впервые попробовала курить.
– Так крещеные говорят.
От пляжа до Коскипяя около 8 километров. Без велосипеда это та еще прогулочка, особенно после бурного празднования. Нашла ли полиция велосипед Хелены?
– И крещеные такие же невежды, как ты… Мало ли чего они не говорят? Надо свою голову иметь на плечах и рассуждать. Бессмысленный человек.
Павел Иваныч подвержен морской болезни. Когда качает, он обыкновенно сердится и приходит в раздражение от малейшего пустяка. А сердиться, по мнению Гусева, положительно не на что. Что странного или мудреного, например, хоть в рыбе или в ветре, который срывается с цепи? Положим, что рыба величиной с гору и что спина у нее твердая, как у осетра; также положим, что там, где конец света, стоят толстые каменные стены, а к стенам прикованы злые ветры… Если они не сорвались с цепи, то почему же они мечутся по всему морю, как угорелые, и рвутся, словно собаки? Если их не приковывают, то куда же они деваются, когда бывает тихо?
Пейзаж медленно меняется. Лес, проселочная дорога, густой ельник, центральный бар и в конце — усадьба. Саана пристраивает велосипед к дереву и морально готовится к встрече с Лео, если он здесь. Сегодня Саана даже накрасилась. Но двор пуст. Она обходит усадьбу и, следуя уже знакомому пути, добирается до порога, пересекает скрипучий подвесной мостик и вскоре оказывается на противоположном берегу. Ветви серебристой ивы склонились до самой воды. Кругом тишина. Писк мошкары в ухе на секунду отвлекает Саану от мыслей. Очевидно, никто не был в усадьбе несколько дней. Поросль, предоставленная самой себе, превратила дворовую дорожку в мини-джунгли. Лесной купырь, крапива и прочее разнотравье так и путаются у Сааны под ногами. Не проходит и минуты, как она краем глаза улавливает внизу знакомое струящееся движение. Саана вздрагивает, но тут же спохватывается, стараясь успокоиться. Сейчас на ней резиновые сапоги, да и ползущая себе дальше змейка — наверное, медянка — на ядовитую не очень похожа. Не стоит так пугаться.
Гусев долго думает о рыбах, величиною с гору, и о толстых, заржавленных цепях, потом ему становится скучно, и он начинает думать о родной стороне, куда теперь возвращается он после пятилетней службы на Дальнем Востоке. Рисуется ему громадный пруд, занесенный снегом… На одной стороне пруда фарфоровый завод кирпичного цвета, с высокой трубой и с облаками черного дыма; на другой стороне – деревня… Из двора, пятого с краю, едет в санях брат Алексей; позади него сидят сынишка Ванька, в больших валенках, и девчонка Акулька, тоже в валенках. Алексей выпивши, Ванька смеется, а Акулькина лица не видать – закуталась.
На крыльце заброшенной сауны пахнет сырой землей и влажностью, что поднимается от речного порога. Саана заглядывает в закрытые окна и приличия ради здоровается с пустотой. Оконные стекла отчасти затемнены, отчасти просто грязные, так что сквозь них едва ли удастся хоть что-нибудь рассмотреть. Саана огибает маленький домик в поисках места, где она смогла бы забраться внутрь. Останавливается, прислушивается — вокруг по-прежнему тишина, нарушаемая разве что пением дроздов и зябликов. Вдалеке кукует кукушка. Саана оглядывается по сторонам. Она совершенно одна. Наудачу дергает ручку двери — удивительно, конечно, однако дверь поддается.
«Не ровен час, детей поморозит…» – думает Гусев. – Пошли им, господи, – шепчет он, – ума-разума, чтоб родителей почитали и умней отца-матери не были…
Саана медленно ступает вглубь сауны. Сейчас она чувствует себя преступницей. Помещение оклеено старыми обоями в розочку, стоит железная кровать, один стул. Саана садится на кровать и осматривается. Пыльно и душно. Старые пружины больно врезаются в задницу, и Саана быстро встает. Ее внимание приковано к необычной костяной короне, висящей на стене прямо над кроватью. Саана делает несколько снимков предбанника и заглядывает в саму сауну. Потемневшие стены и лавочки придают сауне мрачный вид. Бетонный пол кое-где пошел трещинами. Заброшенная сауна почему-то пропитана запахом земляного погреба. Саана возвращается в предбанник и пробегает глазами по обоям. Что-то в этой комнате бешено подстегивает ее воображение.
– Тут нужны новые подметки, – бредит басом больной матрос – Да, да!
Интересно, Хелена тут бывала?
Мысли у Гусева обрываются, и вместо пруда вдруг ни к селу, ни к городу показывается большая бычья голова без глаз, а лошадь и сани уж не едут, а кружатся в черном дыму. Но он всё-таки рад, что повидал родных. Радость захватывает у него дыхание, бегает мурашками по телу, дрожит в пальцах.
– Привел господь повидаться! – бредит он, но тотчас же открывает глаза и ищет в потемках воду.
Вечером, когда Саанин желудок, привыкший к поистине барскому тетиному меню, начинает требовательно урчать, а тети все нет, на ум приходит та статья в журнале, о которой упоминала Эйла. По словам парикмахерши, журнал был то ли «Хюмю», то ли «Сэура».
Он пьет и ложится, и опять едут сани, потом опять бычья голова без глаз, дым, облака… И так до рассвета.
Саана гуглит «Хюмю журнал 1989», и первая ссылка ведет на статью в Википедии, где излагается история журнала и даются ссылки на другие ресурсы. Да, журнал «Хюмю» был по-настоящему популярен. Похоже, он-то Саане и нужен. Где можно взять старые номера прессы? Интернет говорит, что в архиве Национальной библиотеки хранится обширная коллекция подшивок различных журналов — в том числе и очень старых.
II
Гугл-карты показывают расположение Национальной библиотеки, и Саана искренне удивляется: это же совсем рядом с Кафедральным собором
[52]! Она и понятия не имела, что такая библиотека вообще существует. Работа интернет-журналиста зиждется на изучении сенсаций-однодневок, и до настоящих расследований у Сааны дело как-то не дошло. Все журналы 1989 года хранятся в библиотеке на пленках или в виде распечаток, так что за материалами нужно будет лично наведаться в архив. Саана в сомнениях. Изучение архива и поиск той статьи о Хелене по-настоящему будоражат ум, так что выбора, похоже, не остается. Ехать так ехать. Конечно, заглянуть домой посреди обещанного себе «ухода от цивилизации» — это немного нечестно. Она оставила квартиру пустовать и распрощалась со всеми друзьями. А сейчас вдруг объявится на пару дней? Если расскажет друзьям, то пиши пропало: они утянут ее в мир болтовни и пьянок. Лучше, если визит домой останется в тайне. Тихо приедет — тихо уедет обратно в Хартолу продолжать расследование. Ну и раз уж она все равно заскочит в Хельсинки, то почему бы заодно не встретиться с мужчиной, которого Веера ей так активно подсовывает? Там сразу будет понятно, стоит ли игра свеч. Разумнее с первой встречей не затягивать, дабы не тратить понапрасну летнее время на переписку с неподходящим человеком.
Сначала в потемках обозначается синий кружок – это круглое окошечко; потом Гусев мало-помалу начинает различать своего соседа по койке, Павла Иваныча. Этот человек спит сидя, так как в лежачем положении он задыхается. Лицо у него серое, нос длинный, острый, глаза, оттого, что он страшно исхудал, громадные; виски впали, борода жиденькая, волосы на голове длинные… Глядя на лицо, никак не поймешь, какого он звания: барин ли, купец, или мужицкого звания? Судя по выражению и длинным волосам, он как будто бы постник, монастырский послушник, а прислушаешься к его словам – выходит, как будто бы и не монах. От качки, духоты и от своей болезни он изнемог, тяжело дышит и шевелит высохшими губами. Заметив, что Гусев глядит на него, он поворачивается к нему лицом и говорит:
Саана не то чтобы очень доверяет Веере в вопросах выбора спутника жизни. Откуда бы Веере вообще знать, кто подходит Саане, если Саана и сама не в курсе, чего хочет от жизни в целом и от мужчин в частности? Подруга ничего не сказала о его внешности — это точно не к добру. Стало быть, он выглядит так, что об этом лучше помалкивать.
– Я начинаю догадываться… Да… Я теперь отлично всё понимаю.
Где-то раздается треск. Саана вздрагивает и поворачивается, чтобы посмотреть в окно: может, это тетя во дворе? Но нет, там по-прежнему пусто. Саана принимает решение. Статья в журнале подтолкнет ее расследование в правильном направлении. Она изучает расписание автобусов и бронирует себе билет на вечерний рейс. Она поедет в Хельсинки. Всего на одну ночь, максимум на две.
– Что вы понимаете, Павел Иваныч?
Тетя появляется лишь после семи вечера.
– А вот что… Мне всё казалось странным, как это вы, тяжело больные, вместо того, чтобы находиться в покое, очутились на пароходе, где и духота, и жар, и качка, всё, одним словом, угрожает вам смертью, теперь же для меня всё ясно… Да… Ваши доктора сдали вас на пароход, чтобы отвязаться от вас. Надоело с вами возиться, со скотами… Денег вы им не платите, возня с вами, да и отчетность своими смертями портите – стало быть, скоты! А отделаться от вас не трудно… Для этого нужно только, во-первых, не иметь совести и человеколюбия и, во-вторых, обмануть пароходное начальство. Первое условие можно хоть и не считать, в этом отношении мы артисты, а второе всегда удается при некотором навыке. В толпе четырехсот здоровых солдат и матросов пять больных не бросаются в глаза; ну, согнали вас на пароход, смешали со здоровыми, наскоро сосчитали и в суматохе ничего дурного не заметили, а когда пароход отошел, то и увидели: на палубе валяются параличные да чахоточные в последнем градусе…
— Ездила в Ювяскюля закупаться. Держи, — говорит Инкери, опуская Саане в руку камушек на цепочке. Саана переводит взгляд с камушка на тетю.
Гусев не понимает Павла Иваныча; думая, что ему делают выговор, он говорит в свое оправдание:
– Я лежал на палубе потому, что сил не было; когда нас из баржи на пароход выгружали, я шибко озяб.
— Тигровый глаз, — сообщает тетя. — Камень силы, укрепляющий связь с землей.
– Возмутительно! – продолжает Павел Иваныч. – Главное, отлично ведь знают, что вы не перенесете этого далекого перехода, а все-таки сажают вас сюда! Ну, положим, до Индейского океана вы дойдете, а потом что? Страшно подумать… И это благодарность за верную, беспорочную службу!
Саана сжимает камушек в руке. Прохладный.
Павел Иваныч делает злые глаза, брезгливо морщится и говорит, задыхаясь:
— Тигровый глаз используют, когда нужно восстановить силы, снять стресс и поднять самооценку. Можешь советоваться с ним, — говорит она и смеется, глядя на скептическую мину Сааны. — Дай ему свободно повиснуть в воздухе на цепочке и спроси, что есть «да» и что есть «нет». Когда поймешь его логику, сможешь спрашивать о чем-то более сложном, о чем угодно.
– Вот бы кого в газетах расщелкать так, чтобы перья посыпались!
Саану тянет посмеяться, но она решает просто полюбоваться на красивый тигровый глаз, подвешенный на цепочке.
Больные два солдата и матрос проснулись и уже играют в карты. Матрос полулежит на койке, солдаты сидят возле на полу и в самых неудобных позах. У одного солдата правая рука в повязке и на кисти наворочена целая шапка, так что карты держит он в правой подмышке или в локтевом сгибе, а ходит левой рукой. Сильно качает. Нельзя ни встать, ни чаю напиться, ни лекарства принять.
— Что есть «да»? — спрашивает Саана и замирает, ожидая от камня какого-нибудь знака. Мало-помалу камень наливается силой и начинает раскачиваться туда-сюда. Это сильно озадачивает Саану. Камень реагирует, однако она может поклясться, что не двигала рукой.
– Ты в денщиках служил? – спрашивает Павел Иваныч у Гусева.
— Очевидно, его «да» выглядит вот так, — комментирует тетя.
– Точно так, в денщиках.
– Боже мой, боже мой! – говорит Павел Иваныч и печально покачивает головой. – Вырвать человека из родного гнезда, тащить пятнадцать тысяч верст, потом вогнать в чахотку и… и для чего всё это, спрашивается? Для того, чтоб сделать из него денщика для какого-нибудь капитана Копейкина или мичмана Дырки. Как много логики!
Когда Саана спрашивает про «нет», тигровый глаз просто легонько дергается.
– Дело не трудное, Павел Иваныч. Встанешь утром, сапоги почистишь, самовар поставишь, комнаты уберешь, а потом и делать нечего. Поручик целый день планты чертит, а ты хочешь – богу молись, хочешь – книжки читай, хочешь – на улицу ступай. Дай бог всякому такой жизни.
— Все, теперь можно спрашивать.
– Да, очень хорошо! Поручик планты чертит, а ты весь день на кухне сидишь и по родине тоскуешь… Планты… Не в плантах дело, а в жизни человеческой! Жизнь не повторяется, щадить ее нужно.
— Спрашивать — о чем? — Саана в недоумении разглядывает камень.
– Оно конечно, Павел Иваныч, дурному человеку нигде пощады нет, ни дома, ни на службе, но ежели ты живешь правильно, слушаешься, то какая кому надобность тебя обижать? Господа образованные, понимают… За пять лет я ни разу в карцере не сидел, а бит был, дай бог память, не больше одного раза…
— О том, что требует ответа, — говорит тетя, и Саана останавливает движение камня. Вообще говоря, у нее вагон и маленькая тележка вопросов к самой тете, но почему-то все они застряли в горле.
– За что?
— Я буду когда-нибудь счастливой? — в итоге спрашивает Саана. Проходит секунда — и камень начинает активно раскачиваться. Он говорит «да». Тетя светится радостью, да и Саана невольно расплывается в улыбке, хотя чувствует себя странновато. Как это работает? Она не двигает рукой, так почему же камень раскачивается?
– За драку. У меня рука тяжелая, Павел Иваныч. Вошли к нам во двор четыре манзы; дрова носили, что ли – не помню. Ну, мне скучно стало, я им того, бока помял, у одного проклятого из носа кровь пошла… Поручик увидел в окошко, осерчал и дал мне по уху.
— Хелену убили? — спрашивает Саана и ждет. Камень медлит с ответом пару мгновений, после чего начинает раскачиваться еще сильнее. Саана смотрит на него, потом на тетю. Ей становится жутко.
Чтобы разогнать накатившую панику, Саана рассказывает тете о грядущей вылазке в Хельсинки, однако задавать вопросы пока не решается. Что тетя делала тем вечером в баре с Хеленой? Даже тигровый глаз затрудняется ответить.
– Глупый, жалкий ты человек… – шепчет Павел Иваныч. – Ничего ты не понимаешь.
Саана поднимается наверх — паковать вещи и собираться с духом. Спустившись вниз, уже с рюкзаком за плечами, она натыкается на Инкери, которая вышла проводить племянницу. Саана заставляет себя открыть рот.
Он совсем изнемог от качки и закрыл глаза; голова у него то откидывается назад, то опускается на грудь. Несколько раз пробует он лечь, но ничего у него не выходит: мешает удушье.
— Тут выяснилось, что ты виделась с Хеленой в ее последний вечер. О чем вы говорили? Почему не рассказала мне об этом?
– А за что ты четырех манз побил? – спрашивает он, немного погодя.
Кажется, Инкери даже не удивилась этому вопросу.
– Так. Во двор вошли, я и побил.
— Я знала, что до тебя дойдут эти слухи, — говорит она и отпивает немного чая из чашечки, зажатой в руке. — Да, я виделась с Хеленой.
И наступает тишина… Картежники играют часа два, с азартом и с руганью, но качка утомляет и их; они бросают карты и ложатся. Опять рисуется Гусеву большой пруд, завод, деревня… Опять едут сани, опять Ванька смеется, а Акулька-дура распахнула шубу и выставила ноги: глядите мол, люди добрые, у меня не такие валенки, как у Ваньки, а новые.
— И? — Саане хочется буквально вытрясти из тети все ответы.
– Шестой годочек пошел, а всё еще разума нет! – бредит Гусев. – Заместо того, чтобы ноги задирать, поди-кась дядьке служивому напиться принеси. Гостинца дам.
— В те годы я преподавала в колледже, вела летние курсы, — говорит Инкери и задумчиво смотрит куда-то вдаль. — Хелена посещала один из моих курсов, она очень мне нравилась. Девочка была крайне чувствительна, но в то же время в ней ощущался внутренний стержень. Для своего возраста она мыслила своеобразно и глубоко. Казалось, она тоскует по чему-то далекому, по незнакомому миру. Я видела в Хелене саму себя. Тем вечером в баре она дала мне почитать свое стихотворение. Хотела услышать мое мнение.
Вот Андрон с кремневым ружьем на плече несет убитого зайца, а за ним идет дряхлый жид Исайчик и предлагает ему променять зайца на кусок мыла; вот черная телочка в сенях, вот Домна рубаху шьет и о чем-то плачет, а вот опять бычья голова без глаз, черный дым…
Саана обдумывает тетины слова. Она же видела то стихотворение. Что Хелена действительно хотела сказать? Пыталась ли так передать сообщение, которое оказалось тете не по зубам?
— Почему было сразу не рассказать? — спрашивает Саана, не в силах справиться с захлестнувшим ее гневом.
Наверху кто-то громко крикнул, пробежало несколько матросов; кажется, протащили по палубе что-то громоздкое или что-то треснуло. Опять пробежали… Уж не случилось ли несчастье? Гусев поднимает голову, прислушивается и видит: два солдата и матрос опять играют в карты; Павел Иваныч сидит и шевелит губами. Душно, нет сил дышать, пить хочется, а вода теплая, противная… Качка не унимается.
— В жизни не бывает готовых ответов. Если я начну сама заваливать тебя словами и мнениями, рано или поздно твой рассказ окрасится в мои цвета. Это будет уже моя история, в которой ты рискуешь потерять собственный голос, — спокойно отвечает она. — Ты должна самостоятельно узнавать обо всем и делать выводы, создавать свою реальность, — говорит тетя, вставая из-за стола.
Вдруг с солдатом-картежником делается что-то странное… Он называет черви бубнами, путается в счете и роняет карты, потом испуганно и глупо улыбается и обводит всех глазами.
Саану трясет, однако ей нечего возразить.
– Я сейчас, братцы… – говорит он и ложится на пол.
— Хелена была еще совсем девочкой, но девочкой умной настолько, что однажды она посоветовала мне прекратить отношения с коллегой, учителем рисования. Я ни секунды не пожалела о принятом решении, — продолжает тетя, хлопоча на кухне. Она собирается растопить сауну.
Все в недоумении. Его окликают, он не отзывается.
Саана не успеет попариться. Внезапная загадочность тети как-то выбила ее из колеи. Будто до этого Инкери все время скармливала Саане лишь полуправду. И все же картина последнего лета Хелены пополнилась в голове Сааны новым человеком.
– Степан, может, тебе нехорошо? а? – спрашивает другой солдат с повязкой на руке. – Может, попа призвать? а?
Учитель рисования. Имеет ли он отношение к этому делу? Поспрашивать бы о нем Инкери, когда та немного оттает.
– Ты, Степан, воды выпей… – говорит матрос – На, братишка, пей.
– Ну, что ты его по зубам кружкой колотишь? – сердится Гусев. – Нешто не видишь, голова садовая?
Автобус трогается с места, Саана откидывает спинку сиденья назад — благо, за ней никого нет. Иногда так приятно побыть одной. Саана все думает о тете: всю жизнь одна. Они бы не ужились, не будь тетин дом достаточно большим для того, чтобы все могли разойтись по своим комнатам и насладиться уединением. «Мы эдакие социальные интроверты», — как-то сказала тетя и попала в точку.
– Что?
«Я буду в Хельсинки, встретимся?» — пишет Саана мужчине и отправляет сообщение сразу, пока не начала сожалеть об этом.
– Что! – передразнивает Гусев. – В нем дыхания нет, помер! Вот тебе – и что! Экий народ неразумный, господи ты боже мой!..
Подъезжая к Хейноле, Саана получает ответ: «Завтра в 18 на террасе Mbar?» Она удивленно поднимает брови. Какое облегчение. Похоже, мужчина тоже не горит желанием оттягивать этот момент. «ОК, договорились:)», — отвечает она. Она не хотела бы задерживаться в Хельсинки дольше запланированного, но еще одна ночь в родных стенах поможет переварить услышанное сегодня. Она покопается в архивах, и, если та статья найдется, будет очень кстати отыскать человека, который ее написал.
III
9 ИЮЛЯ, ВТОРНИК, ХАРТОЛА
Качки нет, и Павел Иваныч повеселел. Он уже не сердится. Выражение лица у него хвастливое, задорное и насмешливое. Он как будто хочет сказать: «Да, сейчас я скажу вам такую штуку, что вы все от смеха животы себе порвете». Круглое окошечко открыто, и на Павла Иваныча дует мягкий ветерок. Слышны голоса, шлепанье весел о воду… Под самым окошечком кто-то завывает тоненьким, противным голоском: должно быть, китаец поет.
Солнце начинает слепить, и свободной рукой Хейди пытается нащупать чехол для солнцезащитных очков — сначала между сиденьями, потом в бардачке. Пусто. Хейди недовольно щурится и замечает знакомый ориентир — невероятно нелепую огромную кеглю, украшающую крышу офисного здания. Значит, церковь уже близко.
– Да, вот мы и на рейде, – говорит Павел Иваныч, насмешливо улыбаясь. – Еще какой-нибудь один месяц, и мы в России. Нда-с, многоуважаемые господа солдафоны. Приеду в Одессу, а оттуда прямо в Харьков. В Харькове у меня литератор приятель. Приду к нему и скажу: ну, брат, оставь на время свои гнусные сюжеты насчет бабьих амуров и красот природы и обличай двуногую мразь… Вот тебе темы…
Хейди останавливается почти у самого входа. Людей нигде нет. И только она собралась отправиться на поиски Антти-Юхани Форса, как внизу, у белой постройки, что-то шевельнулось. Быть может, это и есть тот самый пастор. Друг Матти Эсколы.
Минуту он думает о чем-то, потом говорит:
– Гусев, а ты знаешь, как я надул их?
Они сидят в одном из помещений церковного прихода, и Хейди внимательно наблюдает за Форсом. За тем, как он приглаживает рукой темные волосы. За тем, как он отряхивает рукав шерстяного свитера, будто смахивая несуществующие пылинки. За тем, как он периодически поглядывает на экран телефона.
– Кого, Павел Иваныч?
— Ждете звонка? — спрашивает Хейди. Это ее первый вопрос мужчине, который был так близок с семейством Эскола.
Форс смущенно качает головой. Пушистая темная борода начала седеть с боков.
– Да этих самых… Понимаешь ли, тут на пароходе существуют только первый и третий классы, причем в третьем классе дозволяется ехать одним только мужикам, то есть хамам. Если же ты в пиджаке и хоть издали похож на барина или на буржуа, то изволь ехать в первом классе. Хоть тресни, а выкладывай пятьсот рублей. К чему, спрашиваю, завели вы такой порядок? Уж не хотите ли поднять этим престиж российской интеллигенции? «Нисколько. Не пускаем вас просто потому, что в третьем классе нельзя ехать порядочному человеку: уж очень там скверно и безобразно». Да-с? Благодарю, что так заботитесь о порядочных людях. Но во всяком случае, скверно там или хорошо, а пятисот рублей у меня нет. Казны я не грабил, инородцев не эксплоатировал, контрабандой не занимался, никого не запорол до смерти, а потому судите: имею ли я право восседать в первом классе, а тем паче причислять себя к российской интеллигенции? Но их логикой не проймешь… Пришлось прибегнуть к надувательству. Надел я чуйку и большие сапоги, состроил пьяную хамскую рожу и иду к агенту: «Давай, говорю, ваше высокоблагородие, билетишко…»
— Ваш друг умер, я искренне соболезную, — уже мягче продолжает Хейди, и Форс немного расслабляется. — Вы не в курсе, были ли у Матти Эсколы какие-то проблемы? Его убили, мы прорабатываем все версии.
– А вы сами какого звания? – спрашивает матрос.
Форс снова качает головой.
– Духовного. Мой отец был честный поп. Всегда говорил великим мира сего правду в глаза и за это много страдал.
— Матти был порядочным человеком. Не играл в азартные игры, никому не задолжал. Хотя за свою жизнь множество раз одобрял и отклонял чужие заявки на кредит. Возможно, у кого-то был на него зуб, знаете, из-за этих банковских дел, — размышляет Форс, хотя очевидно, что эта теория не убеждает даже его самого.
Павел Иваныч утомился говорить и задыхается, но все-таки продолжает:
Хейди кивает.
— Как Эскола относился к церкви?
– Да, я всегда говорю в лицо правду… Я никого и ничего не боюсь. В этом отношении между мной и вами – разница громадная. Вы люди темные, слепые, забитые, ничего вы не видите, а что видите, того не понимаете… Вам говорят, что ветер с цепи срывается, что вы скоты, печенеги, вы и верите; по шее вас бьют, вы ручку целуете; ограбит вас какое-нибудь животное в енотовой шубе и потом швырнет вам пятиалтынный на чай, а вы: «Пожалуйте, барин, ручку». Парии вы, жалкие люди… Я же другое дело. Я живу сознательно, я всё вижу, как видит орел или ястреб, когда летает над землей, и всё понимаю. Я воплощенный протест. Вижу произвол – протестую, вижу ханжу и лицемера – протестую, вижу торжествующую свинью – протестую. И я непобедим, никакая испанская инквизиция не может заставить меня замолчать. Да… Отрежь мне язык – буду протестовать мимикой, замуравь меня в погреб – буду кричать оттуда так, что за версту будет слышно, или уморю себя голодом, чтоб на их черной совести одним пудом было больше, убей меня – буду являться тенью. Все знакомые говорят мне: «Невыносимейший вы человек, Павел Иваныч!» Горжусь такой репутацией. Прослужил на Дальнем Востоке три года, а оставил после себя память на сто лет: со всеми разругался. Приятели пишут из России: «Не приезжай». А я вот возьму, да на зло и приеду… Да… Вот это жизнь, я понимаю. Это можно назвать жизнью.
— Он нас поддерживал. Иногда приходил на службы вместе с супругой. Мы за то, чтобы человек следовал той вере, которая ему ближе, так что никому ничего не навязываем, — бормочет Форс. — В Хартоле и Сюсме, как и вообще в районе речки Тайнионвирты, количество прихожан год от года только уменьшается. Прискорбно, конечно, но истинно верующих куда больше в кладбищенской земле, нежели в церкви. Семья Эскола жертвовала нам деньги, за что им огромное спасибо.
Гусев не слушает и смотрит в окошечко. На прозрачной, нежно-бирюзовой воде, вся залитая ослепительным, горячим солнцем, качается лодка. В ней стоят голые китайцы, протягивают вверх клетки с канарейками и кричат:
Хейди рассматривает Форса. Наверное, в молодости он был весьма хорош собой. Брюнет, точеные черты лица — классическая, мужественная красота. Однако находиться с ним почему-то неуютно, и Хейди пока не может понять, в чем именно дело.
– Поет! Поет!
— Где вы были в ночь со среды на четверг третьего июля? — спрашивает Хейди. Форс, очевидно, оскорблен таким вопросом.
— Я в числе подозреваемых? — резко уточняет он.
О лодку стукнулась другая лодка, пробежал паровой катер. А вот еще лодка: сидит в ней толстый китаец и ест палочками рис. Лениво колышется вода, лениво носятся над нею белые чайки.
— Мы спрашиваем об этом у всех, кто входил в число близких Эсколы. Ничего личного, — сообщает Хейди и ждет от мужчины ответа.
«Вот этого жирного по шее бы смазать…» – думает Гусев, глядя на толстого китайца и зевая.
— Третьего июля вечером я был в церкви, возился в ризнице. Оттуда сразу пришел сюда — когда же это было? — часов в восемь, я думаю, — отвечает Форс, растягивая слова.
Он дремлет, и кажется ему, что вся природа находится в дремоте. Время бежит быстро. Незаметно проходит день, незаметно наступают потемки… Пароход не стоит уж на месте, а идет куда-то дальше.
— Кто-то может это подтвердить? — спрашивает Хейди и разочарованно наблюдает за тем, как Форс отрицательно качает головой. Как было бы здорово обрубить ненужные концы этого расследования железобетонными и недвусмысленными алиби. Но нет, теперь и Форс под вопросом. Разговор еще не закончился, но Форс поднялся, всем своим видом давая понять, что продолжать не намерен. Хейди не по нраву попытки мужчины взять ситуацию в свои руки. Она тут же поднимается сама. Идя к выходу, Хейди останавливается и решает немного сменить тактику.
— Когда вы в последний раз видели вашего друга живым? — спрашивает она, пронзая взглядом Форса.
IV
— Где-то в начале недели, — сообщает он. В глаза Хейди бросается открытое нежелание мужчины разговаривать — это очень раздражает. Они бок о бок доходят до выхода. Форс уже берется за ручку двери, дабы выпроводить гостью, но разговор будет закончен лишь тогда, когда Хейди посчитает нужным.
Проходит два дня. Павел Иваныч уж не сидит, а лежит; глаза у него закрыты, нос стал как будто острее.
— Вы знали человека по имени Ларс Сундин? — спрашивает она, глядя Форсу прямо в глаза. Тот решительно смотрит в ответ. Он не удивлен, его глаза вообще ничего не выражают. Отрицательно качает головой.
– Павел Иваныч! – окликает его Гусев. – А, Павел Иваныч!
— Нет, таких не знаю, — отвечает он, продолжая стоять у двери.
— Случалось ли в Хартоле в последние годы насилие над девушками? Совсем юными, едва достигшими совершеннолетия? — спрашивает Хейди и умолкает.
Павел Иваныч открывает глаза и шевелит губами.
Форс, все еще держащийся за ручку двери, отвечает без промедления:
– Вам нездорово?
— Нет.
– Ничего… – отвечает Павел Иваныч, задыхаясь. – Ничего, даже, напротив… лучше… Видишь, я уже и лежать могу… Полегчало…