БЛЮЗ СОННИ:
Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах
Эдуард Мёрике
(Германия)
МОЦАРТ НА ПУТИ В ПРАГУ
Осенью 1878 года Моцарт вместе с женою отправился в Прагу, чтобы поставить там своего «Дон-Жуана».
На третий день путешествия, четырнадцатого сентября, часов в одиннадцать утра супруги, пребывавшие в отличном расположении духа, находились немногим более чем в тридцати часах езды от Вены и, следуя в северо-западном направлении, проезжали по ту сторону Мангардсберга и Немецкой Тайи неподалеку от Шремса, где кончается перевал, через живописные Моравские горы.
«Карета, запряженная тремя почтовыми лошадьми, — пишет баронесса фон Т. своей подруге, — добротный экипаж оранжевого цвета, — принадлежала некой пожилой даме, генеральше Фолькштет, которая, видимо, немало гордилась своим давним знакомством с Моцартами и не раз оказанными этому семейству всяческими любезностями».
Знаток вкусов, царивших в восьмидесятых годах, мог бы дополнить несколькими штрихами столь неточное описание упомянутой повозки. Дверцы кареты были расписаны букетами цветов самой натуральной окраски, а по краям обведены узкой золотой полоской, однако краска отнюдь не отливала тем зеркальным блеском, который придает лак изделиям нынешних венских мастеров, да и кузов был не столь выпуклым, хотя смелый изгиб, пожалуй, даже слишком кокетливо сужал его книзу; все это заканчивалось откидным верхом с жесткими кожаными занавесками на окнах, сейчас раздвинутыми.
Относительно одежды обоих путешественников можно лишь заметить, что, стремясь сберечь уложенные в дорожный сундук новые парадные платья, госпожа Констанция выбрала для супруга весьма скромный наряд: вышитый жилет слегка поблекшего голубого цвета, к нему — будничный его коричневый камзол, украшенный большими пуговицами, сквозь звездчатый узор которых просвечивал слой красноватого сусального золота; черные шелковые панталоны, чулки и туфли с позолоченными пряжками. Вот уже с полчаса, как он, из-за необычной для этого месяца жары, снял камзол и теперь, весело болтая, сидел с непокрытой головой в одном жилете. На госпоже Моцарт — удобное дорожное платье, в светло-зеленую и белую полоску; ее перехваченные лентой красивые каштановые волосы пышными локонами ниспадают на спину и плечи; за всю ее жизнь они ни разу еще не были обезображены пудрой, тогда как густые, заплетенные в косу волосы супруга напудрены и сегодня — только несколько небрежнее, чем обычно.
Карета медленно поднималась по косогору меж плодородных полей, которые то там, то сям прорезали широко раскинувшийся лес, и наконец добралась до лесной опушки.
— Сколько лесов нам довелось проехать за эти три дня! — сказал Моцарт. — А я даже и внимания на них не обратил, не говоря уже о том, что мне и в голову не пришло остановиться и выйти погулять. Но здесь, душенька, давай выйдем и нарвем вон тех колокольчиков, что так живописно синеют в тени. А твои лошади, — обратился он к вознице, — пусть пока немного передохнут.
Лишь только они поднялись со своих мест, как обнаружилась маленькая неприятность, навлекшая на маэстро неудовольствие супруги. По его небрежности открылся флакон с дорогими духами, и все содержимое незаметно пролилось на платья и подушки сидений.
— И как я только раньше не догадалась, — сокрушалась Констанция, — ведь я давно уже чувствовала сильный запах духов. Какая жалость, целый флакон настоящих «Rosée d’Aurore»
[1] вылился до единой капли! Я их как золото берегла.
— Ну что ты, глупышка, — утешил он ее. — Пойми же, только так твоя божественная благовонная настойка могла принести нам какую-то пользу. Ведь мы изнывали от нестерпимой духоты, не помогал нам и твой веер, сколько ты им ни обмахивалась, и вдруг в карете словно бы повеяло прохладой; ты приписала это действию нескольких капель, коими я надушил свое жабо; мы вновь оживились и весело продолжили нашу беседу, а не пролей я этих духов, мы повесили бы головы, — точь-в-точь как бараны, которых везут на бойню; и такая благодать будет продолжаться всю дорогу. А теперь давай-ка заглянем в эту зеленую чащу!
Взявшись за руки, они перепрыгнули через канаву, что тянулась вдоль дороги, и тотчас же углубились в полумрак ельника, вскоре сгустившийся до темноты, которую лишь кое-где прорезал яркий солнечный луч, озаряя устланную бархатистым мохом землю. Живительная прохлада, которая внезапно сменила царивший вокруг зной, могла бы оказаться опасной для этого беспечного человека, если бы не предусмотрительность его спутницы. С трудом она уговорила его надеть камзол, который на всякий случай прихватила с собой.
— Боже, какая красота! — воскликнул он, глядя на вершины огромных деревьев. — Совсем как в церкви. Мне кажется, будто я никогда прежде не бывал в лесу, и только теперь понял, что значит такое огромное скопище деревьев! Не рука человека посадила их, они сами пришли сюда и стоят так лишь потому, что им весело жить и хозяйствовать единой дружной семьей. Ты знаешь, в юности я исколесил пол-Европы, видел Альпы и море, самое великое и прекрасное из всего, что когда-либо было создано на земле, а вот сейчас, попав случайно в обыкновенный еловый лес на границе Богемии, стою будто олух, удивленный и восхищенный тем, что такое чудо существует в действительности, а не просто una finzione di poeti,
[2] как их нимфы, фавны и тому подобное, что это не декорация, а настоящий лес, поднявшийся из земли, вспоенный влагой и взращенный солнечным теплом. Лес этот — родной приют оленя с причудливыми ветвистыми рогами, шалуньи-белки, глухаря и сойки.
Он нагнулся, сорвал гриб и стал восхвалять чудесный ярко-красный цвет его шляпки, нежные белые пластинки на его внутренней стороне, потом сунул в карман несколько еловых шишек.
— Можно подумать, — сказала жена, — что ты и на двадцать шагов не отважился в глубь Пратера, где, право, такие диковинки тоже не редкость.
— Что там Пратер! К черту его, как мог он тебе на ум прийти! Кроме карет, парадных шпаг, робронов и вееров, кроме музыки и бесконечной светской суеты, там ничего больше не увидишь и не услышишь. Да и деревья в Пратере, как бы они ни важничали, все орешки их или желуди — уж не знаю, как их и назвать, — которыми они усыпают землю, скорее сродни бутылочным пробкам, что в великом множестве валяются вокруг. От этого лесочка по всей округе несет кельнерами и всевозможными соусами.
— Это неслыханно! — воскликнула она. — И так говорит человек, для которого нет большего удовольствия, чем отведать в Пратере жареных цыплят.
Когда они снова уселись в карету и дорога после небольшого ровного участка пути постепенно стала спускаться в цветущую долину, что простиралась до видневшихся на горизонте гор, наш маэстро, некоторое время хранивший молчание, вновь заговорил:
— Земля поистине прекрасна, и не следует осуждать того, кто стремится как можно дольше прожить на ней. Я, слава Богу, по-прежнему здоров и бодр и готов свершить одно за другим тысячу дел, к коим и приступлю, как только будет закончена и поставлена моя новая опера. Сколько во всем мире, да и у нас в стране, удивительного и прекрасного, сколько неведомых мне чудес создано природой, наукой, искусством и трудом ремесленников! Черномазый мальчуган-угольщик, обжигающий уголь вон там на костре, знает о некоторых вещах ровно столько же, сколько и я, хотя мне нельзя отказать в желании и стремлении познать кое-что из того, что не относится к моим собственным довольно-таки никчемным занятиям.
— На днях, — заметила Констанция, — мне случайно попался в руки твой старый карманный календарь за восемьдесят пятый год; в конце ты сделал три или четыре пометки nota bene… Первая запись гласит: «В середине октября в императорской литейной будут отливать больших львов»; вторая пометка дважды подчеркнута: «Посетить профессора Гатнера». Кто это?
— Ну как же, это тот добрый старый господин из обсерватории, который время от времени приглашает меня к себе. Я давно уже собирался полюбоваться вместе с тобой на луну и живущего там человечка. Теперь там у них громадная подзорная труба, и если смотреть в нее, то на огромном диске луны так отчетливо и ясно видны горы, долины и ущелья, что кажется, будто до них рукой подать, а на той стороне, что не освещается солнцем, можно увидеть тени, отбрасываемые вершинами гор. Вот уже два года, как я хочу туда пойти, и, к великому своему стыду и огорчению, никак не соберусь.
— Ну что же, — отозвалась Констанция, — луна от нас не уйдет. Кое-что мы еще успеем наверстать.
Немного помолчав, он опять заговорил:
— И ведь все у меня так! Тьфу, даже вспомнить тошно, сколько всего упускаешь, откладываешь, не доводишь до конца! Я не говорю уже о своем долге перед Богом и людьми, а хотя бы о простых удовольствиях, о маленьких невинных радостях, которые легко доступны всем и каждому.
Госпожа Моцарт не сумела или не пожелала отвлечь мужа от мыслей, которые все сильнее овладевали этой впечатлительной натурой, и, к сожалению, не могла всецело с ним не согласиться, когда он, все более распаляясь, продолжал:
— Разве я наслаждался когда-нибудь хоть часок обществом своих детей? Я всегда пользуюсь жизнью лишь наполовину и все делаю en passant!
[3] Посажу мальчишек верхом себе на колени или побегаю с ними минуты две по комнате — и баста, тут же гоню их прочь. Мне никогда и в голову не приходило, что на пасху или троицу мы чудесно могли бы провести денек за городом, где-нибудь в саду, в роще или на лугу среди ярких цветов, одни, без посторонних, и, предавшись ребяческим забавам, снова почувствовать себя детьми. А жизнь тем временем проходит, пробегает, проносится вихрем. Господи! Как подумаешь об этом — холодный пот прошибает.
Такое признание собственной вины неожиданно положило начало весьма серьезной и задушевной беседе. Мы не станем ее пересказывать, а обратимся лучше к тем обстоятельствам, которые либо непосредственно обсуждались в разговоре, либо так или иначе были с ним связаны.
Здесь мы не без грусти вынуждены заметить, что этот страстный человек, необычайно восприимчивый ко всем радостям мира сего, ко всему возвышенному, доступному лишь чуткой душе художника, хотя и успел многим насладиться, многое пережить и создать на своем недолгом веку, все же ни разу в жизни не испытал чувства полного удовлетворения самим собой.
Тот, кто не собирается искать причины такой неудовлетворенности глубже, чем они крылись в действительности, усмотрит их прежде всего в прочно укоренившихся, казалось бы, непреодолимых слабостях, кои обычно, и не без основания, кажутся нам неотделимыми от всего, что восхищает нас в Моцарте.
Потребности его были весьма разнообразны, особенно сильна была в нем тяга к развлечениям. Самые знатные семейства города почитали его за несравненный талант и искали с ним знакомства, а он редко, можно даже сказать никогда, не отказывался от приглашений на празднества, вечера и загородные прогулки. К тому же и сам он оказывал довольно широкое гостеприимство близкому ему кругу лиц. Он не мог обойтись без музыкальных вечеров, без обедов в обществе нескольких друзей и знакомых, запросто собиравшихся у него два-три раза на неделе за обильным столом. К ужасу жены, он приводил подчас в дом гостей, даже не предупредив ее, прямо с улицы, причем публику довольно разношерстную: любителей музыки, собратьев по искусству, певцов, поэтов. Никчемный прихлебатель, заслуги коего сводились к неиссякаемой жизнерадостности и умению отпускать шутки и остроты, причем довольно грубые, был тоже не менее желанным гостем, чем тонкий знаток искусства или же превосходный музыкант. Однако большую часть своего досуга Моцарт предпочитал проводить вне дома. Каждый день его можно было встретить после обеда в кофейне за бильярдом, а по вечерам он нередко заглядывал в трактир. Он любил выезжать с компанией за город, в коляске или верхом; будучи первоклассным танцором, посещал балы и маскарады и несколько раз в году от всей души веселился на народных празднествах, особливо в день святой Бригитты, когда появлялся в костюме Пьеро.
Подобного рода развлечения, то быстро сменяющие друг друга и необузданные, то созвучные более спокойному настроению, давали ему отдохновение после длительного душевного напряжения и огромной затраты сил; к тому же они, как бы невзначай, оставляли в его памяти те мимолетные, еле уловимые впечатления, которые способны вдохновить бессознательно бредущего какими-то таинственными путями гения. Но в часы, когда он жаждал испить до дна чашу веселия, к сожалению, ничто — ни доводы рассудка, ни чувство долга, ни инстинкт самосохранения, ни даже заботы о доме — не могли остановить его. Как в наслаждениях, так и в творчестве Моцарт не знал ни удержу, ни меры. Часть ночи он посвящал обычно композиции. Утром, нередко еще лежа в постели, он обрабатывал написанное за ночь. Потом, с десяти, пешком или в присланном за ним экипаже ездил по урокам, которые, как правило, отнимали у него и несколько послеобеденных часов.
«Мы трудимся без устали, — писал он как-то одному из своих покровителей, — и нам зачастую бывает нелегко сохранить выдержку. Пользуясь репутацией хорошего клавесиниста и учителя музыки, нахватаешь дюжину учеников, да еще берешь все время новеньких, не задумываясь над тем, выйдет ли из них толк, лишь бы исправно платили свой талер per marca.
[4] Радуешься любому венгерскому усачу из инженерного корпуса, которого от нечего делать черт дернул изучать генерал-бас и контрапункт; любой заносчивой графской дочке, которая встречает тебя, словно мастера Кокреля, своего цирюльника, вся красная от возмущения, ежели ты не появился у нее минута в минуту, и т. д.». А когда, утомленный этими уроками, концертами, репетициями и тому подобными занятиями, Моцарт жаждал наконец свободно вздохнуть, мнимый отдых его натянутым до предела нервам подчас способно было дать лишь новое возбуждение. Здоровье его тайно подтачивал какой-то недуг; одолевавшие все чаще и чаще приступы тоски если и не порождались, то, во всяком случае, усугублялись этим недугом, отчего в нем утвердилось предчувствие близкого конца, не покидавшее его ни днем, ни ночью. Всякого рода мрачные мысли, не исключая и чувства раскаяния, подобно горькой приправе, отравляли любую выпадавшую на его долю радость; но мы знаем, что и — эти страдания, просветленные и чистые, претворялись в глубокий, неиссякаемый источник сменяющих друг друга мелодий, которые, струясь из сотен золотых труб, изливали все муки и радости человеческой души.
Пагубные последствия подобного образа жизни сказывались и на домашнем укладе. Моцарта можно было упрекнуть в безрассудной и легкомысленной расточительности даже в тех случаях, когда проявлялось одно из самых прекрасных свойств его характера. Всякий, кто, будучи в крайней нужде, приходил к нему занять денег или попросить поручительства, обычно мог быть уверен, что от него не потребуют ни расписки, ни залога; Моцарту сие было так же несвойственно, как ребенку. Он предпочитал все раздаривать, причем всегда был приветлив и великодушен, особенно если считал, что денег у него с избытком.
Связанные с этим затраты, равно как и расходы, необходимые на ведение хозяйства, никоим образом не соответствовали его скудным доходам. Денег, получаемых им от театров и за концерты, от издателей и учеников, вместе с пожалованной ему императором пенсией, не хватало, тем более что вкусы публики были еще далеки от безоговорочного признания музыки Моцарта. Непорочная красота, богатство и глубина ее содержания приводили в недоумение публику, привыкшую к излюбленным, легко усваиваемым музыкальным блюдам. Правда, в свое время венцы никак не могли насытиться «Бельмонтом и Констанцией», благодаря народности этой оперы. Поставленный же несколько лет спустя «Фигаро», соперничая с милой, но куда менее значительной «Cosa rara»,
[5] неожиданно и, конечно, не только из-за интриг директора, потерпел полный провал; тот самый «Фигаро», которого более образованные и менее предвзято настроенные пражские слушатели тут же приняли с таким энтузиазмом, что растроганный маэстро в знак благодарности решил написать для них свою следующую большую оперу. Несмотря на неблагоприятные времена и козни недругов, Моцарт мог бы все же, прояви он большую осмотрительность и ловкость, извлекать весьма значительный доход с помощью своего искусства, но он оставался в накладе даже в тех случаях, когда непредубежденная толпа невольно выражала ему свои восторги. Короче говоря, все — судьба, характер и собственные ошибки — мешало преуспеванию этого исключительного человека.
Нетрудно понять, сколь тяжелым в таких условиях становилось положение хозяйки дома, если только она относилась серьезно к своим обязанностям. Несмотря на свою молодость, жизнерадостность и некоторую беспечность, унаследованную от отца-музыканта, Констанция, с детских лет привыкшая к лишениям, всеми силами старалась предотвратить беду и, пока еще не поздно, по возможности выправить положение и возместить крупные потери, экономя на мелочах. Последнее ей, правда, плохо удавалось, может быть, за отсутствием должного умения и необходимого опыта. Она распоряжалась деньгами и вела книгу домашних расходов; со всеми претензиями, напоминаниями о неоплаченных долгах и вообще по каждому неприятному поводу неукоснительно обращались к ней одной. Она нередко бывала близка к отчаянию, тем более, что такого рода трудности, вечные нехватки, мелочные заботы и страх перед грозящим позором усугублялись еще и приступами меланхолии мужа, во время которых он, забросив работу и не доступный никаким утешениям, целыми днями сидел, вздыхая и жалуясь, подле жены или же, забравшись в какой-нибудь укромный угол, предавался неотступно преследовавшим его мрачным мыслям о смерти. И все же бодрость духа редко покидала ее, а ясный ум почти всегда находил хотя бы временный выход из создавшихся затруднений. Но, в сущности, это мало или же вообще ничего не изменяло. И если ей даже удавалось укором, шуткой, уговорами или лаской добиться, чтобы сегодня он вместе с ней выпил чаю или поужинал в семейном кругу и не уходил вечером из дома, то чего она этим достигала? Случалось, что он, пораженный и растроганный заплаканным видом жены, искренне проклинал ту или иную из своих дурных привычек и давал самые благие обещания, даже превышающие ее требования, и что же? Незаметно для себя он снова попадал в привычную колею. Поневоле начинало казаться, что жить иначе не в его власти и что если бы ему был навязан силой совершенно иной образ жизни, приличествующий, согласно нашим понятиям, всем без исключения людям, то этот удивительный человек не смог бы существовать.
Констанция не переставала все же надеяться на благоприятную перемену в делах, которая, по ее мнению, неминуемо должна была наступить, поскольку растущая слава ее мужа не могла не привести к коренному улучшению их благосостояния.
Как только, думала она, спадет тот тяжелый гнет нужды, который то с большей, то с меньшей силой тяготит и его, как только он, вместо того чтобы тратить добрую половину сил и времени на добывание денег, сможет полностью отдаться своему истинному призванию и, наконец, не испытывая угрызений совести, сможет вкусить всю прелесть тех удовольствий, кои сейчас не так-то для него доступны, — он сразу же станет спокойнее, естественнее и мягче. Констанция подумывала даже о переезде при случае в другой город, ибо надеялась все же преодолеть его нежную привязанность к Вене, где, по ее убеждению, ему явно не везло.
Госпожа Моцарт полагала, что успех новой оперы, постановка которой и послужила причиной этой поездки, будет решительным образом способствовать осуществлению всех ее чаяний и надежд.
Опера была уже написана больше чем наполовину. Близкие друзья — свидетели создания этой замечательной вещи, — способные по-настоящему оценить ее и составившие себе достаточно полное представление о ее характере и силе, повсюду говорили о ней в таких тонах, что даже ярые противники композитора склонны были поверить, что не пройдет и полугода, как этот «Дон-Жуан» всколыхнет, перевернет вверх дном, покорит музыкальный мир всей Германии. Более осторожно и неопределенно высказывались те доброжелатели, которые, учитывая тогдашние взгляды на музыку, не надеялись на полный и быстрый успех. Сам маэстро втайне разделял их более чем обоснованные сомнения.
Констанция же — как и все женщины, которые куда реже, чем мужчины, испытывают неуверенность, ибо подчиняются чувствам, да и к тому же одержимы подчас вполне определенными желаниями, — твердо верила в удачу, и вот теперь, в карете, ей вновь представился случай отстаивать свою точку зрения. Она проделала это со свойственной ей живостью и страстностью, причем с удвоенным усердием, так как во время предыдущего разговора, который был, по существу, совершенно бесплодным и поэтому оборвался, не дав им ничего, кроме чувства неудовлетворенности, Моцарт заметно помрачнел. Констанция обстоятельно и все так же оживленно принялась разъяснять мужу, как по возвращении домой распределит на уплату безотлагательных долгов и на другие нужды те сто дукатов, которые они, согласно договоренности, получат от пражского антрепренера за партитуру, и как надеется прожить всю зиму до самой весны, не делая долгов.
— Твой господин Бондини сумеет изрядно поживиться на этой опере; и если он хотя бы наполовину так честен, как ты его рисуешь, то дополнительно пришлет тебе приличный процент с тех денег, которые получит от других театров за копии твоей партитуры; если же нет — ну что ж, у нас, слава Богу, найдутся и другие источники дохода, даже в тысячу раз более солидные. Такое уж у меня предчувствие.
— А ну-ка, рассказывай!
— Мне птичка на хвосте весть принесла, что прусскому королю требуется капельмейстер.
— Вот как?
— Я хотела сказать генеральный директор. Дай мне немного пофантазировать. Эту слабость я унаследовала от матушки.
— Ну, давай фантазируй, чем несуразнее, тем лучше!
— Нет, все будет вполне правдоподобно. Итак, представь, что в это время через год…
— …папа в жены Гретль возьмет…
— Замолчи, насмешник. Поверь мне, ровно через год, ко дню святого Эгидия, придворного композитора по имени Вольф Моцарт в Вене и след простынет.
— Типун тебе на язык!
— Я ясно представляю себе, как наши старые друзья судачат про нас. И чего только тут не услышишь!
— Что, например?
— Например, в один прекрасный день, рано утром, часу этак в десятом, наша старая фантазерка Фолькштет уже мчится самым быстрым своим визитерским аллюром по Кольмаркту. Целых три месяца ее не было в Вене; долгожданное путешествие в Саксонию, к зятю, ежедневно обсуждавшееся с тех пор, как мы знакомы, наконец-то состоялось; она вернулась только вчера ночью и не в силах усидеть дома, ее так и распирает от радостного возбуждения, нетерпеливого желания увидеть свою приятельницу и поделиться с ней интереснейшими новостями; она спешит прямехонько к полковнице, взбегает по лестнице, стучится и, не дожидаясь ответа, влетает в комнату: только представь себе их взаимные восторги и нежные объятия. «Ах, милейшая, добрейшая госпожа полковница, — начинает она, едва переведя дух после первых лобзаний и приветствий. — Я привезла вам целый ворох приветов, и от кого?! Отгадайте-ка! Я приехала ведь не прямо из Стендаля, а сделала небольшой крюк влево, в сторону Бранденбурга». — «Не может быть!.. Вы были в Берлине? Видели Моцартов?» — «Я провела у них десять божественных дней», — «О, милая, дражайшая, бесценная моя генеральша, расскажите же, опишите мне все подробно. Как поживают наши добрые друзья? Так же ли им там нравится, как вначале? Мне все еще кажется непостижимым, до сих пор не верится, а тем более теперь, после того как вы у них побывали, что Моцарт — берлинец! Как он себя там чувствует? Как выглядит?» — «О, Моцарт! Если бы вы только его увидели. Нынешним летом король отправил его в Карлсбад. Ну разве пришло бы это в голову нашему обожаемому императору Иосифу? Когда я приехала, Моцарты только что вернулись оттуда. Он пышет здоровьем, жизнерадостен, потолстел, покруглел и подвижен, как ртуть: глаза его так и сияют довольством и счастием».
Тут наша рассказчица, войдя в роль, принялась в самых радужных красках расписывать свою новую жизнь. В ее устах ожило и стало казаться явью все, начиная с квартиры Моцарта на Унтер-ден-Линден, сада, загородного дома и кончая блистательной ареной его публичных выступлений и узким придворным кругом, где он аккомпанировал королеве на фортепьяно. Констанция так и сыпала анекдотами и сочиняла целые диалоги. Можно было подумать, что королевская резиденция в Потсдаме и Сан-Суси знакома ей лучше, нежели замок Шенбрунн и императорский дворец. К тому же у нее хватило лукавства наделить нашего героя множеством совершенно новых, присущих хорошему семьянину качеств, развившихся на солидной основе прусского быта, причем величайшим чудом и свидетельством того, что от одной крайности до другой рукой подать, упомянутая Фолькштет сочла зачатки подлинной скупости, которая была ему удивительно к лицу. «Только представьте себе, он получает три тысячи талеров, и как вы думаете, за что? За то, что раз в неделю дирижирует камерным концертом и два раза — оперой. Ах, дорогая моя полковница, я видела нашего милого, бесценного маленького Моцарта во главе превосходного, вышколенного им оркестра, который боготворит его. Я сидела с Констанцией в ее ложе, как раз наискосок от ложи их высочеств. И что, вы думаете, было в программе? — Я нарочно захватила ее для вас, завернув в нее скромный подарок от себя и от Моцартов. — Вот, смотрите, читайте, что здесь напечатано огромными буквами!» — «Помилуй Бог, что это? Тарар». — «Да, друг мой, вот до чего довелось нам дожить. Два года назад, когда Моцарт писал своего „Дон-Жуана“, а гнусный, позеленевший от злости Сальери втайне прилагал все усилия, чтобы добиться в своей стране такого же триумфа, какой имела его опера в Париже, готовясь показать наконец нашей невзыскательной публике, питающейся каплунами и в любое время готовой восторгаться „Cosa rara“, нечто сходное, по его мнению, с благородным соколом; в то время, когда он со своими сообщниками уже строил всякие козни и интриги, стремясь подать „Дон-Жуана“ на театре в таком же ощипанном виде, как это удалось ему в свое время с „Фигаро“, — я поклялась ни за что на свете не ходить на его пакостную вещь, если ее все-таки поставят. И я сдержала свое слово. Когда все, в том числе и вы, дорогая полковница, сломя голову помчались в театр, я осталась у своего очага, взяла на колени кошку и принялась за суп из потрохов; точно так же я поступала и во время последующих представлений. А теперь, подумать только, „Тарар“ на сцене Берлинской оперы, и Моцарт дирижирует произведением своего заклятого врага. „Вы обязательно должны пойти послушать эту оперу! — воскликнул он в первые же минуты нашей беседы. — Хотя бы только для того, чтобы передать венцам, что я не дал упасть ни одному волоску с головы отрока Авессалома. Я хотел бы, чтобы этот архизавистник сам побывал на спектакле и убедился, что мне незачем корежить чужие произведения, ибо я хочу всегда оставаться таким, каков я есть“».
— Браво! Брависсимо! — закричал во весь голос Моцарт и, нежно взяв свою женушку за уши, стал осыпать ее поцелуями, ласкать и щекотать, так что в конце концов эти мечтания о будущем, которым они предавались как дети, увлекшиеся радужными мыльными пузырями, мечтания, которым никогда, даже в самой скромной мере, не суждено было осуществиться, завершились взрывом бурного веселья, возней и смехом.
Тем временем они давно уже спустились в долину и приблизились к деревне, которую увидели еще с холма, а за ней среди цветущих лугов и полей возвышался небольшой замок современного стиля — резиденция некоего графа фон Шинцберга. В этой деревне решено было покормить лошадей, пообедать и отдохнуть. Постоялый двор, где остановилась их карета, был расположен поодаль от других домов на самом краю деревни, у дороги, от которой в сторону господского парка тянулась обсаженная тополями аллея длиной шагов в шестьсот.
Когда они вышли из кареты, Моцарт, по обыкновению, предоставил заботы об обеде жене. Сам же велел принести себе стакан вина, меж тем как Констанция попросила дать ей глоток холодной воды и отвести куда-нибудь, где она могла бы часок вздремнуть. Ее провели по лестнице наверх, супруг последовал за ней, что-то бодро напевая и насвистывая. В чисто выбеленной и наскоро проветренной комнате, среди старинной обветшалой мебели, несомненно перекочевавшей сюда в свое время из графских покоев, стояла небольшая опрятная кровать с расписным балдахином на тонких, покрытых зеленым лаком столбиках, шелковый полог которого давно уже был заменен занавесками из простой материи. Констанция стала располагаться, Моцарт пообещал вовремя ее разбудить; она заперла за ним дверь, а он сошел вниз в трактир, надеясь хоть чем-нибудь занять время. Однако, кроме хозяина, там не оказалось ни души, а так как разговоры последнего, да и вино его гостю пришлись не по вкусу, то он решил в ожидании обеда пойти прогуляться в графский парк. Ему сказали, что приличной публике доступ туда разрешен, к тому же в тот день хозяева замка были в гостях.
Он вышел из трактира и, быстро пройдя короткий путь до открытых настежь решетчатых ворот, слегка замедлил шаг, вышел на аллею, обсаженную высокими старыми липами; в конце этой аллеи, слева, взору его внезапно открылся фасад замка. Построенный в итальянском стиле, с выступающей в сад двойной лестницей, он был выкрашен в светлый цвет; шиферную крышу его украшало несколько ничем не примечательных статуй богов и богинь и ажурная балюстрада.
Пройдя меж двух находившихся еще в полном цвету клумб, наш маэстро направился в тенистую часть парка, миновал несколько красивых куп темно-зеленых пиний, а затем побрел по причудливо извивающимся тропинкам, постепенно приближаясь к более открытым участкам, и вскоре вышел к фонтану, веселое журчание которого давно уже доносилось до его слуха.
Вдоль довольно большого овальной формы бассейна были расставлены тепличные растения в кадках — лавры и олеандры, носившие на себе следы заботливого ухода, вокруг вилась усыпанная мягким песком дорожка, проходившая мимо маленькой решетчатой беседки. Беседка эта была прекрасным местом для отдыха; в ней стояли крошечный столик и скамья, на которую у самого входа и опустился Моцарт.
Наш герой с наслаждением прислушивался к мирному плеску воды, устремив взгляд на небольшое, усыпанное прекрасными плодами померанцевое дерево, что, нарушив общий порядок, одиноко стояло как раз возле беседки, прямо на земле; вид этого посланца юга внезапно пробудил в душе композитора милое ему воспоминание далекого детства. Задумчиво улыбаясь, он потянулся к ближайшему из висевших на дереве плодов, как бы для того, чтобы ощутить на своей ладони его прелестную округлость и сочную свежесть. Видение юных лет, только что вновь ожившее в его воображении, тесно переплеталось с давно забытой музыкальной фразой, которую он, предавшись на мгновение мечтам своим, теперь упорно старался воскресить в памяти. Но вот глаза его заблестели, взгляд стал скользить по окружающим предметам — он весь во власти какой-то неотвязно преследующей его мысли. В рассеянности он вновь дотронулся до апельсина, который неожиданно отделился от ветки и остался у него в руке. Он это видел, но не сознавал; этот гениальный художник настолько углубился в свои мысли, что, сам того не замечая, непрестанно вертел в руке ароматный плод, вдыхая его чудесный запах и неслышно, лишь движением губ, воспроизводя то начало, то середину какой-то мелодии; затем инстинктивно извлек из бокового кармана эмалевый футляр, достал оттуда маленький серебряный ножичек и медленно разрезал пополам оранжевый мясистый шар. Может быть, им руководило при этом безотчетное чувство жажды, однако, будучи до крайности возбужден, он удовольствовался одним лишь божественным ароматом апельсина. Несколько минут он задумчиво смотрел на мякоть обеих половинок, бережно, очень бережно сложил их вместе, вновь раскрыл и снова соединил.
Вдруг поблизости послышались шаги, он вздрогнул, и только тут до его сознания дошло, где он и что натворил. Он хотел было спрятать апельсин, но сразу же одумался, то ли из чувства гордости, то ли потому, что было уже слишком поздно. Перед ним стоял высокий, широкоплечий человек в ливрее — садовник замка. Успев, вероятно, уловить последнее подозрительное движение незнакомца, он несколько секунд в недоумении молчал. Моцарт, как бы пригвожденный к скамье и тоже лишившийся дара речи, слегка улыбаясь и заметно покраснев, однако довольно дерзко и открыто смотрел на него своими голубыми глазами, затем — третьему лицу это показалось бы крайне забавным — положил невредимый на вид апельсин с подчеркнутой и несколько вызывающей решимостью на середину стола.
— Покорнейше прошу прощения, — проговорил тут со скрытой досадой садовник, успевший рассмотреть не внушившую ему особого доверия одежду незнакомца. — Я не знаю, с кем я…
— Капельмейстер Моцарт из Вены.
— Вы, надо полагать, знакомы с хозяевами замка?
— Я здесь проездом и никого не знаю. Дома ли господин граф?
— Нет.
— А его супруга?
— Она занята и едва ли сможет принять вас.
Моцарт поднялся и хотел было уйти.
— С вашего позволения, сударь, как это вам могло прийти в голову угощаться здесь подобным образом?
— Что?! — воскликнул Моцарт. — Угощаться? Черт подери, уж не думаешь ли ты, что я собирался совершить кражу и сожрать эту штуку?
— Сударь, я думаю лишь то, что вижу. Эти плоды пересчитаны, и я отвечаю за них. Господин граф предназначил это дерево для предстоящего праздника, за ним должны сейчас прийти. Я не отпущу вас до тех пор, пока не доложу о случившемся и пока вы не объясните сами, как все произошло.
— Будь по-твоему. Я подожду покамест здесь. Можешь на меня положиться.
Садовник нерешительно огляделся по сторонам, и Моцарт, думая, что дело лишь за подачкой, сунул руку в карман, но там, увы, не оказалось ни гроша.
Тут действительно появились двое работников, поставили деревце на носилки и унесли его. Тем временем наш маэстро достал свой бумажник, вынул чистый листок бумаги и в присутствии не отходившего ни на шаг садовника написал карандашом:
«Милостивая государыня! Здесь, в Вашем райском уголке сидит нечестивец, подобный блаженной памяти Адаму, отведавшему яблока. Несчастье свершилось, и я не могу свалить вину на какую-нибудь добрую Еву, ибо Ева спит сейчас невинным сном на постоялом дворе, и над пологом ее кровати витают Грации и амуры. Прикажите, — и я буду лично держать ответ перед Вашей милостью за свой, мне самому непонятный проступок. Искренне кающийся
Вашего сиятельства
покорнейший слуга
В. А. Моцарт
на пути в Прагу».
Довольно неловко сложенную записку он вручил упорно дожидавшемуся садовнику, наказав передать ее графине. Стоило только церберу удалиться, как по ту сторону замка послышался стук въезжавшего во двор экипажа. Это был граф, привезший из соседнего имения племянницу и ее жениха, молодого богатого барона. Мать барона уже много лет не выходила из дома, поэтому помолвка состоялась сегодня у нее, а теперь торжество решено было завершить в кругу близких родственников здесь, в замке, где Евгения с раннего детства обрела отчий дом и воспитывалась, как родная дочь.
Графиня с сыном Максом, молодым лейтенантом, отправилась домой несколько раньше, чтобы отдать последние распоряжения. На переходах и лестницах замка все было в движении, и садовнику с трудом удалось вручить наконец записку графине; однако та не стала ее разворачивать и, почти не обратив внимания на слова подателя, хлопотливо поспешила дальше. Слуга ждал и ждал, госпожа все не возвращалась. Мимо него то и дело сновала прислуга — лакеи, горничные, камердинеры; он спросил о его сиятельстве, — тот переодевался; тогда садовник отправился на поиски и нашел молодого графа Макса, однако тот был увлечен беседой с бароном и, как бы опасаясь, что садовник доложит или спросит о чем-нибудь, что еще не должно было стать достоянием гласности, оборвал его на полуслове: «Сейчас приду — ступай!» Прошло еще немало времени, прежде чем отец и сын вышли наконец из своих комнат и узнали досадную новость.
— Это же черт знает что такое! — закричал толстый и добродушный, но несколько вспыльчивый граф. — Этому просто названия нет! Говоришь, музыкант из Вены? Наверно, один из тех голодранцев, что выпрашивают деньги на дорогу и подбирают все, что плохо лежит!
— Прошу прощения, ваша милость, с виду он не таков. У него, мне кажется, не все дома; к тому же он очень спесив. Назвался этот человек Мозером. Сейчас он ждет внизу вашего решения; я поручил Францу оставаться поблизости и приглядывать за ним.
— Что с того толку, черт побери! Если я и засажу этого болвана за решетку, беды все равно не поправить. Я тебе тысячу раз приказывал держать всегда ворота на запоре. Такой наглый поступок был бы невозможен, если бы ты помнил о своих обязанностях.
Но тут из соседней комнаты стремительно вышла охваченная радостным возбуждением графиня с развернутой запиской в руке.
— Вы знаете, — воскликнула она, — кто у нас в саду?! Прочтите, Бога ради, это письмо, — Моцарт, композитор из Вены! Надо сейчас же пойти пригласить его наверх, — я боюсь, как бы он не ушел! Что только он обо мне подумает! Надеюсь, что ты был с ним вежлив, Вельтен? Но что, собственно, произошло?
— Что произошло? — проворчал супруг, гнев которого не способно было сразу умерить даже известие о визите столь знаменитого человека. — Этот сумасшедший сорвал с дерева, которое я предназначил в подарок Евгении, один из девяти апельсинов. Чудовище! Он испортил всю нашу затею, и Максу остается только разорвать свои стихи.
— Да нет же! — возражала графиня. — Эта беда легко поправима, предоставьте все мне. А вы оба идите и освободите этого славного человека, да будьте с ним как можно любезнее и радушнее. Он должен остаться здесь на сегодняшний день, надеюсь, нам удастся его задержать. Если вы не застанете его в саду, то ступайте на постоялый двор и привезите сюда вместе с женой. Судьба едва ли могла уготовить сегодня Евгении лучший подарок и более приятный сюрприз.
— Конечно! — согласился Макс. — Я тоже сразу же об этом подумал. Идемте скорее, папа! А о стихах, — продолжал он, когда они поспешно направлялись к лестнице, — вам не следует беспокоиться. Девятая муза в обиде не останется; напротив, я сумею еще извлечь из этой неприятной истории кое-какую выгоду.
— Сие невозможно.
— Вот увидите.
— Ну, если так, — ловлю тебя на слове, — мы примем этого чудака, как самого почетного гостя.
Пока все это происходило в замке, наш квазипленник, не слишком тревожась об исходе дела, довольно долго что-то писал. Затем, поскольку решительно никто не появлялся, начал беспокойно расхаживать взад и вперед; а тут еще из трактира дали знать, что обед давно уже готов и его просят поскорее вернуться, ибо возница торопится с отъездом. Он собрался было уже уходить, как вдруг у входа в беседку появились хозяева замка.
Граф, словно старого знакомого, горячо приветствовал его своим зычным голосом и, не дав ему возможности принести извинений, тотчас пригласил супружескую чету провести в кругу его семьи хотя бы остаток дня.
— Любезный маэстро, вы нам отнюдь не чужой, и я смело могу вас заверить, что имя Моцарт вряд ли где произносится чаще и с большим восхищением, чем у нас. Моя племянница поет и играет, она почти целый день проводит за фортепьяно, знает наизусть ваши сочинения и давно испытывает страстное желание увидеть вас поближе, чем это довелось ей прошлой зимой на одном из ваших концертов. И поскольку мы в скором времени собираемся на несколько недель в Вену, то родные обещали ей достать приглашение к князю Голицыну, где вас довольно часто можно встретить. Но вы теперь уезжаете в Прагу, откуда не так скоро вернетесь, и, Бог знает, заедете ли сюда на обратном пути. Сделайте одолжение, отдохните у нас сегодня и завтра. Карету мы сейчас же отошлем обратно, а мне разрешите взять на себя заботы о вашем дальнейшем путешествии.
Композитор, который в подобных случаях из дружеских чувств или в погоне за развлечениями легко приносил чуть ли не в десять раз большие жертвы, чем это требовалось от него сейчас, колебался недолго; он с радостью согласился задержаться на эти полдня с условием, что завтра чуть свет продолжит свое путешествие. Молодой граф попросил доставить ему удовольствие, разрешив поехать за госпожой Моцарт и уладить все необходимое на постоялом дворе. Он отправился туда пешком, а следом за ним был выслан экипаж.
Кстати, мы можем заметить об этом молодом человеке, что унаследованный от отца с матерью веселый нрав сочетался у него с талантом и любовью к изящным искусствам и что, не испытывая подлинного призвания к военной службе, он все же выделялся среди офицеров своей эрудицией и хорошими манерами. Он хорошо изучил французскую литературу и в ту пору, когда немецкая поэзия мало ценилась в высшем обществе, сумел снискать похвалы и признание благодаря необычайной легкости, с которой писал стихи на родном языке, следуя таким образцам, как Хагедорн, Гетц и другие поэты. И вот сегодня, как нам уже стало известно, ему представился особо приятный случай проявить свой талант.
Молодой граф застал госпожу Моцарт за накрытым столом, когда та уже успела съесть тарелку супа и беседовала с дочерью трактирщика. Она настолько привыкла к неожиданным выходкам своего мужа, что нисколько не удивилась появлению молодого офицера и переданному им приглашению. Полная неподдельного веселья, она тут же деловито и умело все обсудила и уладила сама. После того как вещи были уложены, счета оплачены и возница отпущен, она, не слишком заботясь о своем наряде, оделась и в самом радужном настроении отправилась со своим провожатым в замок, даже не подозревая, каким необычным путем проник туда ее супруг.
Последний уже успел тем временем освоиться в замке, где ему был оказан любезный прием. Вскоре он увидел Евгению вместе с ее нареченным — цветущую, чрезвычайно привлекательную и милую девушку. Светловолосая и стройная, она была по-праздничному одета в ярко-красное платье из блестящего шелка, отделанное дорогими кружевами; лоб ее украшала белая лента, расшитая драгоценным жемчугом. Барон, который был чуть постарше ее, — человек кроткого, общительного нрава, — казался достойным ее во всех отношениях.
Вначале разговор поддерживал в свойственной ему довольно шумной манере, пересыпая речь шутками и анекдотами, добродушный и веселый хозяин дома, отличавшийся, пожалуй, даже несколько излишней словоохотливостью. Были поданы прохладительные напитки, и наш путешественник не преминул воздать им должное.
Кто-то из присутствующих поднял крышку фортепьяно. На пюпитре уже лежали раскрытые ноты «Свадьбы Фигаро», и Евгения приготовилась спеть под аккомпанемент барона арию Сюзанны из знаменитой сцены в саду, где изливающаяся мощным потоком страсть опьяняет нас, подобно насыщенному пряным ароматом воздуху летнего вечера. Нежный румянец на щеках Евгении на какое-то мгновение сменился мертвенной бледностью; но с первым же мелодичным звуком, слетевшим с ее уст, спали все стеснявшие ее грудь оковы. Казалось, будто она с улыбкой уверенно вознеслась на гребень высокой волны, и ощущение исключительности этого момента, сознание того, что ничто подобное, быть может, никогда в жизни не повторится, не могло не воодушевлять ее.
Моцарт был приятно поражен. Когда она кончила, он подошел к ней и проговорил со свойственной ему подкупающей сердечностью:
— Не знаю, что и сказать вам, милое дитя; вы напоминаете мне ясное солнышко, которое не нуждается ни в каких похвалах, ибо каждый, кто согрет его лучами, испытывает блаженство! Когда слушаешь такое пение, душа радуется, точно дитя, сидящее в ванночке, что смеется, и удивляется, и не может представить себе большей благодати. Впрочем, поверьте мне, нашему брату в Вене не каждый день доводится слушать свои произведения в таком благородном, искреннем, задушевном и, смею вас заверить, в таком совершенном исполнении.
Высказав все это, он с чувством поцеловал ее руку. Необычайная любезность и доброта этого человека, так же как и лестный отзыв о ее таланте, настолько растрогали Евгению, что она почувствовала как бы легкое головокружение, и глаза ее внезапно наполнились слезами.
Тут в дверях появилась госпожа Моцарт, а вскоре прибыли и другие приглашенные: проживавшая по соседству дворянская семья — близкие родственники хозяев — с дочерью Франциской, которая с детских лет нежно дружила с невестой и чувствовала себя здесь как дома.
Начались взаимные приветствия, объятия, поздравления, друзьям были представлены гости из Вены, и Моцарт сел за фортепьяно. Он сыграл часть одного из своих концертов, который как раз разучивала Евгения.
Естественно, что в таком узком кругу воздействие исполнителя на слушателей совершенно иное, чем в публичных концертах, ибо огромное удовлетворение доставляет непосредственное общение с великим человеком и гениальным художником в непринужденной домашней обстановке.
Это было одно из тех блестящих творений, в которых истинная красота иногда, как бы покоряясь капризу, добровольно уступает место внешней красивости; однако, будучи облачена в более произвольные, легкие формы и скрыта за множеством ослепительных эффектов, она все же обнаруживает в каждом движении присущее ей благородство и излучает необычайный по силе пафос.
Графиня отметила про себя, что у большинства слушателей, не исключая, возможно, и самой Евгении, несмотря на их глубокую сосредоточенность и на благоговейную тишину, царившую во время волшебной игры, внимание разделялось между зрением и слухом. Невольно наблюдая за композитором, за его скромной, почти скованной манерой держать себя, глядя на его добродушное лицо, на плавные движения его маленьких рук, действительно нелегко было устоять перед натиском бесконечного множества самых различных мыслей об этом необыкновенном человеке.
Когда маэстро поднялся, граф, обращаясь к госпоже Моцарт, сказал:
— Когда тебе приходится иметь дело со знаменитым артистом и ты хочешь высказать ему похвалу, показав себя знатоком, что дано далеко не каждому, невольно начинаешь завидовать королям и императорам. Ведь в устах коронованных особ все кажется неповторимым и значительным. Им все дозволено! Как удобно, например, сидя позади вашего супруга, похлопать скромного маэстро по плечу во время заключительного аккорда какой-нибудь бравурной фантазии и промолвить: «Ах, милый Моцарт, вы просто молодчина!» Стоит вам только произнести эти слова, как по всему залу мигом разносится: «Что он ему сказал?» — «Он назвал его молодчиной». И каждый, кто пиликает на скрипке, поет фистулой или пописывает ноты, в восторге от одного этого слога; короче говоря, это — блестящий, фамильярный, совершенно неподражаемый стиль, свойственный только императорам и всегда возбуждавший во мне чувство зависти к Иосифам и Фридрихам; а сейчас, когда я в полном отчаянии оттого, что в запасе у меня не находится ничего мало-мальски остроумного, я завидую им пуще прежнего.
Всю эту тираду граф произнес в присущей ему шутливой манере, всегда покорявшей слушателей и неизбежно вызывавшей смех.
Но вот по приглашению хозяйки дома все общество направилось в празднично убранную круглую столовую, откуда навстречу входившим повеяло ароматом цветов и столь благотворно влияющей на аппетит прохладой.
Все заняли умело распределенные места, причем почетный гость оказался напротив жениха с невестой. По одну его сторону сидела пожилая дама небольшого роста, незамужняя тетка Франциски, по другую — соседкой была сама молодая и очаровательная племянница, которая своим умом и живостью характера вскоре сумела снискать особое его расположение. Госпожу Констанцию усадили между хозяином дома и ее любезным провожатым — лейтенантом; остальные также заняли предназначенные им места, и, таким образом, за столом, один конец которого оставался пустым, вперемежку расселось одиннадцать человек. Посередине стола возвышались две огромные фарфоровые вазы, которые были расписаны фигурами, как бы державшими над собой широкие чаши, доверху наполненные живыми цветами и фруктами. Стены зала были украшены роскошными гирляндами. Все, что здесь было расставлено, равно как и то, что подавалось слугами, предвещало, по-видимому, длительное пиршество. Между блюдами и вазами и на видневшемся в глубине столике искрились благородные напитки, переливавшиеся всеми цветами радуги — от темно-красного, почти черного, до золотистых тонов шампанского, воздушная пена которого с давних пор венчает лишь вторую половину праздника.
Некоторое время беседа, в которой принимали участие все присутствующие, касалась самых различных тем. Но поскольку граф с самого же начала, сперва очень туманно, а потом все определеннее и смелее, намекал на историю, приключившуюся с Моцартом в парке, так что одни втихомолку посмеивались, а другие понапрасну ломали себе голову, стараясь угадать, что он имеет в виду, наш герой решил, наконец, рассказать все начистоту.
— Я хочу с божьей помощью покаяться, — начал он, — и поведать вам, каким образом я имел честь познакомиться с этим благородным семейством. Мне в этой истории выпала не слишком-то достойная роль, и, вместо того чтобы весело пировать здесь, я чуть было не угодил в одну из темниц графского замка, где мне пришлось бы сейчас умирать с голода и рассматривать паутину на стенах.
— Вот так так! — воскликнула госпожа Моцарт. — Любопытные вещи мне, видно, придется услышать.
Тут маэстро со всеми подробностями рассказал, как оставил жену в «Белом коне», описал свою прогулку по парку, роковое происшествие в беседке, переговоры с цербером-садовником, словом, примерно то, что нам уже известно, причем изложил все с величайшим прямодушием, доставив немалое удовольствие слушателям. Хохот почти не смолкал; даже спокойная и всегда уравновешенная Евгения не могла удержаться — она так и покатывалась со смеху.
— Так вот, — продолжал он, — недаром пословица гласит: «Не было бы счастья, да несчастье помогло!» Я извлек из этого приключения и кое-какую выгоду, вот увидите. Но прежде всего вы должны узнать, почему, собственно говоря, столь великовозрастный ребенок мог так забыться. Причиной всему одно воспоминание детства.
Весной тысяча семьсот семидесятого года, тринадцатилетним мальчишкой, я поехал с отцом в Рим. Из Рима мы отправились в Неаполь. Я дважды играл в консерватории и неоднократно выступал в других местах. Дворянство и духовенство оказывало нам всяческие знаки внимания, особенно к нам привязался один аббат, который считал себя знатоком музыки и к тому же имел некоторый вес при дворе. За день до нашего отъезда он повел нас в сопровождении других господ в расположенный у самого моря великолепный королевский парк — villa reale,
[6] где показывала свое искусство труппа сицилийских комедиантов — figli de Nettuno,
[7] как они наряду с другими пышными титулами себя именовали. Вместе с многочисленными знатными зрителями, среди коих была и молодая, приветливая королева Каролина с двумя принцессами, мы сидели на расставленных длинными рядами скамьях под тенью крытой, как шатер, галереи, у стен которой плескались волны. Море, словно окрашенное в разноцветные полосы, отражало залитый солнцем синий небосвод во всем его великолепии. Прямо перед нами был Везувий, а слева, будто сквозь дымчатую завесу, виднелся прелестный, мягко очерченный берег залива.
Первая часть представления закончилась; она происходила на дощатом настиле покачивавшихся на воде плотов и не представляла особого интереса; зато вторая и наиболее примечательная часть, которая состояла из ряда номеров, исполнявшихся лодочниками, пловцами и ныряльщиками, навсегда со всеми подробностями запечатлелась в моей памяти.
С разных сторон друг к другу приблизились две изящные, очень легкие барки; обе, казалось, совершали увеселительную прогулку. На одной, несколько большей, была устроена полупалуба и имелись не только скамьи для гребцов, но и тонкая мачта с парусом; к тому же она была великолепно расписана, а нос ее позолочен. Пятеро юношей идеальной красоты, полураздетые, с обнаженными руками, ногами и грудью, сидели на веслах, что не мешало им, однако, перекидываться шутками с пятью миловидными девушками, своими возлюбленными.
Одна из них, что сидела посреди палубы и плела венки, отличалась от остальных не только удивительной стройностью стана и красотой, но и нарядом. Подружки охотно прислуживали ей, держали над ней платок, чтобы защитить ее от солнца, и подавали из корзины цветы. У ног ее сидела флейтистка, сопровождавшая пение девушек нежной музыкой. И у этой изумительной красавицы был покровитель; однако оба они проявляли друг к другу явное безразличие — возлюбленный показался мне даже несколько грубоватым.
Тем временем подошло другое, более скромное на вид судно. В нем находились одни только юноши. Гребцы в первой лодке были в ярко-красной одежде, во второй — в зеленой, цвета морской волны. Юноши в зеленом были приятно изумлены при виде хорошеньких девушек и стали делать им приветственные знаки, выражая желание познакомиться поближе. Тогда самая бойкая из девушек схватила розу, которая была приколота у нее на груди, и с лукавой улыбкой высоко подняла ее над головой, как бы спрашивая, будет ли принят подобный подарок, на что с другой лодки жестами был дан единодушный и вполне определенный ответ. «Красные» с презрением и явным неудовольствием наблюдали за этой сценой, но ничего не могли поделать, когда несколько девушек, сговорившись между собой, решили бросить беднягам хоть что-нибудь, лишь бы те могли утолить голод и жажду. На палубе стояла корзина с золотыми шарами, в точности похожими на настоящие апельсины. И тут нашим взорам представилось восхитительное зрелище, разворачивавшееся под аккомпанемент оркестра, который находился на набережной.
Начало положила одна из юных дев, легко перебросившая на другую лодку несколько апельсинов, которые были там пойманы с не меньшей легкостью и тут же возвращены обратно; так началась перестрелка, а поскольку в игру постепенно включалось все больше и больше девушек, то вскоре в ту и другую сторону в возрастающем темпе перелетало уже не менее дюжины апельсинов. Красавица, сидевшая в центре, не принимала участия в этой битве и лишь с нескрываемым любопытством наблюдала за ней. Мы не могли надивиться ловкости, кою проявляли обе стороны. Лодки медленно кружились на расстоянии примерно тридцати шагов друг от друга, поворачиваясь одна к другой то бортом, то носовой частью; в воздухе непрерывно мелькало до двадцати четырех шаров, но из-за всеобщей неразберихи казалось, что их гораздо больше. Иногда возникал настоящий перекрестный огонь; часто шары, взлетая и падая, описывали большую дугу; почти ни один из них не пролетал мимо цели; казалось, будто они, повинуясь силе притяжения, сами попадали в раскрытые руки.
Но, как ни приятно было это зрелище для глаз, не менее приятной была для слуха и исполнявшаяся при этом музыка: сицилийские напевы, танцы, сальтарелло, canzoni a ballo
[8] — настоящие попурри, в которых все мелодии сплетались друг с другом, как бы образуя гирлянду. Младшая принцесса, прелестное и чрезвычайно наивное создание, примерно моих лет, грациозно кивала головой в такт музыке; я и сегодня еще вижу ее улыбку и глаза, оттененные длинными ресницами.
Теперь разрешите мне рассказать вам вкратце дальнейшее содержание этого веселого представления, хотя сие уже и не имеет непосредственного ко мне отношения!
Трудно представить себе что-нибудь более красивое. В то время как перестрелка постепенно затихала и только отдельные шары изредка перелетали еще в ту или другую сторону, а девушки собирали эти золотые плоды и складывали их в корзину, один из юношей, как бы играя, схватил широкую плетеную сеть зеленого цвета и ненадолго опустил в воду; когда же он вытащил ее, то, ко всеобщему удивлению, в ней оказалась огромная рыба, отливавшая синим, зеленым и золотистым блеском. Стоявшие вблизи подскочили, чтобы достать ее, но рыба выскользнула у них из рук, будто и в самом деле была живой, и упала в море. Это была своего рода военная хитрость, с тем чтобы обмануть «красных» и заставить их покинуть корабль. Когда «красные» увидели, что рыба не уходит под воду, а все время играет на поверхности, они, словно завороженные этим чудом, не долго думая, бросились в море; юноши в зеленом последовали их примеру, и мы увидели, как двенадцать ловких, отлично сложенных пловца силились поймать ускользавшую от них рыбу, которая качалась на волнах, на несколько мгновений исчезала под водой, а потом вновь появлялась то тут, то там, проскальзывая у одного между ног, у другого под самым подбородком. В тот момент, когда «красные», забывшись, увлеклись этой ловлей, противники их, внезапно поняв свое преимущество, с быстротой молнии взобрались на вражеский корабль, где оставались одни только девушки, которые, увидев их, подняли оглушительный визг. Самый прекрасный из юношей, сложенный, как Меркурий, с радостной улыбкой подбежал к красавице, обнял и поцеловал ее, и она, не подумав даже присоединиться к крику остальных, также пылко заключила в свои объятия хорошо знакомого ей юношу. Правда, обманутая братия быстро подплыла к судну, но была отогнана от борта веслами и оружием. Бессильная ярость обманутых, крики испуганных девушек, стойкое сопротивление некоторых из них, мольбы и просьбы, почти заглушенные царившим вокруг шумом, плеском воды и музыкой, характер которой внезапно изменился, — все это было неописуемо прекрасно и вызвало бурный восторг зрителей.
В этот момент развернулся слабо закрепленный парус, и появился розовощекий мальчик с серебряными крылышками, луком, стрелой и колчаном; в грациозной позе он примостился на мачте. Вот уже усердно заработали все весла, надулся парус; но казалось, будто быстрее их корабль подгоняет устремившийся вперед в страстном порыве юный бог; почти без передышки преследовавшие судно пловцы, один из которых в левой руке высоко над головой держал золотую рыбу, вскоре потеряли надежду догнать его и, вконец обессиленные, вынуждены были искать убежища на покинутом корабле. Тем временем «зеленые» достигли маленького, заросшего кустарником полуострова, где неожиданно обнаружили большую лодку с находившейся в засаде вооруженной командой. Перед лицом такой угрозы «зеленые», в знак своей готовности вести мирные переговоры, выбросили белый флаг. Ободренные ответным сигналом, поданным с вражеской стороны, юноши в зеленом подъехали к полуострову, и через некоторое время мы увидели, как все милые девушки, за исключением одной, оставшейся по доброй воле, весело поднялись со своими возлюбленными на собственный корабль. Этим и закончилось представление.
— Мне кажется, — с сияющими от восторга глазами прошептала Евгения, обращаясь к своему жениху во время короткой паузы, когда все наперебой стали выражать свое одобрение рассказчику, — будто перед нами прошла сейчас целая симфония в красках, в коей во всем своем блеске проявился жизнеутверждающий гений Моцарта. Разве я не права? Разве нам не довелось сейчас ощутить все очарование «Фигаро»?
Жених собрался было передать ее слова композитору, но тут Моцарт снова заговорил:
— Прошло уже семнадцать лет с тех пор, как я впервые увидел Италию. Кто, побывав там хоть раз, особенно в Неаполе, не вспоминает об этом всю жизнь? Даже если он, как и я в то время, не вышел еще из детского возраста? Но, пожалуй, никогда этот чудесный вечер, проведенный мной на берегу залива, не вставал у меня так живо в памяти, как сегодня у вас в саду. Стоило мне закрыть глаза, как передо мной совершенно отчетливо и ясно, словно сбросив с себя последнюю скрывавшую ее завесу, предстала эта божественная страна! Море и берег, гора и город, пестрая толпа на набережной и, наконец, изумительное зрелище беспорядочно мелькающих в воздухе золотых шаров. Мне почудилось, будто в ушах моих вновь звучит та же музыка, я услышал целый хоровод веселых мелодий, серьезных и шутливых, своих и чужих, одна за другой оживавших в моей памяти. И вдруг среди них зазвучал танцевальный напев на шесть восьмых, совершенно для меня новый. «Стой! — подумал я. — Что это за мотив? Какая чертовски изящная вещица!» Я начинаю внимательно вслушиваться. «Вот так штука! Ведь это же Мазетто. А вот и Церлина!» — Он улыбнулся госпоже Моцарт, которая все поняла.
— Дело, — продолжал он, — заключается в следующем. В первом акте моей оперы не хватало коротенького несложного номера, дуэта и хора на сельской свадьбе. Два месяца назад, когда я дошел до этого места, мне не удалось сразу же найти ничего подходящего. Мне нужна была мелодия простая, по-детски наивная и в то же время через край брызжущая весельем, мелодия, напоминающая приколотый к девичьему поясу букет только что сорванных, перевязанных лентой цветов. Но, поскольку никогда не следует принуждать себя к чему-либо, тем более что подобные мелочи часто получаются как бы сами собой, я пока пропустил эту сцену и, будучи занят более серьезной работой, почти не вспоминал о ней. Сегодня в экипаже, перед самым въездом в деревню, мне случайно пришел на ум текст дуэта, но он не вызвал в моей душе никакого отклика, по крайней мере, так мне тогда показалось. И вот спустя час в беседке у фонтана мне удается поймать мотив, лучше и удачнее которого я ни при каких других обстоятельствах и ни в какое другое время не мог бы сочинить. Подчас в искусстве немалую роль играет случайность, однако подобной штуки со мной никогда еще не приключалось. Ведь моя мелодия точь-в-точь подходила под размер стиха; но не буду забегать вперед, в тот момент она лишь зарождалась, а пока что птенчик только высунул головку из яйца, и я тотчас же принялся помогать ему освободиться от скорлупы. Я живо представил себе танец Церлины, и зрелище это чудесным образом слилось в моем воображении с цветущим берегом Неаполитанского залива. Я слышал голоса жениха и невесты на фоне хора парней и девушек.
Тут Моцарт весело пропел начало песенки:
Giovinette, che fatte all’ amore,
che fatte all’ amore,
Non lasciate, che passi l’ età,
che passi l’ età, che passi l’ età!
Se nel seno vi bulica il core,
vi bulica il core,
Il remedio vedete lo quà!
La la la! La la la!
Che piacer, che piacer, che sarà!
Ah la la! Ah la usf.[9]
Тем временем руки мои сотворили непоправимое зло. А Немезида уже подстерегала меня за изгородью и теперь предстала передо мной в образе чудища, облаченного в синюю ливрею с галунами. Если бы в тот божественный вечер на берегу моря произошло извержение Везувия и черный дождь пепла внезапно засыпал и покрыл густой пеленой зрителей, актеров и все великолепие Партенопеи, клянусь богом, такая катастрофа была бы для меня менее неожиданной и страшной. Вот уж поистине сатана этот садовник! Редко кому удавалось нагнать на меня такого страху! Лицо у него точно из камня высечено, — он чем-то напоминает грозного римского императора Тиберия. Если таков слуга, подумал я, когда он удалился, каков же должен быть господин? Признаюсь, однако, что я уже тогда, и не без основания, надеялся на заступничество дам. Ибо эта плутовка, моя женушка, несколько любопытная от природы, выведала у толстой хозяйки постоялого двора все, по ее мнению, наиболее интересное о членах графской семьи; я присутствовал при этом и узнал, таким образом, что…
Тут мадам Моцарт, не в силах удержаться, прервала его и самым настоятельным образом заверила, что расспросами занимался не кто иной, как он сам; между супругами завязался шутливый спор, вызвавший веселый смех присутствующих.
— Будь по-твоему, — согласился в конце концов муж. — Короче говоря, мне довелось краем уха услышать что-то об очаровательной приемной дочери, теперь уже невесте, о том, что она очень хороша собой, к тому же воплощение доброты и поет, как ангел. — Per Dio!
[10] — подумал я. — Вот кто поможет тебе выпутаться из беды! Ты сей же час примешься за дело, запишешь, как сумеешь, песенку, объяснишь свою глупую выходку, рассказав все без утайки, — то-то будет смеху! Сказано — сделано! Времени у меня было достаточно, нашелся и листок чистой бумаги в зеленую линейку. И вот результат моих трудов! Я передаю в ваши прекрасные руки сочиненную экспромтом свадебную песню, если только вы соблаговолите признать ее за таковую.
С этими словами он протянул Евгении через стол аккуратно исписанный нотными знаками листок; однако дядя опередил ее и, перехватив листок, воскликнул:
— Минуточку терпения, дитя мое!
По данному дядюшкой знаку створки двери, ведущей в гостиную, широко распахнулись, и на пороге появилось несколько слуг, которые степенно и бесшумно внесли в залу и поставили на скамью, у противоположного конца стола, злополучное померанцевое деревце, а слева и справа от него два стройных маленьких мирта. Надпись на карточке, прикрепленной к стволу померанца, гласила, что деревце является собственностью невесты; под ним, на поросшей зеленым мхом земле, стояла покрытая салфеткой фарфоровая тарелка, на которой оказался разрезанный на две части апельсин; рядом с апельсином дядюшка, лукаво улыбаясь, положил автограф маэстро, что вызвало всеобщий восторг.
— Евгения, — сказала графиня, — вероятно, даже и не подозревает, что это за деревце? Она, видно, и впрямь не узнает своего старого любимца теперь, когда он снова покрылся листвой и усыпан плодами.
Изумленная девушка недоверчиво поглядывала то на деревце, то на своего дядюшку.
— Это невероятно, — сказала она. — Я хорошо знаю, что его невозможно было спасти.
— Значит, ты считаешь, — возразил ей дядя, — что мы просто подменили его? Нечего сказать, превосходная мысль! Ты только взгляни сюда, — видно, мне придется убеждать тебя, как сие принято на театре, где пропавших без вести сыновей и братьев опознают по родинкам и шрамам. Посмотри на нарост и на трещину, проходящую вдоль ствола, ты их видела, наверное, раз сто. Ну как, то это дерево или нет?
Все сомнения Евгении окончательно рассеялись, ее удивлению, радости не было предела.
В графской семье с этим деревцем были связаны воспоминания о замечательной женщине, жившей более ста лет тому назад и вполне заслуживающей, чтобы о ней здесь было сказано хотя бы несколько слов.
Дедушка старого графа снискал себе добрую славу на дипломатическом поприще благодаря услугам, оказанным им венскому кабинету, и удостоился доверия двух государей; не менее счастлив он был и в личной жизни, обладая столь превосходной супругой, как Рената Леонора. Она не раз бывала во Франции, что позволяло ей появляться при блестящем дворе Людовика XIV и встречаться с наиболее выдающимися людьми той удивительной эпохи. Принимая самое непосредственное участие в бурном вихре изощренных светских развлечений, она ни разу ни словом, ни делом не посрамила врожденной немецкой добропорядочности и строгой нравственности, которая нашла свое отражение в энергичных чертах ее лица, запечатленных на сохранившемся портрете. В силу такого образа мыслей графиня составляла в светском обществе своеобразную и несколько наивную оппозицию. Оставшаяся после нее переписка хранит немало свидетельств прямодушия, смелости и находчивости, которые позволяли этой оригинальной женщине — заходила ли речь о религии, литературе, политике, да и вообще о чем бы то ни было — отстаивать свои здоровые принципы и взгляды и безжалостно критиковать недостатки высшего света, в то же время нисколько не докучая ему. Живой интерес графини ко всем тем, кого можно было встретить в доме некой Нинон, представлявшем собой подлинный очаг самой утонченной духовной культуры, проявлялся в такой форме, что нисколько не препятствовал ее возвышенной дружбе с одной из благороднейших дам того времени, госпожой де Севинье. После смерти графини в шкафчике из черного дерева, наряду с адресованными ей смелыми шутками Шапеля, собственноручно нацарапанными поэтом на листках, обрамленных гирляндой из серебряных цветов, были найдены преисполненные нежности письма маркизы и ее дочери к верной австрийской подруге.
Именно из рук госпожи де Севинье и получила она во время одного из празднеств в Трианоне на садовой террасе цветущую ветку померанца, которую тут же наудачу посадила в цветочный горшок, и, поскольку ветка благополучно принялась, она увезла ее в Германию.
Добрых двадцать пять лет деревце росло и набиралось сил на глазах у графини, а после ее смерти его стали лелеять и холить ее дети и внуки. Оно представляло ценность не только само по себе, но и как бы являлось одновременно живым символом утонченной прелести той почти что обожествлявшейся эпохи, в которой мы ныне находим не так-то уж много поистине достойного восхваления, эпохи, которая к тому времени, когда происходила наша безобидная история, уже таила в себе зачатки рокового будущего, впоследствии потрясшего весь мир.
Евгения с особой любовью относилась к наследию почтенной прародительницы, поэтому дядюшка не раз говаривал, что когда-нибудь оно перейдет в полную ее собственность. Тем более прискорбно ей было узнать, что во время ее отсутствия, весной прошлого года, деревце начало чахнуть: листья его пожелтели, и многие ветви засохли. Поскольку причину этого медленного увядания найти не удавалось и ни одно из примененных средств не помогало, садовник решил, что дерево погибло, хотя, согласно законам природы, оно могло бы прожить в два-три раза дольше. Однако граф, посоветовавшись с проживавшим по соседству садоводом, велел поставить деревце в отдельное помещение и в полной тайне лечить его одним из тех особых, даже загадочных способов, которые бывают известны только деревенскому люду; и вот надежде графа преподнести в один прекрасный день любимой племяннице ее старого друга, вновь обретшего силы и усыпанного плодами, сверх всяких ожиданий суждено было осуществиться. Еле сдерживая нетерпение и беспокоясь, удастся ли сохранить столь длительное время на ветках плоды, многие из которых под конец совсем созрели, он все же решил отложить на несколько недель вручение подарка, приурочив его к сегодняшнему торжеству; поэтому нет надобности описывать состояние, в которое пришел добрый старик, узнав, что в последнюю минуту какой-то незнакомец расстроил его радужные планы.
Еще до того как гости были приглашены к столу, лейтенант сумел улучить время, чтобы переписать набело свой поэтический опус, посвященный предстоящему торжественному вручению подарка, и, переделав конец дотоле, пожалуй, слишком уж серьезных стихов, по возможности приспособить их к происшедшим событиям. И вот теперь, достав листок и повернувшись к кузине, он стал читать свое произведение. Содержание его вкратце заключалось в следующем.
В древности на одном из островов крайнего Запада мать Земля взрастила в саду богини Юноны свадебный для нее подарок — волшебное дерево Гесперид, охранявшееся тремя нимфами; потомок сего прославленного дерева с давних пор мечтал и страстно надеялся, что и ему уготована такая же судьба, ибо обычай одаривать прекрасную невесту подобного рода подарками издревле перешел от богов к смертным.
После долгих и тщетных ожиданий он находит наконец достойную деву, на которую обращает свои взоры. Она благоволит к нему и часто его посещает. Однако любимец муз, гордый лавр, растущий рядом с ним на берегу водоема, возбуждая его ревность, грозит завладеть мыслями этой наделенной умом и талантами красавицы и открыть ее сердце для любви мужей. Напрасно мирт пытается его утешить и на своем примере научить долготерпенью: длительное отсутствие любимой усугубляет его страдания, он чахнет и после непродолжительной болезни умирает.
Летом беглянка возвращается в родные края, и сердце ее трепещет в ожидании любви! Деревня, замок, сад — все радостно встречает ее. Розы и лилии в пышном цвету восхищенно и стыдливо обращают к ней свои взоры, кусты и деревья восторженно приветствуют свою любимицу. И только для одного из них — ах! для самого благородного — она вернулась слишком поздно. Горестно взирает она на его засохшую крону, ее пальцы скользят по безжизненному стволу и нежно касаются хрупких концов ветвей. Никогда больше не увидит и не узнает он своей покровительницы. Как она рыдает, как трогательны ее мольбы и безутешны страдания!
Издали услышал Аполлон голос дочери своей. Он спешит к ней и, подойдя ближе, взирает на ее горе, исполненный сострадания. Потом касается деревца своей всеисцеляющей дланью, и по стволу внезапно проходит дрожь, иссякшие было соки устремляются к ветвям; вот уже начинает пробиваться молодая листва, распускаются белые цветы, наполняя воздух божественным ароматом. На ветвях — ибо есть ли что невозможное для богов? — появляются прекрасные, округлые плоды; их девять, по числу сестер-муз; они растут и наливаются, постепенно сменяя зеленый цвет отрочества на ярко-золотой цвет юности. Стихотворение заканчивалось следующими строками:
От соблазна бог эллинов
Удержаться не сумел,
И прекрасных апельсинов
Он отведать захотел.
И сказал, срывая с древа
Спелый и душистый плод:
— Вот тебе кусочек, дева,
И тебе кусок, Эрот.
Поэт заслужил единодушное одобрение, и ему охотно простили несколько неожиданный конец, нарушивший общее впечатление от стихов, в целом проникнутых глубоким и искренним чувством.
Франциска, которой то хозяин дома, то Моцарт уже не раз давали повод проявить присущее ей неистощимое остроумие, вдруг выбежала из комнаты, будто внезапно вспомнив о чем-то, и вскоре вернулась, держа в руках очень большую английскую гравюру коричневого тона, дотоле неприметно висевшую в рамке под стеклом в одной из отдаленных комнат замка.
— Должно быть, недаром говорят, — воскликнула она, поставив картину в конце стола, — что нового под луной ничего не бывает! Здесь вы видите сцену, происходившую в Золотом веке, а разве сегодня у нас здесь не приключилось нечто подобное? Я надеюсь, что наш Аполлон без труда узнает себя в этой ситуации.
— Чудесно! — восторженно поддержал ее Макс. — Вот он, прекрасный бог, в задумчивости склонившийся над священным источником. И мало того — посмотрите-ка, там, в кустах, за ним следит старый Сатир! Бьюсь об заклад, что в этот миг Аполлон вспоминает давно забытый аркадский танец, которому в детстве обучал его под цитру старик Харон.
— Правильно. Так оно и есть! — захлопала в ладоши Франциска, стоявшая за спиной Моцарта. — А вы заметили, — продолжала она, обращаясь к маэстро, — отягощенную плодами ветвь, склонившуюся к прекрасному богу?
— Совершенно верно, это посвященное ему оливковое дерево.
— Ничего подобного! Это чудесные апельсины. Сейчас он сорвет один из них по рассеянности.
— Более того! — воскликнул Моцарт. — Сейчас он закроет сей озорной ротик тысячей поцелуев.
С этими словами он поймал Франциску за руку и поклялся не отпускать до тех пор, пока она не даст поцеловать себя в губы, на что та без особого сопротивления согласилась.
— Макс, объясни нам, — сказала графиня, — что здесь написано под картиной?
— Стихи из знаменитой оды Горация. Недавно берлинский поэт Раммлер превосходно перевел ее на немецкий язык. Сия ода проникнута необычайной силой. Как прекрасно, например, вот это место:
…Бог Аполлон неразлучен с луком:
Кудрям дав волю, моет их влагой он
Кастальской чистой; любит он в рощах жить
Ликийских иль в лесу родимом,
В храме на Делосе иль в Патарах.[11]
— Чудесно! Действительно чудесно! — сказал граф. — Только кое в чем здесь требуются пояснения. Например, «неразлучный с луком» означает просто-напросто, что Аполлон всю жизнь был одним из усерднейших скрипачей. Однако мне хотелось бы предупредить вас, дорогой Моцарт, вы сеете раздор меж двух любящих сердец.
— Надеюсь, что нет. Да и чем же?
— Евгения завидует своей подруге, и не без основания.
— Ах так, вы уже подметили мою слабую струнку. Но что скажет на это жених?
Элли Гриффитс
«Переправа»
Посвящается Мардж
— Раз-другой я, пожалуй, готов посмотреть сквозь пальцы.
Пролог
Они ждали отлива и выехали на рассвете.
— Прекрасно! При случае воспользуемся. Однако, господин барон, до тех пор, пока Аполлон не надумает ссудить мне свое лицо и свои длинные волосы соломенного цвета, вам нечего опасаться. Мне очень хотелось бы, чтобы он это сделал! Он тут же получил бы взамен косичку Моцарта с самым красивым бантиком.
Всю ночь лил дождь, и утром от земли идет легкий пар, туман поднимается к низко нависающим тучам. Нельсон заезжает за Рут в неприметном полицейском автомобиле. Он сидит рядом с водителем, Рут на заднем сиденье, словно пассажирка в микротакси. Они молча едут к автостоянке, неподалеку от которой были обнаружены первые кости. По пути вдоль Солончака слышно только потрескивание полицейского радио и тяжелое дыхание простуженного водителя. Нельсон молчит. Говорить не о чем.
— В таком случае, — смеясь, заметила Франциска, — Аполлону немало хлопот доставило бы мытье волос, причесанных на французский манер, «влагой кастальской чистой».
Они вылезают из машины и идут пешком к болоту по мокрой от дождя траве. Ветер шелестит в камышах, в окнах неподвижной, угрюмой воды отражается серое небо. Подойдя к болоту, Рут останавливается, ищет взглядом первый ушедший в землю столб, вьющуюся, покрытую галечником тропу, ведущую через предательскую топь к обнажающемуся во время отлива морскому берегу. А найдя ее, наполовину залитую солоноватой водой, не оглядываясь идет дальше.
Они молча движутся по болотам. У моря туман рассеивается, сквозь тучи начинает проглядывать солнце. У круга хенджа
[1] мокрый после отлива песок блестит в свете раннего утра. Рут опускается на колени, как Эрик много лет назад. Осторожно мешает дрожащую грязь своим мастерком.
Подобного рода шутки еще больше возбуждали веселье и поднимали настроение собравшихся. Постепенно на мужчинах стало сказываться действие вина, за здоровье присутствующих было поднято немало бокалов, и Моцарт, следуя своей давней привычке, начал говорить стихами, в чем достойным партнером ему оказался лейтенант, да и сам папенька не пожелал отстать; несколько раз стихи удавались ему на славу. Но такие импровизации вряд ли поддаются пересказу, их, в сущности, невозможно повторить, ибо при передаче теряется все то, что делает их неотразимыми в момент исполнения: общее приподнятое настроение, яркость и эмоциональность живой речи, выразительность мимики.
Неожиданно все замирает; даже морские птицы прекращают пронзительно кричать в небе. Или, может, она просто их не замечает. За спиной слышно тяжелое дыхание Нельсона, но сама Рут чувствует себя на удивление спокойно. Даже увидев крохотную ручку с надетым при крещении браслетом, ничего не испытывает.
Она знала, какой будет находка.
Вставила свое слово и незамужняя тетушка Франциски, провозгласившая в честь маэстро тост, в котором напророчила ему еще великое множество бессмертных произведений.
Глава первая
Пробуждение похоже на воскресение из мертвых.
— A la bonne heure!
[12] Я не прочь! — воскликнул Моцарт и, подняв бокал, звонко чокнулся со своей соседкой.
Медленный подъем ото сна, появляющиеся из темноты силуэты, будильник, трезвонящий властно, как труба архангела в день Страшного суда. Рут протягивает руку и швыряет будильник на пол, где он продолжает укоризненно звонить. Со стоном встает и поднимает шторы. Еще темно. «Это неправильно, — говорит она себе, кривясь, когда ступни касаются холодных половиц. — Человек эпохи неолита ложился спать с заходом солнца и просыпался с восходом. Почему мы считаем, что лучше наоборот? Засыпать на диване под ночные новости, потом с трудом подниматься по лестнице, чтобы лежать без сна с романом об инспекторе Ребусе
[2], слушать по радио обзор событий в мире, считать места погребений эпохи железного века, чтобы наконец задремать, а затем пробудиться в темноте, онемев от неудобной позы. Это как-то неправильно».
После этого в порыве вдохновения граф громким и весьма уверенным голосом запел:
Под душем веки разлепляются, мокрые волосы прилипают к спине. Это, если угодно, крещение. Родители Рут Утвердившиеся В Вере Христиане и фанатики Полного Погружения Для Взрослых (непременно с большой буквы). Рут понятна эта приверженность, вот только в Бога она не верит. Однако родители Молятся За Нее (снова с большой буквы), и это должно служить утешением, но почему-то не служит.
Рут энергично растирается полотенцем и невидяще смотрит в запотевшее зеркало. Она знает, что там отображается, и знание это утешает не более, чем родительские молитвы. Каштановые волосы до плеч, голубые глаза, светлая кожа — и когда она встает на весы, отправленные теперь в чулан для метел, они показывают двенадцать с половиной стоунов
[3]. Рут вздыхает (меня не характеризует мой вес, полнота — это душевное состояние) и выдавливает пасту на зубную щетку. У нее очень красивая улыбка, но сейчас она серьезна, поэтому красота улыбки находится в самом конце перечня утешений.
Помоги, о провиденье,
Вдохнови на сочиненье
Звуков новых и прелестных,
Нам пока что неизвестных.
Чистая, с влажными ступнями, Рут шлепает обратно в спальню. Сегодня ей предстоит читать лекции, поэтому нужно одеться чуть строже обычного. Черные брюки, черный бесформенный топ. Выбирая одежду, Рут на нее почти не смотрит. Ей нравятся цвет и ткань; собственно говоря, она питает слабость к платьям с блестками, стеклярусу и алмазным украшениям. Однако по ее гардеробу об этом не догадаешься. Мрачный ряд темных брюк и просторных темных курток. Выдвижные ящики туалетного столика полны черных джемперов, длинных кардиганов и непрозрачных колготок. Рут носила джинсы, пока не раздалась до шестнадцатого размера, и теперь любит брюки из рубчатого вельвета — черные, разумеется. Все равно джинсы уже не по возрасту. В будущем году Рут исполнится сорок.
Макс (подхватывая)
Одевшись, она с трудом спускается. Лестница в ее крохотном коттедже очень крутая, будто трап. «Я не смогу подняться по ней», — сказала ее мать, приехав сюда единственный раз. «А кто тебя просит?» — мысленно ответила Рут. Родители ее жили в местном пансионе, потому что у Рут всего одна спальня; подниматься наверх не было никакой необходимости (внизу есть туалет, но он расположен рядом с кухней, и мать считает это негигиеничным). Лестница ведет прямо в гостиную, там отшлифованный деревянный пол, удобный диван с выцветшей обивкой, большой телевизор с плоским экраном и книжные полки, занимающие всю доступную поверхность. Главным образом это книги по археологии, но есть и детективы с убийствами, кулинарные сборники, путеводители, романы о любовной связи врачей с медсестрами. Особую слабость она питает к детским книжкам о балете и верховой езде, хотя ни тем ни другим никогда не занималась.
Шиканедер поразится,
И Да Понте удивится,
В кухне едва хватает места для плиты и холодильника, однако Рут, несмотря на кулинарные книги, стряпает редко. Сейчас она включает чайник и кладет хлеб в тостер, привычно выбрав четвертую программу радио. Потом собирает конспекты лекций и садится за стол у переднего окна. Это ее любимое место. За садом с растрепанной ветром травой и сломанным синим забором тянется пустошь. Мили и мили болотистой местности с редкими, чахлыми кустами можжевельника и небольшими предательскими ручьями. Иногда в это время года в небе появляются большие стаи диких гусей, перья их розовеют в лучах восходящего солнца. Но сегодня, в это хмурое осеннее утро, не видно ни единого живого существа. Все бледное, тусклое, на горизонте, где небо сходится с болотом, серо-зеленое переходит в серо-белое. Вдали полоса темно-серого моря, на волнах качаются чайки. Место совершенно пустынное, и Рут сама не знает, почему так его любит.
Моцарт
Рут пьет чай с гренками (она предпочитает кофе, но хочет повременить с ним до настоящего эспрессо в университете). Листает конспекты к лекциям, изначально отпечатанным на машинке, но теперь с написанными ручками разных цветов дополнениями. «Пол и доисторическая технология», «Раскопки артефактов», «Жизнь и смерть в эпоху мезолита», «Роль костей животных в раскопках». Хотя сейчас только начало ноября, зимний семестр скоро окончится, и это будет ее последняя лекционная неделя. В воображении выплывают лица учеников: серьезные, усердные, слегка унылые. Сейчас она работает только с аспирантами и скучает по легкомысленным, похмельным, веселым студентам. Увлеченные подопечные останавливают Рут, чтобы поговорить об останках древних людей из Линдоу и Боксгрова и выяснить, действительно ли женщины играли в доисторическом обществе значительную роль. «Оглянитесь вокруг, — хочется крикнуть ей, — мы не всегда играем значительную роль в этом обществе. По-чему вы думаете, что сброд охотников-собирателей был просвещеннее нас?»
Эти звуки услыхав.
Изумлюсь и сам я, граф.
Мысль о сегодняшнем дне проникает в ее подсознание, напоминая, что пора ехать. «В некоторых отношениях Бог похож на айпод…» Рут ставит тарелку с чашкой в раковину, оставляет еду для кошек, Спарки и Флинта. И отвечает вечному сардоническому интервьюеру в голове: «Да, я одинокая, располневшая, независимая женщина, и у меня есть кошки. Что тут такого? Да, временами я разговариваю с ними, но не воображаю, что они мне ответят, и не строю иллюзий, будто я для них нечто большее, чем подательница еды». Тут же, словно по сигналу, Флинт, большой рыжий кот, протискивается в откидную дверцу и смотрит на нее немигающими золотистыми глазами.
«Фигурирует Бог в нашем перечне недавно проигранных мелодий, или нам иногда приходится нажимать кнопку и перебирать их?»
Граф
Рут гладит Флинта и возвращается в гостиную, чтобы уложить бумаги в рюкзак. Обматывает красным шарфом шею (единственная уступка яркому цвету, даже полные люди могут покупать шарфы) и надевает анорак. Потом выключает свет и выходит из комнаты.
Их услышать я желаю
Бонбоньери[13] — негодяю,
Если только наш синьор
Доживет до этих пор.
Коттедж Рут — один из трех стоящих на краю Солончака. Два других принадлежат смотрителю птичьего заповедника и людям, которые приезжают на отдых с чадящими барбекю и внедорожником, заслоняющим Рут вид из окон. Весной и осенью дорогу часто заливает, зимой там порой невозможно проехать. «Почему не живешь где-нибудь в более удобном месте? — спрашивают ее коллеги. — Если хочешь быть поближе к природе, есть хорошие участки в Кингс-Линн, даже в Блэкени». Рут не может объяснить даже себе, почему она, женщина, родившаяся и выросшая в Южном Лондоне, испытывает такую тягу к этим негостеприимным болотам, этому пустынному, уходящему в прилив под воду морскому берегу, к этому унылому, суровому виду. На Солончак Рут впервые привели раскопки, но она и сама не понимает, что заставило ее остаться в таком неуютном месте. «Я привыкла, — только и отвечает она. — Да и кошки плохо перенесут переезд». Коллеги смеются. «Добрая старая Рут, привязанная к своим кошкам, разумеется, они заменяют детей, жаль, что у нее нет мужа, она очень хорошенькая, когда улыбается».
Макс
Однако сегодня дорога в полном порядке, только нескончаемый ветер швыряет тонкий слой соли на ветровое стекло. Рут пускает струйку воды, не замечая этого, медленно проезжает мимо решетчатого ограждения и продолжает путь по ведущей в деревню извилистой дороге. Летом кроны деревьев сходятся над ней, образуя таинственный зеленый туннель. Но сейчас деревья выглядят скелетами, их голые руки тянутся вверх, к небу. Рут на чуть большей, чем требует благоразумие, скорости проезжает мимо четырех домов и заколоченной досками пивной, которые образуют деревню, и сворачивает на Кингс-Линн. Первая лекция у нее в десять. Времени впереди еще много.
Рут лектор
[4] в Северо-Норфолкском университете (СНУ аббревиатура непривлекательная), недавно открытом, расположенном сразу же за Кингс-Линн. Преподает археологию, там это новый предмет, специализируется по археологии захоронений, которая никогда не бывает спокойной. Фил, заведующий кафедрой, часто шутит, что в археологии нет ничего свежего, и Рут всякий раз покорно улыбается. Думает, что Фил вскоре приклеит на бампер своей машины полоску бумаги с надписью «Ее откопали археологи». «Для археолога не может быть ничего слишком старого». Особый интерес у Рут вызывают кости. «Почему этот скелет не пошел на бал? Потому что у него нет тела, чтобы танцевать». Рут слышала все эти шутки, однако всякий раз смеется. В прошлом году студенты купили ей вырезанную из картона в натуральную величину фигуру Леонарда Маккоя из сериала «Звездный путь». Фигура стоит на верху лестницы, пугая кошек.
Я даю ему сто лет.
По радио кто-то обсуждает жизнь после смерти. Почему мы считаем, будто нужно создавать рай? Это знак того, что он существует, или всеобъемлющее желание? Родители Рут говорят о рае так, словно он им знаком, словно это некий космический торговый центр, где они все познают как свои пять пальцев, где получат бесплатные пропуска на стоянку и где Рут будет томиться в подземном гараже. Пока не утвердится в вере, само собой. Рут предпочитает католический рай, памятный по поездкам в студенческие годы в Италию и Испанию. Небесная ширь с облаками, дымок ладана, темнота и таинственность. Рут нравится ширь: картины Джона Мартина, Ватикан, норфолкское небо. «В равной мере», — насмешливо думает она, сворачивая на территорию университета.
Университет состоит из длинных невысоких зданий, соединенных застекленными переходами. В хмурые утра он выглядит маняще: приятный свет сияет за автостоянками, ряд маленьких фонарей освещает путь к корпусу археологии и естественных наук. Вблизи он не столь впечатляет. Хотя зданию всего десять лет, на бетонном фасаде появляются трещины, стены покрыты граффити, добрая треть фонарей не горит. Однако Рут почти не замечает этого, когда ставит машину на своем обычном месте и вытаскивает тяжелый рюкзак — тяжелый, потому что наполовину заполнен костями.
Моцарт
Поднимаясь по пахнущей сыростью лестнице к себе в кабинет, она думает о своей первой лекции: «Главные принципы в раскопке». Хотя ее ученики аспиранты, многие из них почти или совсем не имеют практического опыта. Среди них немало иностранцев (университету нужна плата за обучение), для которых мерзлая земля Восточной Англии явится настоящим культурным шоком. Вот почему первая официальная раскопка у них будет только в апреле.
Все равно надежды нет.
Нашаривая в коридоре ключ-карточку, Рут замечает, что к ней подходят двое. Один из них Фил, завкафедрой археологии, другого она не узнает. Он высокий, угрюмый, с седеющими, коротко подстриженными волосами, и в нем есть нечто суровое, нечто сдержанное и слегка внушающее опасение — стало быть, это явно не студент и определенно не преподаватель. Она отступает в сторону, чтобы пропустить их, но, к ее удивлению, Фил останавливается и говорит серьезно, с плохо скрытым волнением:
— Рут, кое-кто хочет с тобой познакомиться.
Все трое (con forza
[14])
Значит, это все-таки студент. Рут начинает приветливо улыбаться, но улыбка застывает при очередных словах Фила.
Ведь его до той поры
Черт возьмет в тартарары.
— Это старший детектив-инспектор Гарри Нельсон. Он намерен поговорить с тобой об убийстве.
Терцет, случайно сочиненный благодаря безудержной тяге графа к пению, превратился под конец, после повторения последних четырех строк, в так называемый заключительный канон, и почтенная тетушка, обладая достаточным чувством юмора, а быть может, и самонадеянностью, почла своим долгом присоединить к голосам мужчин и свое дребезжащее сопрано, украсив мелодию всевозможными фиоритурами. Моцарт пообещал присутствующим обработать для них на досуге эту шуточную песенку по всем правилам искусства, что и было сделано им по возвращении в Вену.
Глава вторая
Тем временем Евгения успела втихомолку ознакомиться с полученным ею в дар шедевром, сочиненным в беседке грозного Тиберия; и теперь все потребовали, чтобы она вместе с композитором исполнила дуэт, а дядя был счастлив, что, подпевая им, вновь сумеет блеснуть своим голосом. Итак, все поднялись с мест и направились в соседнюю большую залу, где стояло фортепьяно.
— О предполагаемом убийстве, — торопливо поправляет старший детектив-инспектор Гарри Нельсон.