Сьюзен Хилл
Чистые сердцем
Блаженны чистые сердцем, Ибо они Бога узрят.
Евангелие от Матфея
Для моих «кротов» повсюду
© Масленникова Т., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Загляните в яркие миры Inspiria!
Мы выбираем для вас вдохновляющие истории и превращаем их в особенные книги.
«Инспирия» дарит эмоции и новый опыт чтения самым требовательным читателям. Каждая книга содержит дополнительные материалы, в полном объеме раскрывающие ее мир. А личные отзывы создателей помогут вам найти свою книгу среди лучших. Эти сюжеты хочется пересказывать, а книги не выпускать из рук.
Для этой книги доступны следующие дополнительные материалы:
– плейлист:
https://music.yandex.ru/users/eksmolive/playlists/1076
Благодарности
Я хотела бы поблагодарить сотрудников полиции графства Уилтшир – старшего констебля в отставке, обладательницу Королевской полицейской медали, даму Элизабет Невилл; старшего суперинтенданта Пола Хаулетта, главу уголовного розыска; и старшего инспектора Пола Грэнджера – за огромное количество полезной информации, за помощь и советы и за то, что так щедро делились со мной своим временем и так приветливо принимали в центральном полицейском участке.
Также я должна поблагодарить анонимных участников сайта police999.com, которые очень быстро и любезно отвечали на мои многочисленные вопросы.
Касательно медицины я консультировалась с очень многими докторами, но мне хотелось бы особенно поблагодарить доктора Иэна Рики за галантность, с которой он на время пренебрег своими обязанностями по спасению жизни, чтобы дать мне несколько советов о том, как можно ее прервать.
Один
В первых лучах солнца над лагуной мягкой легкой дымкой лег туман, и было достаточно холодно, чтобы Саймон порадовался, что надел свою плотную рабочую куртку. Он стоял на пустой гранитной набережной канала, подняв воротник, и ждал, съежившись, в глухой тишине. Рассветные часы воскресенья в марте – не самый оживленный час в этой части Венеции, куда редко забредают туристы; рабочий люд еще отдыхал, и даже первые прихожане церкви еще не появились.
Он всегда здесь останавливался – в двух съемных комнатах над пустым складом, принадлежавшим его другу Эрнесто, который должен был появиться с минуты на минуту и перевезти его на другую сторону. Комнаты были удобными, просторными и наполненными удивительным светом, отражающимся от неба и воды. По ночам здесь было тихо, и Саймон мог сколько угодно ходить по набережной вдоль скрытых заводей и искать, что бы ему нарисовать. Он бывал здесь по меньшей мере раз, а обычно два раза в год в течение последних десяти лет. Это было его рабочее место, а также убежище, где он скрывался от своей жизни в качестве старшего инспектора. Такие же укрытия у него были во Флоренции и Риме. Но именно в Венеции он больше всего чувствовал себя как дома, и именно в Венецию он всегда возвращался.
Рычаг двигателя показался раньше, чем само судно, медленно возникнув из серебристого тумана совсем рядом с ним.
– Чао.
– Чао, Эрнесто.
Лодка была маленькая, неприглядная и практичная, безо всякого романтического флера и украшений традиционных венецианских судов. Саймон положил свою холщовую сумку под сиденье и встал рядом с лодочником, когда они развернулись и начали плыть в сторону большой воды. Туман оседал как паутина на их руках и лицах, а Эрнесто вел лодку все медленнее и медленнее, пока они внезапно не вырвались из белизны канала и не погрузились в желтоватый мутный свет, за которым Саймон увидел остров впереди них.
Он посещал Сан-Микеле несколько раз до этого, чтобы побродить, осмотреться, запечатлеть все внутренним взглядом – он никогда не пользовался камерой, – и знал, что в этот час, если ему повезет, на острове не будет даже старых вдов с артритом, которые приходят сюда в своих траурных нарядах, чтобы привести в порядок семейные могилы.
Эрнесто не болтал. Он был не из разговорчивых итальянцев. Он был пекарем и все еще работал на старой кухне со сводчатыми потолками, которой поколениями владела его семья, и все еще доставлял свежий горячий хлеб в дома у каналов. Но, как он говорил каждый раз, когда приезжал Саймон, он будет последним; его сыновей не интересовало семейное дело, они разъехались по университетам в Падуе и Генуе, а дочь вышла замуж за менеджера отеля рядом с Сан-Марко; когда он уйдет на покой, его печи остынут.
Венеция менялась, венецианские ремесла приходили в упадок, молодые не хотели здесь оставаться, их не интересовала тяжелая трудовая жизнь, когда каждый день приходится садиться в лодку. Венеция должна была погибнуть. Но Саймону казалось, что в это невозможно поверить, ему было сложно принимать всерьез знамения скорого конца, пока этот древний волшебный город все еще был здесь, пока он парил над лагуной после тысяч лет, вопреки всем пророчествам. Как-нибудь – как-нибудь – он выживет, и настоящая Венеция тоже, а не только перегруженная и дорогая туристическая ее часть. Люди, которые жили и работали в заводях Дзаттере и Фондамента и на каналах за железнодорожной станцией, будут делать это еще сто лет, будут поддерживать и сменять друг друга, обслуживая отели и туристические места.
Но: «Венеция умирает», – снова сказал Эрнесто, махнув рукой в сторону Сан-Микеле, острова мертвых; скоро все превратится в одно большое кладбище.
Они пристали к причалу, и Саймон вылез из лодки со своей сумкой.
– Обед, – сказал Эрнесто. – В полдень.
* * *
Саймон помахал ему рукой и пошел в сторону кладбища, к его аккуратным дорожкам и изящным мраморным памятникам.
Шум моторной лодки затих почти сразу, так что он слышал только свои собственные шаги, каких-то ранних певчих птиц и – помимо этого – невероятную тишину.
Он не прогадал. Здесь никого не было – ни сгорбленных старушек в черных платках, ни семей с маленькими мальчиками в длинных шортах с яркими цветами в руках, ни рабочих, пропалывающих сорняки вокруг гравия.
Было все еще прохладно, но туман уже рассеивался и поднималось солнце.
Впервые он набрел на этот памятник пару лет назад и дал себе обещание вернуться к нему, но в этом году все свое свободное время он проводил среди рыночных прилавков, рисуя горы фруктов, рыбы и овощей, а также толпы людей и лавочников, так что у него не оставалось ни времени, ни энергии, чтобы осмотреть кладбищенский остров подробнее.
Он подошел к нему и остановился. На каменном постаменте сидел ангел со сложенными крыльями, окруженный тремя херувимами со склоненными головами и выражением скорби на лицах, – все они обладали суровой, бесстрастной красотой. Хотя черты их лиц и были идеализированы, Саймон был уверен, что оригиналом для них послужили реальные люди. На памятнике был указан год создания – 1822-й – и лица у ангелов были характерно венецианские. Такие лица можно увидеть и сегодня у пожилых людей в вапоретто
1 или у молодых мужчин и женщин, прогуливающихся в своих дизайнерских нарядах свободными вечерами по Рива дельи Скьявони. Эти же лица можно увидеть и на великих полотнах в церквях, у херувимов и святых, дев и прелатов, и простых честных граждан, устремивших глаза к небу. Саймона они завораживали.
Он нашел себе место, чтобы присесть, на уступе одного из соседних памятников и достал свой блокнот для рисования и карандаши. Он также прихватил с собой термос с кофе и немного фруктов. Свет был все еще мутным, царила прохлада. Но в течение следующих трех часов или около того он будет полностью поглощен работой, отвлекаясь только на то, чтобы размять ноги и пару раз прогуляться вверх и вниз по тропинке. В двенадцать за ним вернется Эрнесто. Он отнесет свои вещи в квартиру, а потом пойдет выпить кампари и пообедать в траттории, где он ел почти всегда, когда жил здесь. А потом он поспит, перед тем как отправиться в более оживленную часть города, может быть, прокатится на вапоретто по Гранд-каналу и обратно, чтобы насладиться прогулкой по воде среди древних, облупившихся зданий, раззолоченных солнцем, и понаблюдать, как меняется свет.
Его дни мало отличались один от другого. Он рисовал, гулял, пил, ел, спал, смотрел. Он не особо много думал о доме и своей другой, рабочей жизни.
Впрочем, в этот раз…
Он знал, почему его так тянуло на Сан-Микеле, к этим статуям безутешно скорбящих ангелов, и почему его так привлекали темные, пахнущие ладаном маленькие церкви в укромных уголках города, где он бродил и наблюдал за все теми же пожилыми вдовами в черном, молящимися на коленях со своими четками или зажигающими свечи в подсвечниках.
Смерть Фреи Грэффхам, которая прослужила в качестве сержанта под его началом в полиции Лаффертона столь короткое время, повлияла на него гораздо сильнее, чем он мог ожидать. Прошел уже год с ее убийства, но он до сих пор не мог оправиться от ужаса из-за произошедшего и от того факта, что его чувства по отношению к ней были гораздо сильнее, чем он готов был признать, когда она еще была жива.
Его сестра, доктор Кэт Дирбон, говорила, что он позволяет себе испытывать более глубокие чувства к Фрее только потому, что она мертва и не может на них ответить, и, следовательно, не представляет угрозы.
Но чувствовал ли он угрозу? Он прекрасно понимал, что имеет в виду его сестра, но, может быть, с Фреей все было по-другому?
Он перенес вес своего тела на другую ногу и поправил блокнот на коленях. Он рисовал не всю статую целиком, а лицо каждого ангела по отдельности; он собирался вернуться снова, чтобы закончить весь памятник, а потом проработать каждый рисунок, пока не останется доволен. Его следующая выставка впервые будет проходить в Лондоне. Все должно быть сделано правильно.
Полчаса спустя он встал, чтобы размять ноги. На кладбище по-прежнему было пустынно, а солнце уже светило в полную силу, согревая его лицо, пока он прохаживался вверх и вниз среди белых, черных и серых надгробных камней. Несколько раз во время этого последнего посещения Саймон задумывался, сможет ли он когда-нибудь сюда переехать. Он всегда очень преданно относился к своей работе – выбрал путь, не совпадающий с тем, которому следовала вся его семья, врачи в трех поколениях. Но притягательность другой жизни, связанной с рисованием и, возможно, переездом за границу, начала становиться все ощутимее после смерти Фреи.
Ему было тридцать пять. Не сегодня – завтра он станет суперинтендантом. Он хотел этого.
Он не хотел этого.
Он развернулся к скорбящим ангелам. Но дорожка перед ним больше не была пустой. Навстречу ему шел Эрнесто и, когда он заметил Саймона, поднял руку.
– Чао. Что-то случилось?
– Я вернулся за вами. Был телефонный звонок.
– Работа?
– Нет, семья. Ваш отец. Он хочет, чтобы вы перезвонили ему как можно скорее.
Саймон положил блокнот и карандаши обратно в холщовую сумку и быстро пошел вслед за Эрнесто к причалу.
«Мама, – подумал он. – Что-то случилось с ней». У матери несколько месяцев назад случился приступ, вызванный повышенным давлением и сильным стрессом, но она быстро оправилась и никаких заметных последствий не было. Кэт сказала ему, что ему совершенно не обязательно отменять свою поездку. «С ней все хорошо, это был легкий приступ, Сай. Нет никаких признаков, что будет еще один. Как бы то ни было, если ей станет плохо, ты достаточно быстро сможешь вернуться». Что ему сейчас и придется сделать, думал он, стоя рядом с Эрнесто, пока они летели по сверкающей в свете яркого солнца воде.
Единственным сюрпризом было то, что звонила не Кэт, а его отец. Ричард Серрэйлер не одобрял карьерный выбор своего сына, его тягу к искусству, его холостое положение – вообще его в целом.
– Он казался обеспокоенным?
Эрнесто пожал плечами.
– Он упоминал мою мать?
– Нет. Просто чтобы вы позвонили.
Моторная лодка приблизилась к набережной, аккуратно развернулась и остановилась.
Саймон положил руку Эрнесто на плечо.
– Ты хороший друг. Спасибо, что вернулся за мной.
Эрнесто чуть кивнул.
* * *
Саймон взбежал по темной лестнице, ведущей наверх из пустого склада, и бросил сумку и куртку на пол. Телефонная связь заметно улучшилась с тех пор, как появились новые линии, и он быстро услышал знакомые гудки Галлам Хауза.
– Серрэйлер.
– Это Саймон.
– Да.
– С мамой все в порядке?
– Да. Я звонил тебе по поводу твоей сестры.
– Кэт? Что случилось?
– Марта. У нее бронхиальная пневмония. Ее положили в Бевхэмскую центральную. Если ты хочешь увидеть ее живой, ты должен приехать.
– Конечно, я…
Но он уже говорил с пустотой. Ричард Серрэйлер ни на кого не тратил лишних слов и тем более на своего сына-полицейского.
В этот день был рейс до Лондона, но Саймону потребовалось час провисеть на телефоне и в конце концов прибегнуть к помощи своих знакомых в итальянской полиции, чтобы достать билет на него. Остаток дня он упаковывал вещи, прибирал квартиру и договаривался с Эрнесто о том, чтобы он довез его до аэропорта, так что, только сидя в набитом пассажирами самолете, он наконец нашел свободную минуту, чтобы поразмыслить. Ведь до этого момента он не размышлял вовсе. Телефонный звонок его отца по всем признакам, кроме формального, был приказом, и он подчинился ему беспрекословно. Его отношения с Ричардом Серрэйлером были настолько напряженными, что он вел себя с ним так же, как и с любым вышестоящим лицом в органах полиции, и примерно настолько же эмоционально.
Его кресло было рядом с крылом, так что у него почти не было возможности взглянуть на лагуну, когда они взлетали, что было по-своему хорошо, потому что ему вовсе не хотелось прощаться с Венецией раньше, чем обычно. Оставлять свое убежище, свою работу, свою личную тихую гавань. Пока он гулял по этому городу, по мостам между каналами, по площадям, по маленьким темным улочкам между высокими домами, пока он сидел, смотрел и рисовал, пока он разговаривал с Эрнесто и его друзьями за стаканчиком вина вечером, Саймон Серрэйлер становился кем-то другим, не старшим инспектором полиции Лаффертона, его жизнь и его интересы становились другими, его приоритеты полностью менялись. Время путешествия было временем перехода от одного к другому, но этим вечером его насильно вернули к повседневной жизни, лишив периода расслабленного привыкания.
Зажегся сигнал о том, что нужно пристегнуть ремни, и тележка с напитками начала маневрировать между рядами кресел. Он попросил себе джин с тоником и бутылку минеральной воды.
Саймон Серрэйлер был одним из тройняшек. Его сестра-терапевт Кэт была второй, а брат Иво, работающий врачом в Австралии, третьим. Марта была на десять лет их младше; она родилась, когда Ричарду и Мэриэл Серрэйлерам было за сорок. Она была умственно и физически неполноценна и жила в особом доме призрения большую часть своей жизни. Может, Марта узнает Саймона, а может, и нет. Никто не мог сказать наверняка.
Встречи с сестрой всегда глубоко его трогали. Иногда она лежала в постели, иногда сидела в кресле-каталке: ее усаживали прямо, закрепляли ремнями, фиксировали голову. Когда было можно, он катал ее в саду по дорожкам, вокруг кустов и цветочных клумб. Бывало, что он сидел с ней у нее в комнате или в одном из общих залов. Он ничего не мог для нее сделать. Разговаривал с ней и держал ее за руку, и целовал ее, когда приходил и уходил.
По прошествии лет его все меньше и меньше заботило, узнает ли она его или дает ли ей что-нибудь общение с ним; даже если его визиты не имели никакого значения для нее, они стали важны для него, в некотором смысле так же, как были важны поездки в Италию. С Мартой он становился кем-то другим. Время, которое он проводил рядом с ней, держа ее за руку, тихо беседуя, помогая ей пить через соломинку или есть с ложечки, полностью поглощало его и успокаивало, унося куда-то далеко прочь от всего, что творилось в его жизни.
Она была жалкой, уродливой, пускала слюни, не разговаривала и едва реагировала на что-либо, и когда он был мальчиком, он стеснялся и расстраивался из-за нее. Марта не изменилась. Изменился он.
Его родители время от времени упоминали о ней, но ее состояние никогда не обсуждалось подробно, и эти беседы всегда были лишены каких-либо эмоций. Какие чувства испытывала к ней мать? Его отец ходил навещать ее, но никогда не говорил об этом.
Если она заболевала, ее состояние очень быстро становилось критическим, и все-таки она как-то дожила до двадцати пяти лет. Простуды приводили к легочным инфекциям и пневмонии. «Если ты хочешь увидеть свою сестру живой…» Но такое случалось и раньше. Неужели на этот раз она умрет? Будет ли ему жаль? А почему должно быть? Разве кому-нибудь было бы жаль? Значит ли это, что он хочет, чтобы она умерла? Мысли Саймона разбредались. Но ему надо было с кем-то поговорить. Когда он прилетит в Хитроу, он позвонит Кэт.
Он выпил еще джина. В шкафчике над его головой лежали два блокнота, полные новых рисунков, из которых он выберет лучшие и превратит в законченные произведения для своей выставки. Может быть, он пробыл за границей достаточно и лишние пять дней в Венеции бесцельно слонялся бы.
Он допил свой коктейль, достал маленький блокнотик, который всегда держал при себе, и начал рисовать аккуратно заплетенные в косички и украшенные бусинами волосы молодой африканской женщины, сидящей впереди.
Самолет взмыл над Альпами.
Два
– Это я.
– Привет! – как всегда обрадовавшись голосу своего брата, Кэт присела, чтобы поговорить с ним. – Подожди-ка, Сай, мне тут надо устроиться.
– С тобой все нормально?
– Все хорошо, просто не пойму, как будет удобнее. – Ребенок Кэт, третий по счету, должен был родиться через пару недель. – Так, ну вроде я чувствую себя комфортно – насколько это вообще возможно, – но, слушай, давай я тебе перезвоню, мобильные звонки из Италии, наверное, целое состояние стоят…
– Я в Хитроу.
– Что?..
– Звонил отец. Сказал, что лучше мне вернуться, если хочу увидеть свою сестру живой…
– О, сама тактичность.
– В своем духе.
– Мы с мамой решили, что не будем тебе говорить.
– Почему?
– Потому что тебе нужен был этот отпуск, и здесь ты ничего не можешь поделать. Марта тебя не узнает…
– Но я узнаю ее.
Кэт секунду помолчала. Потом она проговорила:
– Да. Конечно. Извини.
– Не стоит. Слушай. Я приеду достаточно поздно, но сразу отправлюсь в больницу.
– Хорошо. Крис сейчас на вызове и, может, съездит туда проведать ее еще раз, если ему по пути. Приедешь сюда завтра? Я стала слишком огромной, чтобы водить машину без риска.
– А что насчет мамы?
– Я просто не знаю, что она сейчас чувствует, ты же понимаешь, Сай. Она ездит к ней. Потом домой. Иногда она заезжает сюда, но никогда об этом не говорит.
– Что конкретно случилось?
– Как обычно – простуда, потом легочная инфекция, теперь пневмония… Сколько раз мы уже это видели? Но мне кажется, что ее тело не готово сражаться на этот раз. Она почти не реагирует на лечение, и Крис говорит, что они уже не понимают, насколько агрессивное оно должно быть.
– Бедная маленькая Марта.
Голос брата, ласковый и обеспокоенный, эхом звучал в ушах Кэт, когда она клала трубку. На ее глаза навернулись слезы, как это слишком часто случалось во время беременности… Просто увидев сегодня днем потрепанную мягкую игрушку своей дочери, лежащую в траве после того, как кто-то оставил ее под дождем, Кэт настолько размякла, что заплакала. Она тяжело и неуклюже уселась на диван. Она почти совсем забыла о том, каково это – носить ребенка. Сэму уже было восемь с половиной, а Ханне – семь. Они не планировали этого третьего ребенка. Они с Крисом были единственными двумя напарниками в отделении общей практики, и их запаса времени и энергии едва хватало. Но несмотря на то, что она намеревалась вернуться за операционный стол как можно быстрее, она понимала, что по самому реалистичному сценарию она выпадет из строя на следующие шесть месяцев и будет работать на полставки еще как минимум год после этого. Более того, теперь, когда ребенок вот-вот должен был появиться и она уже успела свыкнуться с этой мыслью, она захотела подольше побыть дома вместе с ним и двумя другими детьми, а не нырять обратно в мясорубку врачебной практики. Четвертого ребенка уже не будет. Это был драгоценный подарок. И она собиралась насладиться им.
Она прилегла на диван и попыталась заснуть, но никак не могла остановить круговорот мыслей в своей голове. Как странно и в то же время как типично для их отца было позвонить в Венецию с такими словами: «Если ты хочешь увидеть свою сестру живой, тебе лучше приехать домой».
И, кстати, как часто он сам навещал Марту? Кэт с трудом могла вспомнить, чтобы имя девочки слетало с его уст, хотя однажды он разозлил ее, назвав Марту «овощем» в присутствии Сэма и Ханны. Стыдился ли он того, что у него умственно неполноценный ребенок? Или злился? Винил ли он себя или Мэриэл?
И какая причина кроется за этим его звонком Саймону, другому своему ребенку, на которого у него никогда не находилось времени?
Саймон – человек, которого, помимо своего мужа и детей, она любила больше всех на свете.
Из ниоткуда появился кот Мефисто, мягко запрыгнул на диван рядом с ней и уютно свернулся в клубок.
Так они и заснули втроем.
Три
Улицы были темны и практически безлюдны, хотя было всего десять часов вечера. Но огни Бевхэмской центральной больницы сияли ярко, и когда Саймон Серрэйлер развернулся на скользкой дороге, его обогнала машина «Скорой помощи» с воющей сиреной.
Ему всегда нравилось работать по ночам, с первых дней работы уличным патрульным констеблем, и до сих пор, когда ему время от времени нужно было возглавлять ночные операции. Его зажигала острота ситуации, то, как все вокруг было наэлектризовано: каждое слово и каждая секунда казались особенно значительными, как и странная возрастающая близость между людьми, порожденная знанием, что они выполняют важную и порой опасную работу, пока весь остальной мир спит.
Он выбрался из машины на полупустую стоянку и взглянул на громадину больничного здания в девять этажей с несколькими нижними дополнительными блоками по углам.
Венеция была в сотне световых лет, но на секунду перед его глазами вспыхнули образы кладбища на Сан-Микеле, каким оно было в холодном свете этого воскресного утра, ленты его гравийных дорожек и бледные, скорбящие статуи. Там, как и здесь, в этой больнице, было каким-то образом сокрыто огромное количество людских переживаний. Они хранились в каждом уголке, так что можно было вдохнуть, коснуться, почувствовать их.
Он прошел через стеклянные двери. Днем фойе больницы больше напоминало терминал аэропорта с множеством маленьких магазинчиков и толпами людей, идущих в разные стороны. Бевхэмская центральная была учебной больницей, центром прохождения практики по нескольким специальностям. Здесь всегда было много пациентов и персонала. Сейчас, когда служебные помещения и офисы окунулись во тьму, подлинная больничная атмосфера начала медленно просачиваться в коридоры. Свет за дверями отделений, скрип каталок, приглушенные голоса, шорох занавесок в палатах… Саймон медленно шел в сторону отделения интенсивной терапии, и эта атмосфера, дух жизни и смерти, слитые воедино, давили на него, разгоняя кровь.
– Старший инспектор?
Он улыбнулся. Всего несколько человек здесь знали, кто он по профессии, и одним из них оказалась сегодняшняя дежурная сестра.
Отделение прибирали на ночь. Вокруг пары коек устанавливали экраны, включали настенные лампы. На фоне тихо пищали и жужжали электронные приборы. Смерть казалась очень близкой, будто парящей где-то в тени или за занавесками, готовая открыть дверь.
– Она в боковой палате, – сказала сестра Блейк и повела его дальше по отделению.
Доктор с засученными рукавами рубашки и болтающимся на груди стетоскопом выскочил из-за перегородки и убежал, на ходу проверяя пейджер.
– Они становятся все моложе.
Сестра Блейк быстро обернулась.
– Не старше шестнадцати, как по мне. – Она остановилась. – Ваша сестра здесь… Тут тихо. Доктор Серрэйлер был с ней большую часть дня.
– Какой прогноз?
– У людей в ее состоянии легко развиваются легочные инфекции… Ну, это вы знаете, они у нее были достаточно часто. Вся физиотерапия мира не может восполнить недостаток обычного человеческого движения.
Марта никогда не ходила. У нее был мозг младенца и неразвитые моторные функции. Она никогда не говорила, хотя издавала гукающие и лепечущие звуки, и не контролировала свое тело. Всю свою жизнь она лежала в кроватях, сидела в креслах и на каталках с закрепленной в рамке головой. Когда она была маленьким ребенком, они по очереди брали ее, чтобы подержать, но она всегда была очень тяжелой, и уже никто из них не мог справиться с ней после трех лет.
– Вот телефон отделения, а за стойкой никого нет… Как всегда, не хватает людей. Я буду рядом, если понадоблюсь.
– Спасибо, сестра.
Саймон зашел в палату.
Сначала ему в нос ударил запах – запах болезни, который он всегда ненавидел; но вид его сестры, лежащей на узкой, высокой, неудобной на вид койке, ранил его в самое сердце. Мониторы, к которым она была присоединена разными проводами и трубками, мерцали, а прозрачный мешок с жидкостью, висящий на стойке, периодически тихо булькал, пока его содержимое, капля за каплей, вливалось ей в вены.
Но когда он подошел ближе к постели и взглянул на нее, все медицинское оборудование словно исчезло, потеряло всякое значение. Саймон видел свою сестру такой, какой видел всегда. Марта. Умственно неполноценная, пассивная, бледная, грузная, с полураскрытым ртом, из которого текла слюна. Марта. Кто знал, что она понимала о своей жизни, о мире, о своем окружении, о людях, которые заботились о ней, которые любили ее? Никто никогда на самом деле не мог поговорить с ней. Она воспринимала и осознавала происходящее хуже, чем собака.
И все же… Была в ней какая-то живая искорка, которая с самого начала нашла в Саймоне отклик, и это было глубже и существеннее, чем сострадание или даже простое чувство родства с человеком. До того, как она начала жить в «Айви Лодж», он часто брал ее с собой на прогулки по саду или сажал ее в свою машину и увозил за целые километры, уверенный, что она наслаждается видами из окна; он возил ее на каталке по улицам, чтобы развлечь. Он всегда говорил с ней. Совершенно точно она знала его голос, хотя, может быть, она не имела ни малейшего понятия о смысле, который этот голос хотел донести. Потом, когда он приходил навещать ее в доме призрения, он всегда замечал, как она сосредоточенно замирала, услышав его речь.
Он любил ее, странной, чистой любовью, которая не нуждается ни в признании, ни в ответе, да и не требует их.
Ее волосы были аккуратно расчесаны и лежали распущенными вокруг ее головы на высокой подушке. Ее лицо не было отмечено особыми чертами или характером; время как будто прошло мимо него, не оставив никакого следа. Но волосы Марты, которые всегда коротко подстригали, чтобы ее сиделкам было проще с ними управляться, теперь отрасли и сияли в свете больничной лампочки, такие же светлые, как и у него.
Саймон придвинул стул, сел и взял ее за руку.
– Привет, милая. Я здесь.
Он смотрел и ждал, что у нее участится дыхание, дрогнет веко, сообщая ему о том, что она узнала, услышала его, почувствовала его, что она обрадовалась и успокоилась.
Зеленые и белые флуоресцентные линии на мониторе не переставая двигались, образовывая маленькие волны, с определенной регулярностью пересекающие экран.
Ее дыхание было глухим, воздух с трудом входил и выходил у нее из легких.
– Я был в Италии, рисовал… много лиц. Люди в кафе, люди на вапоретто. Венецианские лица. Это те же самые лица, которые ты можешь увидеть на великих картинах пятисотлетней давности, лица не меняются, только одежда современная. Я сидел в кафе и пил кофе или кампари и просто смотрел на лица. Никто не возражал.
Он продолжал говорить, но выражение ее лица не менялось, ее глаза не открывались. Она ушла куда-то гораздо дальше, глубже, стала еще более недосягаемой, чем когда бы то ни было.
Он провел там час, держа ее за руки и тихо разговаривая с ней, будто успокаивал испуганного ребенка.
Он услышал, как по коридору отделения везут каталку. Кто-то закричал. Внезапно на него навалилась невероятная усталость, так что в какой-то момент он чуть не положил голову на подушку рядом с Мартой, чтобы поспать.
Звук открывающейся двери встряхнул его.
– Сай?
Его зять, муж Кэт, Крис Дирбон проскользнул в комнату.
– Я подумал, что тебе может понадобиться это, – он протянул ему пластиковый стаканчик с чаем. – Кэт сказала, что ты поехал сюда.
– Она плохо выглядит.
– Да.
Саймон встал, чтобы размять спину, которая всегда начинала болеть, если он долго сидел. В нем было шесть футов четыре дюйма.
Крис потрогал лоб Марты и посмотрел на мониторы.
– Что думаешь?
Крис пожал плечами.
– Трудно сказать наверняка. С ней все это бывало и раньше, но теперь слишком многое работает против нее.
– Все.
– Это трудно назвать жизнью.
– Можем ли мы быть уверены?
– Я думаю, да, – мягко сказал Крис.
Они стояли, глядя на Марту, пока Саймон не допил свой чай и не бросил стаканчик в корзину.
– Теперь я дотяну до дома. Спасибо, Крис. Я без сил.
Они ушли вместе. В дверях Саймон оглянулся. Ничего с тех пор, как он пришел, – ни движения, ни единого признака, кроме глухого дыхания и ритмичного писка мониторов, – не свидетельствовало о том, что тело на кровати было живой молодой женщиной. Он вернулся, склонился над Мартой и поцеловал ее в щеку. Ее кожа была влажной и покрытой пушком, как у новорожденного.
Саймон подумал, что больше никогда не увидит ее живой.
Четыре
– Гантон?
Что-то обязательно должно было случиться, даже сегодня, просто чтобы он понимал, что ничего не изменилось, пока не наступило восемь часов завтрашнего утра.
Он обернулся.
Хикли держал в руках садовую тяпку.
– И это, по-твоему, чисто?
Энди Гантон вернулся в большой сарай, где хранились инструменты. Он отчистил грязь с тяпки так же тщательно, как обычно. Если Хикли, единственный надзиратель, с которым он никак не мог поладить, нашел кусок земли между зубцами, он запихнул его туда сам.
– Никаких заляпанных инструментов, ты знаешь, как это работает, – Хикли ткнул тяпкой Энди в лицо.
«Ну давай, – говорил этот жест, – давай, попробуй, ответь мне, дай сдачи, кинься на меня с садовой тяпкой наперевес… Сделай это, и я оставлю тебя здесь еще на месяц, посмотрим, каково тебе будет».
Энди взял тяпку и уселся на скамейку под окном. Он аккуратно почистил каждый зубец и пропустил тряпку между лезвий, а потом начал тщательно натирать рукоятку. Хикли смотрел, сложив руки на груди.
Кухонный сад за окном уже опустел, работа на этот день была окончена. На один странный момент Энди Гантон задумался: «Я все пропущу. Я посеял семена, которые не пожну, я посадил деревья, за которыми не буду ухаживать, пока они растут».
Он поймал себя на этой мысли и чуть не засмеялся.
Он повернулся и отдал заново начищенную тяпку надзирателю на проверку. Он не испытывал ненависти к Хикли. Всегда есть кто-то подобный. Хикли был не такой, как остальные здешние надзиратели, которые относились к ним скорее как учителя к ученикам и действительно добивались от них лучших результатов. Для Хикли они по-прежнему были заключенными, врагами. Отбросами. Был ли Энди отбросом? Первые несколько недель за решеткой он именно так себя и чувствовал. Он был в шоке от всего происходящего, но больше всего от осознания реальности того, что он не может расправить плечи, что он заперт, потому что посреди неудачного ограбления запаниковал и толкнул ни в чем не повинного мужчину, и мужчина упал на бетон, разбил себе череп и умер. Слово «убийца» продолжало звенеть у него в голове, описывая круги, как листок в раковине: «убийца, убийца, убийца». А разве убийцы не отбросы общества?
Он ждал, пока надзиратель осмотрит тяпку. Давай доставай свой микроскоп или что там у тебя, ты и чертовой пылинки не найдешь.
– Унеси это.
Энди Гантон медленно вставил рукоятку в металлический держатель на стене сарая.
– Последний раз, – сказал он.
Но Хикли не собирался желать ему счастливого пути, он скорее удавился бы, чем поздравил его с окончательным освобождением. «Не позволяй этим сволочам вывести тебя из себя», – посоветовал ему кто-то в его первый день восемнадцать месяцев назад. Он вспомнил об этом очередной раз, когда уходил, не проронив ни слова и не оглянувшись через плечо на Хикли, и пока шел через огород к восточному крылу тюрьмы Берли Оупен.
Через один из вентиляционных люков с кухни доносился запах вареных яиц; через окно был слышен стук теннисного мячика, скачущего туда-сюда по столу: ток-ток, ток-ток.
Однажды, услышав, как он говорит: «Всегда бывает первый раз», – один из надзирателей, во время его первой недели в тюрьме Стэктон, прорычал ему в ответ: «Нет, Гантон, первый раз бывает не всегда, но абсолютно точно всегда бывает последний».
Тогда, почти четыре года назад, когда он все еще был в состоянии шока и все его нервы были оголены, эти слова вонзились ему в память, как стрела в мишень, и так в ней и застряли.
Всегда бывает последний. Он остановился у двери своего жилого блока и огляделся. Последний рабочий день. Последний раз, когда он чистит садовую тяпку. Последнее вареное яйцо со свеклой и картошкой. Последняя игра в пул. Последняя ночь в этой постели. Все. Все. Все.
У него моментально свело живот, когда головокружительная мысль о внешнем мире снова пришла ему в голову. Он бывал там, сначала ездил за покупками с надзирателями, потом бегал в местный магазин, что-то доставлял, но это было не то, он знал это. Открытая тюрьма постепенно ослабляет твои кандалы, но они все равно на тебе, ты все равно еще внутри, а не снаружи, тебе все еще ставят условия, где тебе есть и спать, с кем общаться, из-за твоего прошлого, из-за того, почему ты здесь оказался.
Твоему телу, может быть, и разрешено быть снаружи, но твой разум остается в этих стенах, твой разум не может, не отваживается, принять это.
Он отпер дверь. Послеполуденное солнце освещало стену грибного цвета, из-за чего она выглядела еще более обшарпанной. Все здесь нуждалось в покраске. Наверное, они очень старались, когда все это начинали, некоторые наверняка даже гордились своими попытками сделать это место как можно менее похожим на тюремную камеру, а общественные пространства сделать похожими на молодежный клуб или офисный центр. Теперь, однако, все здесь нуждалось в ремонте, в покраске, в обновлении, в перестановке, но, казалось, время для этого никогда не придет.
Все. Все. Все. Уйти отсюда. Уйти…
Энди открыл окно. Он вспомнил свой первый день и то, как он не мог привыкнуть к этой незначительной вещи – возможности открыть собственное окно, когда ему хочется. Он все не переставая делал это, открывал и закрывал окно, открывал и закрывал.
Он оперся на подоконник. Завтра в эту комнату поместят кого-то другого. Другой человек, переведенный из закрытой тюрьмы в открытую, будет делать это снова и снова. Открывать окно. Закрывать. Открывать. Закрывать, снова и снова. Завтра.
В дверь громко застучали, и в комнату влетел Спайк Джонс – еще до того, как Энди успел ответить. Спайк был нормальный мужик.
– Они там собираются играть в мини-футбол.
– Не.
– Чего ты?
– Я все равно уже отдал свои бутсы.
– Понятно. Забираешь Кайли Миноуг?
– Она твоя.
Спайк засмеялся, снял и свернул в трубочку постер, который висел на шкафу. Он останется в Берли еще на десять месяцев. Он всегда заглядывался на эту картинку.
– Тоска напала?
– Отвали.
Тоска. Энди снова отвернулся к открытому окну. Тоска. Нет. Это было вначале, в первые дни и недели в Стэктоне, когда он не мог отличить день от ночи и думал, что сходит с ума. Тоска. Он не поддавался ей с тех пор, как перевелся сюда и начал проводить время в огороде. И больше она его не одолеет.
Вечер прошел так же, как и все остальные, и он был этому рад. Он не хотел, чтобы что-то было по-другому. Он поел в столовой, постоял снаружи с парой товарищей, наблюдая, как другие играют в футбол на подсвеченной площадке, выкурил папиросу, вернулся и час поиграл в пул. В десять он уже был в своей комнате и смотрел «Западное крыло».
Он проснулся растерянный, весь в поту после кошмара. Из-за огней охранных вышек по периметру здесь никогда не было по-настоящему темно. Три ночи на часах.
А потом шок от того, что должно было произойти, снова накрыл его с головой, и ему стало так страшно, что все у него внутри упало, а горло сжалось. Четыре с половиной года тюремной жизни, в которые он учился подстраиваться, притворяться, прятать свое настоящее лицо так тщательно, что теперь он уж и забыл, какое оно, это лицо. Четыре с половиной года рутины, правил, учебы, эмоций, которые ему приходилось тут разыгрывать, метаний от ярости к отчаянию, от отчаяния к принятию, к надежде и обратно. Через четыре часа эти четыре с половиной года закончатся. Через пять часов его здесь не будет. Через пять часов эта комната, это место, исчезнут для него, и, что самое важное, он исчезнет для него. Станет историей. Его имя пропадет из списков, его лицо будет забыто.
Пять часов.
Энди Гантон лег на спину. Если он так себя чувствовал после четырех с половиной лет заключения, то каково было тем, кто просидел пятнадцать или больше? Накрывал ли их такой же приступ паники при мысли о том, что больше не будет стен, режима, этой изматывающей рутины, которая в скором времени становится единственным, чего стоит держаться, ради своей же безопасности?
Он вспомнил первую неделю в Стэктоне. Ему было двадцать. Он не знал ничего. Вонь и шум этого места, мертвенные лица и подозрительные взгляды, желание даже не уйти или сбежать отсюда, а скорее исчезнуть, раствориться, гудящий храп Джоуи Батлера, его первого сокамерника, к которому он так и не привык и под который никак не мог достаточно глубоко заснуть, красные шелушащиеся пятна, мгновенно переросшие в экзему после пары ночей на тюремном матрасе и не проходившие до тех пор, пока он не перевелся сюда, – все это вновь навалилось на него, он пережил все это снова, лежа без сна и пялясь на тусклые отблески света на стене. Говорят, отсидка делает с тобой две вещи. Забирает твою душу, и ты уже никогда полностью не владеешь собой: тобой навсегда завладевает тюрьма, и ты просто продолжаешь делать все, что можно, чтобы в нее вернуться, или она вытравляет из тебя все пламя, меняет тебя, пережевывает и выплевывает. Исцеляет тебя.
Он был исцелен в тот самый момент, когда отдал свои вещи и переоделся в тюремную робу. Его можно было отпускать уже тогда. Это сработало. Он бы никогда туда не вернулся.
Разве мог он подумать тогда, что четыре с половиной года спустя он будет чувствовать себя так: до ужаса бояться уйти, цепляться за знакомое, отчасти надеясь, что ему сообщат об ошибке, скажут, что ему надо отсидеть еще срок, что эта комната завтра снова будет его?
Он продолжал всматриваться в свет на стене, пока он не посерел с наступлением рассвета.
Пять
Саймон Серрэйлер спал крепко и проснулся от звона часов кафедрального собора, пробивших восемь. Его квартира – идеальное пространство, которое он с такой любовью и заботой создал для себя сам, – была прохладной и тихой, и ее наполнял мягкий свет мартовского утра. Он надел халат и направился в просторную гостиную, спокойную комнату без штор с отполированными полами из вяза, книгами, пианино и картинами. Огонек на автоответчике не мигал. Никто не позвонил ему, чтобы сказать, что его сестра умерла.
Он наполнил кофемолку зернами, а фильтр – водой. Через полчаса первые машины начнут занимать места на стоянке снаружи, и шаги тех, кто раньше всех приходит на работу, эхом раздадутся на лестнице. Остальная часть этого георгианского здания давно была отдана под офисы разных епархиальных организаций и пары юристов. У Саймона была единственная жилая квартира. Он обычно отправлялся в участок к восьми и редко возвращался раньше семи, так что нечасто встречал здесь кого-то – в течение дня здание жило собственной жизнью, о которой он мало что знал. Это ему подходило, он был очень замкнутым и сосредоточенным, и ему было вполне комфортно в своем упорядоченном мире. Он ценил свою работу и получал удовольствие почти от каждого дня своей жизни в полиции, но иметь такое убежище было для него необходимо.
Взяв в руки кружку, он подошел к трем своим рисункам, висящим в рамках на стене справа от высокого окна. Он сделал их во время своей последней поездки в Венецию и сразу увидел, что они были лучше, чем все, что он создал за предыдущие несколько дней в этом городе. Он уже давно так хорошо не работал, не находя себе места из-за событий прошедшего года. Убийство Фреи Грэффхам стало для него сильным ударом, и не только из-за того, что потеря товарища по службе – это всегда трагедия, после которой сложно оправиться.
– Нет, – сказал он себе и быстро вернулся на кухню еще за кофе. Не стоит снова об этом думать. Он надел джинсы и кофту, взял холщовую сумку, в которую складывал свои принадлежности для рисования. Открывались офисы, голоса раздавались из полуприкрытых дверей, на маленьких кухнях кипели чайники. «Странно – подумалось Саймону. – Дом как будто стал каким-то другим, чужим. Странно». Странно было надевать джинсы вместо костюма в рабочий день, странно было быть здесь вместо того, чтобы изучать потайные каналы в Венеции. Странно и дезориентирующе.
Он поспешно уехал из Лаффертона.
Больница как будто тоже была другой. Он с трудом нашел парковочное место, фойе было заполнено людьми, которые были здесь по делам, не связанным с лечением пациентов: носильщики, толкающие кресла-каталки, стайки студентов-медиков, доставщики цветов, две дамы, устанавливающие стенд благотворительной кампании. Здесь, внизу, запах антисептика был еле различим.
Лифты были заполнены, в палатах было шумно. Где-то кто-то уронил ведро и выругался. Но в комнате Марты ничего не изменилось. Мониторы пищали, флуоресцентные зеленые волны мерцали на экране, жидкость в пластиковом мешке над ее головой капала. Сначала он подумал, что его сестра выглядит так же, но когда он подошел ближе, Саймону показалось, что цвет ее кожи слегка потемнел. Ее волосы были влажными, веки совсем истончились, как мягкие пленки у грибов.
Он задумался, как и всегда, когда ему доводилось видеть ее, сколь многое доходит до ее разума, что она различает и понимает, задумывается ли она, и если да, то насколько детально. В том, что она чувствует, он не сомневался. Ее чувства всегда трогали его, потому что она выражала их, как дитя, смеясь и плача так же самозабвенно и заливисто, и так же быстро прекращая; впрочем, Саймон никогда не мог толком понять, что именно пробуждало ее эмоции и находился ли их источник снаружи или внутри.
Ее неполноценность настолько исказила ее черты, что сложно было различить какое-то семейное сходство, но для Саймона это делало ее еще более уникальной личностью.
Он пододвинул стул поближе к ее постели.
Он был слишком увлечен рисованием, чтобы заметить, как открылась дверь.
Он пытался уловить дух своей сестры, освободив его, хотя бы только на бумаге, от медицинских аппаратов, окружавших ее, и когда он смотрел на волосы у нее на голове, на изгиб ноздрей под широким носом и на ресницы, которые лежали у нее на щеках, как волоски самой лучшей кисточки, он увидел, что она была красива, как бывают красивы дети, потому что ни время, ни опыт еще не отражаются на их лицах. Рисуя ее веки тончайшими карандашными штрихами, он чуть было не задержал дыхание.
– О, милый… – на ее высокой прическе сияли капли дождя. – Кэт сказала мне, что ты вернешься.
Они смотрели на неподвижное, неестественно распластанное тело на кровати.
– Мне так жаль.
– Не переживай.
– Каждый раз, когда я вхожу в эти двери, меня как будто разрывает надвое, – сказала Мэриэл Серрэйлер. – Я боюсь, что найду ее мертвой. Я надеюсь на это. Я молюсь, но не знаю, кому и о чем. – Тут она наклонилась и коснулась губами лба Марты.
Саймон придвинул для нее стул.
– Ты рисовал ее.
– Я уже давно хотел это сделать.
– Бедная маленькая девочка. Доктора уже приходили?
– Не этим утром. Я говорил с сестрой Блейк вчера ночью. И Крис был здесь.
– Она в любом случае безнадежна. Но никто из них не скажет этого.
Он положил руку на ладонь своей матери, но она не повернулась к нему. Ее речь звучала так же, как и всегда, когда она говорила о Марте: холодно, отстраненно, профессионально. Теплота в ее голосе, знакомая остальным, как будто бы исчезала. Саймон не заблуждался на этот счет. Он знал, что она любит Марту так же, как и любого из своих детей, но совершенно другой разновидностью любви.
Его рисунок лежал на простыне. Мэриэл взяла его в руки.
– Странно, – сказала она. – Красота без характера. – Затем она повернулась, чтобы взглянуть на него. – А ты? – Она посмотрела на него с обезоруживающей прямотой. Ее глаза были глазами Кэт и Иво, очень круглыми, очень темными, совсем не как его, голубые. Она ждала, сидя неподвижно и очень спокойно. Саймон взял рисунок и стал укладывать его под защитную пленку.
– Я считаю, лучше бы твой отец не звонил тебе. Тебе был нужен отпуск.
– Я возьму еще один. Я пойду за чаем. Тебе захватить?
Но его мать только покачала головой. В дверях Саймон обернулся и увидел, что она осторожно убирает прядь волос своей дочери у нее с лица.
Шесть
– Приезжай сюда… Пообедаешь со мной.
– Может быть, завтра.
– Почему?
– Я собираюсь на Гайлам Пик… Хороший день для прогулки. Пообедаю в пабе.
– Тоска напала?
– Не совсем.
– Я еще позвоню тебе попозже.
Саймон положил трубку. Его сестра знала его слишком хорошо. Тоска? Да. Когда он так себя чувствовал, он был не лучшей компанией, ему нужно было максимально удалиться от дома и, как однажды выразилась сама Кэт, выгулять тоску из своего организма. Это было из-за всего сразу: из-за внезапно прерванной поездки в Венецию, из-за Марты и из-за непроходящего похмелья от прошлого года. В следующую среду он вернется к работе. Сейчас ему нужно было потосковать.
Гайлам Пик был одним из цепочки холмов, раскинувшихся на тридцать миль к западу от Лаффертона. Их огибала извилистая дорога, вьющаяся по вересковым пустошам. Несколько подтопленных деревень приютились в тени крутых склонов между вершинами. Летом тропинки были расцвечены стайками туристов, а скалолазы, как пауки, свисали с веревок, закрепленных на каменистых уступах. Эти вершины были большой игровой площадкой для Бевхэма. Люди приезжали сюда из города, чтобы запускать воздушных змеев и самолеты на радиоуправлении, летать на дельтапланах и кататься на горных велосипедах.
Остальную часть года, особенно в плохую погоду, сюда никто не приходил. Саймон больше всего любил такие дни, как этот, когда он мог сидеть на вершине Гайлам Пика среди блеющих овец и парящих ястребов и окидывать взором сразу три графства, рисовать, думать, даже спать на сухой разноцветной траве и ни с кем не разговаривать.
Он всегда поражался, как люди могут жить в семьях, не вылезать с шумной работы, из автобусов, поездов, с запруженных улиц, день за днем, совсем не позволяя себе убегать в дикие, пустынные места.
Он был единственным на мрачной, огороженной забором площадке, служившей стоянкой. Он забрал свою холщовую сумку, заблокировал руль и запер все замки. В машине не осталось ничего, кроме старого ковра: ни встроенного радио, ни CD-плеера у него не было. Может быть, сейчас стоянка и выглядела пустынной, но места типа этого были легкой мишенью для воров в любой сезон.
Полтора часа спустя он сидел на большом камне на вершине Пика. Мартовское солнце гоняло тени, словно кроликов, по лужайкам внизу. Прозрачный воздух наполняло только меланхоличное блеянье сотен длинношерстых овец, издревле обитающих в этих местах, которые были беспорядочно разбросаны по холмам.
Он расслабился. Он был здесь бесчисленное количество раз и рисовал вершины и облачное небо над ними, и, конечно, овец, во все сезоны, при любой погоде, пока, по крайней мере, до следующего раза, не оставалось ничего, чего бы не коснулся его карандаш.
Кэт говорит – тоска. Но сейчас, здесь, от холодного весеннего ветра у него кружилась голова, и он не испытывал тоски. Лучи солнца грели его лицо. Он откинулся на спину и скрестил руки за головой. Одинокий жаворонок, описав спираль, взметнул в голубое небо и дальше, куда-то в белизну за ним.
Эхо его песни обрубил и проглотил шум вертолета, и его тень заслонила солнце от Саймона. Шокированный, он сел. Эта штуковина скользила над холмами, уносимая вихрем вращающихся металлических лопастей. Он видел его шасси – настолько близко, что мог вытянуть руку и коснуться их; и пока он наблюдал, как вертолет пересекает долину, направляясь на восток, он смог различить фигуры двух человек внутри. Это был не медицинский и не полицейский вертолет, а, насколько он мог судить, частный.