Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вера Арье

Сердце мастера

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав





Серия «Парижский квест»

Художественное оформление серии Сергея Власова



© Вера Арье, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * *

Открыта жизнь, открыты небеса, Обнажены могилы, дети, боги. Скрываются лишь тайные тревоги и ложь… Скрываться не должна краса. Альфред де Мюссе
Все события и персонажи вымышлены, совпадения с реальностью случайны.


I

Тристан

На всем многолюдном, как Кана Галилейская, антикварном рынке Парижа не было человека, который усомнился бы в том, что сорванца Тристана Леру ждет великое будущее. Леру с его выразительной внешностью эпического героя – тугими кудрями, скульптурным носом и мечтательными темными глазами – просто обязан был стать великим художником! Его родители приложили к этому немалые усилия: отец, часовщик Этьен Леру, вскоре после окончания войны выкупил за последние деньги у обитателей северного пригорода столицы кусок земли, на котором обустроил скромное жилище и разбил крошечный сад, где маленький Тристан мог часами просиживать на деревянном ящике, делая углем свои зарисовки.

Вокруг кипели такие сюжеты, что мальчонка только и успевал хватать новый клочок оберточной бумаги, кладя отработанный на деревянную подставку, сооруженную для него отцом. Когда-то пригород Сент-Уэн был населен одними цыганами – настоящими королями парижской «блошинки», но со временем их изрядно потеснили старьевщики, продавцы краденого, картежники и прочие полуголодные «ловцы счастья». Особое место среди них занимали «шифонье» – собиратели тряпья, сбывавшие ветхую одежду городской бедноте, а прочий текстильный хлам – бумажным мануфактурам. После Второй мировой Сент-Уэн начал превращаться из очага беззакония в место новой застройки и организованных уличных рынков. С раннего утра на пыльной землебитной «блошинке» толкались люди всех сортов, пытаясь продать последнее, что уцелело после оккупации, либо же приобрести редкие вещи по бросовой цене. Не упускали своего и карманники: сновали между тесных рядов, прижимаясь к рассеянным дамам вплотную, заглядывая через плечо, торгуясь, рассматривая диковинный товар, а потом исчезая с подрезанным портмоне в наваристой, как французский луковый суп, толпе.

По пятницам, едва заканчивались уроки, Тристан ввинчивался в эту бурлящую массу и жадно впитывал впечатления: вот аккуратно одетая старушка разложила на самодельном лотке столовые принадлежности: крахмальные батистовые салфетки, костяные подставки под ножи, черненые ложечки для варенья, солонку и перечницу из серебра с замысловатым тиснением… А вот магазинчик Ахмеда – этот мелочовкой не торгует, любит формы покрупнее: ажурные напольные вазы, монументальные мраморные бюсты, шаткие десертные столики, зеркала в золоченых рамах, инкрустированные бюро и гобелены – все, что послужило бы прекрасной обстановкой для трёхсотметровой квартиры какого-нибудь зажиточного адвоката или промышленника. Рядом с ним – лавка мадам Дарю, она страстная собирательница ламп и канделябров. Тристан мог часами разглядывать всех этих крутобедрых купидонов, бесстыжих нагих нимф, хищных львов, диковинных птиц, украшающих изножья настольных ламп с гофрированными абажурами. На отдельном круглом столике из темно-вишневого дерева мадам выставляла бонбоньерки и десертные «горки». Тристан прикрывал глаза и представлял, как призывно посверкивают на них глянцевые пирожные, подтаивают шоколадные суфле, томится фруктовый мармелад, оплывает медовая нуга… Всей этой роскоши ему попробовать пока не доводилось: родители еле сводили концы с концами, и лишь раз в году, под Рождество, Тристан получал долгожданную коробочку с разноцветными «рудуду́» – крошечными ракушками, наполненными сваренным сахаром. Тристан вылизывал их до полного онемения языка, а потом хранил как напоминание о том, что праздники все же существуют…

В один из дней, бесцельно слоняясь по рынку, он заприметил мальчишку-голодранца примерно одного с ним возраста. На его тощих ногах болтались несуразного размера ботинки, которые он примотал шнурками к костистым щиколоткам, едва прикрытым короткими штанами. На плечах его висел линялый пиджак, карманы которого были подозрительно оттопырены. Голодранец терся возле приземистого мужичка с козой – тот всегда приходил на толкучку с чемоданчиком, заполненным круглыми сморщенными сырами собственного изготовления. Сыры источали кисловато-сывороточный аромат, от которого у Тристана начинало мучительно урчать в желудке. Коза стояла смирно, разглядывая сквозь узкую бойницу зрачка кипучую «блошиную» жизнь и не причиняя хозяину, придерживающему ее за веревку, особенных хлопот.

Повертевшись вокруг, мальчишка уличил момент, когда мужичок ослабил хватку и полез в карман за сигаретой. Тут же быстрым и ловким движением «гаврош» достал из-за пазухи сложенный многослойным треугольником тетрадный лист и резко взмахнул им, словно разрубая воздух. Раздался громкий хлопок – коза, всполошившись, дернулась и припустила между рядов. Мужичок, выронив сигарету, бросился за ней, сшибая на ходу хрупкие антикварные препятствия. А Тристан, раскрыв рот, смотрел на шутника, который с цирковой сноровкой подобрал с земли свою бумажную хлопушку, защелкнул фибровый чемоданчик и рванул с места к выходу, лихо перепрыгивая через старушечьи скатерки с разложенными на них семейными раритетами.

Ну, артист!..

Под вечер Тристан брел к дому совершенно обессиленный. Нервный и впечатлительный, он словно пьянел от полученных за день «блошиных» впечатлений: обжигающих брызг, разлетающихся из-под шлифовального круга, когда бродячий точильщик ножей брался за дело; приторного запаха каштанов, обжариваемых цыганами на решетке, пристроенной поверх обрезанной бочки; ритмичного постукивания колес ручных тележек продавцов «четырех сезонов», везущих груды овощей и фруктов по улице Розье; тягучего, с хрипотцой, напева стекольщика, плывущего по центральной артерии «блошинки» со своей хрупкой ношей и выводящего голосом минаретного зазывалы: «Каа-муу сте-к-лоо?! А-а каа-муу плит-куу?!»…

От всех этих канделябров, альбомов, гравюр, хрустальных пепельниц, каминных часов, бронзовых чернильниц, бюстов Бонапарта, кружевных бюстье, бархатных перчаток, лаковых шкатулок, серебряных ножей, табакерок, карманных часов, гребешков, запонок, мундштуков и хрустальных графинов в его голове образовывалось такое звенящее великолепие, что он ночи напролет просиживал над желтоватыми листами, покрывая их карандашными или угольными орнаментами.



Увы, на смену подлунному творческому счастью приходил кошмар светового дня: с учебой у Тристана решительно не клеилось. Он не ладил с точными науками, а к гуманитарным его интерес просыпался только в том случае, если учебники были снабжены подробными иллюстрациями.

Отцу тем временем с большим трудом удавалось добывать семье на пропитание – после многих лет, проведенных в тускло освещенной часовой мастерской, он начал терять зрение. Мать от безысходности подалась подрабатывать кухаркой «У Кики́» – в музыкальном ресторане, расположенном в самом центре «блошинки». Заведение славилось щедрыми порциями и лучшими в Сент-Уэне moules-frites – мидиями с обжаренной в кипящем масле картошкой. Тристан иногда приходил к ней под вечер, помогал с мытьем посуды, выносил помои, стараясь не попадаться владельцам на глаза. Иногда ему удавалось перехватить каких-нибудь объедков и присесть на полу, в самом углу зала, целиком обратившись в глаза и слух. Стянув несколько бумажных салфеток, он зарисовывал огрызком простого карандаша все, что видел: вот, например, эти двое, за столиком напротив. Он – высокий брюнет под сорок, смахивающий на американского актера Брандо: в штучном галстуке и приличном твидовом костюме, он был не из тех, кто покупает шляпы на «блошинке». Она – миниатюрная шатенка слегка уцененной внешности, явно проигрывала ему в элегантности. Но нежный переливчатый смех, обволакивающий взгляд и мягкая податливость, сквозившая в каждом жесте незнакомки, делали ее, бесспорно, притягательной – это прочитывалось во взгляде ее холеного спутника…

Карандаш Тристана порхал, схватывая с фотографической точностью ее тонкий профиль, крупноватый рот, очерченный яркой помадой, убранные в пучок волнистые волосы. Вот мужчина смеется, наклоняется к ней и что-то шепчет, незаметно прикасаясь пальцами к острому локтю. Она смущенно молчит, но всего через мгновение ее узкая стопа начинает скользить по истертому паркету навстречу его ботинку, а голова склоняется в едва уловимом кивке.

– Чем это ты занимаешься здесь, бесенок? – зычный голос мадам Кики́ выдернул Тристана из полузабытья в тот момент, когда его карандаш уже заканчивал свой фривольный танец по расправленной на полу салфетке. Она смотрела на него сверху вниз сквозь густо накрашенные ресницы, расправляя на округлом животе передник, украшенный вышивкой «ришелье» и витиеватой надписью «Chez Kiki». На ее коротковатых пальцах поблескивали разноцветные фальшивые каменья – из тех, которыми местные цыгане иногда расплачивались за обед.

Тристан вжал голову в плечи и попытался спрятать изрисованные салфетки, но опоздал: крепкая пятерня сгребла их с пола и швырнула на барную стойку. С кухни в зал выглянула обеспокоенная мать. Тристан поднялся и начал протискиваться к ней между столиков, с тоской осознавая, что это был его последний вечер, проведенный на этом липковатом полу за любимым занятием. Мать чмокнула его в макушку сухими губами и произнесла:

– Такие, как мы, везде лишние… Пойди, вынеси ведро да отправляйся домой, отец там совсем один. Вот, возьми… – она сунула Тристану сверток с еще не остывшей едой и пододвинула ногой ведро с овощными очистками.

– В моем ресторане за еду и гостеприимство принято платить! – резкий окрик хозяйки обжег Тристана, как пощечина. В руках она держала разрисованные им за этот вечер салфетки. – Но ты хорошая работница, Клотильда. А у мальчишки твоего определенно талант! Вот что… – мадам Кики развернулась всем телом к Тристану, обдав запахом здорового женского пота, смешанного с какими-то навязчивыми духами, – видишь эти рамки на стенах со старыми фотографиями? Я давно думала, что пора бы их сменить на что-нибудь… посовременнее. Вон тот плохонький столик в углу теперь твой! Садись и рисуй по вечерам, все, что видишь вокруг. Аккордеониста, малышку Лулу́ за стойкой бара, всю эту молодежь, что кутит тут ночи напролет, ну и остальных гостей… тех, что понаряднее. А уж твою мать я не обижу!

Домой Тристан бежал вприпрыжку. Его рисунки будут украшать стены самого роскошного заведения парижской «блошинки»! Надо срочно придумать, как их подписывать. Ведь у каждого художника должна быть своя монограмма…



Как пролетела промозглая зима, Тристан и не заметил – все вечера он проводил у Кики, а в выходные продолжал крутиться на толкучке. Под Рождество ему удалось даже продать пару собственных рисунков, оформленных в стиле романтизма – для этого пришлось потихоньку выдергивать пустые листы из раритетных книг, которыми торговал хромой Кристоф в своей букинистической лавке. На зернистой горчично-желтой бумаге зарисовки выходили объемными, но слегка размытыми, будто бы над ними действительно потрудилось время…

Между тем вокруг толкучки, которая постепенно начала превращаться из хаотичного уличного рынка в организованный крытый «аукцион», выросли новые жилые кварталы, сильно потеснившие «коренное население». К тому же поговаривали, что до Сент-Уэна скоро дотянут бетонную дорогу, которая уже начала окольцовывать Париж с юга. Первыми заволновались цыгане – их беззаконному и вольному житью приходил конец. На присвоенной ими сто лет назад территории затевалась масштабная стройка. Одним безликим мартовским утром случилось невероятное: приземистые цыганские кибитки с покатыми крышами, смахивавшие на «бюш де Ноэль»[1] о четырех колесах, снялись с насиженных мест и тронулись в путь. На их месте осталось лишь пепелище пустыря, покрытого грудами мусора, тряпья и объедков.

Возвращаясь поздним вечером от Кики, Тристан часто проходил через «цыганский квартал» – это был самый короткий путь к дому, да и принимали его там всегда дружелюбно. Нередко на пороге кибитки, позвякивая монистами, показывался кто-нибудь из женщин и угощал его когда куском пирога, когда подувядшим яблоком. Единственное, к чему Тристан ни разу не притронулся, так это к их излюбленному рагу из ежей – по весне цыгане охотились на «нигло», а затем жарили их на гриле или томили в своих котелках. Сейчас городок был пуст, уже неделю между поломанных оград гулял осипший ветер, гоняя по земле клочки бумаги и засохшие листья. Отовсюду доносился запах гнили и запустения.

Вдруг в зыбком свете единственного фонаря Тристан заприметил какое-то движение. Он сделал несколько неуверенных шагов, и ему показалось, что земля вокруг начала клубиться, как будто невидимый пахарь безжалостно вспарывал ее плугом, швыряя бурые комья к его ногам. Еще через мгновение воздух прорезал пронзительный писк! Тристан в ужасе отшатнулся – копошащаяся в куче мусора биологическая масса оказалась полчищем ошалевших от голода крыс, которые уже неделю рыскали по пустырю, подъедая все, что осталось после ухода цыган.

Мальчик попятился, наступая на рыбьи головы с выпученными глазами, изъеденные ежиные шкурки и полусгнившую картофельную кожуру, и вдруг услышал сдавленный писк прямо у себя под каблуком. В тот же миг его голень, защищенную лишь грубым, кое-как залатанным матерью носком, пронзила такая острая боль, что Тристан сорвался с места и, не разбирая пути, наступая на все мягкое, твердое, липкое, вязкое, живое и мертвое, понесся в сторону дома, слыша лишь, как свистит в ушах тоскливый ветер и заполошно бьется сердце…

Родителям о своем приключении Тристан решил не рассказывать – за неделю ранки от крысиных укусов почти затянулись, и он спокойно ходил в школу. Однажды, вернувшись домой после уроков, он почувствовал жар: капризная парижская весна всегда была сезоном гриппа и простуд – дело обычное. Тристан прилег и прикрыл глаза – они так нестерпимо болели. Когда отец пришел из мастерской, он обнаружил ребенка на полу – тот скрючился в луже собственной рвоты. Говорить он не мог: тяжело дыша, постанывая, мальчик мелко подрагивал всем телом, конвульсивно поджимая колени к животу. Отец перенес его на тахту, придвинутую к обклеенной газетами стене барака, и побежал за врачом – старик Леви жил за углом.

Через шесть дней, прошедших в тяжелой лихорадке, мальчик совсем ослаб, и тут лекарь признал, что дело не в гриппе – нужно срочно везти ребенка в клинику. Там, наконец, обнаружили еще воспаленные после крысиных укусов ранки и, сделав анализ крови, незамедлительно прописали пенициллин.



Тристан Леру смог вернуться домой лишь через месяц. После случившегося он часто недомогал, а в холодные дни жаловался на боль в коленях, и эта боль осталась с ним навсегда. Пораженные болезнью суставы причиняли ему ежеминутное страдание, но хуже всего было то, что кисти рук утратили былую подвижность и чувствительность. Мальчик еще пытался рисовать, но очень скоро отец, получивший вердикт врачей и осознавший необратимость случившегося, отвел его к хромому Кристофу – тому самому торговцу книгами и гравюрами, у которого Тристан когда-то приворовывал бумагу для своих романтических рисунков.

Они неожиданно сдружились, эти двое калек – старый и молодой. Потерявший еще во время войны правую ногу, отяжелевший на старости лет, Кристоф уже не мог толком передвигаться, однако оставался в здравом уме и был способен управлять своей лавкой. Тристан, к тому времени окончательно забросивший учебу, стал для него незаменим: мальчик обладал удивительным чутьем на все, что представляло собой подлинную ценность. Зная «блошинку» назубок, как «Отче наш», изучив каждый ее уголок, он умел выловить из неиссякаемого потока артистического хлама то редкую книгу, то литографию, то картину. А главное, он умел убедить даже самого разборчивого клиента в необходимости такой недешевой покупки. Художественный вкус Тристана вкупе с природным нюхом дельца позволяли ему уверенно держаться на плаву, а порой и неплохо зарабатывать.

Со временем в антикварный магазин «Магрэ & Леру» в Сент-Уэне стали захаживать и искушенные коллекционеры, и пронырливые арт-дилеры, и привередливые парижские галеристы…

II

Родион

Наверное, все городские голуби по утрам ведут себя одинаково. Они воркуют, возятся на узких подоконниках и козырьках грифельных крыш, пытаясь согреться в обманчивых лучах осеннего солнца. Шелестят тугими крыльями, постукивая ими о стекло, будто напоминают: пора просыпаться.

А просыпаться не хотелось…

Во сне они не расставались. Сплетались, как молодые «бенджамины»[2], корнями, стволами и кронами, лишь в самое темное время ненадолго ослабляя хватку. Лежали в растерзанной постели лицом к лицу, колено к колену, непроизвольно дыша в унисон. Бывало, очнувшись среди ночи и приподнявшись на локте, он вглядывался в сумрак, пытаясь различить ее лицо. И постепенно в неверном свете уличного фонаря прорисовывался ее профиль. Она всегда улыбалась во сне, и каждый раз он ловил себя на мысли, что ревнует ее к той части жизни, в которую ему не было ходу… К ее ночным видениям, ее дневным делам и даже к книгам, которые сопровождали ее повсюду.

С тех пор, как Оливия появилась в его жизни, прошло уже два года. Спасая репутацию от неизбежного скандала, сопровождавшего всякий роман педагога и студентки, он ушел из Сорбонны – с сентября на факультете ему нашли замену. Родиона это не смущало: разработка парадоксального «дела Апостола» и последовавшая за ним травма отняли много сил, но главное – ему впервые в жизни захотелось просто быть. Путешествовать, трудиться над рукописью (он никак не мог закончить пособие по проведению журналистских расследований для Независимой Ассоциации), выступать на конференциях, вести колонку на портале «Франс Ньюс»…

И, разумеется, находиться рядом с ней.

Оливия вошла в его мир неожиданно – настолько, насколько неожиданной может оказаться вспышка чувства в душе зрелого и самодостаточного мужчины. Он давно признался себе, что его многолетнее отшельничество не было вынужденным – он насаждал его намеренно, наполняя жизнь профессиональными поединками и рискованными разоблачениями, превращая бытие в безжалостную гонку на опережение… самого себя.

Женщин он не избегал – они возникали на его пути, как прорастают случайные цветы в мелких трещинах асфальта – прелестное, но все же временное явление. Своим одиночеством Родион не тяготился, напротив, он ценил возможность передвигаться по жизни в собственном ритме, не согласуя его ни с кем, а главное, не боясь поставить под удар ближнего – в расследовательской профессии хватало риска…

Но в душе он понимал: редко сплетаются все достоинства в одном человеке. Он не любил прокуренных интеллектуалок; избегал излишне чувствительных дам, вызывавших в нем смесь жалости и недоумения; сторонился эмансипированных «всадниц на красном коне» и не терпел капризных содержанок. И все же ждал, ждал, когда из бесконечного множества родится совокупность, когда из тысячи имен останется одно. Когда можно будет, наконец, поднять забрало и решиться на близость, не скрывая собственной уязвимости.

В Оливии он не искал частностей, не соотносил достоинств с недостатками. Он просто испытывал к ней огромную, ни с чем не соизмеримую нежность; относился к ней так бережно, будто боялся неловким словом или поступком нарушить ее хрупкую гармонию…

А она была гармонична, эта двадцатилетняя гречанка со сложной биографией. Отец – известный в Греции врач, мать – хореограф с русскими корнями. Еще подростком родители определили ее в парижскую школу-пансион, где она, пытаясь реализовать их мечты, проучилась несколько изнурительных лет вдали от дома. Занималась танцем, пока не поняла, что, стремясь оправдать их ожидания, проживает не свою жизнь. И в конце концов решилась на рискованный шаг – подать документы на факультет массовых коммуникаций и журналистики крупнейшего французского университета. По окончании с этим дипломом можно было бы применить себя и в сфере искусств – писать о кинофестивалях, выставках, спектаклях, балетных премьерах…



В тот самый год Родион взялся читать в университете введение в теорию журналистики – и это стало началом их общей истории.

Оливия обладала многими талантами, но главной ее особенностью была глубинная интуиция, способность угадывать его желания и намерения еще до того, как он сам сможет их осмыслить. Она словно умела проникать в его внутренний мир, не нарушая своим присутствием его устройства, не навязывая своих мнений и не устанавливая правил, лишь на шаг его во всем опережая.

Жить вместе они начали практически сразу, и за неуловимо короткий срок он разучился отделять ее от себя.

А еще эта женщина умела слушать. Слушать так, что он и не замечал порой, что она за весь час беседы не обронила ни слова, и не было в этом никакой искусственности, усилия с ее стороны. С ней ему не нужно было притворяться, соблюдать условности: они разговаривали на одном языке, на нем же и молчали.

Кроме того, между ними обнаружилась еще одна точка притяжения. В прошлом даже ради самой желанной связи Родион не готов был пожертвовать своим основным приоритетом – профессия была фундаментом его бытия, ядром его самости. И любая женская попытка вторгнуться в эту замкнутую систему безжалостно им пресекалась. С Оливией подобный вопрос даже не возник – она вращалась в том же журналистском кругу, старалась впитывать все, что он готов был ей отдать, – и впитывала жадно, будто подозревала, что источник может однажды иссякнуть…

Но он не иссякал – ни днем ни ночью.

Дожив до сорока восьми, ни разу Родион не испытывал ранее такой полноты телесной любви, такого чувства взаимопроникновения, такой мощной эмоциональной близости, как с этой молодой женщиной. Тягучие осенние ночи оказывались для них слишком короткими, а мутноватый рассвет наступал всегда неожиданно.

Вот и сегодня он проснулся от переполнявшего его ощущения счастья, пульсировавшего и нараставшего с каждой минутой. Но сдержался, не стал ее будить, а лишь лежал, прислушиваясь к звукам оживающего города и любуясь тем, как наполняется красками комната, как розовеет в первых лучах солнца ее кожа, как танцуют блики на глянцевой поверхности прикроватного столика, на котором в беспорядке лежали ее книги…

Из окна их спальни, выходившего во внутренний двор-колодец, виднелась заплатка неба и стена соседского дома, в котором уже вовсю кипела жизнь. Из-за приоткрытых ставень доносился запах домашней выпечки, разрозненные детские голоса…

Пожалуй, пора вставать. На сегодня у него есть план и будет лучше, если ему удастся ускользнуть из дома до ее пробуждения.

Втиснувшись в душевую кабинку, он покрутил ручку смесителя и из круглой перфорированной лейки хлынули струйки прохладной воды. Душ он принимал со вкусом, хотя подолгу в нем не задерживался. А Оливия предпочитала ванну – она, к счастью, тоже имелась в квартире и теперь полностью принадлежала ей. Это было особенным женским счастьем – обжить маленькую светлую комнатку, облицованную молочным кафелем, заполнить ее баночками, флакончиками, пузатыми бутылочками, разнокалиберными сосудиками и хрупкими скляночками, которые, как оказалось, были ей совершенно необходимы для правильного душевного настроя.

Освежившись, он натянул джинсы, водолазку и бесшумно вышел из спальни.

В гостиной было солнечно – день выдался упоительный, звонкий, и если бы не мутноватые подтеки на стекле, оставленные неистовым ноябрьским дождем, то можно было бы подумать, что опять наступила весна. Он пересек комнату, то и дело натыкаясь на ее вещи, – брошенные на стул шарф и перчатки, стоящую на полу ученическую сумку с тетрадями, из которой выглядывал приоткрытый очешник, закатившийся в угол патрон губной помады. Его, всегда ценившего чистоту и организованность, этот артистический хаос на удивление не раздражал. Своим появлением она сгладила многие углы его мировосприятия, переключив внимание на нечто более важное и значимое…

Этим он теперь и жил.



Выйдя из дома и окинув взглядом еще притихшие после субботних бесчинств парижские улицы, Родион решил прогуляться пешком до трамвая «Т 3» – это был самый быстрый способ добраться до антикварного рынка в Сент-Уэне. Трамвай не заставил себя ждать – негромко постукивая колесами и поблескивая остекленными боками, он подхватил озябших пассажиров и покатил по рельсам на север.

Некоторое время Родион пребывал в оцепенении, погрузившись в собственные мысли. Он вспоминал, как ровно два года назад он увидел Оливию на пороге своей больничной палаты. Расследование, которое он тогда вел, закончилось неприятно: невинно осужденный человек, получивший пожизненный срок, от обжалования своего приговора отказался. А копии документов по делу, которые Родион так скрупулёзно собирал на протяжении многих месяцев, попали в руки преступников. Он же подвергся нападению и оказался на больничной койке…

Но приостановить расследование он решил не поэтому – среди самых веских причин была и Оливия, ее безопасность. И кто бы мог подумать, что эта девушка сумеет занять такое важное место в его жизни!

«Т 3» замедлил ход – через пути в сторону стихийной барахолки перебегали какие-то изнуренные люди с клетчатыми, до предела набитыми вещевыми баулами. Родион дождался остановки и выбрался из трамвая, стараясь не попасть ногой в следы жизнедеятельности парижских собак, чьи хозяева, судя по количеству неубранных куч, совершенно потеряли гражданскую совесть.

– Месье желает телефон? – вкрадчиво произнес кто-то справа.

На Родиона смотрел курчавый мужчина с воспаленными, тревожно бегающими глазами. Суетливо оглядываясь по сторонам, незнакомец достал из-под полы два подержанных смартфона.

– Месье не желает телефон. Месье желает пройти, – невольно подстраиваясь под собеседника, произнес Родион и попытался совершить обходной маневр.

– А часы? Хорошие часы месье желает? – с неугасающей надеждой спросил толкач, глядя ему в спину. Но момент был упущен – Родион уже миновал тесный пятачок вещевого рынка и скрылся под мостом, направляясь в сторону старой «блошинки».

«Как все изменилось здесь с тех пор, как я был студентом», – думал он, оглядывая снующих туда-сюда смуглых людей с какими-то тюками и коробками, покачивающиеся на ветру дерматиновые мотоциклетные куртки, китайские «аляски» с искусственным мехом, торчащие со всех сторон стеллажи с поддельными «адидасами», развалы с женским бельем агрессивных расцветок, завлекающие покупателей надписью: «Все по 3 евро». Но уже через несколько минут он оказался на узкой асфальтированной аллее, обрамленной антикварными магазинами, художественными галереями, лавками реставраторов мебели, краснодеревщиков, переплетчиков и багетными мастерскими. Там пахло стариной, крепким табаком и счастливым безвременьем – это место сохранило прежний облик, и трудно было поверить, что вот-вот нахлынет 2019-й год.

Обживая четверть века назад свою первую квартирку на улице Бонапарта, Родион частенько захаживал сюда в поисках мелкой мебели и вещиц «с биографией». В нем никогда не пробуждался настоящий собирательский азарт, но ему нравилось соседство с предметами, несущими в себе заряд истории.

Оливия, любившая все необычное, его интерес разделяла. Она и сама подолгу застревала перед витринами мелочны́х лавок, букинистических магазинов, перед переносными прилавками «брокантов»[3], но была совершенно равнодушна к образцам современной моды и дизайна. Ему постоянно хотелось ее чем-нибудь удивить, но очень быстро выяснилось, что дорогостоящие подарки не столько ее радуют, сколько смущают. Год назад под Рождество он преподнес ей оригинальную вещицу – из тех, что заставляют женщину чувствовать себя избранной, но это вызвало у нее странную реакцию. Увидев обманчиво скромную коробочку с тисненой золотой надписью, которая не оставляла сомнений в ценности содержимого, она неожиданно отвела глаза и произнесла:

– Я понимаю, ты хотел мне сделать приятное… Нет, ты не подумай, мне правда очень приятно!. Но это… неудобно.

Взглянув на его растерянное лицо, тут же добавила:

– Я знаю, как ты ко мне относишься, но между нами и так стоит много всего… материального. Я живу в твоей квартире, мы часто путешествуем, и мне вообще не приходится думать о деньгах…

– Оливия, но ты же еще учишься! Было бы смешно рассчитывать, что…

– Я просто не хочу, чтобы это становилось нормой, – мягко перебила она. – Боюсь почувствовать себя зависимой, понимаешь?..

Поначалу немного расстроившись, он вдруг подумал: это первый в его жизни случай, когда, отдавая так много, от него ничего не ждут взамен. И в этом состояла ее исключительность: Оливия не впадала в условности, не следовала общепринятым паттернам; она умела находиться рядом, не стремясь заслонить собой солнце.

При этом она никогда не пыталась скрывать своих чувств, даже если понимала, что может Родиона огорчить. И постепенно он принял ее правила, найдя другие способы удивить или порадовать.

Вот и сейчас он оказался в этом художественном реликтарии, повидавшем немало произведений великих творцов и фальсификаторов только потому, что очень хотел сделать ей сюрприз.

Шутка ли, двухлетний юбилей со дня знакомства!

III

Подарок

– Holy cow, look at that![4] – мужчина в длинном плаще-пыльнике, ковбойской шляпе и беговых кроссовках застыл в восторженном оцепенении перед павильоном А-23. Посередине этой ярко освещенной лавчонки, увешанной плакатами варьете «Фоли-Бержер», торчал вычурной формы торшер в стиле Филиппа Старка, вступавший в диссонанс с элегантностью люстры океанского лайнера «Норманди» и аллегоричного панно «Соблазненная Бахусом». В центре эклектичного великолепия возлежала на пурпурном ковре шаролезская корова, которая при ближайшем рассмотрении оказывалась «эргономичным диваном на четыре персоны». Этот арт-объект, несомненно, являлся центром туристического притяжения – владелец понимал, что на корову едва ли найдется покупатель, но приток людей в лавку был гарантирован. А там, глядишь, кому и «Соблазненная Бахусом» приглянется, кому – граммофон «Пайяр», а кому – «Осенняя пастораль», подделка под позднего Буше…

Граммофонов и подделок под Буше Родиону не требовалось, но пересечь антикварный рынок, не увязая взглядом в этих сгустках человеческой фантазии, было просто невозможно. Он лавировал по аллеям «блошинки» в плотной воскресной толпе, то задевая рукавом застенчивых корейских студентов, то огибая организованные группы китайцев в сопровождении гидов, то обходя провинциальных молодоженов, обсуждавших достоинства сатиновых абажуров и бронзовых ключниц.

Многое здесь было ему знакомо. Вот, слева от входа – магазинчик, торгующий исключительно парными предметами: парные зеркала, парные статуэтки, парные канделябры и даже парные конечности уничтоженных временем скульптур. За этой лавочкой расположился торговец, промышляющий стеклом, керамикой и лиможским фарфором. Чуть поодаль обустроил свою пещеру Али-Бабы «маршан», завлекавший покупателя разнообразной бижутерией, бисером, искусственным жемчугом, заколками для волос и шиньонами.

А вот и известный Родиону со студенческих лет конфекцион Поля Массона – мастера, знавшего толк в военных униформах и этнических костюмах. Он давно заслужил высокое реноме в кругу парижской богемы. Напротив, между магазинчиком штучной мебели – креслица-жакоб, инкрустированные столики, резные колыбельки – и скобяной лавкой мелочовщика, в которой тускло мерцали сотни алюминиевых шпингалетов и латунных дверных ручек, теснился «Винтажный базар». Это сумрачное, как беличье дупло, пространство было заставлено от пола до потолка совершенно ненужными, но очень привлекательными вещицами.

И вот наконец седьмая аллея, самая отдаленная и малолюдная: туда, как правило, не добирался ни восторженный созерцатель старины, ни пронырливый любитель сувениров. В это место заходили лишь завсегдатаи – охотники, много лет промышляющие поиском предметов искусства для собственных клиентов. Именно для них, сталкеров в мире артефактов, были распахнуты двери нескольких галерей и «стендов» на таинственной седьмой аллее. Кураторы, арт-дилеры, декораторы, стилисты, букинисты были частыми посетителями этой части рынка.

Судя по количеству раскладных столиков, торчащих прямо на проходе, время шло к обеду. Красное вино, гусиный или кроличий паштет, оливки и щедрые ломти пористого хлеба – таков был рацион современных «ловцов луны»[5]. Анекдоты, обмен новостями, политическими сплетнями и сердечными признаниями…

Маленькая точка на карте большого города, которая, подобно Зазеркалью, разрастается до целого мира, стоит лишь туда попасть.

Обойдя все лавки и взяв на заметку пару оригинальных, но не задевших его за живое вещиц, Родион остановился возле магазина книг и гравюр. Под открытым небом на раскладных треногах покоились старинные карты, а на прямоугольных поддонах с суконным нутром – десятки выцветших фолиантов. Внутри павильона царил впечатляющий порядок: четыре лаковых этажерки служили подставками для статуэток и эмалевых ваз, а на стенах, оклеенных дымчатыми обоями, красовались гравюры и литографии. Родиону показалось, что в нише напротив входа мерцает корабельный иллюминатор, который оказался на поверку круглым зеркалом. Многоцветный мир седьмой аллеи множился и преломлялся в нем так затейливо, что у Родиона, стоявшего в одиночестве посередине лавки, возникло ощущение, что он здесь не один.

Словно в подтверждение его мыслей где-то в глубине скрипнула дверь. Запахло мебельным лаком и вареной картошкой. В проеме появилась горбатая спина с ввинченной между покатыми плечами седой головой – видимо, это и был хозяин магазина. Опираясь ладонью о стену и слегка кренясь на сторону, он медленно развернулся к посетителю. Родион невольно вздрогнул: из-под шапки курчавых, выбеленных временем волос на него смотрело лицо греческого бога. У «бога» были цепкие глаза и губы твердого рисунка, которые тут же растянулись приветственно, отчего по его щекам, как по средневековому полотну, брызнули трещины морщин.

– В такой денек не грех и прогуляться, не так ли, дорогой месье? – поприветствовал Родиона мужчина.

– Да, одно удовольствие! У вас на «седьмой» – покой да тишина…

– Вы правы, народу мало. Коллекционеры приходят сюда по субботам к открытию, когда поступает свежий товар. А галеристы набегают по понедельникам, в свой выходной. Воскресенье – день фланёров[6], они в наш угол редко заглядывают…

– Что ж, выходит, я нарушаю традиции: вроде и воскресный фланёр, но шел к вам целенаправленно, – усмехнулся Родион, разглядывая занятного старичка. В скрюченных пальцах тот держал помятую алюминиевую кружку с чаем, из которой торчала филигранной выделки ложка.

– Раньше я вас здесь не видел… Но буду рад помочь. За каким сокровищем охотитесь?

Родион замялся, не зная, как разъяснить задачу. Он не искал подарка, который поразил бы Оливию своей дороговизной или эксцентричностью. Да она бы его и не приняла. Ему виделась вещь скромная, но значительная: такая, которую хотелось бы сохранить надолго. Не просто декоративный предмет, не коллекционная безделушка – скорее некий символ. Ну как тут объяснишь…

Заметив замешательство клиента, старик добавил:

– Ко мне разные люди приходят. Всевозможные скупщики, которые берут без разбора все, что можно перепродать; одержимые собиратели, для которых смысл жизни состоит в самом коллекционировании; разбогатевшие коммерсанты, которые хотят козырнуть при случае томиком Мольера в редком оформлении – чем не инвестиция! Да, всякие приходят люди, всякие…

– Я не рассчитываю отыскать здесь этюд Пикассо и перепродать его потом на аукционе за миллионы, – парировал Родион. – Мне просто нужен необычный подарок. Вещь эмоциональная, с содержанием…

– Я подметил, вы перед статуэтками долго стояли. Но «Три грации» – штучка на любителя. Может, предложить вам вот эту романтичную литографию? XIX век… Или взгляните на экземпляр «Буколик» Вергилия. «Чистый франк»[7], поверьте! Тысяча девятьсот двадцать шестой год… Всего несколько экземпляров отпечатано. На шифоновой бумаге ручного производства…

Родион покрутил в руках компактный томик, пахнущий чем-то медово-лакричным – соблазнительно, но зачем Оливии тяжеловесный Вергилий?! Поставит его на полку, да и только.

– Ска́жете: к чему ей Вергилий… – произнес торговец, словно подслушав его мысли. По-стариковски неуклюжим движением он пододвинул к себе стул и тяжело осел, потирая колени. – Я не ошибся: вы для дамы подарок ищете?

Родион неохотно кивнул.

– Перед вами уникальная книга. Переведена Лафаргом, а гравюры… Вы только посмотрите, какое изящество: это же Октав Монтравель!

Монтравель… Он, конечно, фигура. Скульптор, чья слава в начале прошлого века едва не превзошла славу Родена. Он действительно в ранние свои годы создавал античные гравюры, писал картины и даже ткал гобелены. Оливия, к слову, собиралась работать над курсовой по искусству начала XX века…

А, может, старик прав? Чем плох Вергилий?

Но все-таки надо еще подумать.

– Монтравель впечатляет, спасибо. Загляну к вам чуть попозже – поброжу еще…

– Первый выбор – самый верный. Поверьте опытному маршану! Я шестьдесят лет занимаюсь этим делом, и ни один клиент не уходил от меня разочарованным, – старик пытался взять реванш, но чувствовалось, что силы у него на исходе. Размешав ложечкой сахар в кружке с остывшим чаем, он выдвинул ящик стола и, пошарив там дрожащей рукой, нащупал блистер с таблетками. Затем, надсадно дыша, поднялся и поковылял в сторону дверцы, ведущей в недра его лавки.

– Подождите-ка пару минут, месье, – бросил он через плечо Родиону. – Оно того стоит.

А Родиону уже очень хотелось уйти – что-то не заладилось сегодня, по душе он ничего не нашел. Но старик ему понравился: в нем отсутствовала навязчивость и бесцеремонность прожжённого дельца. И дело он знал – у каждого предмета в магазине было свое продуманное место. Чувствовалось, что товар он отбирал придирчиво, просеивая годами антикварный хлам, как старатель промывает породу в поисках золота. Да и в людях маршан разбирался: ерунду навязывать Родиону не стал, словечками красивыми не сыпал…

Глядишь, и предложит напоследок что-нибудь стоящее.

За дверью послышался какой-то шум, звук падающей картонной коробки и раздосадованное глухое бормотание.

Наконец старик выбрался из своего чулана, держа в сучковатых малоподвижных пальцах антрацитово-серую рамку.

– Не собирался я с ней расставаться. Знаете, есть такие вещи, которые стоит приберечь. Потому что в них – твое прошлое… Иной раз поглядишь – и разом в прошедший век перенесешься! В те времена, когда еще катили по рю Розье малолитражные «рено́-дофины», обгоняя цыганские кибитки. Носились мальчишки в коротких штанах на помочах, бродили мастеровые – «не шучу, что угодно заточу», и разные ловчилы – «стригу собак и кошек, изгоняю блошек»… Эх-эх, что и говорить, «пена дней»![8]

Он протянул Родиону свое сокровище – простой карандашный рисунок, выполненный на плотной рельефной бумаге молочного цвета.

Вокруг внезапно стало тише – звуки плескались вдалеке, но Родион не различал их, словно потерял способность слышать.

На зернистой, как речной песок, поверхности листа неуловимо клубились тени, сливались насечки штрихов, сплетались плавные линии…

Лишь спустя мгновение он понял, что эти зыбкие очертания, эта уравновешенная гармония – образ женщины. Родиону казалось, она осязаема: прикоснись – и почувствуешь трепет шеи, округлость плеча, хрупкость ключиц, нежную уязвимость яремной ямки… Удлиненная фигура, слегка опущенная голова, а руки откинуты назад, будто она входит в воду, преодолевая ее сопротивление…

– Много лет я ее берег, – голос торговца вернул Родиона к действительности. – Не продал, не выменял, не заложил, а ведь бывали моменты, когда за тепло и воду платить было нечем. Но ничего, выкарабкался! Она мне досталась от Кристофа Магрэ – антиквара, который принял меня в дело еще мальчишкой, обучив ремеслу. Не сделай он этого, еще неизвестно, что бы со мной, калекой, стало, – его изувеченные артритом руки встрепенулись, как испуганные птицы.

Родион молчал, ожидая, когда перед ним целиком развернется полотно истории. Двадцать лет в расследовательской журналистике научили его терпению: чтобы в потоках вымысла нащупать зерно истины, требовалось дать источнику выговориться, и лишь потом, затягивая силки, задавать ему вопросы. В том, что перед ним работа большого мастера, Родион не сомневался. Любопытно было бы узнать ее происхождение…

– Кристоф был отчаянный библиофил! Он собирал редкие книги всю свою жизнь, что-то продавал, а что-то оставлял себе. Попадались ему и совершенно уникальные экспонаты… В тысяча девятьсот пятьдесят шестом из французской Каталонии на «блошинку» привезли целую библиотеку – кто-то из старьевщиков переворошил там все чердаки[9] и притащил в Сент-Уэн фургон макулатуры. В этом «сельском архиве» Кристоф и обнаружил несколько блокнотов в добротном переплете – все отпечатаны на такой же характерной бумаге, – он указал подбородком на рисунок, который Родион держал в руках. – Видите внизу монограмму? Присмотритесь, это же инициалы «О.М.». Он был великий экспериментатор, Октав Монтравель. Сам производил и смешивал краски для ниток, из которых ткались его гобелены, сам сооружал арматуры для своих скульптур, сам делал бумагу для рисунков и сангин… И какую бумагу! Представьте, он производил ее из старой одежды и белья – покупал барахло у тряпичников и на своей мануфактуре под Парижем превращал его в отборную бумагу с добавлением нитей шифона.

– Вы подводите меня к тому, что это – рисунок Монтравеля? – поинтересовался Родион у собеседника, стараясь скрыть свой скептицизм.

– Мне трудно будет вам это доказать, – усмехнулся старик, сверкнув зубными коронками, – у работы нет внятного провенанса[10]. Но подлинность бумаги, на которой она выполнена, неоспорима. Монтравель всегда носил при себе рабочий блокнот – он постоянно делал зарисовки. Десятки, сотни набросков одного и того же в поисках Идеи. Ведь вопреки распространенному мнению, Монтравель ваял не обнаженных женщин. Он воплощал чувство, понимаете, очеловечивал мысль… Если вы заглянете в его галерею или пороетесь в архивах, уверен, найдете десятки подобных блокнотов.

– Но у меня в руках не блокнот, а один лишь листок… Хотя и с монограммой.

– Кристоф продал все найденные им рабочие тетради на аукционе еще в шестидесятые. Наведите справки и убедитесь. А рисунок приберег… Знаете, что здесь изображено? «Итея». Это набросок к скульптуре, над которой Монтравель трудился перед самой смертью. Он ее так и не закончил. Ему тогда позировала Дора… Дора Валери́. Это имя, я надеюсь, вам знакомо?

Родион отрицательно покачал головой, хотя ему показалось, что о Доре он когда-то уже слышал.

– Его русская натурщица, его эгерия, муза и наследница. Женщина с впечатляющей судьбой и… совершенно потрясающим телом!

С последним Родион спорить не мог. Ему вообще не хотелось спорить – внутренне он уже решился на покупку, хотя понимал, что приобретение это спорное. Но ведь он и не искал артефакт с родословной! Он хотел подарить Оливии впечатление, вещицу с историей…

Вот все и совпало.

– Вы можете произвести атрибуцию[11] рисунка, это будет совсем несложно, – добавил старик, открывая записную книжку в засаленном тканевом переплете и перелистывая ее страницы узловатым пальцем. – Где же… а, вот вам проверенный контакт – они опытные эксперты.

– У меня к вам последний вопрос, месье…

– Леру.

– Почему вы решили продать этот этюд мне? Ведь при удачном стечении обстоятельств большой аукционный дом выложил бы за него значительную сумму…

– Знаете, не все в жизни удается оплатить деньгами. Отсрочку у смерти за них не купишь. Я долго отодвигал старость, все откладывал ее, старался в упор ее, беззубую, не видеть. Но мои суставы пропитались парижской сыростью и заплесневели настолько, что я еле ползаю… Врачи говорят: хотите сохранить мобильность, поезжайте в Прованс! Там тепло, там море… Вы бывали в Провансе? Божественное место – ревматические атаки и хандра проходят сами по себе. Вот только времени и сил у меня осталось немного – на один бросок. Экспертиза рисунка займет долгие месяцы, да и кто знает, чем она закончится. А если этюд затем признают «культурным наследием», то придется ждать несколько лет, пока какой-нибудь музей не предложит за него рыночную цену. Абсурд, да и только! За полвека работы в этой лавке я накопил достаточно, чтобы поселиться в каком-нибудь пансионе в Раматюэле и доживать, флиртуя с пышногрудыми медсестрами в свое удовольствие. А вот ее, – он с нежностью взглянул на рисунок, – хочется напоследок пристроить в хорошие руки.

Родион понимающе кивнул: было в этой бесхитростной философии здравое зерно. Цена у «Итеи», конечно, не бросовая, но решение было принято, и он без колебаний достал чековую книжку.

Итак, сумма прописью, сумма цифрами, дата, подпись…

– Как-как? Месье Лав-рофф?.. – старик достал из нагрудного кармана корявые очки и водрузил их на породистый нос, чтобы получше прочитать фамилию. – Вы, наверное, потомок «белых русских»? У меня немало клиентов с русскими корнями. У некоторых, скажу я вам, художественные коллекции музейных масштабов, но они не собираются останавливаться! И я догадываюсь, почему: коллекционировать – значит жить прошлым[12]

Завернув между делом «Итею» в крафт-бумагу, он отдал ее Родиону и в дверях уже заметил:

– Обладать шедевром, месье Лаврофф, большое счастье. Но когда наступит время, нужно уметь с ним расстаться…

IV

Оливия

И чего мужчины в таких находят!

Двадцать лет – ни мозгов, ни опыта. Одно только достоинство и есть – фигура называется. Ну, допустим, неплохая у нее фигура: рослая девица, с формами и при этом тугая, как струна. Ходит по квартире, словно вазу с цветами носит – вся прямая, как буква «i», плечи откинуты, подбородок вздернут – и плыве-е-ет… А чего ей не плыть-то?! Такого мужика заполучила. Образованный, видный, со средствами, жен-детей на балансе нет – никаких тебе алиментов. Пылинки с нее сдувает, уж и не знает, как угодить: то в театр, то на концерт, то в Шампань ее везет. Подарками, правда, чего-то не балует, хоть бы колечко какое подарил… А заместо этого притащил ей откуда-то картинку в рамочке – ничего так картинка, только нечеткая. Стоит в полный рост на ней дама оголенная, что твоя одалиска – руки назад запрокинула, груди острые торчком – срам, да и только! А лица не разглядеть, так, одни очертания…

Тьфу, не разберешь их, образованных, что у них в голове творится!

Негодуя, Саломея схватила с подоконника лейку и распахнула окно.

Улица дышала смрадом и сыростью. Вялое зимнее солнце медленно вползало в комнату, высвечивая все ее недостатки: тонкую трещину на поверхности бюро, пятно на шелковом ковре, скол на паркете… Пурпурные цветки герани в длинных кадушках, оседлавшие балконные решетки, смотрели на Саломею с упреком: давно не поливала, а осень стоит холодная, сухая, не напиться! Поспешно окатив цветы водой, Саломея водрузила лейку на прежнее место и, как локомотив с поршневым двигателем, устремилась на кухню.

За круглым столом, отпивая из дымящейся чашки, в длинной рубахе и вязаных носках сидела Оливия. Перед ней лежал какой-то учебник, с которого она, прежде чем перевернуть страницу, смахивала тыльной стороной руки хлопья круассана. Увидев эту сцену, Саломея так и застыла в дверях, включив режим экстренного торможения: не иначе заболела, красавица, иначе чего ей в будний день дома-то делать…

Уловив присутствие домработницы, Оливия подняла голову.

– А, день добрый, Саломея! Не помешаю? – она дружелюбно улыбнулась, инстинктивно поправив неприбранные темные волосы.

Как же, не помешает! Вон весь пол жирными крошками усыпан, на столе – кофейное пятно и скорлупа яичная… А сама сидит не шелохнется, будто вокруг себя ничего не видит. Избаловал ее месье Лаврофф, все ей, блуднице, позволено!

– Бон аппети́, мадмуазель! Обожду… приберусь пока в прихожей, – выдавила из себя Саломея душным голосом, поглядывая на собственное отражение в стеклянной дверце кухонного шкафа.

А хороша она собой все же… ох и хороша! Кожа кофейная, брови-стрелы, сочные губы перламутром тронуты и парик до чего удачный выбрала! Свои-то, курчавые, седеть начали, на краску денег не напасешься… Но не станешь же по Парижу в таком виде ходить. А парик – вещь практичная. Волос блестящий, ухоженный, форма модная и цвет манкий такой, медовый. Видел бы ее Ларри в этом парике, сразу бы бросил шашни со своей малолетней полячкой крутить! Так ведь какой месяц, стервец, носа в дом не кажет: боится ее, Саломеи, тяжелой руки…

Рассекая воздух грудью, как ледокол, ломающий льды, она вышла из кухни в коридор и принялась натирать паркет.

Вслушиваясь в тяжелое, с присвистом, дыхание горничной, сопровождаемое скрипом отодвигаемой мебели, Оливия встала из-за стола и потянулась.

Утро пахло липовым чаем и струилось медленно, словно расплавленный воск, нехотя заполняя собой отведенную ему частичку дня…

Чтение за завтраком было традицией, которой Оливия не изменила даже когда оказалась в этом неласковом городе. Поднимаясь затемно перед началом учебы и балетных занятий, она сидела за чашкой травяного чая с книгой и обязательной тарелкой овсяных хлопьев, как приучила ее мама. «Спеши, да не торопись», – говорила та, отжимая для нее сок из толстокожих греческих апельсинов. И хотя с Афинами и балетом пришлось распрощаться, от утреннего чтения, как от символа ушедшего детства, Оливия не отказалась.



Родион не любил просыпаться один. Выпростав руку из-под одеяла, он ощупывал в полумраке ее пустующую подушку, нехотя вылезал из постели и, шлепая босыми ногами по паркету, брел по неосвещенному коридору на кухню.

– Иви, это несерьезно! Сейчас же шесть утра! Еще час, целый час можно было бы…

Его тираду прерывал сладкий зевок, после чего, безнадежно махнув рукой, он включал кофеварку и принимался готовить завтрак.

Приготовление утренней трапезы было его любимым действом, и подходил он к нему обстоятельно: достать два крупных одинаковых яйца и опустить их, отмерив время, в бурлящую воду; извлечь из холодильника кирпичик масла и дать ему отстояться у плиты, чтобы подтаяло до правильной мягкости; нарезать вчерашний хлеб на симметричные ломти и отправить их обжариваться в тостер. И лишь потом заняться кофе, чтобы его аромат начал дрейфовать по кухне, дразня и пробуждая…

Как и у всякого зрелого мужчины, устоявшихся привычек у Родиона было немало, и поначалу Оливия безуспешно пыталась под него подстроиться, но быстро поняла, что он не ждет от нее соответствия. В быту он был неприхотлив, но верен ритуалам. Поэтому кое-какие правила она все же соблюдала: не подогревать в микроволновке остывший кофе, а заваривать свежий; не приглушать выбранную им музыку; не отвлекать разговорами в момент работы. И обязательно ставить книги на место. Иногда он напоминал ей отца: такой же педантичный, организованный, целеустремленный… Хотя нет, между ними было большое различие: отец не умел отдыхать, в детстве она совсем его не видела – он пропадал в своем кардиоцентре сутки напролет. В этом, конечно, отчасти были виноваты его безнадежные отношения с мамой.

Родион же, несмотря на свои русские корни, почти во всем оставался французом. Досуг имел для него значение, но отдыхал он в таком же высоком темпе, в каком и работал. Они путешествовали, бывали на театральных премьерах и открытиях выставок, часто выбирались на музейные ноктюрны и приглашали гостей.

Он умел неплохо готовить, но был рад, если она проявляла инициативу и подменяла его на кухне. Еще подростком, оказавшись в одиночной комнатушке балетного пансиона, Оливия силилась сохранить хоть крупицу родного, создать хотя бы иллюзию дома – муса́ка из баклажанов, нежная тарама́, слоеный пирог с фетой… Все это замешивалось, сбрызгивалось маслом, томилось-запекалось на крошечной кухоньке, но только по праздникам – режим был очень строгим. Теперь, когда балет из профессии превратился в хобби и ограничений на нее не налагал, самопогруженное уединение за приготовлением еды стало для Оливии излюбленным обрядом.

Родион, прислушиваясь к своему внутреннему голосу, старался не вторгаться на ее территорию, не нарушать границ.

Они расставались утром, расходясь по своим делам, но почти все вечера и выходные проводили вместе.

Но случалось – она убегала на встречу с кем-то из подруг, отправлялась в кино в компании сокурсников, оставалась с ними на «аперо́»[13] где-нибудь в Латинском квартале…

Вернувшись, заставала его за ноутбуком или за рабочим столом. И лишь по количеству окурков могла догадаться о том, в каком напряжении он провел эти часы.

Проявлений ревности Родион никогда себе не позволял – считал это признаком болезненной мнительности. У нее же не возникало ни малейшего намерения его обмануть – их отношения стали первой серьезной связью в ее жизни. Оливии нравилось слово «связь». В нем было сокрыто то сокровенное, чего она прежде безуспешно искала в сверстниках – непостижимая человеческая алхимия, душевная и телесная связанность, порождающая чувство защищенности. В детстве, страстно любя обоих своих родителей, она не могла простить им отсутствия хотя бы какой-то формы близости. Их брак был лишен тепла и откровенности – среда, в которой функционируют, но не живут…

Друзья Родиона – прокуренные циники-журналисты и утомленные отцы семейств – восприняли ее снисходительно. Оливия старалась избегать их компании: меньше всего ей хотелось ощущать себя «прелестной инженю», нашедшей себе покровителя. И хотя профессиональная среда была у них с Родионом общей, Оливия уклонялась от откровенной опеки с его стороны. Она, безусловно, видела в нем наставника, но не терпела заступничества – с ходом времени их разница в опыте, их «нетождественность» ранила ее все сильнее. Оливии казалось, что она получает от Родиона больше, чем отдает взамен.

Это ее угнетало.

Тревожило и другое: родители присылали ей ежемесячную сумму, которой раньше вполне хватало на бесхитростную студенческую жизнь. Но в масштабах их текущих расходов это были лишь крохи. Ее щепетильность в отношении денег удивляла Родиона, однако врожденная деликатность подсказывала ему, что углы следует сглаживать, а не заострять. Он не настаивал на дорогостоящих покупках, не приглашал ее в помпезные рестораны и к выбору подарков со временем начал подходить с осторожностью. Зная склонность Оливии ко всему художественному, он старался ее удивить, но не эпатировать. Вот недавно отыскал на антикварном рынке чудный рисунок – редкой утонченности набросок, выполненный с таким мастерством и любовью, что даже в его «родословную» захотелось поверить…

Навязчивой трелью в прихожей защебетал телефон. Шумно ступая по паркету отекшими ногами, Саломея добралась до козетки, где стоял аппарат.

– Алло! Я вас слушаю! – голос домработницы был так значителен, а блестящее от пота лицо так торжественно, что Оливия невольно улыбнулась, наблюдая за ней из кухни.

– Что значит «временно отключим»?! Не имеете пра… – отняв трубку от уха, Саломея посмотрела на нее с осуждением, будто та была одушевленной. – Совсем совесть потеряли! Середина рабочего дня, у месье рубашки не глажены, а они электричество на три часа отключать задумали. Что ж мне, ночевать здесь, что ли!

Водрузив трубку на место, Саломея ринулась на кухню, уже не замечая присутствия «мадмуазели» и бормоча себе под нос:

– Хоть посуду помою, пока воду не отключили… Содом огненный, а не город!

V

Итея

– Ну что ж, мадмуазель Илиади, тему вы выбрали удачную, – месье Кубертен, ее научный руководитель, подышал на стекла очков в старомодной латунной оправе и потер их о пиджак. – Однако не забывайте, что вы учитесь на арт-журналиста, а не на искусствоведа. Старайтесь не превращать свою курсовую в академическое исследование. Смешивайте жанры, техники – экспериментируйте! И название нужно как-то конкретизировать – это ваше «Искусство XX века: от модернизма к античности» отдает жуткой канцелярщиной. Смелее, Оливия, все получится! Посоветуйтесь в конце концов с месье Ла… – он со значением повел бровями, но тут же споткнулся о ее затвердевший взгляд.

Кубертен водрузил очки на свой хрящеватый нос, сконфуженно высморкался и принялся складывать вещи в портфель – пора было освобождать аудиторию. Оливия попрощалась с ним и спустилась во внутренний двор.

На улице мелко дождило, контуры окружающих домов расплывались в тумане, и в каждом вдохе ощущался привкус гнилой парижской зимы.

Под навесом на облупившейся скамье сидела Габриэлла. Докуривая сигарету и потягивая из банки лимонный швепс, она пролистывала свою ленту в социальной сети. Время от времени, «зависая» на какой-нибудь фотографии, Габриэлла насмешливо кривила обветренные губы и посылала автору снисходительный лайк.

– Салют, Габи, что нового? – Оливия опустилась на скамейку, пристроив рядом свою неподъемную сумку.

– Дела были бы лучше, если бы не было дел, – усмехнулась Габи, делая очередную смачную затяжку. – Пишу диплом и стажируюсь в TEJEAN – сочиняю пресс-релизы о грядущей выставке предметов дизайна и рассылаю приглашения на ближайшие торги… Скукотища. Целыми днями причесываю жирафа[14].

Заметив веселое недоумение на лице Оливии, пояснила:

– Что, подруга, французский за семь лет в стране так толком и не выучила? Какая-то бессмысленная работа, понимаешь: переливаем из пустого в порожнее, цветистые формулировки изобретаем, чтобы завлечь денежных клиентов на аукцион. Стоило ради этого столько времени на факультете потеть. Ну, а сама-то как? Как там наш Гумберт-Гумберт?

Оливия неопределенно пожала плечами – на Габриэллу невозможно было сердиться, она относилась к разряду людей, острых на язык, но совершенно безобидных. Самой Габи в личной жизни катастрофически не везло: ее связи носили «технический» характер и больше смахивали на профилактические процедуры.

В детали своих отношений с Родионом Оливия углубляться не стала – она вообще редко откровенничала с подругами. Вместо этого спросила:

– Скажи, а среди твоих аукционщиков найдется искусствовед, которого можно попросить о дружеском одолжении?

– Смотря в чем суть вопроса…

Оливия достала телефон и, побродив тонким пальцем по экрану, ткнула на радужную иконку «Фото», выбрала нужный кадр и показала его подруге. Та восхитилась:

– Славная картинка! Твоя работа?

– Говорят, Октава Монтравеля.

– Кто говорит? Можешь ты объяснить по-человечески! – вскипела Габриэлла, которую природа совершенно обделила терпением, наградив взамен вопиющей прямолинейностью.

Оливия, глотнув «швепса» из ее банки, рассказала историю «Итеи» и обстоятельства, при которых она была приобретена.

– Возвышенные отношения, – выдохнула Габриэлла, выпуская клубы сизого дыма. – Людям налоги повышают, пенсии урезают, а эти двое артефактами обмениваются! Но легенда у твоей картинки, конечно, сочная… Ладно, подруга, оригинал пока что просить не буду, пришли мне снимок – попробую справки навести…

Через день она перезвонила и попросила Оливию привезти рисунок.

– Это, конечно, не официальная экспертиза, а просто консультация… Но Франсуа говорит – любопытный экземпляр. Короче, завтра к концу рабочего дня подъезжай ко мне на Матюрен. Потом выпьем по бокальчику где-нибудь на бульварах…

Около шести вечера Оливия вошла в помпезное помещение знаменитого аукционного дома, расположенного недалеко от метро Опера́. Габриэлла в строгом брючном костюмчике подхватила ее под руку и повела сначала через центральный зал с неоклассическим витражным потолком, а затем – по длинным, ярко освещенным коридорам, обшитым дубовыми панелями. Возле одной из переговорных комнат их ждал жокейской комплекции мужчина, одетый в причудливый наряд: укороченные брюки, тесная рубашка и пышный фуляр.

– Франсуа Мирбо, – представился он с легкой манерностью, которая, впрочем, не показалась Оливии отталкивающей. Она еще раз рассказала ему предысторию и достала из фетрового чехла рамку с рисунком.

Эксперт выудил из кармана перчатки и бережно принял «Итею» с профессиональной хваткой археолога, привыкшего иметь дело с хрупкими находками.

– Вы не будете возражать, если я ее «обнажу»? – поинтересовался он, постучав пальцем по антрацитовой рамке.

– Нет, конечно, – Оливия с интересом изучала его тонкое, совершенно безбородое лицо, глаза камышового цвета и капризную верхнюю губу.

Мирбо извлек рисунок – слева была отчетлива видна линия отрыва, будто страницу выдернули из тетради. Лицо эксперта не выдавало никаких эмоций, но его руки и глаза находились в активном движении: он вертел этюд в разные стороны, рассматривал его на просвет, пытался оценить плотность и текстуру бумаги…

В конце концов, заинтересованно хмыкнув, он вышел из переговорной.

– Побежал в лабораторию или в цифровой архив – видно, заинтересовала его твоя картинка! – подмигнула Габриэлла, покачиваясь на стуле.

Оливия молчала, размышляя о том, что неплохо бы узнать побольше об истории Монтравеля и Доры Валери. Правда, скорее всего там окажется что-нибудь мелодраматическое, вроде романа Матисса и его модели Лидии. В начале прошлого века Париж был наводнен русскими красавицами, которые, несмотря на дворянское происхождение, устраивались работать манекенщицами, официантками и натурщицами.

Через пару минут в переговорную вернулся Франсуа.

– Прошу прощения, мадмуазель, что заставил вас ждать, да еще и унес шедевр без спроса, – извинился эксперт. – Полноценная атрибуция потребует тщательного изучения материала, включая функционально-типологический анализ. Пока что моя оценка субъективна…

– Месье Мирбо, я это понимаю… Мне просто хотелось получить предварительное заключение. Вашего мнения для начала будет более чем достаточно, – произнесла Оливия, одарив его благодарной улыбкой. Но тут же поняла, что это было лишним – к женскому обаянию у эксперта был врожденный иммунитет.

– Пока возьмусь утверждать лишь следующее, – невозмутимо продолжил он, – бумага, на которой выполнен рисунок, с большой вероятностью была произведена в начале прошлого века на мануфактуре Монтравеля. Об этом свидетельствует и монограмма, и характерная текстура, и цвет. Я проводил когда-то оценку подлинности личной переписки скульптора – многие записи сделаны вот на такой же шифоновой бумаге. Что касается рисунка…

Он уселся рядом с Габриэллой, скрестив свои мосластые ноги и демонстрируя носки радикальной расцветки:

– Тут для установления авторства потребуется тщательный художественный анализ. Дело в том, что атрибуция графики – процедура довольно сложная. Рынок наводнен подделками под работы известных мастеров и зачастую они выполнены их собственными учениками. В отличие от картин, у рисунков нет красочного слоя, который мы научились анализировать практически безошибочно при помощи рентгенофлуоресцентного оборудования, инфракрасного излучения и массы других технологий. А карандашный эскиз – это совершенно другая история. Чтобы идентифицировать стилистические признаки, потребуется привлечь опытных специалистов…

Оливия понимающе кивнула – на самом деле ею руководило простое любопытство, она и не рассчитывала на развернутую экспертизу, которая стоила к тому же баснословных денег. В любом случае расставаться с подарком Родиона – будь он подлинником или подделкой – она не собиралась.

– Но, знаете, по ритму линий, по гармонической уравновешенности композиции и ее элегической тональности могу предположить… Впрочем, не буду забегать вперед – на глаз такие вещи все же не определяются. Я попрошу нашего ассистента связаться с вами в начале следующей недели и обсудить условия.

– Очень вам благодарна, месье Мирбо. Вы меня заинтриговали… Честно говоря, с творчеством Монтравеля я знакома поверхностно, а про его русскую модель и вовсе не слышала.

– Что вы, это была удивительная женщина! Не просто муза и натурщица – хранительница его наследия. Он завещал ей все свои скульптуры и картины, оставив семье только недвижимость. После трагической смерти Монтравеля мадам Валери посвятила свою жизнь расширению его коллекции, выкупая все, что он отдал за бесценок во время голодной оккупации. Правда, некоторое время назад, после ее кончины, самые значительные экземпляры были проданы на аукционе дальними родственниками ее мужа, прямых наследников у мадам Валери не оказалось.

– Теперь они в частных коллекциях?

Мирбо кивнул:

– Практически все ушло в Россию. Но большего я вам сказать не могу.

Из аукционного дома они выбрались затемно. Избегая толпы, снующей по бульвару Осман с пакетами из близлежащих торговых центров, девушки свернули на улицу Тронше, в конце которой сдержанно мерцала монументальная церковь. Вдоль тротуаров чернели остовы тополей, на пустых обсыхающих скамейках скучали позабытые кем-то газеты и раскисшие туристические карты. В череде безупречно украшенных к Рождеству бутиков мелькнул магазин мужской одежды, в витрине которого красовались жилеты и панталоны модных расцветок. Над ними висела перетяжка с двусмысленной надписью: «Со всеми этими «жилетами» не остаться бы без штанов!»[15] Обсуждая остроумный рекламный трюк брючного коммерсанта, Оливия и Габриэлла добрели до углового кафе.

– … но как это романтично – не духи там какие-нибудь, не шарфик бесполезный, не побрякушку, а предмет искусства! Все-таки он у тебя мужчина со вкусом, – одобрительно гудела Габриэлла, пытаясь распилить свой жилистый антрекот. – И название символичное: Итея – это же древнегреческая богиня?

– Нет, город недалеко от Дельф…

– А, ну все равно… Слово греческое – значит, имеет к тебе прямое отношение!

– Не ко мне, а к последней скульптуре Монтравеля. Она так называлась – Итея. Почему – бог ее знает…

– Поройся в Сети – там должны быть десятки очерков о нем и его работах! Гораздо любопытнее, кто это в России в наши дни решил так вложиться в крупноформатную скульптуру? Статуи занимают много места и перепродать их сложно. Обычно их покупают музеи или фонды, а среди частных инвесторов популярнее картины, – тут, завидев официанта, Габи энергично замахала рукой, указывая на свой опустевший бокал.

– Ты прямо мысли мои читаешь, Габи, – Оливия бросила на подругу заговорщицкий взгляд и придвинулась к ней поближе. – Как думаешь, реально узнать имя покупателя?

– Илиади, стоит только поинтересоваться чем-нибудь подобным, и меня тут же вышвырнут из нашей богадельни.

– Ты же сама жаловалась на скуку, – пожала плечами Оливия, – но раз это так сложно…

– Объясни хотя бы: зачем?

– Монтравель мог бы стать центральной фигурой моей работы по искусству первой половины двадцатого века. Он же был очень известен в тридцатые годы прошлого столетия, это потом его слава сошла на нет… Взять бы интервью у этого русского коллекционера! Представляешь, как необычно можно было бы обыграть тему?

– Ну, ты махнула, Илиади! В Россию поедешь? Зима на дворе!

– Это может быть телефонное интервью или видеосессия в скайпе…

– Должна тебя огорчить: люди такого калибра интервью дают неохотно, тем более по поводу своих дорогостоящих коллекций… А скайп – это вообще не их формат.

– Ох, Габи, какая ты все-таки пессимистка! Ладно, забудь, придумаю что-нибудь другое…

Габриэлла насупилась и принялась изучать строгий рисунок скатерти, постукивая по стенке бокала ногтями. Немного поразмыслив, произнесла:

– Имена клиентов аукционного дома содержатся в строгом секрете, это конфиденциальная информация. Но перед каждыми торгами мы рассылаем им каталоги с описанием лотов и предварительной оценочной стоимостью. Я могу поискать в базе адресов пресс-службы – она должна быть разбита по странам, с указанием фамилий. Хотя так много времени прошло, вряд ли это сработает.

– Я всегда знала, что ты – идеальный сообщник! – воскликнула Оливия, послав ей воздушный поцелуй.

Габриэлла откинулась на спинку стула и лукаво прищурилась.

– Не замечала раньше в тебе склонности к авантюрам. Видимо, месье Лаврофф заразил тебя своим расследовательским азартом, – усмехнулась она. – Однако есть ощущение, Илиади, что на самом деле ты сама себе что-то хочешь доказать…

VI

Письмо

Свечи в спиралевидных латунных подсвечниках, мерцавших на каминной полке, жили своей жизнью. Родион купил их лет семь назад во время поездки в Амстердам – тогда полным ходом шла работа по делу о «человеческом трафике», и он часто мотался в Голландию, собирая материал. Однажды в одном из магазинчиков декора в западной части города он заметил эту «масонскую пару» XIX века – как утверждал владелец лавки, мужчина с желтоватым лицом и лживыми глазами, – «ритуальная вещица, повидавшая на своем веку многое…» Это таинственное многоточие Родиона соблазнило, и он таскал потом тяжелые слитки в портфеле со встречи на встречу, пока наконец не добрался до своего отеля и не убрал их в чемодан.

Оливии они очень нравились, с наступлением темноты она всегда зажигала свечи, и трепетное их дрожание стало приметой зимних вечеров. Вот и теперь два огненных жала извивались, и мутноватые капли катились по восковым стволам, застывая, как «лунное молоко» на стенах пещер…

Сегодня, словно споря с их мягким свечением, в углу комнаты бликовал включенный компьютер – Оливия сосредоточенно просматривала строчки поисковой выдачи Google. Осторожно ступая, Родион подошел к ней сзади и нежно чмокнул в теплый затылок, пахнущий медом и облепихой.

Она обернулась:

– Как хорошо, что ты освободился пораньше! Тут по поводу «Итеи» столько новостей – за ужином все тебе расскажу!

Родион улыбнулся – кажется, в этот раз он угадал с подарком. В голосе Оливии звучал такой энтузиазм, что ему невольно стало любопытно: что же она раскопала? Стянув с себя ратиновое пальто и скинув ботинки, он прошел в спальню: на кровати лежали ее ученическая сумка, надкушенное яблоко и этюд Монтравеля. Ему хотелось думать, что антиквар Леру не обманул: рисунок действительно выполнен рукой знаменитого скульптора – иметь реликвию в доме было бы приятно.

Накрыв на стол, они принялись обсуждать текущие дела: Независимая ассоциация расследовательской журналистики организовывала конференцию в Брюсселе, куда Родиона пригласили в качестве докладчика. Он, не успевая толком подготовиться, хотел попросить Оливию о помощи: нужно было съездить в Национальную библиотеку и поковыряться в цифровых архивах, подобрать интересный «кейс».

– Хорошо, у меня в четверг свободна вся вторая половина дня. К тому же мне и самой нужно поискать кое-какую информацию…

– Об «Итее»?

Она кивнула.

– Ты даже не представляешь, сколько всего произошло за последние дни! Начнем с того, что Габи организовала для меня встречу с искусствоведом из аукционного дома, в котором она стажируется…

Сверкая глазами, Оливия принялась рассказывать о предварительной оценке рисунка и о том, что безотказная Габи пошла ради нее на риск: имея доступ к конфиденциальной клиентской базе, она выяснила имя вероятного покупателя всех работ Монтравеля, выставленных на продажу после смерти унаследовавшей их Доры!

Оливия перевела дух и выдала: