Луиза Фейн
Дочь Рейха
Моим замечательным родителям, которые всегда со мной
Те, кто забывает уроки истории, обречены на их повторение.
Уинстон Черчилль
Louise Fein
PEOPLE LIKE US
Copyright © Louise Fein, 2020
This edition is published by arrangement with Hardman and
Swainson and The Van Lear Agency LLC
All rights reserved
© Н. В. Маслова, перевод, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021
Издательство АЗБУКА
®
Пролог. Лейпциг
Лето 1929 года
Озеро лежит гладкое, будто шелковое, вода тихо плещет вокруг причальных опор. Узловатые доски под моими босыми ногами толстые и теплые от солнца. На берегу Карл втискивается в купальные плавки под прикрытием полотенца, которое держит вокруг него мама.
– Осторожно, Хетти! – кричит Карл. – Здесь глубоко.
– Я только посмотрю. Хочу увидеть большую рыбу.
Мелкими шажками подхожу к самому краю причала и замираю, обхватив его пальцами ног. Потом приседаю, низко-низко, и заглядываю в глубину. Дна не видно. Может, его и нет. Может, вода зеленая, словно бутылочное стекло, доходит до самого центра Земли, а в ней затаились, выжидая своего часа, свирепые чудовища.
К причалу плывет Вальтер. Вот он руками загребает воду, поворачивается, ложится на спину, пальцы его ног светлеют над поверхностью, точно поплавки. Вальтер поднимает голову, улыбается мне, убирает с лица мокрые пряди волос. Жалко, что я не хожу на плавание, как Карл. Тогда бы я тоже рыбкой плескалась на глубине, а не барахталась на мелководье, сбивая себе пальцы об острые камни и поскальзываясь на тине.
Со своего насеста я наблюдаю за Вальтером, который уплывает все дальше от берега. В какой-то момент перестаю его видеть: толстые деревянные опоры причала скрывают его от меня. Хочу подвинуться, чтобы снова найти Вальтера взглядом, но слишком наклоняюсь вперед и теряю равновесие. Машу руками, пытаясь уцепиться за что-нибудь, но вокруг ничего нет, только воздух, и я лечу вниз, вниз, вниз.
Ударяюсь животом о воду: она, оказывается, твердая как камень. От неожиданности и холода вскрикиваю, но вокруг меня уже не воздух, а стоячее озеро.
– Помогите! – кричу я и отчаянно колочу по воде руками и ногами, полуслепая от мелькания света и теней вокруг меня. – ПОМОГИТЕ!
Но вода вскипает вокруг и смыкается над моей макушкой, и чудовища увлекают меня вниз, в свои глубинные зеленые логова.
В панике я барахтаюсь, отбиваюсь от них руками и ногами и вдруг оказываюсь на поверхности. Делаю вдох. Вдалеке слышны голоса. Я все еще бьюсь, но напрасно: мне не удержаться на плаву. Голоса стихают, меня снова тянет ко дну. Легкие еще выталкивают крик, но вода – тошнотворная, липкая, густая – наполняет их, и я тону.
Меня обступает темнота.
Вдруг что-то скребет по моему костюму, царапая спину. Мое тело тянут вверх, и я оказываюсь на поверхности. Кто-то держит меня, солнечный свет ослепляет, как вспышка молнии, я мучительно рыгаю и кашляю так, что кажется, будто у меня вот-вот лопнут бока. С болезненным вдохом воздух наполняет легкие, из носа льется вода. Тот, кто держит меня сзади, изо всех сил работает ногами, чтобы удержать на поверхности нас обоих. Он пыхтит и даже постанывает от напряжения. Его руки поворачивают меня на спину, я чувствую под собой сильное тело. Моя голова больше не уходит под воду.
– Не надо сопротивляться, теперь с тобой ничего не случится. – Голос раздается прямо над моим ухом. Вальтер. – Мы плывем назад. – Согнутой в локте рукой он подхватывает меня под подбородок и тянет к берегу.
Я стараюсь лежать тихо, но вода затекает мне в уши, и я верчусь, а он, тяжело пыхтя, ритмичными рывками продолжает плыть на спине к берегу. Так мы достигаем мелководья. Неподалеку слышны чьи-то крики, плач. Вальтер такой крепкий и надежный. Он пытается высвободиться из-под меня, но я отчаянно льну к нему. Наши ноги запутываются, и мы идем ко дну.
– Все в порядке, здесь уже можно стоять, – говорит Вальтер и снова ставит меня на ноги.
Бугорки грязи вспухают между моими пальцами, когда я пытаюсь удержать равновесие, но не могу. Меня бьет дрожь, ноги не держат. Вальтер подхватывает меня, и я стою, прислонившись к нему. Горло горит от кашля. Из носа по-прежнему течет.
По мелкой воде от берега к нам бежит мама. У нее намокла юбка, но она, кажется, даже не замечает. Мама подхватывает меня, крепко прижимает к себе, и мы вместе бредем к берегу. Там она заворачивает меня в теплое полотенце.
– Хетти! Ты в порядке? – Карл тоже здесь – хлопает меня по спине, заглядывает в лицо. – Я же говорил тебе – осторожнее!
– О, моя бедняжка!
Не разжимая объятий, мама опускается на землю вместе со мной. Баюкает меня, словно младенца, а ведь мне уже целых семь лет. Мое ухо прижато к ее груди, я слышу дыхание – прерывистое, частое.
Рядом останавливается Вальтер, смотрит на нас. С него капает вода. Мама поворачивается к нему:
– Ты спас ее, Вальтер. Какое счастье, что ты такой хороший пловец. Если бы ты не успел… – И мама начинает плакать.
– Это было нетрудно, – говорит Вальтер, быстро отводя глаза.
– Я обязательно расскажу твоей маме, какой ты молодец.
– Не надо. Честно. – Он берет свое полотенце и начинает энергично вытираться.
Мама утирает слезы и помогает мне одеться. В носу и в горле першит так, словно я надышалась цементом.
– Может быть, Хетти тоже нужно учить плавать, – говорит Карл, но ему никто не отвечает.
Мама шмыгает носом и кивает.
Потом она суетливо расстилает покрывало, раскладывает вкусности для пикника. Я больше не дрожу, и мама протягивает мне блинчик с малиной и фляжку с молоком. Я начинаю есть и пить.
Наконец, собравшись с духом, я поднимаю глаза на Вальтера. Его волнистые светлые волосы еще не высохли. Он как раз говорит что-то Карлу, но тут же оборачивается, смотрит на меня и вдруг улыбается мне во все лицо.
Глаза у него голубые, теплые.
Поздно вечером мама укладывает меня в мою узкую кроватку, придвинутую вплотную к стене детской, которую я делю с Карлом.
– Доброй ночи, детка. – Мама целует меня в лоб. – Все хорошо, да?
– Да, мамочка.
– Вот и славно. – Она улыбается и гладит меня по голове.
Выключив свет, мама выходит и тихо затворяет за собой дверь.
Я лежу с открытыми глазами. В полумраке мне виден громоздкий силуэт платяного шкафа в углу и очертания пустой кровати Карла у окна. Будь брат сейчас здесь, грозные тени не посмели бы прикоснуться ко мне. А так стоит мне только закрыть глаза, и я возвращаюсь в озеро: вода тянет меня в мглистую глубину, душит, затекает в легкие. Сердце колотится, и веки вскидываются сами собой, точно на пружинах.
Не спи. Не спи. Не спи.
Дверь спальни, скрипнув, отворяется раньше, чем я ждала.
– Карл, это ты?
– Хетти? Еще не спишь?
– Не могу заснуть.
– Я так и подумал. Слушай, у меня кое-что для тебя есть. Подарок. Я берег его на твой день рождения, но подарю сейчас. А на день рождения будет что-нибудь другое. – Он щелкает выключателем, и я зажмуриваюсь от яркого света.
Карл ныряет под свою кровать и, пошарив там, вскоре появляется с прямоугольным коричневым пакетом в руках.
– Вот, – произносит он и кладет пакет мне на одеяло, когда я, оттолкнувшись локтями, сажусь в кровати. Карл тоже опускается на краешек. Вид у него смущенный, лоб под темной челкой наморщен. – Мне так жалко, что не я спас тебя сегодня, Мышонок, но я был далеко.
Я понимаю, что он говорит серьезно, когда его глаза заглядывают в мои. Зрачки у него большие, расширенные от страха, и я знаю, что в душе он плачет, так же как я. Я киваю ему, чтобы он понял: я все вижу.
– Хорошо, что Вальтер был рядом. И он твой лучший друг.
Я перевожу взгляд на коричневый пакет, такой увесистый в моих руках.
– Открой же, – говорит брат.
Бумажный пакет шуршит, пока я разворачиваю его. Сунув руку внутрь, я нащупываю твердую книжную обложку. Это оказывается дневник, настоящий, взрослый. Обложка покрыта геометрическим орнаментом коричневого, оранжевого и синего цветов. Бумага внутри сливочно-белая.
– Какой красивый, – шепчу я. – Спасибо тебе, Карл.
– Там еще кое-что есть, – улыбается брат.
На дне пакета оказывается ручка, синяя с серебром.
– Я подумал, этот дневник как раз то, что надо для твоих секретов и историй. Ты ведь любишь сочинять. – Глаза Карла ни на миг не отрываются от моего лица.
– Я постараюсь. Придумаю что-нибудь интересное. Но не про то, как я тонула.
Улыбаюсь ему в ответ. Пусть брат знает, что все в порядке.
Когда моя голова снова касается подушки, я понимаю, что все действительно хорошо, хотя кое-что в моей жизни изменилось.
Я чуть не утонула, и меня спас Вальтер.
Это все меняет.
Часть первая
7 августа 1933 года
– Метаморфозис! – восклицает доктор Крейц. – Вот как этот текст называют англичане. – И он широким жестом поводит книгой в воздухе так, что шелестят страницы. – Кто-нибудь из вас знает, что означает это слово?
Он опирается на учительский стол. Рукава его рубашки закатаны до локтей. Никто не издает ни звука. Мы сидим на деревянных скамьях классной комнаты в гимназии и молчим.
Да, пыльные, шумные классы фольксшуле больше не для меня. Тесная, засыпанная черным шлаком игровая площадка, где толкутся шумные, грубые дети, превратилась в смутное воспоминание далекой, еще до летних каникул, поры. Гимназия совсем другая: здесь высокие сводчатые потолки и гулкие коридоры. В центре большой зал с высоким потолком на мощных балках, а над ним – величественная красная мансардная крыша. Учителя здесь образованнее, строже и даже как будто выше ростом, чем в фольксшуле. Но, хотя я лучше справилась со вступительными экзаменами, чем мой брат Карл три года назад, когда ему было одиннадцать, все же я не чувствую себя особенно умной.
– Кажется, это значит «превращение»? – нарушает молчание чей-то голос сзади.
Я выворачиваю шею и вижу девчонку-коротышку с копной черных волос, курчавых, почти как у меня.
– Пожалуйста, назовись, – говорит доктор Крейц, вскидывает голову и выкатывает глаза, прямо как лягушка.
– Фрида Федерман, – уверенно отвечает девочка.
– Вот именно. Да, Фрида. – Доктор Крейц в восторге. – Превращение. Перерождение. Изменение. В переводе с греческого «метаморфозис» – «изменение формы». – Учитель начинает мерить шагами класс. – Греческий и латынь учат нас всему, что нам необходимо знать о состоянии человека.
– Фрида Федерман – еврейка, – шепчет кто-то из девочек позади меня, и так громко, что учитель просто не может не слышать, но виду не показывает. Проходя мимо стола, он берет с него книгу.
У доктора Крейца узкие плечи и выпирающее брюшко. Край сорочки выбился из брюк, галстук повязан криво. Сразу видно, что в эту школу, известную своим классическим образованием, его взяли не за красоту или опрятность, а за знания и ум.
– Франц Кафка, – произносит он, глядя в потолок так внимательно, словно надеется обнаружить там упомянутого автора, восседающего верхом на потолочной балке. – До чего талантливым человеком он был, и веселым. Вот послушайте.
И учитель так энергично перелистывает страницы книги, что у него разлетаются волосы. А потом начинает читать, медленно описывая по комнате круг с книгой в руках. Монотонным голосом он рассказывает нам завораживающую историю Грегора, коммивояжера, который проснулся однажды утром и обнаружил, что за ночь превратился в гигантское насекомое.
Свет льется в класс через длинное прямоугольное окно высоко в стене. С огромного портрета над доской на нас безмятежно взирает Адольф Гитлер. Голос доктора Крейца то опускается, то поднимается, то затихает, то грохочет. Я так долго гляжу на портрет, что лицо Гитлера плывет и покачивается у меня перед глазами. Он по-прежнему смотрит на меня, не мигая, но я могу поклясться, что его губы дрогнули, будто вот-вот улыбнутся, а сам он выйдет из рамы и скажет: «Ха-ха, а я над вами пошутил. Я уже давно здесь».
Но все это, конечно, мне лишь кажется, и я отвожу глаза. Карл говорит, что у меня слишком живое воображение. Мое сердце немного ускоряет ритм, и я думаю: что, если мой брат прав?
Доктор Крейц читает. Стараясь не смотреть больше на Гитлера, я разглядываю профиль девочки, моей соседки по парте. Она высокая, стройная, золотисто-каштановые волосы двумя гладкими косами лежат у нее на плечах. Овал бледного лица безупречен, словно изваян резцом из лучшего мрамора. Она высоко держит голову, наблюдая за тем, как доктор Крейц ходит по классу. Почувствовав мой взгляд, девочка поворачивается и устремляет на меня свои зеленые глаза с чуть опущенными внешними уголками.
– Привет, – шепчет она. – Меня зовут Эрна Беккер. – Она едва заметно улыбается.
– Хетти Хайнрих, – отвечаю я, жутко стесняясь своих курчавых черных волос, больших глаз и слишком круглых щек.
Никого красивее Эрны Беккер я в жизни не видела.
Громкий стук в дверь прерывает доктора Крейца на полуслове.
– Герр Гофман… – обращается он к вошедшему – высокому, худощавому мужчине в жилете и галстуке-бабочке.
– Хайль Гитлер! – приветствует герр Гофман класс.
– Хайль Гитлер! – хором отвечаем мы.
– Господин директор, – доктор Крейц откашливается, – для меня большая честь видеть вас на своем уроке.
Герр Гофман встает перед классом.
– Добро пожаловать в нашу замечательную гимназию, – начинает он, улыбаясь нам. – Каждый из вас попал сюда не просто так, а выдержав труднейший экзамен. Но это лишь начало пути. Только упорным трудом и образцовым поведением вы добьетесь высоких результатов в этой школе. Что одинаково верно не только для мальчиков, но и для девочек. Со временем вы все станете превосходными членами нашего великого нового Рейха. Я уверен, что и ваши родители, и гимназия будут гордиться вами. Желаю вам всем удачи.
Я улыбаюсь директору. Моя мечта – стать врачом, по возможности – мировой знаменитостью. Мне верится, что учеба в этой замечательной школе – первый шаг на пути к осуществлению моего честолюбивого замысла. И я буду очень стараться на каждом уроке. Всегда.
Герр Гофман обращается к доктору Крейцу:
– Что вы проходите сегодня?
Доктор Крейц молча показывает директору обложку «Превращения».
Ужас искажает лицо герра Гофмана.
– Доктор Крейц, вы с ума сошли?
Учитель пожимает плечами:
– Это великолепный текст, герр Гофман. Он как раз вводит все темы, о которых мы будем вести речь в этом году: символизм, метафора, абсурдность бытия…
– Это мы еще обсудим, но позже. А пока вы прекрасно знаете, что это совсем неподходящее произведение для школы. Будьте любезны, к следующему разу подберите порядочного немецкого писателя. До свидания, дети. – И он выбегает из комнаты, громко хлопнув дверью.
Доктор Крейц съеживается.
Подходит к столу, дрожащими руками кладет в портфель «Превращение». И смотрит на нас, облизывая губы, словно не знает, что теперь с нами делать. Кое-кто в классе уже начинает болтать, но учитель не пытается навести порядок.
И опять он напоминает мне лягушку, только теперь ее как будто переехало колесо.
Я выхожу из школы. На улице меня уже ждет Томас. Худющий, длинноногий, он стоит, небрежно привалившись к стволу высокого дерева на краю Нордплац. Сбежать я не успеваю: он замечает меня, подбегает и чуть не сбивает с ног, все это с кривой ухмылкой.
– Ну, как там было? – спрашивает он и смотрит через плечо на школу.
Чуть приотстав, мы идем за шумными старшеклассниками через зеленую площадь в Голис.
– Школа как школа. Просто… умнее и строже, вот и все.
Томас грустнеет. Он тоже мог бы туда поступить, только его родителям нечем платить за учебу. С экзаменами он справился бы.
– Так странно, что ты больше не живешь в нашем квартале, – говорит он. – Без тебя там как-то… пусто, – подумав, добавляет он.
– Я же совсем рядом.
– Ну да. – Всю дорогу, пока мы идем, останавливаясь только у перехода через Кирхплац, он громко сопит. – А какой у тебя теперь дом?
– Вот погоди, увидишь! – смеюсь я. – После той квартирки ты просто не поверишь! Побежали! – И я срываюсь с места, чувствуя, как у меня внутри растет пузырь радости.
Наш огромный новый дом на Фрицшештрассе с островерхой крышей, из которой в небо торчат две дымовые трубы, похожие на толстые указательные пальцы. В нем четыре этажа – четыре ряда окон. В нашей семье каждый мог бы жить на отдельном этаже.
– Самый большой на улице, – выдыхает Томас, потрясенно глядя на красивое здание из светлого песчаника с черной отделкой.
Его рыжеватые волосы растрепались, глаза за толстыми стеклами очков в черепаховой оправе кажутся огромными, как у мухи. Обозревая величие нашего дома, он даже морщит нос.
Я гордо выпрямляюсь.
– А сад за ним есть?
– Ну конечно! Вон моя комната. – Пальцем я показываю на балкон второго этажа.
Прямо под ним растет чудесная старая вишня. Нижние ветки ее раскидистой кроны нависают над тротуаром и железными перильцами перед домом, спускаются под балкон. Прямо в оконной нише у меня есть сиденье. Люблю проводить время там: оттуда хорошо виден перекресток с Берггартенштрассе, если посмотреть влево, а если вправо – то вся Фрицшештрассе до самого дома Вальтера. Я вижу, когда он выходит и когда возвращается обратно.
– Внутри, наверное, тоже здорово. – Томас прижимает лицо к прутьям ограды. – Спорю, что там у вас две лестницы. И погреб тоже есть. А может быть, даже темница, а в ней кости пленников!
– Не говори чепухи.
– Можно мне зайти? – спрашивает Томас.
Я смотрю на него искоса. Всего несколько недель назад мы с ним играли на улице позади дома, в котором была наша квартира, а кажется, будто годы прошли. И не я, а совсем другая девочка пинала во дворе мяч и съезжала по глинистому откосу набережной посмотреть, как паровозы, пыхтя, втаскивают на станцию одни тяжелые составы и покидают ее с другими.
– Не сегодня, – слышу я свой голос. – Извини. Может, в другой раз. – И я толкаю тяжелую кованую калитку. Она открывается со скрипом, а захлопывается с громким приятным щелчком, оставляя Томаса на улице.
В просторной передней с деревянным паркетом я оставляю сумку и вспоминаю июньский день, когда мы только переехали в этот дом.
– Без кухарки и горничной здесь не обойтись, – сказала тогда мама, стоя на этом самом месте и с изумлением озираясь. На меня и сейчас точно пахнуло ароматом ее духов «Vol de Nuit». – В одиночку я с таким домом не управлюсь, – добавила она и приложила руку к груди.
Папа, спокойный и невозмутимый, в легких брюках и рубашке с открытым воротом, взъерошил мне волосы и сказал:
– Самый завидный дом во всем Лейпциге. Ну, или один из них.
– Мне он ужасно нравится, – сказала я отцу, с улыбкой глядя в его тяжелое лицо.
– Что, не ожидала, а, Шнуфель? Даже мечтать не могла? – И он, взяв с пола коробку, пинком отворил первую по коридору дверь. – Мой кабинет, – сказал отец и, довольный, скрылся внутри.
– А можно, я тоже выберу себе спальню? – спросил Карл, и у него даже глаза загорелись при мысли о собственной комнате.
– Почему нет? – ответила мама, а я пошла за ней, когда она стала обходить дом, сверяясь со списком предметов мебели и картин, оставленных в особняке прежними жильцами.
Трудно забыть тот миг, когда я впервые увидела красно-золотую столовую, залитую солнцем гостиную – одно пятно света лежало на ковре, другое на рояле, – бледно-голубую утреннюю комнату с граммофоном в углу, оранжерею со стеклянным куполом потолка, наполненную экзотическими растениями, между которыми стояла плетеная мебель. Наша старая квартирка целиком уместилась бы в передней этого дома, и еще место осталось бы.
Наполненная счастьем, словно воздушный шар – воздухом, я бегу через переднюю, по гулкому каменному коридору, мимо большой кухни, мимо ванной, пока не оказываюсь в треугольном саду за домом. Посреди сада газон, по краям – цветы, а в дальнем от дома углу – огромный старый дуб. Железной дороги здесь нет. Вот и хорошо. Я совсем не буду скучать по поездам, которые со скрежетом и лязгом уходили неизвестно куда среди ночи, так что от них тряслась моя кровать в старой квартире.
В дальнем углу сада, задрав голову, я смотрю на пеструю от солнца листву и ветви старого дуба. Хотя мы больше не ходим в церковь – папа говорит, что вера отвлекает нас от главной задачи и, кроме того, церковь не одобряет герр Гиммлер, – я все равно знаю: Господь улыбнулся мне. Я – особая, и потому Он сделал мне подарок – дом на дереве. Настоящий. Большой. С надежной крышей и стенами. С узкой веревочной лестницей, которая свисает из отверстия в деревянном полу.
Вот погоди, то-то еще будет, когда Томас его увидит. Да он с ума от зависти сойдет! Я представляю себе его лицо и хохочу в голос.
17 сентября 1933 года
Из оконной ниши, где я устроила себе гнездо из подушек, я наблюдаю за Фрицшештрассе. Если мне повезет, то появится Вальтер: руки в карманах коротких штанишек, шаркая подошвами по асфальту, он будет прохаживаться по улице и высматривать Карла. Но дорога пуста. Сквозь ветки дерева я вижу пожилую чету: старики выходят из элегантного белого дома напротив. На поводке они ведут черную лохматую собаку. Пес идет, вывалив длинный красный язык, как будто улыбается. В нашей прежней квартире для собаки не было места, но теперь мама так не скажет. Я бегу к ней.
На кухне Берта вытирает испачканные в муке руки о передник.
– У мамы голова болит, – объясняет кухарка. – Она ушла наверх, прилечь.
– Как можно лежать в постели в разгар дня?
– Я бы тоже полежать не отказалась, – фыркает Берта, продолжая месить. – Может, я чем-то тебе помогу?
– Нам надо завести собаку. В таком большом доме, как этот, без собаки просто нельзя.
– Понятно. Ну, с этим можно подождать, пока твоя мама не встанет. А кроме того, она, может, и не захочет собаку.
Перестав месить, Берта берет тесто и с размаху швыряет его о стол. Видно, как под веснушчатой кожей ходят мышцы предплечий.
– Может, пойти разбудить ее? Как ты думаешь, Берта?
– Нет, фройляйн Герта. Я думаю, это плохая мысль.
Я вздыхаю и понуро выхожу из дому. Старики с собакой еще не скрылись из виду – ковыляют в конце улицы. Быстро догоняю их.
– Доброе утро. Можно погладить вашу собаку? Меня зовут Хетти. Я живу в том большом доме, через дорогу от вас.
Старик одет в коричневый костюм с галстуком, шляпа хомбург аккуратно сидит у него на голове. Женщина, маленькая и хрупкая, в легком пальто, несмотря на теплый день, смотрит на мужа и часто моргает.
Он, негромко кашлянув, тихо говорит ей:
– Она всего лишь ребенок, Руфь. – Потом поворачивается ко мне. – Конечно погладь. Его зовут Флоки, а я герр Гольдшмидт.
Флоки, кажется, виляет не только хвостом, но и всем телом, вплоть до кончика носа.
– Какой ты добрый, – говорю я псу, опускаюсь рядом с ним на корточки и хихикаю, когда он ставит передние лапы мне на колени и начинает лизать мои уши.
– Хотите, я схожу с ним в парк? – Я смотрю на Гольдшмидтов. Они ведь и правда очень старые, а Флоки так хочется побегать. – Я умею обращаться с собаками. Я его не потеряю, не думайте. – Я встаю и принимаю ответственный вид.
На этот раз отвечает фрау Гольдшмидт:
– Нет, оставь пса в покое. – Голос у нее недовольный и такой кислый, как будто она только что разжевала лимонное зернышко. – После того, что было, я тебе не позволю.
Я начинаю пятиться. Наверное, она не любит детей?
– Успокойся, Руфь. Не надо так. Идем. – Герр Гольдшмидт тянет жену за руку, но та не трогается с места, ее темные глаза становятся узкими как щелочки.
– Твой отец, – шипит она мне, – выжил их из дому. Надуманные обвинения. Травля в его газетенке. Вот кто настоящий преступник! Все это ложь и неправда…
– Руфь! Прошу тебя! – Герр Гольдшмидт дергает жену за руку, но ее уже не остановить.
Она дрожит, слова вылетают у нее изо рта вперемешку с брызгами слюны.
– Дрюкеры – хорошие люди. Они хорошо зарабатывали. Но успех порождает зависть, ведь так? Завидуют те, кто ничего не добился. А теперь посмотрите на него: украл дом и расселся в нем как хозяин!
– Руфь! – Голос герра Гольдшмидта пронзителен и резок. Он поворачивается ко мне. – Прошу прощения за то, что наговорила моя жена, она сегодня сама не своя…
Но я уже поняла, что эта старуха – ведьма, и опрометью бегу от нее прочь, пока она не обрызгала меня своей ядовитой слюной. Лишь захлопнув за собой железную калитку, я останавливаюсь. Сердце стучит, как копыта скаковой лошади по дорожке ипподрома.
На улице у нашего дома припаркована машина, а в передней я застаю незнакомую молодую женщину: на ней плотно облегающий коричневый костюм, который делает ее похожей на боквурст
[1]. У незнакомки круглые щеки, курносый нос и губы такой толщины, каких я не видела ни у кого в жизни. Волосы цвета оберточной бумаги заплетены в косу, так плотно уложенную на макушке, что кожа над ушами натянулась и покраснела. Она смотрит на меня с удивлением.
– Здравствуй, – ласково говорит она мне. – Я фройляйн Мюллер. А ты, наверное, Герта?
Папа, большой как медведь и красивый в обтягивающей форме СС, выходит из кабинета. Протягивает фройляйн Мюллер пару тоненьких папок.
– Привет, Шнуфель! Пару дней не увидимся. Уезжаю в Берлин, по делам СС. – Он обнимает меня, прижимая мою голову к своей груди. Твердая пряжка его нагрудного ремня впивается мне в щеку. – А где твоя мать? Елена, Елена! – От крика внутри у него все вибрирует.
– Франц? – Мама в широкополой соломенной шляпе и летящем платье входит через заднюю дверь из сада. В руках у нее срезанные цветы, ножницы и еще что-то. За ней идет Карл. – Ты дома? Почему так рано? – удивленно спрашивает она.
– А, вот ты где. Елена, это Хильда Мюллер, моя новая секретарша. – (Молодая женщина улыбается и кивает маме.) – Слушай, я еду в Берлин. Дело срочное – у нас опять проблемы с коммунистами. – Он вздыхает. – А у меня еще еженедельная передовица для «Ляйпцигера» не готова, хотя завтра уже крайний срок. Фройляйн Мюллер поедет со мной и поможет в работе. – Папа умолкает, поднимает руки к лицу и трет его ладонями, сильно надавливая на глаза пальцами.
Бедный, он так устает на двух работах!
– Ты остановишься у бабушки Аннамарии? – спрашивает Карл.
– Надеюсь, что нет, – отвечает папа. – В смысле, – тут же поправляется он, – я, конечно, зайду к матери, если время позволит, что вряд ли. – Он поворачивается к маме. – Вечером позвоню. – Он берет ее руки в свои, целует в щеку. – Пока, Шнуфель, – говорит он мне, – слушайся маму.
– Хорошо, папа.
Я заглядываю ему в лицо, обрамленное светлыми, тщательно зачесанными назад волосами. Ловлю взгляд его светлых глаз в надежде прочесть в них любовь и показать ему, что я сама хочу всегда быть только хорошей. Но он смотрит не на меня, а на часы.
– Нам пора. – Папа поворачивается к Карлу. – Остаешься за старшего, молодой человек. Береги сестру и мать.
Втроем мы стоим у двери и смотрим, как они с фройляйн Мюллер садятся в блестящий черный автомобиль. Юбка на женщине такая тугая, что, кажется, вот-вот треснет. У нее большой круглый зад, и она ходит переваливаясь, как гусыня.
– Мама, – говорю я, когда автомобиль отъезжает, – Гольдшмидты, которые живут через дорогу, говорят, что папа украл наш дом. Разве это можно – украсть целый дом?
Мама поворачивается ко мне так резко, что подол ее платья взлетает вокруг нее, и смотрит мне в лицо:
– Они так сказали? Зачем ты с ними разговаривала?
– У них есть собачка, а я хотела ее погладить. Можно нам тоже завести собаку, раз мы живем здесь?
– Нельзя говорить с этими людьми.
– Я только хотела погладить собачку.
– Они же евреи, Хетти.
От этого слова по спине у меня бегут мурашки. Откуда мне было знать?
– Грязные свиньи, жиды, – говорит Карл и морщит нос.
– Они бездельники и заняты только тем, что распространяют лживые сплетни, – твердым голосом произносит мама; я наблюдаю за тем, как она ставит цветы в вазу и наполняет ее водой. – Это их основное занятие. Запомни, тебе нельзя разговаривать с ними. Мы живем в трудные времена. Вот почему папа служит в СС и работает в газете. СС защищают Гитлера и борются с любыми партиями, которые пытаются оказать ему сопротивление. Вот почему тебе, Хетти, следует с осторожностью выбирать себе друзей. Водись только с настоящими немцами, как мы. Ясно?
– Да, мама.
Она снова выходит в сад, и я за ней – не хочется оставаться в одиночестве. Там я рассматриваю кусты и цветы вдоль ограды. Надо же, здесь такой покой, тишина, и не подумаешь, что за пределами кованой решетки нашего сада затаилось зло. От страха меня снова пробирают мурашки. И тогда я представляю себе огромного свирепого пса, который бегает в саду вдоль забора, охраняя нас и наш дом. Мне сразу становится спокойнее.
8 октября 1933 года
В парадную дверь стучат.
– Кто бы это мог быть в такую рань, да еще в воскресенье?
Мама хмурит брови. Высокая, гибкая, наряженная в платье персикового цвета, она слетает по лестнице на первый этаж. Тонкая прядка волос выбивается на бегу из ее темного пучка волос, и мама заправляет ее за ухо.
Я уже тяну к себе массивную входную дверь. На крыльце стоит Вальтер, руки в карманах. Распахиваю дверь еще шире и набираю побольше воздуха в грудь, стараясь казаться выше ростом.
Когда Вальтер был малышом, он, наверное, походил на тех пухлощеких, светловолосых херувимов, которые парят в облаках на картинах с изображениями Марии и Младенца Христа. Сейчас ему четырнадцать, и хотя волосы у него по-прежнему кудрявые и светлые, а глаза голубые, но щеки уже втянулись, руки и ноги удлинились, сделав его похожим на жеребенка-подростка. Еще не мужчина, но уже не мальчик.
– Карл! – зовет мама.
Стоя на нижней ступеньке лестницы, она держится за круглую деревянную шишечку на перилах с таким видом, точно боится упасть.
– Доброе утро, фрау Хайнрих, – вежливо говорит Вальтер и переступает порог. – А Карл ничем не занят?
– Поднимайся, – зовет его Карл, чья ухмыляющаяся мордаха уже появляется на верхней ступеньке лестницы. – У меня поболтаем.
– Привет, Вальтер, – говорю я.
Тот наклоняется развязать ботинки и, кажется, совсем меня не слышит.
– Хочешь подняться в дом на дереве? – делаю я вторую попытку, но он уже бежит наверх, к Карлу.
Из кабинета выходит папа, руки в боки. Он хмуро смотрит в спину Вальтеру.
– Опять этот, – ворчит папа и сердито смотрит на маму. – Значит, ты так ему и не сказала?
– Перестань, Франц. – Мама вздыхает, ее руки безвольно вытягиваются вдоль боков, плечи поникают. – Пожалуйста, давай не будем об этом.
– Только потому, что он однажды спас… – Папа бросает на меня быстрый взгляд, и я понимаю: он говорит о том дне, когда я Едва Не Утонула. – Мне это не нравится. – Он поворачивается и уходит в кабинет, резко и громко хлопнув дверью.
Мы с мамой остаемся в передней одни. Стоим и смотрим друг на друга. Ледяные пальцы невидимками касаются моей спины.
– Что папе не нравится? – шепотом спрашиваю я.
Мама вздыхает:
– Иди вымой лицо и руки. Сегодня мы идем в солдатский дом.
– Но…
– Всего на пару часов. Тебе это полезно.
– Мне обязательно туда идти?
– Да, обязательно, – твердо отвечает она. – Труд на общее благо – святой долг каждого из нас. Он приближает нас к фюреру. Мы все должны проявлять заботу друг о друге.
– Я бы лучше поиграла с Карлом и Вальтером.
– Девочкам, – непреклонным голосом говорит мама, – необходимо учиться покорности.
Крохотный узелок завязывается у меня внутри, пока я хмуро топаю наверх.
Солдатский дом на Халлишештрассе стоит, отступив от красной линии. Зданию уже не одна сотня лет, когда-то в нем была больница. Теперь здесь живут солдаты, которых сильно ранили, когда они храбро сражались за наш народ, и он называется Дом героев. Вокруг разбит приятный сад, сбоку просторная терраса, на ней выстроились инвалидные кресла. Мужчины, которые сидят в них, так неподвижно глядят на газон и клумбы за ним, что я невольно думаю: а вдруг они умерли?
Мама решительно ведет меня по ступеням наверх, к входной двери, и нажимает на кнопку звонка. Выходит медсестра в аккуратной форме, здоровается и впускает нас в переднюю, где пахнет полиролью и хлоркой. Там она представляется – Лизель. Из-под ее белой шапочки выглядывают прядки светлых волос.
– Хайль Гитлер! Как замечательно, что вы опять пришли, фрау Хайнрих.
– Хайль Гитлер! Это моя дочь, Герта.
– Очень приятно видеть вас обеих. Наши обитатели всегда так рады вашим визитам, фрау Хайнрих.
И Лизель ведет нас по темному коридору, мимо палаты, куда я заглядываю на ходу. Восемь железных коек, все аккуратно застелены и пусты. «Жильцы сейчас в комнате отдыха», – объясняет Лизель. Я стараюсь не делать глубоких вдохов: запах хлорки не может перебить всепроникающую вонь человеческой мочи и еще чего-то неприятного.
– Некоторые из наших постоянных обитателей – герои войны, Герта, но у них нет семей, – говорит Лизель. – Они заслужили комфорт, в котором проводят свои последние дни.
– Да, конечно заслужили, – киваю я.
– Разумеется. Но у нас очень мало средств. Сейчас так трудно… – Лизель умолкает, и на лбу у нее появляется морщинка.
– Я устраиваю обед для сбора пожертвований, – с энтузиазмом подхватывает мама. – А мой муж поместит в «Ляйпцигере» статью о трудностях, которые вы испытываете.
– Нам так повезло, что нашей патронессой стала твоя мама. – Лизель улыбается мне. – Вот кто не устает трудиться на благо других.
Я с удивлением смотрю на маму. Для меня она просто мама. Но тут я понимаю, что она и еще кое-кто.
В комнате отдыха мы застаем трех солдат-инвалидов, которые сидят в плетеных креслах на колесах, составленных в полукруг. Я знаю, что глазеть на людей невежливо, но ничего не могу с собой поделать. От вида одного из них меня прошибает пот. У солдата нет половины лица, вторая половина – искореженная масса плоти. На месте рта – маленькая дырочка, большой кусок щеки отсутствует. Глаза над ней тоже нет, зато второй, мутный, белый, таращится из съежившейся плоти. Голова солдата похожа на полуобглоданный кусок цыпленка.
Меня начинает мутить, и я уже боюсь, что меня вырвет, когда мама хватает меня за руку и сильно дергает.
Я делаю глубокий вдох. Нельзя быть такой неженкой, как же я тогда стану врачом?
По сравнению с первым другие два инвалида просто красавцы: один, правда, без ног, другой с половиной ноги и без руки, но ничего, смотреть можно.
Я бросаю взгляд на маму, которая стоит посреди мрачной комнаты перед живым человеческим паноптикумом, и вдруг понимаю, какая она красивая – красивее всех на свете. Ее сияющие глаза и очаровательная улыбка гаснут, но она тут же берет себя в руки и, блестя волосами, глазами, зубами и персиковым шелком платья, наполняет унылое помещение цветом, жизнью, блеском.
Приносят лимонный чай с печеньем. Лизель вставляет соломинку в рот человеку с изжеванным лицом и помогает ему пить. Он с хлюпаньем втягивает в себя чай, но, когда она вынимает соломинку, часть жидкости проливается ему на рубашку, стекая по измочаленной плоти, которая когда-то покрывала его подбородок. Сестра ловко вытирает пролитое, потом подходит и садится рядом со мной.
– Что с ними случилось? – шепотом спрашиваю я.
– Рядом с ними взорвался снаряд. Эти еще ничего, есть и другие, хуже. – После паузы Лизель добавляет: – Ужасная штука – война.
– Я никогда об этом не задумывалась.
– С чего бы тебе? Ты еще маленькая. Может, в другой раз задержишься, почитаешь им что-нибудь? Твоя мама часто рассказывает нам, какая ты умница. Им понравится. Хорошенькое юное существо так скрашивает жизнь.
Я с удивлением смотрю на маму, она ободряюще улыбается мне. Мама похвалила меня – теплая волна удовольствия прокатывается по мне с головы до ног.
– Конечно, – говорю я искренне. – С удовольствием.
Сестра похлопывает меня по коленке, потом встает, чтобы еще раз обтереть лицо изуродованного человека и предложить инвалидам воды.
Когда мы уходим, Лизель машет нам с крыльца. Огромными глотками я пью сладкий уличный воздух и едва сдерживаю желание бежать отсюда, куда глаза глядят.
– Эти люди так ужасно пострадали, мама.
– Им еще повезло, о них заботятся.
Мы идем медленно, наслаждаемся лучами заходящего солнца. Все вокруг кажется мне новым и таким прекрасным. Никогда еще я не видела так ясно всей красоты раскидистых крон деревьев, не слышала всей прелести птичьей песни, не чувствовала совершенства собственных рук и ног. Я вдруг понимаю, что хочу стать не просто врачом, а хирургом. Чтобы помогать им. Даю себе слово еще лучше учиться в школе.
Пожалуйста, пусть больше никогда не будет войны. Сохрани нас всех, папу, маму, Карла и меня.
– Войны ведь больше не будет, правда?
– Будем надеяться, что нет. Нам повезло, что у нас есть Гитлер, ведь он стоит за мир и гармонию во всей Европе. К сожалению, о других странах того же не скажешь. Что они сделали с нами под конец войны – эти ужасные репарации. Столько раненых, безработных, такая нищета царила кругом. Они и сейчас издеваются над нами. Хотят, чтобы мы страдали и дальше, но они дождутся, что мы скажем: «Хватит!» – и начнем бороться за то, что принадлежит нам по праву.
– Но кто? Кто – они?
– Наши враги, Хетти. Нас многие хотят уничтожить. Они хотят убивать, калечить, лишить нас всего, что для нас дорого. Хотят истребить сам наш образ жизни.
Липкие пальцы страха снова ползут по моей спине.
– Но кто они, наши враги?
Мама стискивает мою руку.
– Их много, и они разные. Но за каждым из них стоят евреи. Они хотят захватить весь мир. Но не бойся, детка, – добавляет мама своим чистым голосом. – Гитлер стоит у руля нашей новой Германии, а с ним нам ничего не страшно. Пусть у наших врагов дрожат от страха коленки!
11 октября 1933 года
– Извини, сегодня не могу, – говорю я еврейке Фриде, когда она просит меня встать с ней в пару на уроке гимнастики.