Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Строчки телеграммы плывут перед моими глазами, слова звенят в ушах, точно рой пчел.

– Не может быть, – выдыхаю я. – Мама?

Человек не может умереть девятнадцатилетним. Полным энергии и жажды жизни. Он не может умереть, когда он силен, красив, его зовут Карл и он мой брат.

Эти слова лгут. Наверняка.

Но мама рыдает, зажав руками рот, конвульсивно содрогаясь всем телом. Папа садится рядом с ней и крепко обнимает за плечи одной рукой. Мне невыносимо видеть его обвисшее лицо, потухший взгляд.

– Пожалуйста… – снова начинаю я.

– Это правда, – выдавливает сквозь слезы мама. – Карла больше нет.

– Твой брат… – начинает папа, но умолкает и только качает головой.

Я цепенею.

Не сводя с отца глаз, я опускаюсь на диван. Мне так нужно, чтобы он сказал что-нибудь. Нашел такие слова, от которых нам всем станет легче.

Когда я была маленькой, папа был самым большим и сильным человеком на свете. Он был главным, его все слушались, а мне было хорошо и спокойно рядом с ним. В моем мире папа был равен богу. И вот я вижу, как обмякло и съежилось его большое тело. Перед лицом смерти он оказался так же беспомощен, как все.

– Как это было? – спрашиваю я трясущимися, непослушными губами.

Папа снимает руку с маминых плеч и подается вперед, упираясь локтями в колени. Кажется, что у него нет больше сил держаться прямо.

– Только не Карл, – причитает мама, прижимая к глазам мокрый насквозь платок. – Только не мой мальчик. Кто угодно, только не Карл…

– Что с ним, черт возьми, случилось?! – вдруг вспыхиваю я. – Почему никто мне ничего не расскажет?

Чья-то рука протягивает мне чашку на блюдце.

– Возьмите, выпейте, от шока поможет, – слышу я голос Берты, добрый и мягкий. – Пейте, пейте.

Я послушно беру чашку, но руки трясутся так, что не могу поднести ее к губам.

– Несколько минут назад мне звонил гауптман Винклер, – дрожащим старческим голосом говорит папа.

Отпивает глоток чего-то золотистого – не то бренди, не то виски – из стакана, который подносит ему Берта. Кивком велит маме выпить. Она залпом опрокидывает свой стакан и закашливается.

– Был обычный тренировочный полет, отработка фигур высшего пилотажа, – продолжает папа. К его лицу как будто прикрепили маленькие гирьки, и они своим весом оттягивают каждую черточку вниз. – Карл учился управлять самолетом на большой скорости. Утро было ясное, порывами дул ветер. Но Карлу доводилось летать и в худших условиях. Все шло хорошо, когда на десятой минуте полета Карл, по словам Винклера, недостаточно сбросил скорость, входя в пике, и не сумел из него выйти. Самолет врезался в землю. – Папа глубоко вздыхает. – Множественные тяжелые ранения, особенно головы. В госпиталь его привезли в коме. Доктора ничего не смогли сделать.

– Врезался в землю… – повторяю я за отцом, не в силах осмыслить сказанное; в ушах все еще звенит; в груди нарастает тяжесть.

– Почему он был в самолете один? – срывающимся голосом спрашивает мама. – Он же был неопытным! О чем они думали!

– Ш-ш-ш, дорогая, не надо. – Большая папина ладонь накрывает ее худенькое колено. – Он отлетал целый год. Самолет был одноместный. «Хенкель НЕ 51». Винклер говорит, что Карл летал один не однажды и всегда производил хорошее впечатление на начальство. По словам Винклера, он стал бы прекрасным пилотом, если бы не эта трагедия. Одно утешение: если бы он выжил, то наверняка остался бы инвалидом. Так что, может быть, и к лучшему, что все так закончилось.

– К лучшему? – взвивается мама. Повернувшись к отцу, она вопит, вытаращив глаза: – Да кто он, черт побери, такой, чтобы судить, что для нашего сына лучше, а что хуже?! Это его вина, что наш Карл умер, а он еще рассуждает о том, что лучше, а что хуже! Да он наверняка сам сказал докторам, чтобы те его не спасали. Даже, наверное, приказал им убить его…

– Елена! – обрывает ее папа. – Ты не в себе. Гауптман Винклер был потрясен. Я слышал это по его голосу. Думаешь, его радует, что он потерял одного из самых многообещающих пилотов в дурацкой, бессмысленной аварии? Нет, конечно.

– Ох, Франц… как же я теперь? – Ее глаза снова наполняются слезами. – Только не Карл…

Папа медленно встает. Кажется, силы покинули его совершенно.

– Пойду вызову врача, пусть приедет, даст тебе успокоительного, – говорит он, шаркая к двери. – Присмотри за ней, Герта.

Я сажусь ближе к маме и беру ее за руку. Она такая тонкая, хрупкая, как птичья лапка. Сжимаю ее, но мама не замечает. Сидит, смотрит куда-то перед собой, крупные слезы текут по щекам.

– Я здесь, мама, я о тебе позабочусь, – говорю я, гоня от себя мысль о том, что Карл лежит сейчас один, на холодном столе в ледяном морге.

Ком у меня в груди растет, он вот-вот выдавит из моих легких воздух и сожмет сердце так, что ему негде будет биться.



Мы с Карлом в доме на дереве. Холодный и резкий запах его одеколона мешается с теплым, каким-то овсяным запахом его кожи. Брат улыбается, раздвигая рот, обнажая белизну зубов. В уголках темно-карих глаз ложатся едва заметные морщинки, позолоченная солнцем кожа сияет. Он поворачивает голову, и я вижу нежный детский пушок на тыльной стороне его шеи.

– Давай играть в римлян, – говорит он, протягивая мне деревянный меч. – Кто победит, тот император и до конца дня командует всеми.

– Так нечестно. – Я надуваю губы.

– Почему? – улыбается Карл. Он прекрасно знает почему, просто хочет, чтобы я сказала это вслух.

– Потому что ты всегда выигрываешь. Ты же больше, чем я.

– Значит, надо драться лучше – и умнее. Побеждает умнейший, – говорит он, вскакивает и плашмя ударяет меня мечом.

Я пытаюсь нанести ему ответный удар, но не могу: мешает приборная доска его бомбардировщика. Я сижу у Карла за спиной, но он, похоже, не знает, что я рядом. Хочу окликнуть его, предупредить, но не могу, мне изменяет голос. Самолет начинает бить крупная дрожь, и я вижу, как Карла прошибает пот, когда он пытается вернуть себе управление машиной. Она накреняется, с ускорением идя вниз. Ревет мотор. Я визжу без звука. В кабине воняет разогретым машинным маслом, дизелем и горячим металлом. И еще – по́том и близкой смертью. Земля несется нам навстречу, и вот раздается страшный грохот и скрежет мнущегося металла.

Я рывком сажусь на постели, вытаращив глаза. В комнате темно. Пот течет у меня по спине, губы ловят воздух.

Щелкнув выключателем ночника, я смотрю на часы. Три часа утра.

Карл умер. Я вспоминаю наш последний разговор – тяжелый, полный взаимного недоверия и упреков. С самого детства брат был центром моей вселенной. Когда между нами что-то пошло не так? И как мне теперь жить, помня, что последние слова, которые мы сказали друг другу, были такими?

Слезы выкатываются у меня из глаз, падают на подушку. В комнате так тихо, словно само время остановилось и планета перестала вращаться.

Но часы на каминной полке все тикают.

Я поворачиваюсь к портрету Гитлера. Он, довольный, смотрит на меня сверху вниз, его усы топорщатся.

Это ты во всем виноват. Как ты мог позволить, чтобы такое случилось с моим братом, таким красивым, таким любимым?

Он отвечает мне заносчивым взглядом черных глаз, непроницаемых и блестящих, как мокрая галька.

Это твое наказание, любительница евреев. Ты сама виновата, связалась с врагом. Пошла по кривой дорожке. Ты выбрала зло, вот и неси теперь наказание за это.

Но Карл во всем следовал твоим заветам. Он отдал тебе все, что у него было. Свою беззаветную любовь, а теперь и жизнь. Он не такой, как я. Почему же ты убил его, а не меня?

Ты сама знаешь, что случается с теми, кто заключает договор с дьяволом…

На губах Гитлера играет ехидная улыбка.

Меня вдруг обдает жаром, я чувствую, что не могу больше видеть его ухмылку. Я сделала выбор. И не важно, что Вальтер скоро уедет и женится на Анне. Не важно, что я никогда его больше не увижу. Он научил меня тому, чего я не знала раньше, а теперь знаю. Все вы лжете, герр Гитлер. Это из-за вас умер Карл. Вы – ублюдок.

Я подбегаю к портрету и так дергаю за раму, что она соскакивает со стены вместе с гвоздем и куском штукатурки. Швырнув портрет на пол, я топчу его ногами. Рама трескается, а я все топчу это лицо, втираю пятками в пол ненавистные глаза.

Ненавижу тебя. Ненавижу. Ненавижу!

Теперь я знаю точно: его послал не Бог, а дьявол. Испорченную картину засовываю за гардероб.

8 октября 1938 года

Наутро папа запирается в кабинете, чтобы сделать важные звонки. Мама еще спит. Вчера она приняла успокоительное, прописанное доктором. Я у себя, сижу под окном, рядом со мной Куши, жмется к моему бедру мохнатым боком. С ним тепло и не так хочется плакать.

Внизу, на улице, необъяснимым образом идет своим чередом жизнь. Шелестя шинами, проезжает автомобиль. Парнишка на велосипеде. По тротуару рука об руку идут двое: у женщины волосы до плеч, их кончики подвиты, цвет чуть светлее, чем у Эрны.

Эрна.

Эрна. У меня холодеет под ложечкой. Надо ведь рассказать ей, что случилось.

Тихий стук в дверь. Ингрид. Осунувшаяся, бледная.

– Вам что-нибудь принести, фройляйн? – спрашивает она. – Вы совсем не завтракали…

– Я не голодная.

– Понимаю. Это такой… ужас.

Она подходит совсем близко, как будто хочет протянуть руку и коснуться меня, но вместо этого сцепляет пальцы так крепко, что белеют костяшки.

– Да, хуже этого не может быть ничего, – говорю я.

– Да… да, я понимаю. И мне так жаль. В смысле, нам с Бертой, мы обе с ней очень расстроены.

Я внимательно гляжу на нее. Прямо в ее светлые серые глаза, как будто надеюсь сквозь них заглянуть прямо ей в душу. Но они непроницаемы, словно стальные ложки. И во мне вспыхивает гнев. Да кем она себя возомнила?! Лезет ко мне теперь со своими фальшивыми словами и вкрадчивыми манерами, а раньше только и знала, что ехидничала да заигрывала с Карлом. Все-таки она или не она рассказала ему о Вальтере? И как она теперь смеет делать вид, будто понимает, что я чувствую, потеряв брата.

– А какое тебе дело?

Она отшатывается:

– Извините. Я не имела в виду ничего такого… – Она краснеет.

– Ты не ответила на мой вопрос, – холодно настаиваю я. – Почему ты так переживаешь?

– Карл был всегда добр ко мне, – мямлит она. – В смысле… он такой… был такой красивый и добрый. А главное, он слушал. У него всегда находилось время, чтобы поговорить со мной, узнать меня поближе, как будто я ему нравилась…

– Да? И насколько же близко он успел тебя узнать?

– Я не понимаю, о чем вы, – лепечет она, качая головой. Вид у нее несчастный. – На что вы намекаете? – Ингрид густо краснеет.

Я встаю, поворачиваюсь к ней лицом и расправляю плечи:

– Ни на что. Я ни на что не намекаю.

Мы смотрим одна на другую.

– Я не хочу есть, – говорю я и отворачиваюсь. – Дай мне побыть одной.

– Я хотела помочь, – сухо произносит Ингрид. – Только и всего.

Когда за ней, щелкнув, закрывается дверь, я поворачиваюсь приласкать Куши. Надо пожаловаться на нее папе, пусть он уволит ее за то, что шпионила за мной. А вдруг она и правда что-то про меня разнюхала и скажет ему? Что тогда?

Знание – власть. Ничего я с ней не сделаю.

Я прислоняюсь головой к жалюзи. Измученная, я закрываю глаза.

Вот и нет больше моего брата. Жизнь никогда уже не будет прежней.



Промозглый день клонится к вечеру, когда я иду к дому Эрны. Надо же, осень пришла, а я и не заметила. А может быть, холод идет у меня изнутри. От голода подводит живот. Я ведь со вчерашнего дня ничего не ела.

Эрна, радостно улыбаясь, встречает меня на улице.

– Ох, Эрна! – Я хватаю ее за руки, чтобы унять дрожь в своих. – У меня такая плохая новость.

– Какая? Что-то случилось?

Обеими руками Эрна обнимает меня за плечи, и под участливым взглядом ее зеленых глаз ко мне наконец приходят слезы. Тяжесть в моей груди растет, растекается по всему телу, и скоро понимание того, что Карл никогда больше не придет домой, разрывает меня на куски.

– Пойдем в дом, – говорит Эрна, подталкивая меня к лестнице, которая ведет в ее квартиру.

Но она не успевает открыть дверь, как я поворачиваюсь к ней. Мне приходит в голову, что ее родители, наверное, так ничего и не знают о ее недавнем романе.

– Карл… – выдавливаю я. – Несчастный случай.

Эрна застывает на месте, и даже в темноте коридора я вижу, как расширяются ее глаза.

– Он погиб, вчера утром.

– О, боже мой, нет! – шепчет она. – Не может быть… – В ее глазах неверие, такое же, какое испытала вчера я.

Мы входим в уютную квартиру Эрны и поднимаемся по узкой лесенке к ней в спальню.

– Расскажи мне, – просит она, и я вижу, как ее глаза наполняются слезами, – как это было.

Но я сама почти ничего не знаю. Последние двадцать четыре часа прошли, словно в бреду, и я пересказываю ей слова гауптмана Винклера.

Пока я говорю, Эрна садится на кровать и с мокрыми глазами наматывает на пальцы платок.

– О, Хетти… – Она протягивает ко мне руки, и мы обнимаемся, словно сестры.

– Я тоже тебе сочувствую, Эрна. Ведь я знаю, сколько вы значили друг для друга.

Мы с Эрной лежим на кровати: моя голова на ее плече, огненные волосы рассыпались по нам обеим, точно покрывало.

– Бессмыслица какая-то, – говорит она после долгой паузы. – Просто не могу поверить.

– Мама винит во всем гауптмана Винклера. Папа – евреев. Клянется отомстить.

Эрна приподнимается на локте:

– При чем тут евреи?

– Из-за них нам приходится наращивать военную мощь. Мысль, конечно, вздорная, – вздыхаю я, – просто папе необходимо сейчас выплеснуть на кого-то свой гнев.

Я не добавляю, что от его разглагольствований меня тошнит. Молчу о том, что, когда я вижу маму, вялую и безвольную, точно тряпка, мне хочется наорать на нее и хорошенько встряхнуть. И главное, я молчу о том, что не понимаю, как мы теперь будем жить.

12 октября 1938 года

Чем больше в доме людей, тем сильнее мое одиночество. Чем больше родни, тем заметнее отсутствие Карла. Он был душой любой компании. Когда брат входил в комнату, там сразу словно вспыхивал свет. Теперь все шепчутся и крадутся, будто улыбка или громкий голос могут оскорбить того, кого нет с нами. И это сводит меня с ума. Я вспоминаю, как все было раньше, когда мы были детьми. Когда мы трое – Вальтер, Карл и я – играли и беззаботно веселились вместе. Еще до того, как узнали, что на свете есть смерть, и боль, и запретная любовь. Если бы мы могли туда вернуться.



Я захлопываю дневник и возвращаю его на обычное место. Время за полдень, и мама с папой прилегли отдохнуть. Дни проходят в тяжелой суете: непрошеные визитеры, подготовка к похоронам. Неудивительно, что все устали. Родственники съехались ото всюду, живут у нас. Дом полон людей, как на Рождество, только веселья нет. В школе сейчас осенние каникулы, но родители уже предупредили директора о том, что я не буду приходить на занятия еще неделю.

Выхожу из комнаты и шлепаю по притихшим коридорам в кухню, где Берта фарширует цыпленка на ужин.

– Милая фройляйн Хетти, – говорит она, – эти два дня я вас почти не вижу. Как вы, справляетесь?

– С т рудом.

– Садитесь-ка, поешьте. Я напекла печенья, и яблочный пирог тоже есть. Вам надо кушать. А то не будет сил. – И она прищелкивает языком. – Жуткое дело.

Помыв руки, Берта ставит на стол большой пирог и отрезает нам обеим по кусочку. Потом тяжело опускается на стул и вздыхает:

– Я, конечно, не жалуюсь, но в доме сейчас столько народу… Мы с Ингрид прямо с ног сбились.

– После похорон все уедут, – отвечаю я и отламываю маленький кусочек. Пирог сладкий и почти пряный. – И в доме снова настанет мертвая тишина.

– До чего жалко, такой молодой – и ни за что погиб, – качает головой Берта. – И ведь он не последний, сколько еще таких смертей будет. Уж казалось бы, та война дала нам такой урок. А мы опять за старое – посылаем своих парней в Испанию и бог знает куда еще. – И она снова цокает.

– А ты, Берта, кого-нибудь потеряла в ту войну?

– А то нет! – фыркает она. – Двух братьев и нареченного.

– Ох, прости. Я не знала.

– Да ничего. Откуда вам знать? Я ведь говорю об этом только потому, что догадываюсь, каково вам сейчас.

– Ты сказала, что потеряла нареченного.

– Да. Я была чуть постарше вас, когда мы обручились с ним, в тысяча девятьсот пятнадцатом. Ему был двадцать один год, он был сын фермера. Добряк такой, а глаза… озорные. Ты вряд ли поверишь, но я в те годы тоже ничего была, хорошенькая. – Берта улыбается своим воспоминаниям. – Он не вернулся. Пропал без вести, погиб, так нам сказали. Но я все надеялась, ждала – вдруг в один прекрасный день он войдет в мою дверь. Пусть даже глухой или слепой, безрукий или безногий. Да хоть все сразу. Лишь бы вернулся.

Я кладу руку поверх ладони Берты, стискиваю ей пальцы. Она отвечает мне печальной улыбкой:

– Ох, давно это все было. Одним словом, не вернулся он, сгинул на войне, и мои братья тоже.

– А ты никого больше не встретила?

– Нет. – Берта качает головой и вздыхает. – После войны мужчин в нашей деревне осталось совсем мало, на всех девушек не хватало. Столько молодых погибли. Да я не особо-то и хотела, все по жениху убивалась. Так что, когда родители предложили мне пойти в услужение, я не отказалась. Сначала работала в Галле, потом хозяева перебрались в Лейпциг, и я с ними.

– А где они поселились? – спрашиваю я из вежливости и проглатываю еще кусочек пирога, но он камнем ложится в желудок.

– Здесь, – спокойно отвечает Берта. – Я служила у той семьи, которая жила в этом доме до вас.

– У Дрюкеров? – удивленно переспрашиваю я. – Ты работала у евреев, которые раньше жили здесь? – (Берта кивает седой головой и опускает глаза.) – Я этого не знала.

– Нет, не знали, – соглашается она, все так же спокойно. – Я ведь не рассказывала.

– Но… то есть как… я хочу сказать… – Озираюсь, я хочу убедиться, что нас никто не слышит, и только тогда продолжаю: – Какие они были?

– На них я работала долго, много лет. – Берта мешкает.

Мы смотрим друг на друга, прикидываем, что можно рассказать, а о чем лучше промолчать.

– Знаешь, – наконец решаюсь я, – я кое-что слышала. О том, как мой отец заполучил этот дом. Но о тех, кто тут жил до нас, не знаю ничего. Как мне судить, кто прав, а кто виноват?

– Страшное было дело, – шепотом отвечает мне Берта. – Так-то они были добрые люди, а что до политики, кто их разберет. Я-то в политику не лезу. Чем от нее дальше, тем надежнее. То же и Ингрид говорю, да все без толку. Она у нас девица мудреная, станет она слушать старуху вроде меня. У нее одна новая Германия в голове, она считает, что молодые сейчас командуют парадом. А раз она сама молодая, значит у нее все права, что бы она под ними ни понимала. Любит посплетничать и совать нос в книжки… которые ей не принадлежат. – Она смотрит на меня. – Вы вот не такая, фройляйн Герта. Вы горой стоите за тех, кто вам дорог. Всегда такой были, с самого детства, всегда защищали тех, кому больше всех доставалось. Даже если они… Ну, в общем, даже если они вам не компания. Наверное, потому вы и смелая такая, не то что все мы. Но смелость в наше время – опасная штука.

– Что ты такое говоришь, Берта? Неужели Ингрид что-то обо мне напела? – Мое сердце бьется вдвое чаще обычного.

Берта шмыгает носом, промокает его платком, вытирает губы и кладет платок в карман. На ее тарелке не осталось ни крошки.

– Она говорит, что знает: у вас есть ухажер и дело между вами серьезное. Но кто он и с чего она это взяла, молчит. Твердит только, что видела однажды доказательство, что-то невероятное. Да уж я догадалась, кто он может быть. Кроме меня да Карла, она никому пока ничего не рассказала, но, если ей заблагорассудится, она доставит вам кучу неприятностей. Уж я говорю ей, говорю, чтобы она и думать об этом забыла, но меня она не слышит. Я для нее не авторитет. Так что будьте осторожны, фройляйн, я вас предупредила.

Ингрид видела нас вместе тогда, в «Саламандере», но тут ее слово против моего, и еще неизвестно, кому из нас скорее поверят. Она это понимает. Значит, должно быть что-то еще. Что-то серьезное. Но что же? Мои мысли мечутся, я судорожно соображаю, что бы это могло быть. Записки, которыми мы обменивались с Леной? Томас? Место, где она могла нас видеть? А может, испорченный портрет фюрера? Она не могла не заметить, что он исчез со стены. Может быть, даже нашла обломки за гардеробом. Надо сказать папе, что портрет упал и разбился, пусть купит мне новый. Вдруг у меня замирает сердце. Дневник. Что, если она нашла дневник? Представляя, как ее пальцы касаются его страниц, глаза бегут по строчкам, вчитываясь в мои сокровенные тайны, я едва не визжу от злости.

Откладываю вилку. Нет смысла притворяться, что я ем.

– Но… как ты узнала, кто он?

Берта вытирает руки чайным полотенцем.

– Видела вас двоих пару недель назад на трамвайной остановке. И сразу его узнала. Не забывайте, фройляйн, было время, когда он бывал здесь почти так же часто, как у себя дома, а я всегда его привечала. А еще я сразу поняла, что между вами что-то есть, по тому, как вы смотрели друг на друга: как будто вы одни на всем свете. И вспомнила, как оно было у меня с моим нареченным много лет назад.

Сколько раз я смотрела на нее за эти годы и вот теперь впервые увидела по-настоящему. Берту, которая всегда здесь, как мебель. Я так привыкла к ней, что никогда даже не задумывалась о том, какая она. И вот она сидит передо мной, румяная и круглая, как булка, добрая и простая. Столько знает, обо всем молчит. В глазах – тревога и усталость, как будто груз этих тайн стал для нее слишком тяжел. Внезапно я испытываю к ней глубокую нежность.

– Спасибо, Берта. Однажды, много лет назад, он спас мне жизнь. Ты знала? – (Берта качает головой.) – А вообще, беспокоиться больше не о чем, он уезжает из Германии. Может быть, уже уехал…

Берта медленно кивает и кладет свою руку поверх моей:

– Будьте осторожны, фройляйн Герта. С таким отцом, как у вас, и водить такую компанию… – Она мешкает. – Все это может очень плохо кончиться, особенно для него.

– Я же говорю, беспокоиться больше не о чем. Мы расстались, – произношу я и тут же чувствую настоящую, физическую боль. – Пойду выведу Куши, – добавляю я и встаю.

Мы с Куши уже выходим из кухни, когда я оборачиваюсь и машу рукой Берте, которая все еще сидит за столом. В ответ она приподнимает руку.

Хорошо идти по улице, всем телом встречая тычки и порывы ветра, от которого немеют лицо и руки. Я надеюсь, что холод и физические усилия помогут мне разобраться в хаосе мыслей, притупят боль, которая незваной гостьей расселась в моей душе.

23 октября 1938 года

После похорон мама спешно уезжает к сестре Адель в Веймар.

– Ей нужна забота, – твердо говорит мне папа. – Она не в том состоянии, чтобы оказывать внимание другим. Отдых вдали от любопытных глаз и досужих языков пойдет ей на пользу.

– Но, папа, я ведь тоже могу о ней позаботиться. Могу поехать с ней в Веймар.

– Нет, твое место в Лейпциге. Сегодня из Берлина приедет бабушка Аннамария, приглядеть за тобой и за домом. Завтра ты пойдешь в школу. Пора начинать жить нормальной жизнью.

– Нормальная жизнь не такая.

При одной мысли о том, что вместо нежной, благоухающей цветочным ароматом мамы в доме теперь будет находиться строгая мать моего отца, настоящая пруссачка – губы вечно поджаты, щеки втянуты, спина прямая, точно она аршин проглотила, и вся в черном, – мне становится невыносимо грустно.

– Теперь такая. Надо быть сильной, Герта. Ради матери и ради Отчизны. – Произнося эти слова, папа смотрит в пространство перед собой, точно там ему открываются видения того, что он должен достичь. – Мне надо работать. Работа – лучший способ забыться. – Папа поворачивается в сторону кабинета. – Возможно, я не так часто буду появляться дома, так что смотри, слушайся бабушку.

Как удобно! Маму – в Веймар, а сам к любовнице под крылышко.

Пока я размышляю, чем заняться, в парадную дверь стучат. Еще кто-то пришел.

На крыльце стоит Томас, в руках – охапка желтых роз. Я приглашаю его в дом, ставлю цветы в вазу, и в комнате сразу становится веселее. Как будто скоро придет весна, принесет новые надежды.

В утренней комнате я и Томас садимся напротив друг друга. Ему явно неловко в кресле и в непривычной одежде. На нем костюм, наверняка его лучший, набриолиненные волосы гладко зачесаны, очки протерты.

– Спасибо, что пришел меня навестить. Ты такой добрый.

– Я хотел сразу прийти, как только услышал. Не смог. Смены на фабрике такие длинные. Да и не знал, захочешь ты меня видеть или нет.

Томас, как и все, говорит почти шепотом. От этого мне становится невыносимо душно. Как будто весь воздух стал водой и его ни вдохнуть, ни выдохнуть.

– Это же надо, чтобы с твоим братом стряслась такая хрень. Жалко парня до чертиков, – стиснув зубы, продолжает вдруг Томас.

От грубых слов и неожиданной перемены тона мне становится почти смешно.

– Кофе будешь?

– Конечно.

Я звоню в колокольчик и прошу Ингрид сварить нам свежего кофе. Стоя на пороге, она с удивлением смотрит то на меня, то на Томаса. Странно, с чего бы это? Пожалуй, надо приглашать к нам Томаса почаще.

– Ты такая замученная. И худая, – говорит он, приглядевшись ко мне внимательно.

– Просто сплю мало. И есть почти не могу.

– Понятно. Как мама?

– Безутешна. На время уехала к сестре в Веймар. А ко мне сегодня приезжает бабушка, папина мама. Будет за мной присматривать. Она ужасно строгая.

– Хетти, мне так жаль. Правда. Знаешь, если тебе что-нибудь нужно, ты только скажи, ладно? Я все сделаю.

И он туда же. Все так говорят, хотя что тут можно поделать?

– Я очень рада, что ты пришел, Томас. – И я нисколько не притворяюсь.



Бабушка, приехав, легла вздремнуть после обеда. Я переодеваюсь в форму БДМ. От волнения у меня вспотели руки, неуклюжие пальцы с трудом проталкивают пуговицы в петли. Я знаю, что идти мне нельзя, но не идти не могу: притяжение слишком сильно. Голос Карла отчетливо звучит у меня в мозгу. Держись от него подальше, Мышонок. Держись от него подальше.

– Все хорошо, Карл, – произношу я вслух, хотя в комнате никого нет. – Он уже все равно что уехал. Это в последний раз. Обещаю.

Я иду к складу при магазине, который принадлежит дяде Вальтера. Брюль полна людей: конец обеденного перерыва, и люди спешат на работу и на служб у. Величавые каменные дома тянутся вдоль широких тротуаров еврейского делового квартала. Точнее, бывшего еврейского. Многие универсальные магазины, магазины мехов и адвокатские конторы уже сменили владельцев. Улица понемногу становится арийской. Но вывеска на доме 24 по-прежнему гласит: «Келлер и Ко, меховщики, 1874», – и это одно из последних еврейских предприятий квартала.

Стоя на другой стороне улицы, я смотрю на людей, которые проходят мимо двойных дверей здания напротив. Знакомых никого. Перехожу через дорогу, подхожу к дверям и берусь за металлическую ручку. Она не поворачивается – заперто. Заглянув в стеклянную дверь, я вижу вымощенный плиткой проход, который ведет в глубину здания. Там виднеется железная клетка лифта. Темно. Людей не видно.

Дойдя до угла дома, я обнаруживаю крытый переулок. Сворачиваю и, пройдя всего несколько шагов, вижу в боковой стене здания мехового магазина дверь. Что за ней может быть, если не склад? Сделав глубокий вдох, я берусь за ручку и нажимаю. Дверь без помех скользит в сторону, открывая большое, слабо освещенное помещение.

– Здравствуйте, – неуверенно говорю я, не спеша заходить внутрь. – Здравствуйте?

Дверь широко распахивается, и я вижу его – прямо передо мной.

– Хетти! – Он бледен, лицо осунулось.

– Я пришла попросить у тебя прощения. Я так ужасно вела себя с тобой…

– Тебе не за что извиняться. Это моя вина. – Поверх моего плеча он бросает взгляд в полумрак переулка.

– Можно мне войти?

– Быстро. – Он поднимает руку, и я проскальзываю под нее внутрь. Со смущенным видом Вальтер закрывает за мной дверь. – Я здесь один, провожу инвентаризацию, – добавляет он. – Но ты зря сюда пришла, здесь опасно.

Мои глаза с трудом привыкают к потемкам огромного склада. С одной стороны прохода лежат какие-то тюки: их много, они навалены до самого верха. С другой – висят какие-то фигурки, плоские и недвижные. В помещении пахнет так удушливо, что кажется, будто застоявшийся воздух загустел от этой вони.

– Мне необходимо было тебя увидеть.

– О, Хетти, если бы ты знала, как мне без тебя тяжело! Все, что со мной происходит, каждую малость, мне сразу хочется рассказать тебе. Делиться с тобой всем: чувствами, мыслями, сомнениями…

– Мне тоже…

– Я тебя искал.

– Правда?

– Позавчера, ждал тебя возле школы, но так и не увидел. Тогда я прошел мимо твоего дома. Мне показалось, у вас там много народа.

– Меня там не было. В смысле, в школе. Вальтер, случилось страшное. Мне так хотелось тебя увидеть, я так надеялась, что ты еще здесь.

– Идем туда. Там все расскажешь… – Он кладет руку мне на спину и легонько подталкивает к ярко освещенному кабинету в задней части склада. – Кроличьи шкурки, – объясняет он, когда мы проходим мимо тюков, – на шапки. – Потом показывает на висячие фигурки; в полумраке я могу разобрать, что у них есть хвосты и головы и даже лапки. – А это невыделанные шкурки. Чернобурая лиса, норка. Когда их обработают, то продадут на шубы и жакеты.

Запах на складе ужасный. От него у меня кружится голова и першит в горле.

– Что это так воняет? – спрашиваю я, прикрывая рот и нос обеими руками.

Он усмехается, к нему как будто возвращается уверенность.

– Нафталин, от моли. Иначе она здесь все пожрет.

– Как ты его терпишь?

– К запаху привыкаешь. Я его уже не замечаю. – И Вальтер поворачивается лицом к шкуркам. – Разве они не красавицы? – Его ладонь скользит по серебристому меху лисы. – Как бы я хотел одеть тебя в такую шубу, длинную, до пят.

Я смотрю на мертвую тварь, которая болтается прямо перед моим носом, и пытаюсь представить ее на мне. Ее четыре лапки жалко повисли, внутри шкуры красные пятна от мяса, которое наполняло ее еще недавно; глаза тусклые, молочно-белые.

Меня передергивает.

Вальтер хватает меня за руку, притягивает к себе:

– Скажи, что случилось? – Он смотрит серьезно. – Хетти, ты выглядишь измученной. Что стряслось?

– Карл… – Слезы текут у меня из глаз, лицо Вальтера расплывается, тает.

Держась за руки, мы стоим в стеклянном кубике кабинета, окруженном складом смерти. От химической вони и невозможности рассказать о том, что случилось с Карлом, у меня начинает болеть голова. Вальтер, хотя я и чувствую его руку в своей, кажется мне страшно далеким. Между нами стол, а я так хочу прижаться сейчас к нему.

– Мне очень жаль, – наконец произносит он. – Какой это страшный удар для всех вас.

Вальтер кажется мне чужим. Его губы так плотно сжаты, взгляд как будто окаменел. Не такой реакции я ждала. Наверное, он уже свыкся с мыслью о женитьбе на Анне. Наверное, уже ждет не дождется. А может быть, радуется, что Карла больше нет. Я выдергиваю свою руку из его руки.

– Он мой брат. Я не знаю, как мне без него жить. – Как объяснить ему, чтобы он понял? – В то утро, пока мы с тобой были вместе, обсуждали твой предстоящий отъезд в Англию, твою будущую жену, – я выплевываю это слово в него, – Карла везли в госпиталь и он умирал. Тебе-то ведь все равно, жив он или умер, скажи! – Жила отчаянно пульсирует у меня на шее. Кровь кипящей волной приливает к голове, грозит вырваться изо рта. – Ты тупой, бесчувственный ублюдок! Какая я идиотка, зачем я пришла сюда, на что я надеялась?

– Нет, мне не все равно, Хетти. Мне жаль, что ты так расстроена.

Он пытается снова взять меня за руку, но я скрещиваю их на груди.

– Тебе наплевать, жив он или мертв, сознайся! – кричу я.

– Ш-ш-ш! Нас услышат. – И он, упершись в стол руками, подается ко мне. – Карл оттолкнул меня, выбросил из своей жизни, как ненужный клочок бумаги. – Вальтер ощеривается, тонкие злые губы разъезжаются, обнажив зубы, кожа на лице натягивается, как на барабане. – А ведь он мог, как ты, ценить во мне человека. Так что если уж быть честным, то да. Мне все равно. Боль, которую он причинил мне, не прошла до сих пор. Ты и представить себе не можешь, до чего мне было обидно. Но я никогда не желал ему смерти. И сочувствую тебе в твоей потере. Правда. Что еще ты рассчитывала от меня услышать?

– Ты не понимаешь, каково сейчас нам, да? – Мне хочется встряхнуть его. Заставить его понять, почувствовать то же, что и я. – У Карла не было выбора. Ему пришлось отказаться от дружбы с тобой. То, что люди думают на самом деле, не имеет сейчас никакого значения, разве ты не видишь? Мы вынуждены быть такими. Почему ты думаешь, что для нас это все легче, чем для вас?

Вальтер, выпрямившись, отворачивается:

– Значит, ты ослепла, Хетти Хайнрих. Люди видят то, что хотят видеть. А выбор – он есть у всех. У всех и всегда. Мы сами выбираем, как относиться к другим людям. Ты ведь сделала свой выбор, правда? А Карл сделал свой. – С жесткого лица Вальтера на меня смотрят злые глаза; слова жгут, точно капли кислоты.

– Я тебя ненавижу, Вальтер Келлер, – всхлипываю я, – ненавижу!

Я должна уйти, немедленно. Повернуться, захлопнуть за собой дверь и никогда не возвращаться. Но не могу сдвинуться с места. Сижу, хлюпаю носом, плечи трясутся от рыданий, а мое бедное сердце болит, как не болело еще никогда в жизни.

– Ты это не всерьез, – наконец говорит Вальтер. – Я знаю.

Наступает пауза. Мы словно балансируем на грани, и вдруг, не знаю, как и когда это вышло, но я уже стою, он прижимает меня к себе, гладит меня по спине, шепчет мне в ухо «ш-ш-ш», а я, захлебываясь от рыданий, повторяю:

– Прости меня, прости, – с каждым разом вкладывая в эти слова все больше смысла.

– И ты меня прости. Ты же знаешь, я никогда не сделаю ничего тебе во вред. Я люблю тебя, Хетти Хайнрих.

Мы падаем в кресло и понемногу успокаиваемся. Мы молчим; слова не нужны. Он целует мои волосы, щеки, шею. Потом он целует меня в губы, и я чувствую, как просыпается голод.

Вдруг где-то наверху начинают хлопать двери. Мы замираем, глядя друг другу в глаза. Через несколько секунд грохает еще одна дверь, раздаются при глушенные расстоянием шаги.

– Кажется, это облава, – шепчет Вальтер едва слышно.

– Почему?

– Из-за налогов. Хотя, вообще-то, налоги – только предлог. Быстрее! Кажется, они идут сюда.

Схватив за руку, он тащит меня за собой к задней стене склада.

– Может, убежим?

– На улице сейчас полно гестаповцев. Сюда, скорее!

Вальтер тянет меня в темный угол. Тюки кроличьих шкурок громоздятся до самого потолка, но между этой горой и стеной склада есть проход, совсем узкий. Мы едва протискиваемся в него боком.

С грохотом открывается уличная дверь. Крики. Торопливые шаги. Мы в ужасе застываем. Но Вальтер тут же толкает меня в бок, чтобы я шла дальше, и медленно, постепенно мы проталкиваемся между тюками и стеной в самый угол, туда, где стоит кромешная темнота. Если нам повезет, то луч фонаря нас не достанет.

– А что, если нас найдут? – шепчу я Вальтеру.

– Ш-ш-ш. Не надо ни о чем думать, просто молчи.

Проход, в котором мы стоим, совсем узкий. Спиной я чувствую твердую стену, спереди и сверху на меня давят тюки, сбоку стоит Вальтер. По складу грохочут сапоги. Раздаются резкие окрики, команды. Вокруг нас темно. Как я ни таращу глаза, стараясь раз глядеть хотя бы искорку света, все напрасно. Кто-то кричит, на этот раз близко. Мне нечем дышать. Ужас наваливается на меня со всех сторон, и в этот же миг Вальтер нащупывает мою руку.

– Все в порядке. Стой тихо.

По бетону скребет что-то железное. Громкие шаги. Ближе. Еще ближе. Я прислушиваюсь. Пытаюсь унять дрожь, дышать ровнее, чтобы не билось так сильно сердце.

Кто-то вошел в стеклянный кабинет, где совсем недавно сидели мы с Вальтером. Судя по звукам, один или двое. Слышно, как они потрошат шкафы, выворачивают из стола ящики. Вдруг хлопает еще одна дверь, судя по звуку, не уличная, а внутренняя. Быстрые шаги, голоса. Я чувствую, как цепенеет рука Вальтера.

– Папа и дядя Йозеф, – шепчет он.

Изо всех сил я вжимаюсь спиной в стену, стараясь увеличить зазор между моим лицом и вонючими тюками; даже сквозь одежду кирпичи колют мне кожу. Как жаль, что стена не может расступиться и поглотить нас, принять в свою кирпичную кладку.

– Не впутывайте моего сына. – Это голос отца Вальтера. – Он здесь ни при чем. Если вам нужно кого-то арестовать, арестуйте меня. Он ни за что не отвечает. Он еще мальчик.

– Сколько лет? – рявкает другой голос.

– Девятнадцать. – Это снова отец Вальтера.

– Достаточно, чтобы знать, где добро, а где зло. Мы арестуем вас всех троих.

– За что? – Третий голос, жалобный. – Полно. Какая нужда в том… – Это, наверное, Йозеф.

Слышна какая-то возня, что-то падает, и крик:

– На колени, еврейская сволочь!

– Я не понимаю, ведь мы заплатили все ваши чудовищные налоги! – Это снова Йозеф.

– Заткнись! – едва не рычит гестаповец. – Где твой сын? Мы конфискуем склад. Целиком…

– Нет! – кричит отец Вальтера. – Это последнее, у нас ничего больше не осталось! Есть бумаги – смотрите. Они там, посмотрите, пожалуйста!

Я представляю, как он показывает на маленький стеклянный кубик в глубине склада.

– Да как ты смеешь! – Голос гестаповца вибрирует от гнева.

Я слушаю так внимательно, что различаю каждый нюанс, каждый оттенок их эмоций.

– Ты что, хочешь сказать, я лгу? – продолжает гестаповец, и в его голос я слышу неприкрытую угрозу.

– Я не…

Хрясь! Звук, резкий, как выстрел, но не такой гулкий. Что-то тяжелое, может быть, металлическое, со всего размаху врезалось в тело. Раздается крик, и тут же вопль Йозефа:

– Ублюдки! Что вы на…

– Заткнись, свинья! – Снова глухой удар – и еще вопль.

Рука Вальтера рвется из моей.