Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Максим Семеляк

ЗНАЧИТ, УРАГАН

Егор Летов: опыт лирического исследования

Будет эпоха великого радостного все постигающего возврата… но чтобы скорее дожить до этого дня, дальше и дальше надлежит идти, а не оборачиваться вспять, отступление бы только замедлило замкнутие кольца вечности. Вяч. Иванов
Однако эта музыка, теряя всякую мелодию и переходя в скрежещущий вопль наступления, все же имела ритм обыкновенного человеческого сердца и была проста и понятна тем, кто ее слушал. Андрей Платонов


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Эта книга должна была быть написана в 2008 году и выглядеть совершенно иначе. В феврале того года «Гражданская оборона» завершила продолжительный гастрольный тур с альбомом «Зачем снятся сны». Егор Летов переехал в новую квартиру в Омске, немного пришел в себя и расставил диски по полкам. Мы давно уже собирались заняться некоей книжной историей, задумав большой сборник бесед обо всем на свете, включая диски на полках. Были определенные предварительные соображения, что-то мы даже записали во время моей первой поездки в Омск, но как-то все это глобально не могло начаться. 16 февраля он позвонил и сказал, что сейчас самое время взяться за книгу. Предложил, чтоб я поскорее приехал в Омск на сколь угодно долгий срок. «Заодно и про Янку все расскажу, как оно все на самом деле было, вот», – многозначительно добавил он на прощание. 19 февраля Летов умер во сне.

С той поры поступало немало предложений сочинить что-то на тему Егора и ГО, но я всякий раз отбрыкивался. Изначальная и единственная идея состояла в том, чтобы писать книжку С Летовым, а не ПРО него. Вынужденная смена ракурса представлялась мне несколько вероломной.

Почему вдруг теперь, 13 лет спустя, я взялся за эту историю? Мне приснился сон, в котором Летов со своими характерными задиристо-уклончивыми интонациями высказал мне примерно следующее: «Сколько можно копить и держать в себе? Ты уже старше меня самого, довольно ждать подсказок, все твои вопросы – они же и есть ответы, просто убери из них вопросительный знак, что тут вообще непонятного?»

Гете, как известно, рекомендовал не рассуждать о том, что когда-то произвело на тебя сильное впечатление. Это определенно мой случай с «Гражданской обороной». Поэтому я стараюсь описывать не столько само явление, сколько тот исключительный эффект, который оно в свое (в мое) время производило на распахнутое с юности сознание и, судя по некоторым признакам, продолжает производить.

Это не биография ни в малейшем смысле, а скорее попытка документального, местами слегка клинического свидетельства того, как жизнь способна меняться под влиянием набора песен. В рамках обостренной документальности я решил соблюсти принцип своеобразной догмы и говорить только с теми, кого непосредственно довелось встречать в последние тридцать лет. Иными словами, в этой книжке нет ни одного постановочного интервью.

Песни и стихи Егора Летова постепенно становятся предметом академического исследования. Его имя всплывает в контекстах, столь далеких от былой матерно-низовой славы, что впору усомниться в его подрывном погано-молодежном статусе: о нем все чаще рассуждают в терминах фоносемантики и теологии. Эта книжка, конечно, тоже грешит разными раскидистыми аллюзиями, и все же я стараюсь напоминать о том, что речь идет в первую очередь о панк-группе – пусть сколь угодно содержательной, перегруженной смыслами и переросшей свой стиль. Точнее, повторюсь, не о группе как таковой, но о психическом потрясении, вызванном ею, а в такой ситуации любой внутренний опыт обладает равной ценностью со сколь угодно тщательной статистикой и фактографией. В силу своего панковского происхождения эти внутренние опыты могут отличаться изрядной степенью помраченности.

Вот, например, типичный разговор со старым рок-н-ролльным товарищем: «Ты был на том знаменитом концерте в МЭИ в феврале 1990 года?» Ответ: «Был». Я: «И?» Он: «Смутно помню, пил из горла с кем-то, то ли с Колей Рок-н-роллом, то ли с гитаристом Летова. Потом уснул в гримерке. На меня накидали кучу одежды. Я проснулся и пошевелиться не могу. Подумал, все, пиздец, я помер и в аду. Вокруг голоса глухие раздаются. Я попытался заорать, типа помогите. Где-то минут через пять меня откопали и ржали еще минут пятнадцать. В итоге я вылез, мне налили… и провал снова».

В этой книге достаточно подобных провалов – она напоминает коллаж, вроде тех, которыми Летов украшал свои пластинки. Драматического писателя, как известно, следует судить по законам, им самим над собою признанным. Что ж, Е. Л. – писатель, несомненно, драматический, а когда его упрекали в определенных нестыковках или коллажной же подтасовке фактов, он любил повторять: «Зато так красивее». Пожалуй, этот принцип и лежит в основе книжки – учитывая, что красота в понимании Егора Летова всегда меняет явки, всегда остается красочно непонятной, всегда бежит далеко-далеко, без оглядки далеко-далеко.

И провал снова.

1. КРАСКОВО-83

Еще была чистая река, которая текла, никого не таясь и так стремительно, словно дело происходит в высокогорной местности. В детстве я особенно любил один дикий отрезок русла: если пойти вверх по реке (течет она с севера на юг) в правую сторону от пляжа, то метров через триста обнаруживалось место, где дно густо заросло водорослями, и они вились, как волосы утопленницы. Зачарованный трепетом подводной травы, тогда, в 1983-м, я еще не догадывался, что утопленниц сплошь и рядом называют Офелиями – в картинах, драмах и даже песнях. Мне было ведомо только имя речки – Пехорка. Течение в ней всегда было довольно ураганное. Мой старший товарищ Борис Николаевич Симонов, хозяин пластиночного магазина «Трансильвания», рассказывал потом, как в детстве, летом 1960 года, тонул в Пехорке: «Тонул, но спас замминистра какого-то строительства, Николай Иванович, муж сестры моей бабушки. Как раз в день запуска на орбиту собачек – Белки и Стрелки, после моего дня рождения. Подарок не удался. Помню, как на дне я смотрел вверх и видел дрожащий сквозь толщу воды солнечный диск. И было так хорошо и спокойно… Но выдернули, пришлось заниматься черт знает чем следующие 59 лет».

Тема ухода с поверхности вообще характерна для этих мест – существовало, в частности, предание, что один из здешних прудов образовался, когда церковь со всем священнослужительским персоналом провалилась под землю прямо в процессе обряда венчания. Пехорка протекает через поселок под названием Красково. Родители снимали здесь одну и ту же дачу, у железной дороги, каждое лето с конца 1970-х и примерно до прихода Горбачева. Посреди участка росла большая голубая ель, а старый запущенный дом с запыленным солнечным чердаком окружали кусты смородины и колонии рыжих муравьев.

Красково – место с историей: тут проживали Чехов, Горький, Гиляровский, а в 1919 году группа из семи анархистов совершила самоподрыв на одной из дач. С 1961 года – ровно после инцидента с тонущим в реке Симоновым – Красково получило статус поселка городского типа.

В прохладное андроповское лето 1983 года по моим детским меркам ничего сокрушительного не происходило: по телевизору показывали шведский мультфильм про Бамси, самого сильного медведя в мире, и в который раз крутили «Четырех танкистов и собаку». Мама ездила с дачи в Москву на кинофестиваль смотреть фильм «Я знаю, что ты знаешь, что я знаю» с Альберто Сорди и Моникой Витти. В дождливые дни слушали «Римскую империю времени упадка» Окуджавы, а вечерами смотрели фильм «Карусель» с Нееловой и Будрайтисом. На участке росли орехи и вишни, в подвале жила значительных размеров крыса – иногда она выходила на кухню. Возле Пехорки пасся огромный бык, которого почему-то назвали Мишкой. Я носился по берегам и полянам с самодельным сачком в поисках бабочек. Их в Красково было не то чтоб много, поэтому я в основном штудировал тяжелый чешский том «Иллюстрированной энциклопедии насекомых», на фоне которого энтомологический материал Подмосковья казался бледной копией жизни. Но в том году мне удалось поймать довольно редкую для этой местности переливницу. К нам на участок залетел пчелиный рой, и бабочка, покружив немного, уселась прямо на него. Чтоб не растревожить пчел, я попробовал аккуратно зачерпнуть ее сачком, но вышло слишком неловко и я сломал ей крыло.

Недалеко от реки, на песчаном косогоре, поросшем соснами, располагалась пивная. Я изредка заходил туда в компании разных заезжавших погостить взрослых, чтобы получить неоценимые части воблы – икру и пузырь. Больше минуты я был не в состоянии там провести, пивная казалась мне чем-то нереальным, вратами в неизбежный ад будущей жизни – просоленный, кисло-пропитой, чудовищно душный и тем не менее смутно желанный.

Немецкий теоретик и утопист прошлого века Эрнст Блох, создатель так называемой философии надежды, оперировал, в частности, категорией «еще-не» и в качестве пояснения оной использовал как раз образ пивной: мы должны жить предвкушением такой пивной, которая еще даже не построена. В ожидании подобной постройки мы пока пребываем в режиме малых дневных мечтаний (kleine Tagträeume). Дневная мечта заведомо шире ночной грезы, так как напрямую открыта миру и, кроме того, лишена назойливых психоаналитических двусмысленностей. Малое дневное мечтание о лучшей и высшей жизни сопряжено с состоянием рассвета – это движение из вечерних сумерек в утренние, туда, где нас поджидают настоящие бабочки, ну и залитая лучами солнца пивная на песчаном холме. (Немцам той эпохи вообще свойственно использовать алкогольные образы; так, Хайдеггер утверждал, что научное принуждение состоит в том, чтобы отказаться «от наполненной чаши вина» и поставить на ее место полое пространство.) Кроме того, дневной мечтатель, по Блоху, не одинок, он ищет других таких же, так как его мечта может передаться им. Елоховская философия надежды предполагает, что все главное не в начале, а впереди; рай не бывает потерянным, но только обретенным; мы никогда не должны возвращаться и оборачиваться, но только идти вперед по течению реки в некое другое и будущее Красково, где, наверное, вообще не надо будет помирать. «Мы живем из самих себя наружу» – так писал Эрнст Блох.

В том же 1983 году в Краскове, у своего старшего брата Сергея, жил Игорь Летов, который через год соберет группу под названием «Гражданская оборона» и еще до конца этого десятилетия успеет популярно объяснить в масштабах всей страны, что значит жить из самих себя наружу – «извне», «снаружи всех измерений», «сквозь дыру в моей голове» etc. Летом 1983 года ему было 18 лет. Мне, соответственно, восемь (у нас дни рождения в сентябре с разницей в пять дней). По свидетельствам Гиляровского, в конце XIX века Красково имело репутацию места вполне разбойничьего и особо отличившихся высылали с берегов Пехорки в Сибирь – так что пребывание здесь Летова можно счесть иронической инверсией. Кроме того, если верить опять же Гиляровскому, Чехов написал «Злоумышленника», наслушавшись рассказов красковского мужика, который действительно свинчивал гайки с железной дороги, мало заботясь дальнейшей судьбой проходящих поездов. Этим событиям вполне вторит прямодушный летовский стих: «Ротовым отверстием издавайте протяжные звуки поезда, который устал от ржавого здравомыслия рельсов, поезд с моста пиздык!» «Справедливое наказание за прогулку по трамвайным рельсам» тоже, в общем, не лишним будет упомянуть.

Я всегда пытался понять, в какой момент все стряслось и сработало. Моя история отношений с музыкой «Гражданской обороны», в общем, совершенно типическая, подобных опытов, очевидно, тысячи: когда тебе 15 лет и на фоне вконец расшатанного государства тебя вдруг накрывает из магнитофона столь необузданным криком, матом и панком, словно все вокруг вообще в последний раз, – тут устоять сложно. Но мне всегда казалось, что организм к этому крику, мату и панку был как будто подготовлен заранее – и дело тут не в перестроечной хаотичности, не в пубертатной восприимчивости, не в картинном андеграунде, не в общем запределе-беспределе и уж точно, как выразился бы другой автор, не в старом фольклоре и не в новой волне (а Летов, в общем, воздал изрядное должное последним двум жанрам).

Я думаю, для меня все началось с тех самых дневных ожиданий в Краскове. Едва ли бы столь проникновенный (и, главное, до сих пор обновляющийся) культ, какой почти сразу возник вокруг фигуры Егора Летова, мог быть обусловлен исключительно музыкальными фантазиями, метафизическими выкладками и разного рода историческими совпадениями. Вероятно, причина в том, что Летов работал с куда более глубинными и досрочными обязательствами: подноготный атавизм панк-рока и прочие шумные формальности – это более поздние наложения. Корни «Гражданской обороны» и ее амбулаторных миражей («Детский доктор сказал: ,,Ништяк“») уходят куда-то в дорок-н-ролльную почву, к первичным огорчениям и безвинному гневу. Впрочем, апелляция к детству – это слишком затасканный метод; интереснее думать в другую сторону. О том, как энергия «Обороны» работает в построк-н-ролльном режиме, когда активная фаза обожания давно пройдена по обычным возрастным резонам. Я помню свою реакцию на альбом «Мышеловка» в 16 лет – но в 46, когда вроде бы отпали все необходимые реалии и порывы, я по-прежнему на нее реагирую, и не факт, что моя новая реакция слабее. Тридцать лет назад эта «Мышеловка» была мне скорее велика – теперь, пожалуй, маловата, но суть в том, что ее ажитация до конца не выветривается. С годами она как будто принимает новую, не вполне еще осознанную форму, и дневные мечтания становятся больше похожи на сумеречные реминисценции. Егор Летов подхватил и озвучил вещи, которые не с панка начались и не криком «хой» закончатся. С этой орбиты не соскочишь (может быть, и к сожалению) в силу возраста или тотальной смены жизненных декораций. Поэтому его советскую популярность нельзя списать на момент времени, равно как и нынешнюю востребованность – на некую общую ностальгию по подлинности. «Просто все уже было», – раздраженно вопил он сам в 1990 году, но не предупредил тогда, что это работает и в другую сторону: просто все еще будет, подобно тому как задолго до всякого панк-рока существовала железнодорожная станция под названием Панки, которую непременно проезжаешь на электричке из Москвы в Красково или наоборот. И будет, по некоторым ощущениям, существовать впредь.

В 1983 году наш поселок не отличался особой плотностью населения, людей было едва ли больше, чем бабочек. И мне теперь кажется, что то ли у пивной, то ли на берегу вихревой Пехорки, то ли на станции я мог встречать странного молодого человека в очках, смахивающего на одного из тех анархистов, что взорвали себя на даче. Воспоминание, конечно, смутное, как дрожащий сквозь толщу воды солнечный диск над Пехоркой. Ну да что теперь сомневаться – конечно, я видел его. Просто все уже было. Сломанное невзначай крыло переливницы вполне по науке обязано было привести к урагану в совершенно иной сфере.

Совсем недавно я узнал, что Игорь Летов тоже собирал в детстве бабочек.

2. ПЕРЕГИБ И ПАРАДОКС

Весной 1989 года довольно обыкновенный одноклассник выдал мне кассету – чуть ли не с «Наутилусом Помпилиусом». На ней оказалась обрывочная, в минуту максимум, дописка, где кто-то надрывно стенал про свою оборону, траурный мячик и солнечного зайчика. Запись была не то что даже плохая – она находилась по ту сторону музыки и являлась скорее предметом физики, которую нам в тот год приходилось изучать, что-то непонятное из области неравномерных амплитуд и кривизны волнового фронта. Больше похоже на учебную тревогу, нежели на песню, – иначе говоря, это действительно казалось настоящей гражданской обороной, хотя я и не знал тогда имени группы. Много лет спустя Егор обмолвился мне, что не любит неподписанные кассеты и диски, чувствуя в анонимности музыки какую-то опасность. Я в тот день рассудил примерно так же и, возвращая хозяину кассету, не стал уточнять, кто автор рокочущей анонимки. С тех пор жалею, что не спросил, потому что этой концертной записи я больше нигде и никогда не встречал; меж тем там была зафиксирована, пожалуй, лучшая версия песни «Моя оборона».

Второй раз я услышал Летова несколько месяцев спустя – три панических песни подряд. На сей раз кассета шла с опознавательными знаками Г. и О. и все права, что называется, были защищены. У меня же защиты против этой тройки – «Оптимизм» (в электрическом варианте), «Я хочу умереть молодым» и «Попс» – не оказалось. Вещи, в общем, не самые визитные, но мне хватило. Каждая производила впечатление листовки пополам с частушкой – коротко и вечно. Больше всего понравилась фраза «Я желаю стать стаей грачей» и сучковатый бас восьмыми длительностями в начале «Оптимизма» (ровно как Майкл Аллен играл в составе постпанк-группы Mass в песне про капусту, о чем я узнал через много лет). Потом мне попались «Некрофилия» (ах, вернуть бы то первое детское ощущение от незабвенного смешка-огрызка изначальных секунд), «Хорошо!», «Хроника пикирующего бомбардировщика» и акустика «Русское поле эксперимента», после чего я окончательно уверовал и причастился.

На парте и прочих поверхностях я предпочитал писать аббревиатуру ГО (нежели ГрОб) – так оно скорее звучало как название игры, и, кроме того, такая татуировка была на руке у героя любимого мной тогда аксеновского шахматного рассказа «Победа».

При всем формальном раздрае эта музыка не походила на ту, что держится на чистом энтузиазме. В ней чувствовалась еретическая катакомбная строгость, да и сам Егор Летов был похож на бесноватого кюре – по крайней мере на фото, которое я вырезал из крайне прогрессивного тогда журнала «Сельская молодежь»: мощный начес, взгляд куда-то вниз и вбок, квадратные, семинаристского вида очки – это изображение для меня стало куда более иконическим, нежели общеупотребительная картинка с колючей проволокой из журнала «Парус». Призыв «О-о-о, пошли вы все нахуй» звучал больше как некая молитва непереносимости, нежели как бытовое проклятие. Злоупотребление погребальной фактурой тоже говорило скорее в пользу предположительно религиозных настроений коллектива – подобно тому как днем памяти святого считается день смерти, а не рождения. «Гражданская оборона» была своего рода реформацией (как известно, Мартин Лютер придумал свои тезисы в клоаке – в этом смысле скатологическая тематика ранних летовских альбомов вполне соответствует). Лимонов вспоминал: «Вид у него – тонкогубого злого придиры-сектанта, протестанта такого». Летов стал вторым после Гребенщикова квазирелигиозным сочинителем – этому способствовали песни типа «Новая правда» и особенно «Евангелие», которое пошло в народ задолго до выхода альбома «Сто лет одиночества» на странном бутлеге «Воздушные рабочие войны» – я купил его в ларьке прямо в вестибюле станции метро «Чертановская», там почему-то обильно торговали панк-роком.

Как и у Гребенщикова, система верований не отличалась ясностью. В словаре частотности в раннюю пору уверенно лидировал Джа, христианство присутствовало постольку поскольку («Христос терпел и нам велел, тра-та-та, хуе-мое»), а, например, в газете «Экран и сцена», где тогда регулярно освещались различные рок-инициативы, покойный театральный критик Александр Соколянский торжественно написал, что, мол, если Егор – это Шива, то Ник Рок-н-ролл будет Арджуной.

Как бы там ни было, Летов ввел в рок-н-ролл императивный экстаз аскезы. Будет очень больно, будет так подавно etc. Егор потом рассказывал, как в юности пробовал писать на английском и первая же песня получила логичное название «Тоо Much Pain». По принципу too much pain это все и работало. Причем разница между вполне жанровым постпанковским и готическим мазохизмом и егоровской самоуправной лихоманкой была достаточно принципиальной: чувствовался прописанный свыше ритуал с самобичеванием (важно понимать, что Летов не являлся мамлеевским шатуном, в нем не было южинского сладострастия и об отсутствии эротического фактора в его самообвинениях мы поговорим в одной из дальнейших глав). В 1991 году в Киноцентре крутили «Седьмую печать» Бергмана, и тамошняя процессия флагеллянтов вполне аукалась песенкой «На нашем месте остаются шрамы раздражения». К тому времени уже было опубликовано и выучено наизусть 14-минутное «Русское поле экспериментов» – та еще верига, побившая абсолютный рекорд протяженности и нестерпимости, который до этого в русском роке установил Башлачев своей балладой «Ванюша» (12 минут с хвостиком). Строго говоря, «Уездный город N» «Зоопарка» превосходил по хронометражу «Русское поле экспериментов», но сильно проигрывал ему в чистоте собственно эксперимента: слишком неприлично торчали уши Боба Дилана.

Летов как мало кто другой умел работать с чувством вины. От его песен возникало ощущение, что некто делает за тебя твою работу. Все вы остались такими же – подобная установка в принципе не предполагала возражений. И хотя я не вполне понимал, чем, собственно, я виноват перед Яном Кертисом (особенно если учесть, что при первом прослушивании я даже не знал, кто это такой), – это работало. Причем работало как вирус, по экспоненте – пострадал немного сам, получил индульгенцию в виде заученных песен, теперь обвиняй других. Летов потому еще так давил на мозги, что в нем чувствовалась заведенная цикличность: одну и ту же катарсическую (и вроде бы в силу этого неповторимую) ситуацию он умел разворачивать в разные стороны, и так до предположительной бесконечности.

Это не были в полном смысле слова песни, скорее похоже на декреты о непримиримости, основные из которых гласили: «пошли вы все на хуй», «все летит в пизду» и «всё в порядке заебись». Сейчас это звучит не так уж удивительно (хотя опять-таки противозаконно), но в 1989 году столь насыщенно разверзшейся программы не мог предложить решительно никто. Достаточно вспомнить, что тогда же на выступлении в свободолюбивом Ленинградском рок-клубе «Обороне» категорически запретили материться со сцены. По сути, это было психологическое оружие, принцип работы которого состоял в том, что все минусы скапливались и превращались в огромный взрывной крестообразный плюс. Неслыханная возгонка криков и звуков вдобавок обладала значительной психологической достоверностью, хотя на первоначальном этапе было решительно непонятно, кто в первую очередь есть поющий – герой или мученик. Он словно находился в позиции между повелительным наклонением и страдательным залогом. Но кем бы он ни был, его распирало от завышенных ожиданий по всем вопросам – до такой степени, что многие, например, просто отказывались увязать голос на пленке с физическим телом И.Ф. Летова, почти как Мартин Шин в начале «Апокалипсиса» не может соотнести магнитофонную запись с личным делом полковника Курца. Художник Кирилл Кувырдин вспоминает: «Егор – человек, который не уставал удивлять. Все тогда думали: явится великан рычащий с топором, – а приходил скелетик, чахлик с тетрадками, исписанными мелкими буквами – что-то там про холотропное дыхание». Это очень точное свидетельство – многие заранее воспринимали Летова как сибирского богатыря, почти как в альбоме «Коммунизма» «Лениниана»: не видала ли ты Ленина, напиши, какой он, рыжий да косой, строгий и огромадного росту, а уши не изволили заметить какие etc.

Достаточно характерная аберрация, поскольку и прозвище Дохлый, и очевидная самоаттестация вроде «словно после тяжелой и долгой болезни», и прочие «костыли на лице», да и очки эти вездесущие всегда были на слуху, да и первое в русском роке употребление в песне слова «депрессия», да и манера игры на гитаре как на терке вполне соответствовали фрейдовской теории о том, что меланхолик воспринимает истину острее остальных. «Оборона» казалась чем-то вроде аптечки – что-то скудное и насущное одновременно.

У меня в этом смысле Летов ассоциировался с книжкой «Я умею прыгать через лужи» австралийца Алана Маршалла про мальчика-инвалида, и даже крики чем-то были сходны:

А когда сухожилия начинали тянуться и вытягиваться, я громко кричал, широко раскрыв глаза и уставившись на обезумевших от ужаса лошадей над камином. И в то время как мучительные судороги сводили мои пальцы, я кричал лошадям:

– О лошади, лошади, лошади… О лошади, лошади!..

В моей голове это сливалось со строкой «Я в лужу упал, чтоб не видеть ваш „нет“, но там отражаются ваши тела», а уж как только я узнал про тотемного летовского вомбата (точнее, Летов считал вомбатом Янку, а себя он называл кроликом и так подписывал некоторые письма), отбитые части этой внутренней Австралии окончательно соединились.

Отечественный рок к тому времени окончательно укоренился и превратился в цех, в профсоюз, во что-то очень договороспособное и вездесущее. В «Огоньке» – Башлачев и Мамонов, в «Советском экране» и «Театре» – Цой и Кинчев; что до Гребенщикова, так он и вовсе везде – от «Спутника кинозрителя» до «Музыкальной жизни». Хорошо, но надоело. Все становилось слишком театральным, в буквальном смысле: у «ДДТ», например, был характерный обильно транслирующийся по телевизору концерт на задворках в Лейкоме.

В 1990 году я пошел на очередное представление «Аквариума» в Московский дворец молодежи – там еще на разогреве выступал Макаревич в тельняшке. Сам Гребенщиков был очень изящно одет – я вдруг поймал себя на мысли, что завидую не столько его сценической позиции демиурга, сколько матово-черным, отчетливо американского происхождения джинсам. От концерта вообще исходило ощущение удивительного довольства, БГ с Макаром выглядели точно как бенефициары соответствующих исторических процессов – Казанова, Казанова, зови меня так. К тому моменту вся перестройка с ее освободительными лозунгами уже начала порядком утомлять (смерть академика Сахарова в декабре 1989 года оказалась довольно символична в этом отношении). Критическая масса всего напечатанного и прочитанного требовала какого-то иного житейского воплощения. Все ждали следующего шага – в том числе и от музыки. Классикам русского рока уже потихоньку начали пенять на несвоевременность – в «Советском экране», например, еще при жизни Башлачева утверждали, что тот исписался. Как заметил Петр Мамонов в интервью Джоанне Стингрей в 1987 году, современные артисты утратили ощущение глобальности происходящего. С одним из программных заявлений такого рода выступил андеграундный критик и главный в те дни пропагандист сибирского панка Сергей Гурьев во второй «Контркультуре» (1990) – ставка тогда делалась на скорейшее размежевание с прорабами перестройки в лице «ДДТ» вплоть до полного самоуничтожения (статья была написана до гибели Янки). Срочно понадобилась некая новая поза, претензия и точка отсчета, и Летов был самой подходящей кандидатурой – как наиболее настырный в ту пору вестник всяческой невоздержанности и несговорчивости. С «ощущением глобальности происходящего» у него тоже проблем не наблюдалось. Ввод в обиход «Гражданской обороны» напоминал переход от пара к двигателю внутреннего сгорания.

Очевидец ранних выступлений «Гражданской обороны» Александр Маклаков вспоминает: «Концерт ГО в Вильнюсе в 1988 году подействовал на меня, как взрыв в голове. Первые два или три дня сплошь играли прибалты – это было как нескончаемая хардкор-композиция, жутко надоевшая к исходу уже первых трех часов. А на третий день меня кто-то толкнул в бок и сказал: „Сейчас ваши русские выйдут“. И они вышли и такого вдарили. Ко мне после концерта подходили тамошние панки и с уважением спрашивали: „А эти откуда? Из Сибири? Ох ты, что же у вас в таком случае в Москве-то творится?“ А в Москве НИКОГДА ничего подобного не было, нет и сейчас и, как я думаю, не будет никогда. Вечером того же дня, что еще ужаснее, на площади Черняховского, тогда она еще так называлась, в сквере сидела полноватая русоволосая девушка и пела: „А ты кидай свои слова…“ С той поры русский рок для меня перестал звучать глупостью. Хотя русский рок сам по себе, конечно, глупость несусветная, но то, что делали эти двое… Объяснять, я думаю, ни к чему».

Провинциал, простолюдин, идол-жупел с серьезной диссидентской стигмой в виде принудительного лечения и чуть не со статусом беженца, вдобавок последовательный исполнитель, как выразились бы в киносфере, остропсихологических ролей – фестивальный русский рок с Николиной горы выглядел в сравнении слегка заевшимся. Леонид Федоров замечает: «Егор и его компания сильно выделялись каким-то достоинством, что ли, и нерасхлябанностью, которая традиционно преобладала у питерских музыкантов. Да и московские тоже в этом смысле недалеко ушли».

Панки обеих столиц едва ли могли составить ему конкуренцию, поскольку были скорее дикарями, или, как их позже стали называть, «хулиганами восьмидесятых», то есть представляли собой нечто сугубо жанровое на грани арт-фарцовки и мелкого хулиганства. А тут явился посвященный варвар без охламонских уличных рудиментов, но с планом глобального переустройства, и что такое их пятнадцать суток против его ста лет одиночества? У тех – дебош, у этого – мятеж. Того же Андрея «Свинью» Панова, который по инерции считался ведущим панком СССР (за неимением в этом поле других сколько-нибудь медийных персон), Летов на дух не переносил, но надо сказать, что и люди, ценившие в панке именно московско-питерское направление, платили ему тем же. Илья «Сантим» Малашенков (лидер московских панк-групп «Резервация здесь» и «Банда четырех») вспоминает: «Московские панки первой волны, то есть 1985 года и раньше, сибирский рок не принимали вообще – за хипповость и излишний интеллектуализм. И хотя их герои „Чудо-Юдо“ или „НИИ Косметики“ вроде бы по серьезности никак не капали в сравнении с ГО, ну так это Москва, тут свои прибамбасы. В 1987 году в ДК МГУ впервые играли „Инструкция по выживанию“ и „Бомж“. Посреди выступления я спустился вниз в туалет, покурить и портвейна хлебнуть, смотрю – а там вся московская панк-тусовка: Уксус, Ринат, Зеленый. Я говорю: а че здесь-то? А они – ой не, там такой жути нагоняют, ну нафиг. А панки перестроечного призыва, начиная с 1987 года, уже, наоборот, не уважали ни „Чудо-Юдо“, ни „АУ“, но были готовы к ГО – и году примерно к 1991-му как раз и создали весь этот культ с придыханием».

В голове у варвара был характерный романтический набор советского неформала второй половины 1980-х. Армагеддон, суицид, энтропия, «Апокалипсис сегодня», Введенский, Леонид Андреев, Кастанеда, Ян Палах, Ян Кертис, собрание сочинений Канта из композиции «Господи, не надыть» и до кучи Солженицын, писавший совсем о другом, – ну, прямо скажем, не мама-анархия-папа-стакан-портвейна. Главную скрипку играл риторический и вполне вульгарный экзистенциализм, поданный в стилистике самовольной расклейки объявлений (впрочем, это сейчас через губу вольно так рассуждать, для СССР конца 1980-х подобные выкладки были весьма на острие). Интересно, что в летовских вещах аукались такие произведения, которых он заведомо читать не мог, – например повесть Габриэль Витткоп «Некрофил» (1972), переведенная на русский десятки лет спустя.

Лично я тогда в связи с «Гражданской обороной» бесконечно котировал всего одну работу. Осенью 1991 года была опубликована книжка Льва Шестова «Апофеоз беспочвенности» (1905), избранные места из которой выглядели совершенно как комментарий ко всем знаковым пластинкам ГО. Шестов как виднейший русский толкователь Кьеркегора утверждал, что всякая глубокая мысль должна начинаться с отчаяния, что человеку следует «перелететь через заколдованную черту в область непознанного», где «все возможно и невозможно», что следует презреть метафизику ради трансцендентного, что логика есть не более чем естественное отправление и философия не должна иметь с ней ничего общего (ср. «Меня тошнит от вашей логики»). Присутствовала даже фраза «Человек человеку волк». Шестов, в частности, вводил понятие «обратного симулянта». «Они притворялись душевно здоровыми, хотя были душевно больными» – так Шестов пишет про Ницше и Достоевского. «Гражданская оборона» в определенной степени занималась той же подменой: с помощью крайне удрученной, абсолютно клинической музыки и поэзии выставляла себя столпом жизнелюбия и полнокровия, да и не просто выставляла, а таковым и служила. Дезертиры обернулись дембелями в рамках провозглашенной концепции антипохуизма. Выше-ниже – все равно. Названия их альбомов были совершенными заклинаниями от обратного: «Оптимизм», «Хорошо!», «Песни радости и счастья», «Здорово и вечно», «Долгая счастливая жизнь». Таков был и сам Егор Летов – человек с внешностью и замашками Знайки настойчиво и регулярно превращал себя в Незнайку и, как и было сказано, платил за свои вопросы, чем дальше, тем больше.

Еще один характерный момент – Летов, как известно, обожал группу Love и как-то по пьяни в Новосибирске сказал, что Love – это и есть «Гражданская оборона» в нынешней ипостаси. Но у Шестова находился пассаж ровно про это:

Европа давным-давно забыла о чудесах, она дальше идеалов не шла; это у нас в России до сих пор продолжают смешивать чудеса с идеалами… именно оттого, что в Европе перестали верить в чудеса и поняли, что вся человеческая задача сводится к устроению на земле, там начали изобретать идеалы и идеи. А русский человек вылез из своего медвежьего угла и отправился в Европу за живой и мертвой водой, ковром-самолетом, семимильными сапогами и т.п. вещами, полагая в своей наивности, что железные дороги и электричество – это только начало, ясно доказывающее, что старая няня никогда не говорила неправды в своих сказках… У нас читали Дарвина и лягушек резали те люди, которые ждали Мессии, второго пришествия.

Здесь у Шестова, во-первых, мы видим фактически описание карго-культа задолго до возникновения самого термина, а во-вторых, достаточно заменить в этом отрывке Европу на Калифорнию – и вы получите метод группы «Гражданская оборона».

Из трех магистральных теорий XX века Летов в песнях достаточно плотно проработал ницшеанство и частично фрейдизм, но вот Маркса там, пожалуй, не было. Ранний Летов при всей декларированной неприкаянности никак не соотносил себя, скажем так, с классовой борьбой (впрочем, это было бы странно по его тогдашним антисоветским установкам) и не пел о чисто имущественных расслоениях. Например, у панков следующей волны уже наклевывалось это отчетливое социальное самоощущение – в первую очередь у «Соломенных енотов» с их антитезой богатых и бедных, продиктованной культурной логикой раннего капитализма. Шевчук, например, выдвигал сословные претензии сыновьям дипломатов, а Гребенщиков так и вовсе ввел самоидентификацию через зарплату: инженер на сотню рублей, чем не салариат. В егоровских же песнях все было настолько экспрессивно, что для реальности просто не оставалось места: послушайте песню «Все как у людей», которая вроде бы строится как зарисовка с натуры, ну и, конечно, никаких людей там нет, есть только глобальное ВСЁ и КАК. Это опять-таки отголоски фрейдовской установки: меланхолик воспринимает истину отдельно от человеческого контекста. В песнях ГО отсутствует собственно быт, сплошь бытие: мир или война, любовь или страх, свобода или плеть, бог или смерть, кайф или больше. «Эксгумация, я должен просыпаться» – эта строчка до такой степени взволновала одного моего одногруппника на первом курсе МГУ, что он, не окончив университет, пошел работать санитаром в морге. Иван Морг – так, кстати, звали легендарного омского панк-музыканта (в миру Александр Клипов), автора песни «Летающий гроб», который сильно повлиял на Егора еще в самом начале 1980-х, по крайней мере, по собственному летовскому признанию. Он ходил в шляпе с пером и обладал огромной виниловой коллекцией постпанка и нью-вейва, за судьбу которой Летов крайне переживал, после того как Морга зарезала сожительница.

Директор «Гражданской обороны» с 1998 года, а в 1980-е глава омского рок-клуба Сергей Попков рассказывает: «Иван Морг в конце жизни сильно страдал от зависти к Егору. Он не мог примириться с тем фактом, что его давний знакомец, этот Егорушка, этот Леточка, который уж всяко ниже его по уровню, вдруг так вознесся. Летом 1999 года мы вернулись с первых американских гастролей и Кузьма в какой-то момент отправился к Моргу в гости, благо жил по соседству. А надо сказать, что Морг всю жизнь мучительно мечтал об Америке, особенно почему-то его манила Флорида. И, зная об этом, Кузьма подробнейшим образом расписал, как, значит, „Оборона“ прекрасно съездила в Америку и вообще. Расписал и ушел. А у Морга тогда была подруга Ольга, певица из хиппушек, они вместе играли, и она была крайне недовольна тем, как развивается их совместная карьера. Я предполагаю, что после рассказов про Америку она обрушилась на Морга с очередным потоком претензий, я уж не знаю, что там случилось, но тем не менее нож он в спину получил. А ту самую коллекцию постпанка я потом частично выкупил через наследников и кое-что из нее, в частности, подарил Кузьме. Но Кузьма остался очень недоволен состоянием винила».

Подпольный статус «Гражданской обороны» тех лет не следует, впрочем, гиперболизировать: на советском радио было больше шансов ее услышать, чем, например, на «Нашем» в период расцвета. По SNC крутили летовский вариант «Непрерывного суицида», песня про дурачка вообще была на «Радио России» в программе «Тихий парад», альбом «Прыг-скок» попал на первое место хит-парада «Московского комсомольца» (если точнее, то в чарт панк-сцены, произведенный на основании продаж в студии Колокол при Московской рок-лаборатории, на втором месте – «Коммунизм», на третьем – Янка, на четвертом – Ник Рок-н-ролл), ГО упоминали в «Искусстве кино», ну и всевозможная самодеятельная пресса отдавала ему должное – от «Сдвиг-Афиши» до многостраничной газеты, точнее, как он сам себя называл, рекламно-информационного вестника демократической культуры «Иванов», где в 1990 году была помещена большая пухлощекая фотография Егора, текст песни «Никто не хотел умирать» и редакционное указание на то, что он исповедует злобный хиппизм (а на соседней полосе, кстати, огромное интервью с Гребенщиковым, воспевающим Cocteau Twins). В другом журнале, имя которого история не сохранила, содержалась загадочная рецензия на концерт «Обороны» на седьмом фестивале Ленинградского рок-клуба в 1989 году (текст привожу по памяти): «Как музыканты участники ГО равны нулю, как певцы тоже, но публика слушала их, раскрыв рот, из-за интересных текстов, принадлежащих, кстати, не им».

О Летове было известно немного (один мой приятель, например, называл его почему-то Лётов – как Толстой Левина в «Карениной»), но аура запрещенки создавала эффект неслыханного изобилия: казалось, что записей очень много, а будет еще больше, и хотелось снова и снова заниматься этим благодарным гробокопательством. Я, допустим, знал, что существует композиция «Какое небо», но не знал, что это просто стихотворная вставка, и в итоге просто сам сочинил для нее музыку и был несколько разочарован, когда столкнулся с реальностью декламационно-монологической записи.

Впрочем, даже в условиях неполной информированности две вещи производили впечатление незыблемых. Во-первых, за этим отчаянным голословием чувствовалась настоящая музыка. Отчетливо слышалось, что человек отрицает земные законы звукозаписи и композиции, но делает это намеренно и с каких-то своих глубоко музыкальных и довольно рафинированных позиций, просто выводит искусство за рамки культуры, скажем так. Хотелось понять, что за пластинки у него стоят на полке, от чего можно ТАК оттолкнуться. В том, что они там стоят и в изобилии, сомнений не оставалось – оранжевая «Контркультура», где было опубликовано программное летовское автоинтервью под названием «200 лет одиночества», это окончательно подтвердила. Редкой внятности документ, который даже спустя тридцать лет звучит довольно современно – кроме того, нужно признать, что лучшее интервью с Егором Летовым в итоге сделано им самим.

Во-вторых, месиво матерщины и гвалт звукоаппаратуры казались одной сплошной весенней грязью. «Гражданская оборона» фиксировала восторг юного человека, который наконец прыгает через лужи и у которого все депрессивные ахи и охи сливаются в едином ЭХ. Началась музыка какой-то перевернутой весны («Лето прошло, наконец-то растаял снег») – вероятно, это ее Ахмадулина называла «плохая весна». Это было в первую очередь очень экзотично, такая жаркая шуба сибирских степей. Дмитрий Быков, о котором еще пойдет речь в этой книжке, как-то озвучил старую идею о том, что Сибирь – это и есть в некотором смысле русская Калифорния. Илья «Сантим» Малашенков вспоминает: «Сама летовская дистанционность работала на становление его культа. У того же самого Виллу Тамме (лидер эстонской панк-группы JMKE. – Прим. Авт.) дома вписывалась панкота со всего СССР, питались пшенкой. В Москве все жили на сквотах, постоянно общались, все очень тусовочно было. А Летов в Омске себя дистанцировал, и это добавляло ему соответствующей ауры».

Строго говоря, сам Летов не то чтоб очень ассоциировал себя именно с Сибирью – скорее уж вспоминал свои казацкие корни. «Ничего из Сибири никогда не придет, – сказал он раздраженно во время нашего первого и довольно провального интервью 2000 года, – из Сибири только певец Шура придет». В любом случае в нем чувствовалось что-то скорее эндемическое, нежели провинциальное, – чему весьма способствовал элемент регги в его сочинениях. Кстати, колючая проволока, которая в итоге стала его невольным символом, присутствовала на обложке авторитетной ямайской группы The Melodians – пластинка Pre-Meditations 1978 года, Егор почти наверняка ее знал. Вообще, вся история Летова изобилует невольными символами. С очкасто-проволочной картинкой вышло примерно как с песней «Все идет по плану» – подобно тому как Егор не рассчитывал на ее всенародную востребованность, так и фотограф Андрей Кудрявцев сделал этот пенитенциарный снимок скорее случайно – на других картинках из той сессии Летов преимущественно хохочет. Однако именно эта фотография стала иконической – она даже мелькала в качестве импровизированного транспаранта во время кровавых столкновений между советскими десантниками и сторонниками независимости в Вильнюсе в январе 1991 года.

У ГО была совсем древняя песня – «Лишь рок заставляет меня оставаться живым и открытая дверь» (помимо официальной версии с «Красного альбома», она существовала еще и в ранней, совсем уже невыносимо романтической медленной аранжировке). Если вкратце, то общее ощущение той переломной поры было схожим – дверь в постсоветское будущее уже была приоткрыта. Все, кому надо, прошли в проем и стали обживаться, притворив за собой. Летов же принципиально остался на пороге и стал оглушительно хлопать этой самой дверью туда-сюда, пытаясь доказать, что, во-первых, она открывается в обе стороны, а во-вторых, все дело непосредственно в ней («Лишь калитка по-прежнему настежь»), в пороговой точке перехода. Поэтому, собственно, его портрет всего через пару лет так легко перекочевал из рук условных сторонников независимости в лагерь условных советских десантников. Он и проклинал, и заклинал окружающую советскую действительность, словно пытаясь ее законсервировать и парадоксальным образом сберечь своими наездами. Сильно позже я прочитал про воротную теорию боли, разработанную в 1965 году Мелзаком и Уоллом. Она объясняет механизм регуляции болевой чувствительности: импульсы, проходящие по тонким болевым волокнам, открывают ворота в нервную систему, чтобы достичь ее центральных отделов. Если очень упрощенно, то открытые ворота – это своего рода возможность услышать боль и дать ей слово. Таково, по всей видимости, было летовское понимание не только относительной рок-музыки, но, вероятно, и всей человеческой истории. Это средство постижения мира через боль и ужас оставалось с ним до конца – случился, как и было сказано в другой песне, долгий апогей сорванной резьбы. Другое дело, что человек, который тратил столько усилий на выражение и описание этой боли в своих песнях, мог уже и не найти времени и места, чтобы непосредственно испытывать ее самому, – отсюда эффект непрошеной радости от самых, казалось бы, понурых сочинений Летова.

3. ПЕРЕСАДКА НА ВСЕ ОСТАВШИЕСЯ ВРЕМЕНА

Я довольно рано успел убедиться в том, что главные сочинения Егора Летова не просто существуют отдельно от автора, а вообще, по сути, принадлежат не ему, а самой реальности с ее изворотливым копирайтом – посыпавшиеся в последние годы английские, французские, японские версии «Все идет по плану» тому лишнее свидетельство. Майским днем 1990 года после школы я поехал в университет на подготовительные филологические курсы. Я поднялся из центра зала «Площади Свердлова» на «Проспект Маркса». Справа по ходу ближе к концу перехода сидел музыкант и горланил песню. Тогда постоянно кто-то пел в переходах, я не обратил на это никакого внимания, и, только когда подошел чуть ближе, услышал слова «Как это трогательно: серп, и молот, и звезда», а потом и сам припев. Я знал, что такая песня не просто существует, но и пользуется репутацией главной у ГО. Однако странным образом я доселе не слыхал ее: почему-то на имевшемся у меня акустическом альбоме «Русское поле эксперимента» она была кем-то зачем-то купирована. Не буду утомлять деталями случившейся со мной иллюминации. Это было похоже на классическую вспышку, примерно как это описано у Сэллинджера в «Голубом периоде де Домье-Смита» – про солнце, полетевшее в переносицу со скоростью 93 миллиона миль в секунду. Не укорачивая шаг и даже не дослушав криков певца, я вышел на станцию «Проспект Маркса» и приехал на станцию «Университет» уже более-менее другим человеком. По большому счету, все мои последующие отношения с группой «Гражданская оборона» (включая эту книгу) можно считать комментариями и уточнениями к тому событию.

Думаю, что в местной традиции не существует песнопения, которое, с одной стороны, предельно точно передавало бы вполне сиюминутное и ежечасное ощущение эпохи, а с другой – распространило бы свой морок на некое архетипическое сверхвременье.

Эта подзаборная былина вобрала в себя совершенно все: пророческое глумление пополам с посмертным ликованием, нестерпимый уют и сладкую надсаду, стопроцентную чуждость и химическую зависимость (распространенный в те годы травяной оттенок значения слова «план» придавал ей отдельной разухабистости). Сатирическая элегия местами напоминала «Москву – Петушки» (ср.: «все говорят Кремль, Кремль» и «а наш батюшка Ленин совсем усоп»). Воображаемый солдатский пафос мог засветиться чем-то рафинированно-эстетским – пресловутый липовый мед, на который разложился В.И. Ленин, чудился мне отголоском прустовского липового чая (я как раз тогда читал «По направлению к Свану», чуть ли не в сумке у меня была эта книга издательства «Художественная литература» за 1 руб. 18 коп.).

Летов не любил эту песню, точнее не любил ее популярность, подобно тому как Голдинг презирал своего «Повелителя мух». Я, в свою очередь, думаю, что «Все идет по плану» по-настоящему следует слушать в чужом, нелетовском исполнении – другое дело, что такого исполнения попросту нет и не предвидится. Мне с той поры попалось только два удачных варианта (а третий – тот, что в переходе; к нему ближе всего приближается вариант, сыгранный «Обороной» в Киеве в апреле 1994 года, и кстати, в том же Киеве на акустике 2000 года Егор вдруг сказал: «Это очень грустная песня»). Первая – это симфоническая версия Омской филармонии, записанная уже после смерти Егора (аранжировка – Г. Вевер). Вторая – это «Песенка про это» (или «Все идет по блату») иркутской группы «Флирт»; собственно говоря, это не кавер, а полноценная пародия с совершенно новым текстом («Знаменитый Егор, он всегда был молодец, а сегодня Егор – это просто всем пиздец»).

Излюбленная летовская установка, неоднократно высказываемая им в интервью самых разных лет и настроений, – какая разница, кто что сочинил, знание не принадлежит никому лично, мои песни в высшем смысле не принадлежат лично мне – впервые, видимо, воплотилась в этом произведении 1988 года выпуска. Песня была откровенно народная, почти жертвоприношение, однако сам народ был глубоко воображаемым. «Все идет по плану» – это великолепная наживка, песня-перевертыш, которую невозможно было не принять за чистую монету, притом что она являлась сплошной стилизацией под бормотание усталого советского алкоголика у телевизора (то есть, по сути, что-то вроде сорокинской пьесы «С Новым годом!»). На это указывает и приобретенный лирическим героем журнал «Корея» – глумление над последним было распространенной забавой советской интеллигенции. Вот как его, например, вспоминает Зиновий Гердт: «Я очень редкий советский человек, который очень хорошо жил в брежневское время. Я совершенно не тосковал и не мучился – а с 1979 года выписывал журнал „Корея“. Это нечто! Там были такие фотографии: утро, улица длинная-предлинная, ни машин, ни велосипедов, и двадцать человек с газетами – жители Пхеньяна – читают новое великое слово дорогого вождя и учителя Ким Ир Сена. Я читал этот журнал от корки до корки, все статьи, выходные издательские данные, всё! И меня на месяц хватало. Это была потрясающая уловка, такая сравнительная терапия, помогавшая жить в заповеднике». Характерно, что именно песню Гердта Летов впоследствии запишет на «Реанимации» по моей скромной наводке.

Как-то раз мы с Летовым придумали акцию в духе Йозефа Бойса: поскольку я совсем не умею играть на гитаре, то он брался научить меня исполнять «Все идет по плану» на камеру, и из этого процесса должна была предположительно возникнуть некая видеоинсталляция. Мы всякий раз не могли это осуществить, потому что под рукой не оказывалось акустической гитары, а потом оказалось слишком поздно, и так я до сих пор и не умею играть.

Но мне иной раз кажется: когда-нибудь я все-таки приду, взойду в тот переход, сяду на заплеванный пол неподалеку от поворота на нынешний «Охотный ряд» и спою это все безо всякой гитары, так ничему и не научившись, но при этом ничего не забыв.

4. РУССКИЙ ПРОРЫВ

Был 1994 год, и текст в издании под названием «Газетка» начинался со слов: «Уже всем известно, что у знаменитого сибирского исполнителя, кумира многих молодых людей середины 1980-х Егора Летова недавно поехала крыша. Из своеобразного певца анархии, предвестника свободы сейчас Летов превратился в певца коммунизма. Печально смотреть на такую перемену, но что ж поделаешь?» В качестве иллюстрации этого тезиса предлагалось сравнить целиком тексты песен «Все идет по плану» и «И вновь продолжается бой». На соседней полосе значилась юмореска писателя-сатирика Константина Мелихана.

«Печально смотреть на такую перемену, но что ж поделаешь», – суждение безымянного автора «Газетки» довольно точно описывало мое собственное отношение ко всему происходящему. В 1993 году я был на третьем курсе филфака МГУ. Во всем нашем гуманитарном корпусе (где обучались также историки, юристы, философы и иногда культурологи – за отдельную плату) количество поклонников ГО можно было пересчитать по пальцам двух рук. Соответственно, его коммунистический демарш мало кого расстроил: Егора и без того не жаловали. Сам я не то чтобы интересовался скорейшим восстановлением совсем недавних общественных порядков, но Летов на тот момент все-таки был слишком отчетливым ориентиром, чтобы пренебречь им из-за цвета знамен.

Это во многом был вопрос возраста – я со своим 1974 годом рождения успел прожить в брежневском и постбрежневском Советском Союзе ровно столько, чтоб уже невзлюбить его, но еще не возненавидеть. Людей, которые были старше меня на каких-нибудь три-четыре года, отчетливо воротило от малейших заигрываний с советским прошлым вообще и от летовского ревизионизма в особенности. Я относился к этому спокойнее, потому не поморщился, когда Егор затянул песню «И вновь продолжается бой, и сердцу тревожно в груди» и вступил в НБП (Национал-большевистская партия, запрещена в России, – Прим. ред.), отойдя от кругов отжившей свое газеты «День»: Лимонов был всяко бойчее Проханова; кроме того, эта история была адресована уже непосредственно моему поколению.

Зачем он понадобился новоиспеченным национал-большевикам, гадать не приходится. Скорее всего, НБП просто затерялась бы в суете середины 1990-х, если бы не появление в ней на старте «Гражданской обороны». Строго говоря, она и с Летовым стала не то чтобы РСДРП образца июня 1917 года по численности, но все-таки он обеспечил солидный процент заинтересованных лиц; интересно было бы изучить статистику пришедших в партию именно «на Летова», если бы такая существовала. Уж как минимум таких зевак, как я, он нагнал изрядное количество.

Но зачем это понадобилось ему самому, с какой целью он сменил явку? Для Лимонова и Дугина партия служила понятным продолжением их недавних околоимперских настроений. У одного в анамнезе – общество «Память», у другого – роман «У нас была великая эпоха», при этом обоим было тесно в рамках прохановской охранительной матрицы, оба казались куда более дикими и интригующими. Но Летов-то был знаменит прямо противоположными сентенциями, и из его песен никак не вытекало, что у нас была великая эпоха. И тем не менее автор строчки «Я еврей, убей меня, член общества „Память“» сообщает о поддержке Русского национального единства, ходит встречаться с Баркашовым. (От самого Баркашова он спустя несколько лет открещивался следующим образом: «Вы что же, Егор, поддерживаете Баркашова?» – «Нет, не Баркашова, я поддерживаю РНЕ». – «То есть как, позвольте, Баркашов – это ж и есть РНЕ?» – «А вот так, Баркашова не поддерживаю»).

Человек, объявлявший на концерте в Новосибирске в 1988 году минуту молчания в память о жертвах 1937 года, начинает выступать на коммунистических маевках. Лед под ногами майора каким-то образом не касается генерала Макашова – для сравнительно неповоротливого постсоветского сознания подобные перевоплощения были необъяснимы, и сознание это сразу озлобилось.

Летов стал не единственным перебежчиком в лагерь патриотической оппозиции – столь же негаданную поддержку консервативному крылу оказал Сергей Курехин (у которого Егор в 1983 году один раз сыграл на басу в составе «Поп-механики»). Странно теперь вспоминать, что два этих совершенно неодинаковых музыканта, почти одновременно нарушившие в середине 1990-х либеральную конвенцию, умерли ровесниками: Курехин в 42, Летов в 43.

Курехин, по отзывам самого Летова, был настроен вполне решительно в своей антимондиалистской браваде. Однако несгибаемая репутация светского авангардиста и постмодернистского Мюнхгаузена вкупе с лукавой улыбкой мало вязались с идеей русского полувоенного реванша: ну, пишет человек памфлеты в журнал «ОМ», ну очевидно, снова шутит, Ельцин – гриб etc. Кроме того, Курехин был больше человеком Дугина, а не Лимонова – то есть исповедовал скорее эзотерический подход к революции и пронумеровал, в частности, очередную «Поп-механику» кроулианским числом 418. Метод самого Егора был более прямодушным и в то же время хтоническим (слово «хтонический» я как раз почерпнул той осенью из лекции по мифологии, которую читал у нас в МГУ Елеазар Моисеевич Мелетинский). Никакой салонной конспирологии, никакого Кроули, все до судорог просто – движение «Русский прорыв», концерт «Красный шаман» (было такое представление в Новосибирске 1994 года при 38 градусах мороза). Он и сам казался таким платоновским Егором из Чевенгура (хотя по натуре был не меньшим книжником и ерником, чем Курехин).

У патриотической метаморфозы Егора Летова были свои катапультирующие обстоятельства (даже помимо его воли и осведомленности – например, летом 1993 года в Европе разразился скандал из-за потенциального сотрудничества ультралевых и ультраправых. Виной тому стал манифест левака Жан-Поля Крюза в издании L’idiot international, где он призвал к объединению ультралевых и ультраправых в общий фронт против международного капитала). Популярность «Гражданской обороны» в СССР достигает пика примерно к 1990 году – это, разумеется, чисто интуитивная оценка, поскольку не было и быть не могло никаких подтверждающих этот статус цифр. Но по некоторым зарубкам можно кое о чем догадаться.

20 февраля 1990 года Летов и Янка выступают в ленинградском «Октябрьском» на концерте памяти Башлачева (на одной сцене с Макаревичем и «ДДТ», чего ранее, как, впрочем, и позднее, не случалось – ну разве что с «ДДТ» они один раз сыграли на фестивале «Поэты русского рока»). 13 апреля 1990 года «Гражданская оборона» играет так называемый последний концерт в Таллине – на него одичавшие старшеклассники уже ездили на электричках из того же Ленинграда. Летом того же года покусанный энцефалитным клещом Летов переносит сильную и чреватую параличом болезнь, его выхаживают, после чего он записывает альбом «Прыг-скок» (уже под новым названием «Егор и Опизденевшие») с песней «Про дурачка», которая моментально становится его вторым большим хитом наравне со «Все идет по плану», причем на сей раз хитом вполне подцензурным и радиогеничным.

Леонид Федоров вспоминает: «Саунд первого кассетного варианта „Прыг-скока“ был великолепен. Ремастеринг, который они сделали для CD, звучал намного хуже, на мой взгляд. Егор вообще удивительно точно попал во время. Это был высший пилотаж в кажущемся банальном жанре сочинения песен. Башлачев так умел делать, но он и сам говорил, что бабьи песни сочиняет. Янка, конечно, была потрясающая, тоже ни на что не похоже. Ну, Цой еще, но Цой все же скорее английская, даже скорее европейская история. И он уже тогда терял хватку: я был на одном из последних концертов „Кино“, это уже было совсем не то что нужно. Хотя „Мои друзья идут по жизни маршем“ – совершенно акынская песня, шедевр настоящий. Но Цой – это реализм. Башлачев – некое душевное трепетание: сядем рядом, время колокольчиков и т.д. А вот Егор – абсолютная стихия. И он был удивительно музыкален. На тот момент мне казалось, что он вообще чуть ли не единственный, кто уловил и воплотил какую-то исконно корневую мелодику».

Наконец, в конце августа 1990 года происходит знаковый акустический концерт у Елены Филаретовой в Ленинграде по адресу Кирпичный переулок, дом шесть. Он играл в этой квартире и ранее, но на сей раз стало слишком заметно, что популярность Летова выходит за рамки субкультурного сейшена: вместо предполагаемых 80 человек заявилось втрое больше.

Илья «Сантим» Малашенков вспоминает: «Выступление ГО на „Сырке“ мне не понравилось, для меня это было скучновато, ну, такой шумовой хардкор. Все-таки лучший концерт у „Обороны“ был в МЭИ в 1990-м – вместе с Янкой и Ником Рок-н-роллом. Помню, как Летов, раскрыв рот, смотрел выступление Ника, а перед своим выходом попросил, мол, Ник, благослови. После МЭИ был, как водится, махач с гопниками, но я его пропустил, зато потом на поле боя я нашел роскошную лисью шапку. Года два носил, потом пропил».

Ситуация была довольно двусмысленная. С одной стороны, наглядная и простонародная популярность группы уже предполагала иные правила игры и достаточно реальную перспективу запуска неких позднесоветских Sex Pistols. Цой мертв, но жив пример «Кино» как прецедент создания культа на основе дворовой востребованности. Цоя поначалу тоже снобировали как певца для пэтэушников, а в довольно популярной музыкальной газете «Энск» в 1991 году можно было обнаружить следующее загадочное суждение: «В аранжировках ГрОб прослушивается влияние КИНО. В хите „Все идет по плану“ Егор прикалывается над цоевской „Группой крови“ и вообще над „трогательным“ имиджем лидера КИНО». Много лет спустя, после смерти обоих, в сети появится исполнитель Виктор Летов, занимающийся скрещением композиций «Хороший царь» и «Группа крови». Егор же Летов еще в августе 1990 года (то есть непосредственно после смерти лидера «Кино») дал интервью, где признался в нежной любви к цоевской песне «Я посадил дерево», но в целом скорее охаял погибшего как советского человека, оказавшегося в несвойственной ему роли американской звезды, и обозвал все ленинградские рок-клубовские потуги «карибской действительностью». В этом географическом ключе действительность самого Егора Летова того времени можно назвать разве что эстонской. Подобно тому как Эстония в 1990 году сперва приостановила действие Конституции СССР на своей территории, а потом и вовсе объявила о независимости, так и Летов провозгласил независимость от себя самого, распустив группу. Символично, кстати, что последний концерт «Гражданская оборона» сыграла в столице Эстонии.

Тем не менее в начале девяностых группа по-прежнему сохраняла полуподпольный статус с неизбежными элементами самовиктимизации.

Издатель ГО Евгений Колесов рассказывает: «В 1990 году я делал Егору и Янке интересный концертик в Москве на Преображенке, в библиотеке Шолохова. В зале был полный биток, но еще больший биток был на улице: там собралась толпа гопников, которые пришли мочить панков, просто сотни. Концерт игрался в несколько приподнятом настроении: народ отломал почти все подлокотники от кресел – чтоб было чем отбиваться. В результате милиция сделала коридор буквально от библиотеки и до метро. И вот картина – снаружи толпа орков, а по живому коридору торжественно идут пушистые панки, охраняемые милицией. Повезло, однако, не всем: воспетый на „Прыг-скоке“ Федя Фомин подъехал с Горбушки с сумкой пластинок, лишился их в результате, ну и получил. Хороший был концерт, я записал его, и даже хорошо записал, но кассета, к сожалению, утрачена. Я тогда жил в сквоте в Трехпрудном, вместе с художником Валерой Кошляковым, у нас было по две комнаты у каждого, прекрасное место, Егор туда тоже приезжал с Янкой. Ну и в результате ящик с кассетами в этом сквоте куда-то канул».

Егор с его комплексом подпольщика стал одержим идеей, что его «хотят сделать частью попса». В том же 1990 году он предупреждал, что собирается уехать в леса и, скорее всего, не будет заниматься рок-музыкой вовсе. Я думаю, он сам чувствовал, что этого недостаточно: подобный отказ выглядел скорее капризом, нежели очередным шажком за горизонт. Можно прекратить гастролировать, можно распустить «Гражданскую оборону», можно, наконец, назвать новый проект непредставимым словосочетанием «Егор и Опизденевшие», чтобы исчезнуть с медийных радаров, но, как говорится, все совсем не то.

Гитарист ГО Игорь «Джефф» Жевтун вспоминает: «К тому времени вокруг нас уже сложился некий стереотип. Мы выходили на сцену, и везде одно и то же – сразу повальный слом первых трех рядов кресел, толпа орет и прочее непотребство. Это все довольно неприятные на самом деле моменты, и мы в конце концов устали. Нам хотелось, чтоб у концерта была какая-то драматургия, интрига. В итоге сели в Омске и решили, что на время прекратим играть. Ну то есть как прекратим. Я как-то зарубился, проявил меркантильность и посчитал: в 1990 году мы три концерта дали в электричестве, а при этом сам Егор сыграл пятнадцать акустических сольников».

Дело, впрочем, было не столько в сломанных креслах. Сама музыка на глазах переставала быть синонимом прямого действия – к которому Летов успел привыкнуть во времена преследований со стороны КГБ и принудительного лечения образца 1986 года. Для того чтобы вернуть ей привычную силу, нужно было, по его понятиям, «либо выскочить из этого потока, либо невиданным усилием воли обратить его течение в другую сторону».

Вышло и то, и другое сразу.

«Из этого потока» его выбросила смерть Янки в мае 1991 года.

Игорь «Джефф» Жевтун рассказывает: «У Кастанеды вычитали такой термин – „остановить мир“. Я тогда не очень понимал, что это такое, – да Егор и сам его, видимо, очень по-своему понимал. Мы в 1990 году отправились в поход на Урал вчетвером с ним, Янкой и Серегой Зеленским – и вот Егор хотел пойти остановить мир, Янке про это говорил неоднократно. У них с Янкой в походе произошел конфликт, который длился несколько месяцев. Но к Новому году они помирились, он извинялся за резкости свои и прочие поступки. Мрачных настроений у него тогда вообще особо не было, Урал на него в этом смысле повлиял. И уже казалось, что все приобретает какие-то новые формы и иные горизонты открываются. С начала 1991 года стали обсуждать запись нового альбома, а потом происходит эта история с Янкой».

Наталья Чумакова вспоминает: «Крышу снесло так, что ему оставалось либо туда же, за Янкой, либо прибиться куда-то – и этот „Русский прорыв“ для него стал спасительным ходом во многих отношениях».

Новое же течение потока было, в общем, почти предугаданным всей его мифопоэтической логикой. Он находился в поисках исторического высказывания, которое вновь превратило бы его музыку в руководство к действию и демонстрацию опыта. Возникла насущная необходимость в персональной политике, в пресловутом восстании ценностей против норм, которое чаще всего происходит под национально-романтической эгидой, особенно в подходящих обстоятельствах, а уж обстоятельства на дворе были благодарнее некуда.

Сезон 1992-1993 годов в столице отличался редкой мрачностью, порой казалось, что функционирует только метро: полдня ты проводишь под землей, а вторую половину – в московской наземной тьме. В этой тьме бродят бедные обескровленные люди, то есть классическая аудитория Егора – а иначе кому он адресовал все свои непосильные песенные задачи? Я как-то поневоле причислял себя к этой же аудитории: работал ночным сторожем, а по выходным с будущим писателем Данилкиным мы ходили на Тишинский рынок, отчаянно пытаясь продать какой-то домашний скарб – не то крышки от чайников, не то обломки радиатора. В богемных кругах тогда пошла столь же благодарная, сколь и нестерпимая мода на всевозможный дарксайд и различную правую, а проще говоря, нацистскую эзотерику. Мамлеев преподает в МГУ что-то древнеиндийское и выпускает статьи по веданте в академическом журнале «Вопросы философии», на лотках чуть не по всей Москве валяется сокращенный перевод «Утра Магов» Повеля и Бержье с портретом Гитлера, кетаминовое студенчество скрупулезно торчит на криптофашиствующем индастриале и дарк-фолке, кругом сплошные «Swastikas For Noddy» и прочие Sol Invictus да Radio Werewolf. Атмосферу можно примерно описать фразой из фильма Эрнста Любича «Быть или не быть»: «Мы любим петь, танцевать, ничто человеческое нам не чуждо, поужинаем сегодня вместе, и увидите: в конце вечера вы сами воскликнете: „Хайль Гитлер!“» В своей университетской компании мы выковали специальный термин – нацишизоидный алкосатанизм. И Летов нас тогда изрядно огрел своей крамольной софистикой – во многом потому, что в нем отражались весь ультимативный хаос и вся ересь той поры. Прочие рокеры с той или иной степенью наблюдательного спокойствия продолжили писать свои собственные истории, тогда как Летов вписался в чужую, именно что в поисках «глупее себя». Он выглядел и звучал не как наследник прошлых славных дел, а как человек, рассыпающийся во времени, ничего не контролирующий и находящийся на последней стадии восприимчивости.

Я думаю, что сам он, конечно, держал в голове яркий пример Лимонова, который в пятьдесят(!) лет тоже выскочил из потока и вернулся в ходуном ходящую Россию из блаженного Парижа сколачивать какую-то непонятную полутеррористическую организацию. Летов никогда не был в Париже, их и сравнивать странно – харьковского нарцисса и омского Прометея, – однако их, несомненно, роднило одно ощущение, высказанное в «Эдичке»: «Я хочу не сидения на собраниях – а потом все расходятся по домам и утром спокойно идут на службу. Я хочу не расходиться. Мои интересы лежат где-то в области полурелигиозных коммунистических коммун и сект, вооруженных семей и полевозделывающих групп».

Летов определенно хотел не расходиться. Но на его сугубо рок-н-ролльном фронте НЕ расходиться после смерти Янки было немыслимо. Оставалась прямая дорога в полевозделывающие группы.

Художник Кирилл Кувырдин вспоминает: «Егор как-то приехал ко мне и спросил, не знаю ли я такого писателя Лимонова. А я тогда только прочел „глаголовского“ „Эдичку\", ну и с воодушевлением сообщил, что он очень крутой и типа, конечно, скорей беги знакомиться, как представится возможность. Это был, видимо, год 1991-й, потому что в 1990-м я семь месяцев просидел в тюрьме, и от Летова я получал записки через адвоката».

Не стоит, наверное, списывать со счетов и классический rock’n’roll swindle: в те годы Летов пару раз спьяну деловито проговаривался, что вот, к примеру, если подружиться с Зюгановым, тот, скорее всего, даст коммунистических денег на необходимую звукозаписывающую аппаратуру. А необходимое для записи нашего героя, смею предположить, интересовало несколько больше, чем вся Россия с ее прорывами. Была неплохая история о том, как в октябре 1993 года, как раз в момент расстрела Дома Советов, Летов возвращается в Омск, а телефон в квартире разрывается от звонков: срочные новости с передовой, в Москве кровь рекой, патриотическая оппозиция разгромлена, революция под угрозой, нужно немедленно что-то предпринимать etc. В этот момент по телевизору начинается какой-то принципиальный футбольный матч, и Егор выдергивает телефон из розетки, чтоб впредь не отвлекали.

Как ни посмотреть, политическая активность, несомненно, развязывала ему руки. С одной стороны, под предлогом большого мятежа можно было смело возвращаться к концертной деятельности: в конце концов, лидеру «Гражданской обороны» к тому моменту не исполнилось и тридцати лет, синь-порох в глазу еще играл вовсю и хотелось выступать и действовать, вопреки обещаниям засесть в лесном скиту. С другой – переживания на тему якобы обступающего его со всех сторон «попса» и прочей коммерциализации резко потеряли свою актуальность: заветный вензель РНЕ отпугивал общественность значительно сильнее, чем слово «опизденевшие».

По большому счету, из заложника одной ситуации (антисоветский охальник с суицидальной повесткой) он превратился в заложника другой – более рискованной. Виной всему была его вечная тяга брать на себя повышенные обязательства и нежелание оставаться на платформе «для-нас-это-неважно-мы-играем-музыку», как было написано на заднике гребенщиковского винила «Равноденствие» в 1988 году.

Кроме того, Летов любил Маяковского – тот фигурирует в одной из лучших его песен «Самоотвод», не говоря уж про стишок из «Прыг-скока». Ему, очевидно, нравилась сама идея поэта на службе у новой революционной власти. В 1997 году после концерта в «Полигоне» он сообщит примерно следующее: я не то что наступил своей песне на горло, меня вообще как такового нет, но имеет смысл заниматься только теми вещами, которые больше, чем ты сам. Фактически это было отражением его собственной установки из прошлой жизни, только с другим знаком: «Партия – ум, честь и совесть эпохи, а нас нет, нас нет, нас нет». В отличие от Маяковского, его революция проиграла, не предоставив ему ничего, кроме вдохновенной ярости в адрес довольно абстрактного врага, так что обращение «Товарищ правительство» ему было адресовать некому.

Национал-большевизм в чем-то был очередной формой рок-н-ролльного суицида, на тему которого он теоретизировал в 1980-е годы. Убей себя в государстве.

Евгений Колесов рассуждает: «Тут, возможно, сыграли роль какие-то генетические обстоятельства, все же у него отец убежденный коммунист был, член партии и боец настоящий, я думаю, это подсознательно как-то влияло. Егор никогда не декларировал себя как христианина, но подход к жизни у него всегда был христианский, ну а коммунизм как социальная задумка ближе всего к христианским принципам. Кроме того, при всей своей склонности к одиночеству он человек очень общительный. Он считал своей обязанностью что-то внушать людям – в каком-то смысле это были проповеди. К своей славе, да и вообще всей этой музыкальной составляющей он относился не как к цели, а как к инструментам. Он часто говорил: я никакой не музыкант, я поэт, но сейчас стихи сами по себе ни до кого не дойдут, поэтому, чтобы меня услышали, я должен забраться на какую-то гору. В „Русский прорыв“ его привело обостренное чувство подавляемой справедливости, это никакой не перформанс был. А потом он понял, что этот путь не слишком эффективный. Издержки слишком большие: весь этот негатив и маргинализация, – именно поэтому он в результате и отошел от дел. Не думаю, что у них были какие-то противоречия с Лимоновым и Дугиным, просто поутихло сотрудничество. Но само расставание прошло относительно спокойно».

Я крайне мало интересовался деятельностью НБП, но наличие в ней Летова вынуждало меня находиться в курсе событий. Это было несложно – два моих товарища имели к партии самое непосредственное отношение: в значительной степени – Андрей Карагодин, а в полной и безоговорочной степени – Тарас Рабко, чьи приключения заслуживают отдельной книги, я бы сказал, двухтомника. Именно благодаря активности Тараса Летов и угодил в НБП. В 1993 году Рабко прочел его интервью в «Комсомольской правде», где Егор, среди прочего, нахваливал лимоновскую книгу «Дисциплинарный санаторий», которая частично была напечатана в «Глаголе» в 1992 году в томике под названием «Исчезновение варваров». Тарас вырезал интервью и послал письмом Лимонову в Париж, подчеркнув то обстоятельство, что именно такой человек с его ресурсом популярности в молодежных кругах и необходим партии. Лимонов, естественно, знать не знал ни о каком Летове, однако охотно согласился, присовокупив в письме, что он тоже написал песню и хочет записать ее совместно с «Гражданской обороной» (идея не получила воплощения).

Тарас раздобыл телефон Летова (у директора издательства «Палея» Николая Мишина), позвонил, Летов обрадовался повороту событий, они вступили в активную переписку, так все и завертелось.

Со слов Тараса, общение вождя и идола было несколько нервным. Лимонов летовскую музыку никогда в глубине души не жаловал, а кроме того, ревновал к чересчур наглядной популярности и щедрым росчеркам ГрОб в подъездах и на заборах. Будучи настоящим провинциальным советским активистом, Летов откровенно коробил чуть более рафинированную партийную верхушку. Он мог, например, начать хвалить какую-нибудь свежую статью Солженицына – что Лимонову было уж совсем поперек горла. Другой случай – вождь пишет воззвание о том, как должен выглядеть настоящий национал-большевик, Летов немедленно возражает, что человек волен одеваться как ему угодно и нет ни малейшей нужды в униформе. В 1995 году, когда в Питере была избирательная компания по выборам Дугина в Госдуму под лозунгом «И тайное станет явным», Летов при всех начал поучать Курехина, как именно надо делать революцию, – и все тогдашнее политбюро НБП тоже было несколько фраппировано. Несравненную Наталью Медведеву Егор и вовсе раздражал – по каким-то причинам она сочла его бесполым существом.

Все более-менее понимали необходимость участия «Гражданской обороны» в деле партстроительства, но в целом это был довольно случайный союз: Лимонов вообще не мыслил политтехнологическими категориями, будучи оперативником по характеру. В какой-то момент Лимонов выписал Летову партийный билет, что было больше похоже на сувенирную продукцию с автографом. Второй билет получил Рабко, третий – Дугин, а Летов вышел четвертым в списке, что оказалось для него несколько болезненно. Вообще, по словам Рабко, Летов стилистически был ближе «Трудовой России», и Анпилов понимал его музыку куда лучше, чем Лимонов, поэтому истинный панк-рок случился на памятном концерте 1 мая на грузовике на Воробьевых горах, среди отчаянных пенсионерок и прочего анпиловского электората. Кувырдин вспоминает: «Осенью 1993 года мы оказались на „Комсомольской“ – я, Колесов, Летов и Кузьма, – пили почему-то шампанское. Ну и как-то мы весело передвигались и в районе трех вокзалов встретили бомжа, который как-то хитро разговаривал, Летов, помню, очень повелся на его манеру изъясняться. Мы проследовали в сквер у гостиницы „Ленинград“ – где Колесов в итоге отснял сессию для „Музыки весны“, мы там вчетвером обнимаемся, – а потом пошли к Белому дому пешком, обсуждая по пути разные политические аспекты. Пришли, а там митинг – Анпилов Егора радушно представил. Людей-то было много, но Летова знали, мягко говоря, не все. Игорь Федорович, кажется, даже спел что-то, не помню, ну уж речь точно толкнул – короткую, но вполне зажигательную».

Но, в общем-то, главное, что я понял на основании донесений из штаба НБП, – это то, что выпивать с Летовым по партийной линии было исключительно весело и вольготно. Он всегда щедро накрывал поляну, никогда не зажимал деньги на пьянках, а все новые диски неизменно раздаривал. Немедленно захотелось с ним выпить, но для этого мне пришлось подождать пять лет.

Непрерывный фестиваль современного искусства – так изначально расшифровывался «Русский прорыв» (почти как непрерывный суицид). Приглашения на него назывались повестками. Первая акция должна была состояться 19 декабря 1993 года в ДК им. Горького – в «повестке» он был охарактеризован как «непотопляемый бастион нонконформизма». С выступлением в непотопляемом бастионе, однако, не сложилось. Журналист, кандидат исторических наук Андрей Карагодин вспоминает: «„Гражданская оборона“ приехала зимой 1993 года делать грандиозный концерт, который в итоге закончился грандиозным же кипешем в ДК Горького. Панки пытались туда прорваться и били стекла, в итоге кто-то вызвал ОМОН, все сбежали, а в заложниках на территории этого ДК осталась развешанная коллекция картин художника Вигилянского, все эти свастики с крылышками крутящиеся, портрет барона Унгерна и т.п. Концерт не состоялся, но музыканты остались в Москве и жили где-то в Измайлове. А „Арк-тогея“ – издательство Дугина – тогда сидела в 411-й комнате в „Советской России“, и вот я как-то прихожу в редакцию, а там Егор и Манагер в кожаных куртках. А я обычно покупал по дороге у метро „Савеловская\" пару-тройку бутылок пива „Афанасий\", и такие были еще гвидоны – сосиски в тесте. И помню, Егор так жадно посмотрел на пиво, а у нас была касса: мы как-никак продавали журнал „Элементы\" и книжку „Пути Абсолюта\", то есть какие-то деньги лежали в ящике стола. Ну и я так срисовал его взгляд, что в итоге взял из кассы деньги, и снова пошел к „Савеловской\", и купил целый пакет пива и этих гвидонов. Ну, естественно, разговоры о создании партии с участием сибирских рокеров тут же возобновились с новой силой. Дугин, как человек увлекающийся, мне потом говорит, мол, я в восторге, Егор – наш человек, только я, признаться, не слышал ни одной песни. На следующий день я иду в наш первый гуманитарный корпус МГУ, а там справа был ларек, где торговали кассетами Maxell, как сейчас помню. Я купил пять или шесть кассет Егора с вкладышами, распечатанными на принтере, и привез в редакцию. Я так понял, что музыка Дугину не очень понравилась – ну, он-то больше человек нью-вейва, Japan и все такое, – а вот тексты его зацепили. И как раз через некоторое время в „Русском взгляде\" Жени Додолева уже вышла дугинская статья „Работа в черном“, которая как раз и была результатом прослушивания незнакомого ему явления, – и там уже нигредо, Бодлер, символизм и все такое».

На исторической пресс-конференции (июнь 1994 года) триумвирата Лимонов – Дугин – Летов последний, в частности, заявил, что побеждают только те движения, которые попирают правила игры, в том числе и свои собственные. В сущности, старая романтическая установка, которую можно найти хоть во французской, хоть в американской мысли, но поскольку корни Летова во многом находятся в советской интеллигентской культуре, в данном случае логичнее будет вспомнить сентенцию академика Лихачева, который писал про возможность бунта против бунта. А в конечном итоге это все сводится к оригинальной летовской идее «антипохуизма», которую он расписал в вышеупомянутом историческом интервью про двести лет одиночества.

Теперь, спустя четверть века, я бы добавил к антипохуизму для общего понимания той ситуации еще пару терминов – артикуляцию и антагонизм. Эти понятия позаимствованы из разработанной в 1980-е годы (в книге «Гегемония и социалистическая стратегия», 1985) и окончательно созревшей к началу нулевых дискурсивной теории гегемонии Эрнесто Лакло и Шанталь Муфф.

Согласно идее Шанталь Муфф, политическое всегда предшествует общественному – а Летов как раз взялся утверждать примат политического (вместо того, что он раньше называл рок-музыкой). Политическое – некое фундаментальное измерение, представляющее собой совокупность самых разных социальных практик, направленных на изменение мира. Общества как такового не существует, потому что оно постоянно меняется, сохраняя при этом статус клубка противоречий. (Свою теорию общества Егор довольно исчерпывающе изложил в композиции «Винтовка – это праздник»: «Вижу, ширится, растет психоделическая армия». «Вижу, поднимается с колен моя родина» – сюда же.) Цель участника этих процессов – стать радикальным субъектом, связывающим реальность и миф. Что миф, что субъект постоянно обновляются. Летов как раз соотносил себя с эволюционирующим радикальным субъектом, ну и миф его тоже не стоял на месте – от «невыносимой легкости бытия» к «сносной тяжести небытия». Смысл радикального субъекта состоит не в упертости, как принято думать, но, наоборот, в регулярной изменчивости – так что за руку не схватишь и следов на снегу не найдешь, вы здесь, а я там, счастливо оставаться. Задача состояла в том, чтобы преображать реальность с помощью мифа – для чего и было придумано совместное с «Инструкцией по выживанию» и «Родиной» движение «Русский прорыв», а мифом, соответственно, служил тот самый ускользающий коммунизм из финального куплета «Все идет по плану». Когда Егор говорил «Мы не занимаемся мифотворчеством, мы создаем реальность», именно это и имелось в виду – перенос метафор в жизненный цикл.

В некотором смысле это идеальная теория для Летова тех лет, которая избегает как классовых пропорций (чего он всегда чурался – ибо к какому классу он сам принадлежит? Он, конечно, поучился немного в ПТУ на строителя, но, по собственному признанию, профессиональные его навыки не распространились дальше укладки кафеля), так и постмодернистского уклонизма в духе Лиотара; нет в ней и какой-то напыщенной рациональности. Есть стремление к целому, которое, в свою очередь, представляет собой постоянно меняющийся процесс, куда прекрасно вписывается любимая летовская теория присвоения (и раздачи): все чужое все равно пою я, а все мое пускай сочинено другими.

И, наконец, существует артикуляция – процесс формирования различных речевых практик, который в принципе не может быть завершен, поскольку невозможно существование «общества». И есть антагонизм в виде нескончаемой негативности и невозможности прийти к какому-либо объективному решению («Я всегда буду против»). Добавить сюда антипохуизм – и вы получите персональную политику Егора Летова середины 1990-х годов. Шанталь Муфф, впрочем, видела очевидный выход в переходе от антагонизма к агонистической модели (то есть в том, чтобы превратить врага в соперника), но для промерзших залов Норильска и Новосибирска в 1994 году такое решение было слишком преждевременным.

То, что казалось поворотом на 180 градусов, по сути, явилось откликом на команду «Кругом!». Стилистически все это уже было: старуха-ветеран с обложки «Попса» (это, кстати, реальная женщина) в итоге и аукнулась Летову пиковой дамой «Трудовой России», когда он пел с грузовика 1 мая 1994 года, где ровно такие обездоленные, всеми презренные бабки и стояли его слушали. И песня «Красное знамя хочется мне» тоже имелась в загашнике, и целый куплет из «Варшавянки» превосходным образом был вставлен в песню «Второй эшелон», а композиция «Пылающей тропой мы идем к коммунизму» вообще идеально прозвучала бы на «Русском прорыве» в самом рьяном электричестве. То, что словосочетание «моя оборона» стало в определенный момент восприниматься почти как «моя борьба», в конце концов, имеет под собой давнюю комическую основу, восходящую скорее к неизбывному пионерскому фольклору – вспомнить группу «Адольф Гитлер», а также песню «Ефрейтор Шикльгрубер – маньяк и мазохист», с которой начался первый концерт ГО на Новосибирском фестивале 1987 года. Все это сплошь загулы по флешбэкам.

В песне-катастрофе «Винтовка – это праздник» заклейменные «патриоты» из оригинальной версии аккуратным образом сменились на «демократов» – без малейшего ущерба для общего пыла. Плюс на минус дает освобождение, как пела Янка Дягилева.



В «Гражданской обороне» всегда было что-то от взбесившихся советских игрушек, забытых, поломанных, но готовых к борьбе. Собственно, именно об этом он и предупреждал все в той же «Контркультуре»: «Это как взять и достать с чердака старую игрушку, сдуть с нее пыль, подмигнуть, оживить – и да будет Праздник!»

Главное, что в этом празднике чудился какой-то неразгаданный объем: все помнили антикоммунистическое прошлое Летова, все видели коммунистическое настоящее, но никто не мог с точностью сказать, кто здесь самый главный коммунист, все раздваивалось, как во «Все идет по плану», и эта неистребимая непредсказуемость шла вразрез со столь же абсолютной серьезностью.

Тезис французского философа Жюльена Бенда, который вывел в первой половине прошлого века некий канон поведения интеллектуала в обществе, гласит: реальная нравственность неизбежно является воинствующей. Летов в ту пору, очевидно, ощущал себя выразителем нравственных законов. Но дальше Бенда писал о том, что «чаще всего не интеллектуал обращает в свою веру обычного человека, а обычный человек – интеллектуала». В определенном смысле ровно это и случилось с Егором – попытка идеализации реализма и, как следствие, отказ от звания «интеллектуала».

Отказ был принят, и принят решительно. Если даже баловень двух столиц и Европы Курехин столкнулся со значительным недоумением из-за своих отношений с НБП, то что уж говорить о посконном несговорчивом Летове, и вовсе явившемся с мороза. Этот драматургический виток записал его в разряд нерукопожатных на все оставшиеся времена.

Издатели даже хотели изъять из продажи выпущенный в 1992 году на виниле своеобразный the best ГО «Все идет по плану». Олег Коврига вспоминает: «Я тогда работал с фирмой грамзаписи „ТАУ-Продукт“, и нас эта история с совместной пресс-конференцией Проханова, Невзорова и Летова так проняла, что я сказал директору Андрею Богданову: давай изымем из продажи этот двойник „Гражданской обороны“, – и он охотно согласился. Слава богу, что мы в итоге этого не сделали, потому что кто-то нам сказал тогда, что ну нельзя все же так, какую бы херню он там ни нес. И не изъяли в итоге. Но я с Егором общаться после этого перестал».

Евгений Колесов, выпускавший альбомы «Гражданской обороны», вспоминает: «В середине 1990-х за них вообще никто не брался – в издательских кругах все как один говорили: да нафиг кому нужна эта „Оборона“. Она считалась совершенно подзаборной маргинальщиной».

Заехавший в Москву из Германии глава будущего лейбла Solnze Records Берт Тарасов (о котором мы подробнее поговорим в другой главе) тоже был слегка обескуражен произошедшими переменами: «Я попривык в Европах к гигиене и, как бы сказать, к актуальной гамбургской трендовости, так что немытые московские панки, уходящие нестройными рядами под красные знамена, не казались уж столь симпатичными».

Как бы там ни было, «Русский прорыв» в итоге стартовал в Тюмени – 12 февраля 1994 года был концерт в ДК «Нефтяник», и на следующий день ГО еще выступили в ДК «Строймаш» в компании в меру занимательной группы под названием «Сикомор и Дуремары».

Игорь «Джефф» Жевтун рассказывает: «На концертах „Прорыва“ Летов опять стал освобожденным вокалистом, без гитары, и тогда как раз окончательно ввел в практику свои знаменитые аритмичные пассы руками. Идея его заключалась в том, чтоб дать волю телу и танцевать как одному в пустой комнате. Это то, о чем он в „Прыг-скоке“ пел: двинулось тело кругами по комнате. Но только во времена „Прыг-скока“ он такое не демонстрировал, поскольку последний концерт мы уже к тому времени отыграли, а в 1991-м не выступали вообще». Много лет спустя кто-то в ютубе сделает на тему этих танцев отдельный ролик с чеканной формулировкой: «Егор Летов ловит шизу в течение одной минуты и шести секунд».

1 мая того же года грянул знаменитый сейшен на грузовике на Воробьевых горах – Летов на фоне МГУ вместе с Анпиловым показал себя недурным агитатором, призвал к огненной революции, после чего спел «Родину», «И вновь продолжается бой» и «Новый день» – все под гитарную акустику Кузьмы и Джеффа. Собственно, он пел во второй раз за день: до этого состоялось выступление на Октябрьской площади. В решающий момент толпа вездесущих панков стала раскачивать грузовик, и он, увешанный красными знаменами, колоколами, вместе с Егором, Анпиловым, красным попом, парой советских генералов и еще дюжиной оригинальнейших типов помчал от них прочь по березовой аллее, словно пьяный корабль Артюра Рембо, который так занимал тогдашние в меру просвещенные юные умы.

Андрей Карагодин продолжает: «Квинтэссенцией альянса Егора и НБП стал концерт 27 мая 1994 года в „Крыльях Советов“. Мы поехали туда с Дугиным вдвоем на электричке с Белорусского вокзала. В вагоне одни панки. Приезжаем, огромный ДК, первое, что мы видим, – Тарас Рабко, Летов и Лимонов вешают над сценой четырехметровое знамя НБП, которое Тарас сшил в Кимрах. Помню, что в гримерке почему-то полагалось ссать в ведро, выходить в туалет было нельзя под предлогом того, что панки якобы разорвут. Но все равно ходили по этим коридорам, Женя Грехов раздавал всем желающим альбом „Прыг-скок“. Сначала вышел Лимон, объявил группу „Родина“, потом „Инструкция“, а после Ромыча должен был выйти Егор, но он как хедлайнер выпустил вместо себя Дугина. И Дугин как-то не очень удачно выступил – вот Лимонов попал в аудиторию, хотя и нес абсолютную хуйню, но он был на одной волне с этой беснующейся толпой. А Александр Гельевич не попал в эмоцию, хотя говорил вещи куда более осмысленные и релевантные, про время разбрасывать камни, и его в итоге освистали. И вот обратно мы опять едем вдвоем с Дугиным в электричке, и опять переполненной теми же самыми панками, только на этот раз они уже узнают Дугина – ба, да это ж тот с бородой, который мешал слушать Егора! Это были не самые приятные двадцать минут до Белорусского вокзала – экзистенциально насыщенные, как любил говорить сам Дугин. Но вообще, наиболее удивительным мне показался факт присутствия на одном из концертов „Гражданской обороны“ Юрия Витальевича Мамлеева с женой».

Мамлеев действительно интересовался Летовым (впрочем, интерес был взаимным), принимал его у себя в гостях, а концерт, о котором идет речь, состоялся в ДК Бронетанковых войск – там, в частности, Константин Рябинов в какой-то момент спьяну упал ничком и умудрился сыграть соло из положения лежа на животе.

14 декабря 1994 года случился весьма мамлеевского толка фестиваль «Стиль консервативной революции». Он был подготовлен при каком-то участии моих приятелей и проходил в дискотеке «Мастер». Организаторы уверили меня, что на концерт инкогнито прибудут Егор Летов и почему-то Петр Мамонов. Официально на приглашении был обещан «фестиваль моделей экстремистской моды», а также некий «ночной концерт». В итоге на ночном концерте выступили Юрий Орлов, лидер «Николая Коперника», а также roots-группа «Джа Дивижн», которая в итоге была слегка помята раздосадованной патриотической молодежью, так и не дождавшейся обещанных хедлайнеров, и на следующий день выступила уже на каком-то антифашистском фестивале, более приличествующем их стилистике. Опять вызывали ОМОН, а пока он добирался до места назначения, вместо фантомных Летова и Мамонова звездами вечеринки стали Александр Дугин в наряде красноармейца, читавший стихи Головина, и Андрей Карагодин, продекламировавший Северянина в одолженной на «Мосфильме» отутюженной нацистской форме.

Константин «Жаба» Гурьянов, филофонист, пианист и в прошлом барабанщик групп «Комитет охраны тепла» и «Лолита», вспоминает о «Русском прорыве» так: «В 1994 году мы поехали с Егором и компанией в Питер в одном вагоне – с ними был Ромик Неумоев, который почему-то вел себя так, как будто он и есть главный. Они вроде собирались где-то в Питере играть, но в тот вечер случился концерт Джона Маклафлина, на который я, собственно, и ехал, и я в итоге потащил Ромика-хромоножку с собой. А концерт роскошный, с Джоуи Дефранческо на органе, и мы в итоге по полной нарядились. А Летов с компанией охуели и проклинали меня, дескать, Жаба – алкота, увел у нас Ромика, сорвал нам наш прорыв». Дизайнер и создатель первого сайта «Гражданской обороны» Максим Хасанов присовокупляет: «Прекрасный апрельский день 1994 года – раздается звонок в дверь, открываю, первым входит Ромыч со свистком таким спортивным. Их менеджер Грехов не смог с ними поехать и назначил старшим за всю ораву Ромыча. Тот по такому случаю купил себе свисток и время от времени в него посвистывал, когда народ начинал разбредаться. Но в целом нашествие было культурное, особо даже никто не бухал, поскольку тур только начинался и надо было как-то себя держать в руках».

В том же 1994-м Летов дал совсем уж лиминальное интервью голландскому телевидению. Дело, собственно, не в том, что он говорил (уже привычная риторика той поры), а в каких именно интерьерах: за спиной оратора висели красный флаг, двуглавый орел, огромная свастика (на плакате памяти Рудольфа Гесса), ну и, чтобы ни у кого уже не оставалось сомнений, портрет Гитлера. На фоне данного мудборда Летов во всех отношениях трезво порассуждал о маленькой революции, о новой религии и о том, что рок – это война, высшая свобода состоит в отказе от свободы, а фашисты и коммунисты утверждают общечеловеческие ценности и борются с одиночеством.

Вообще, нельзя сказать, чтобы он совсем исчез из медийного поля. Переформатированная из запрещенного «Дня» газета «Завтра» освещала некоторые акции «Русского прорыва» – см., например, материал «А в Киеве Летов!» про апрельский концерт 1994 года, прошедший при поддержке Партии славянского единства и курсантов киевского летного училища. Как было отмечено в публикации, «концерт прошел на высоком эмоционально-энергетическом подъеме и привлек внимание широких кругов молодежи».

В «Московском комсомольце» Летову дали неплохое прозвище – Кричала, и там же впоследствии был напечатан довольно подробный сатирический отчет о майской акции в «Крыльях Советов», выдержанный в таких примерно выражениях: «Вопли Неумоева, выскочившего на сцену во второй раз, уже без арабского подарочка на башке, но в отчаянно розовых штанцах, напомнили о том, что иногда котам можно прищемить хвост дверью».

Апофеозом медийной раскованности стала «Программа А», мало того что показавшая концерт ГО в «Крыльях Советов» уже в субботу, на следующий день после самой акции, так еще и пригласившая Летова в студию (куда вдобавок можно было позвонить по горячей линии) на интервью. Ведущий общался с ним на «ты», ставропольская фракция ЛДПР устроила какие-то разборки прямо в эфире, дозвонившаяся девушка поинтересовалась: «Егор, а хотели бы вы видеть Землю из космоса?» Он сидел, выставив вперед ноги в кедах, говорил, что правда одна для всех, и развивал свою любимую теорию медиума, согласно которой его песни принадлежат не ему, а он лишь проводник жизненного потока. Потом он спалил в эфире телефон квартиры в Москве (166-91-03, я успел судорожно записать его в блокнот, но, естественно, ни разу не воспользовался) и продекламировал опять-таки Маяковского – про рябчиков и последний день буржуя. Это было первое и, кажется, последнее появление Егора Летова на центральных телеканалах новой России. Так или иначе, большой известности акция «Русский прорыв» не получила – например, в Иркутске уже летом 1995 года на импровизированной пресс-конференции ему задали довольно характерный вопрос: «Существует байка, что у вас якобы есть какая-то партия, это правда?»

К выборам 1996 года его участие в Национал-большевистской партии фактически сошло на нет. Тиражи «Лимонки», высылаемые ему в Омск на реализацию, Летов складывал стопками под кровать. Он жаловался в интервью журналу Fuzz (пожалуй, единственное неангажированное издание, которое регулярно обращало внимание на его существование в середине 1990-х): «В последнее время я почувствовал, что он (Лимонов. – Прим. авт.) использует нас в своих целях: например, не ставя меня в известность, распространял сведения, что якобы я буду куда-то баллотироваться… В целом мы как бы солидарны, разделяем одни убеждения, но мне не нравятся методы, которыми он пользуется, поэтому я и перестал сотрудничать с ,,Лимонкой“». Они разошлись после того, как Лимонов в марте 1996 года объявил о намерении поддержать на выборах Ельцина, а не Зюганова (в то время мелькал шикарный слоган «ЗюганOFF, ЕльцON!»), а потом некоторое время агитировал за советского штангиста Юрия Власова. Нацболы звонили Егору в Омск за комментариями и разъяснениями и получали в ответ неизменное: «Ну, это хрень, однозначно». Лимонов попробовал снова привлечь Летова к сотрудничеству в 1998 году, это был период создания Фронта трудового народа в пику все тому же Зюганову, к которому Егор переметнулся несколько лет назад (чисто, впрочем, теоретически). 1 февраля Лимонов написал ему в высшей степени трогательное письмо: «Занимаешься ли концертной деятельностью, то есть ездишь ли по стране и взрываешь ли залы? Где был? Каковы твои сегодняшние политические пристрастия? Не изменил ли ты красной идее? Помнишь, как на Ленинских горах ты пел

„А Ленин такой молодой“? А Анпилов, стоя на коленях, держал перед твоей гитарой микрофон? А я держал микрофон перед другой гитарой… Ты все еще с нами или ушел? …У меня такое впечатление, что „Советская Россия\", Чикин и Зюганов умело использовали и тебя в 1996 году, буквально вынудив тебя поддержать Зюганова. К тому же они намеренно попытались поссорить тебя и НБП, ты так не думаешь?»

В мае 1998-го вождь НБП пришел со свитой на концерт «Гражданской обороны» в «Крылья Советов» и даже постоял какое-то время на сцене в качестве секьюрити, с видимым удовольствием скидывая с нее карабкающихся панков. Летов тогда выступал в майке Че Гевары, подаренной Лимоновым, – в ней же и прыгнул в зал. Это была последняя мало-мальски совместная с НБП акция.

Игорь «Джефф» Жевтун вспоминает: «У Егора все было двояко всегда. Когда он, например, спел „Я не верю в анархию“, мне это не очень было понятно, ведь сам же только что пел, мол, „да будет анархия“. Уж не помню, чем он объяснил, но ту же перестройку, например, он не особо поддерживал. Мы однажды были в Вильнюсе, играли где-то во дворе общежития или университета и потом гуляли по городу. К нам подошли какие-то западные корреспонденты с камерой – все такие восторженные, вот, мол, перестройка. Егор им выдал: ничего хорошего не будет, никакой перестройки нет, все останется по-старому, никому не верьте. Те аж рты пораскрывали. И так всегда: с одной стороны – у него песня „Тоталитаризм“, а с другой – родина поднимается с колен. Может, он и впрямь разочаровался тогда в деяниях демократов, а возможно, все это из серии „Я всегда буду против“. То же и с Лимоновым: только вроде подружились, дали концерт в „Крыльях Советов“, а потом Егор возвращается в Омск и дает интервью „Советской России“ на тему, что Лимонов – рыночник, а он будет голосовать за коммунистов. А потом в 1998-м мы опять выступали под лимоновской эгидой на Первомай на Васильевском спуске».

Тот самый апофеоз беспочвенности, который трепыхался в Летове, мешал слиться в едином экстазе с почвенниками, да и со всеми остальными. В этом смысле «Русский прорыв» стал манифестацией его давнего желания остаться, с одной стороны, в одиночестве, а с другой – в некоем фиктивном большинстве. Так с ним было и будет всегда – даже когда он принимает чью-либо сколь угодно увесистую сторону, он все равно остается один на один с куда более колкими материями. Летов – вечный миноритарий: несмотря на весь соборно-милитаристский пафос, он играл от противного и в этот раз встал, как водится, на сторону проигравших. Да и не могли они выиграть в том же 1993-м.

Лидер движения «Авангард красной молодежи» Сергей Удальцов вспоминает: «Мне казалось, что для него важна антисистемная стезя как таковая. Его взгляды я бы определил как анархо-коммунистические в широком смысле. А что касается конкретных партий и личностей – это уже носило вторичный и преходящий характер. Но Егор был очень органичен в своих коммунистических порывах, это никогда не выглядело конъюнктурой».

Кроме всего прочего, «Русский прорыв» продемонстрировал еще и те самые стилистические расхождения с властью. Например, когда сегодня (ок, вчера) Андрей Макаревич выступает за Украину, а, допустим, Александру Ф. Скляру больше по душе ДНР – это, безусловно, разводит их по разным политическим гримеркам, но их близкородственная музыкальная составляющая никак от этого не меняется, и, если бы не обстоятельства 2014 года, они прекрасно смотрелись бы в реестре одного гала-концерта.

Но «Гражданская оборона» и «Инструкция по выживанию» в тот год исполняли музыку, которая в лучшую ли, в худшую ли сторону, но очевидно отличалась от общепринятого рок-репертуара. Они ходили разными кругами, и их невозможно было представить, например, на фестивале «Рок против террора» либо в клипе «Все это рок-н-ролл» – ни тогда, ни даже сейчас.

Четверть века спустя все это воспринимается как один сплошной сон в красном тереме – где-то потешный, местами идиотский, иногда бессовестный. Вообще, «Русский прорыв» следовало бы называть прорывом по-русски: в нем слишком наглядно проявлялось то, что Юрий Витальевич Мамлеев как-то в разговоре назвал «привкусом хорошего бредка».

Как бы там ни было, летовская фронда научила лично меня довольно полезной по юношеским меркам игре. Я, скажем, вполне резонно ликовал в августе 1991-го: у свободы тогда были комфортные, благородные, сведущие, достаточно родственные и во всех отношениях передовые и патентованные лица. В октябре 1993-го благодаря Летову я в кратчайшие сроки усвоил, что свобода может идти с любой другой стороны и выглядеть совершенно иначе – она насквозь чужая, злая, архаичная, отмороженная и отталкивающая, не слишком убедительная, но оттого не менее правдивая. У нее может быть перекошенная старушечья физиономия, кастрюля на голове, внутри которой злая каша из топора, и неотесанные кеды на ногах – но от этого она не перестает быть свободой, хотя велик соблазн перепутать ее с обыкновенной ущербной справедливостью. Со всем его тогдашним раскольничеством и повстанческой нетерпимостью Летов добился скорее обратного: он научил, назовем это так, неограниченному пониманию, которое всегда лежит где-то извне, за пределами твоих симпатий-антипатий, дружественно-эстетических связей и уютнейших имен вроде Шанталь Муфф. Это не имеет ничего с конкретной идеологией, тут скорее поведенческая модель – держать в голове, что всегда есть что-то еще. И если с формальным национал-коммунизмом он в новом веке распрощался, то этот метод неограниченного понимания остался с ним до конца, да и сам я, признаться, к нему пассивным образом попривык.

Лимонов незадолго до собственной кончины отвечал на каком-то творческом вечере на записки и, в частности, заметил: «Из-за чего Егор Летов покинул НБП? Егор Летов покинул НБП из-за смерти, поскольку он умер. А с чего вы вообще взяли, что он что-либо покидал? Свой членский билет он не сдавал».

5. КАЗУС РОСТОЦКОГО, ИЛИ ТАКОЕ ВАОМ

В жизни я повстречал не такое уж большое количество фанатичных поклонников «Гражданской обороны» (если говорить о ровесниках). Это никогда не было повсеместным культом, особенно при жизни Е.Л. Пожалуй, только раз в жизни я столкнулся с почти буквальным воплощением расхожих строк «Я ищу таких, как я, сумасшедших и смешных, сумасшедших и больных». Воплощение звали Станислав Ф. Ростоцкий. Мы познакомились весной 1998 года, помню, накануне он написал передовицу в «Русском телеграфе» под названием «Мы не все вернемся из полета» про только что вышедший тогда «Космический десант» Верхувена. Из текста невозможно было понять решительно ничего про содержание фильма, зато заголовок в пояснении не нуждался. К моему удивлению, через несколько дней Ростоцкий без звонка явился в редакцию «Вечерней Москвы», где я тогда начинал свою воровскую деятельность, – пришел знакомиться. Первым делом он сообщил, что у него есть две любимые группы: «Гражданская оборона» и (дальше он назвал одну английскую команду, название которой мы опустим, тем более что к делу она отношения не имеет). Довольно скоро я оказался у него дома на «Кантемировской» и увидел, собственно, то, что сам Егор называл «аккуратной праздничной пирамидкой». Представьте стопку аудиокассет, штук 10-12. Классический летовский портрет в круглых темных очках и за колючей проволокой был разрезан поперек на болезненно-опрятные частички, и они были распределены по торцам кассет так, что портрет собрался воедино назад на манер жуткого пазла. Записан, естественно, на кассетах был тот же, что и нарезан. Поскольку я, будучи начинающим журналистом, вечно таскал с собой диктофон, то немедленно расспросил хозяина квартиры об этих делах. Запись сохранилась – это такой репортаж из головы школьника 1989 года, сделанный в технике нерефлексивного слушания летней ночью 1998 года:

«В первый раз название „Гражданская оборона“ я услышал по телевизору в 1989 году. Показывали передачу „Пятьдесят на пятьдесят“, ведущий которой, Сергей Минаев, подходил к прохожим на улице и спрашивал у них, что они любят слушать. Ответы особого интереса не вызывали и потому не запомнились, но все изменилось в тот момент, когда кудрявый „диск-жокей Сергей“ не подловил парочку канонических ирокезных панков, один из которых и произнес два заветных слова. На просьбу процитировать что-нибудь из творчества любимого коллектива один из панков немедленно сообщил Минаеву, а заодно и всем телезрителям Советского Союза, насколько замечательной в самое ближайшее время будет жизнь при коммунизме в отсутствие платежных систем и необходимости отправляться в мир иной. Строчка запомнилась. В том же самом 1989-м мой лучший друг Пыля разжился кассетой с записью группы с невозможным, как тогда казалось, названием „Хуй забей“ которую он охарактеризовал так: „Там очень много коротких песен, и все с матом“. Заинтригованный, я отправился домой, забрав кассету на прослушивание. Прослушал „Хуй забей“ до конца (впоследствии выяснилось, что это был дебютный альбом коллектива „Лирика задроченных бюстиков“), сделал несколько любопытных выводов, несколько раз искренне и от души рассмеялся. Но потом оказалось, что на кассете имеется еще и „дописка“. После щелчка глухой голос произнес: „Однажды утром в Вавилоне пошел густой снег“. И началась Песня. Трудно сказать, сколько раз в тот вечер я ее прослушал. Раз на 15-й в голове что-то щелкнуло и пришло понимание: да это же и есть „Гражданская оборона“!

Песня не смолкала в принципе 24 часа в сутки, а все свободное время теперь было посвящено поискам новых записей, каковые не заставили себя ждать. Приходили они с самых неожиданных сторон, чаще всего от людей, которых в самых смелых фантазиях нельзя было заподозрить в интересе к подобного рода музыке. Что понимала в Летове моя одноклассница Таня, что заставляло ее выводить в песеннике текст „Харакири“: „Недвижец умер у тебя на глазах, Живой умер у тебя на глазах, Янки Отец умер у тебя на глазах…“? Но ведь выводила. В 99 случаях из 100 записи эти представляли собой чудовищно (по-настоящему чудовищно, никогда больше я не сталкивался с подобного рода „качеством“) записанные компиляции самого причудливого свойства: гремучая смесь концертных выступлений, вещей со всех существующих на тот момент альбомов, удивительных (как стало ясно со временем) раритетов. Почему-то почти у всех, кто столкнулся с „Обороной“ в те времена, знакомство начиналось именно с подобного рода сборников. Самое интересное, что и версии многих песен были какие-то совсем уж уникальные, с тех пор ни разу нигде не встречавшиеся. Та же самая первая и главная Песня с „хуйзабеевской“ дописки – она, кажется, существовала в одном-единственном экземпляре, исключительно на этой самой кассете. Утверждаю это абсолютно ответственно – прослушав с того момента, кажется, все существующие варианты, я так и не смог обнаружить тот самый. И Песня – не исключение, можно вспомнить еще несколько очень показательных примеров (вроде песни „Все в порядке заебись“ где в припеве после третьего куплета Летов не произносит „аха-ха“ а просто орет; есть похожие – но все не то). Несколько неожиданным образом ситуация с „фантомными“ записями ГО рифмуется с городской легендой о показе по центральному телевидению трансгрессивной экранизации „Карлика Носа“. Немалое количество свидетелей со всей страны клятвенно утверждали, что видели мрачный и сюрреалистический хоррор, притом, что ни одна из существующих в реальности версий „Носа“ под их описание не подходит.

Впрочем, анархический период закончился довольно быстро по причине обнаружения источника музинформации в студии «Колокол» при Московской рок-лаборатории. Не прошло и двух недель, как вся доступная на тот момент официальная дискография „Обороны“ была записана на кассеты „МК-60-5“. С оформлением вопросов не возникало: в доступе на тот момент находились фотографии, вырезанные из „Сельской молодежи“ и „Паруса“ и отксерокопированные в необходимом количестве; кроме того, во время одного из походов в „Колокол“ там была приобретена прибалтийская „рок-газета“ под до сих пор до конца не укладывающимся в голове названием „За Зеленым Забором“ а там летовских фотографий, сопровождавших вдобавок огромное интервью, было уже с полдюжины. Наконец кассеты были оформлены, но чего-то отчетливо не хватало. Тогда я взял классическую фотографию за колючей проволокой, нарезал ее на манер не то лапши, не то телеграфной ленты и засунул эти полосочки на торец, туда, где обычно пишут название группы и альбома.

Вдобавок именно тогда мой старший на пару классов товарищ Карло, меломан (поклонник „ДДТ“ почему-то Midnight Oil и старых патефонных пластинок), познакомил меня со своим приятелем „из другой школы“. Приятелем оказался Паша Злодей, меломан еще более продвинутый (в диапазоне от The Cure до аж The Swans, он и сам играл в музыкальных коллективах и, кажется, продолжает заниматься этим по сей день) и, самое главное, любящий „Оборону“ куда больше скептически настроенного Карло. Первым делом Паша вручил мне вторую „Контркультуру“ которая неизбежно перевела доморощенный фанатизм на принципиально новый концептуальный уровень. (Еще более ошеломительное впечатление произвел, конечно, следующий номер и тамошний «летовский блок». Первый экземпляр третьей „Контры\" я купил на каком-то диком концерте, с участием среди прочих, насколько память подсказывает, группы „Дмитрий Шавырин“; по дороге обратно я его и лишился, попав на „Комсомольской-кольцевой“ под классическую раздачу гопников с Казанского вокзала: дали по роже с поручня и отобрали журнал. Интересно, что они потом с ним делали.)

Впрочем, усиление теоретического базиса никоим образом не мешало подходить к прослушиванию „Обороны“ с позиций предельно утилитарных. Для того чтобы получить по-настоящему мощную встряску, до искр из глаз и плясок святого Витта, можно было или засунуть пальцы в электрическую розетку, или просто перемотать на начало. Песни превращались в доспехи, в кокон, китайскую стену. Как раз тогда волею судьбы мне пришлось делить жилплощадь с человеком не самым близким и приятным, но зато являющимся обладателем отличного кассетника. Ежедневно, чтобы сократить общение до минимума, я брал этот кассетник, не обращая внимания на сетования по поводу того, что легкий пар может повредить чувствительной импортной технике, отправлялся в ванну и одновременно врубал душ и „Здорово и вечно“. Заканчивал примерно на „Все как у людей“. Помогало.

Время шло, и неизбежно подходил срок знакомства с чем-то еще более серьезным. Майским днем 1990-го одноклассник по прозвищу Поршень притащил в школу кассету с „Хроникой пикирующего бомбардировщика\". Уже на „Песенке медвежонка Ниды\" я понял, что без этой кассеты домой не уйду, – и ушел немедленно, несмотря на вялые протесты Поршня. Дома оказалось, что у „Хроники\" имеется – разумеется – дописка. И это не что-нибудь, а песня про дурачка. Обрывалась она на словах „такое ваом-м-м…“ но и без того услышанного было более чем достаточно. Даже, пожалуй, слишком. Находиться в одиночестве было абсолютно невозможно, поэтому на Кантемировскую был в срочном порядке выписан Злодей. Мы послушали про дурачка еще раз. На „такое ваом-м-м“ я вздрогнул, пришел в себя и посмотрел на Пашу. Он был ровного светло-серого цвета, кое-где разбавленного поросячьими пятнами немедленно высыпавшей розацеи. „Ты знаешь, я, пожалуй, сейчас домой пойду… – сказал он, поднимаясь, и уже вполоборота и вполголоса добавил: – И удавлюсь“. Единственный аргумент, который тогда у меня нашелся (а сомнений в твердости злодеевского решения не было ни малейших), что имеет смысл для начала узнать, чем там у дурачка все заканчивается. Это подействовало. А окажись в той кассете чуть больше пленки – и прощай, Паша.

В 1991 году я перешел в другую школу, и до тех пор, пока не перетащил за собой туда и Пылю, разделявших мои пристрастия соратников там было немного. Аккурат перед началом учебного года мой новый класс съездил по обмену в Америку и вернулся оттуда со вполне очевидными музыкальными ориентирами. Протухшие норы промышленных труб и закушенная девичьим криком благодать интересовали их в самую последнюю очередь. Исключение составил Хома. Будучи, как и я, новичком, он в Америку не ездил, но зато был убежденным металлистом, в данный момент начинавшим посматривать в сторону панка и гранжа. Он „Оборону“ не только знал и „уважал“ – он умел играть на гитаре несколько краеугольных композиций, включая, разумеется, и Песню. Само собой, Хома был немедленно ангажирован в нашу с Пылей группу „Общественно-полезный труд“ в качестве мультиинструменталиста. Но собственного материала было негусто, поэтому едва ли не каждая репетиция оборачивалась многократным исполнением песен „Обороны“ с весьма изящно и остроумно – так, во всяком случае, тогда казалось – измененными на злобу дня текстами. Но при всем во многом юмористическом отношении все прекрасно помнили и осознавали, с мощностью какого уровня приходится иметь дело. Нижеследующая история – лишь одна из многих такого рода. В какой-то момент „Колокол“ перестал быть единственным источником информации, на подмогу ему пришел киоск звукозаписи у метро „Коломенская“, приятно поразивший богатством репертуара, в том числе и в интересующем нас секторе. Как-то раз я записал там нечто, называвшееся „Воздушные рабочие войны“. В дискографии ГО (точнее, „Коммунизма“) это, пожалуй, самая таинственная и загадочная запись: кому пришло в голову скомпилировать самые пронзительные фрагменты „Хроники“ „Солдатского сна“ „Лет ит би“ других коммунистических опусов, добить их „Свободой“ и „Евангелием“ и пустить по миру – тема для грядущих исследователей. Вдобавок в основном песни были записаны чуть-чуть, совсем малость, но все-таки ощутимо быстрее, что превращало „Воздушных рабочих“ в макабрическое подобие театра „Молния“. Надо ли говорить, что и „Фантом“ и „Любви не миновать“ и „Ваше благородие“ (не говоря уж о „Свободе“ и „Евангелии“) я в тот раз услышал впервые. Примерно на середине второго прослушивания в дверь позвонили. На пороге стояли Пыля и Хома с бутылкой винного напитка „Оригинальный“ и жаждой подвигов и приключений. Для начала я поставил им „Рабочих“ с самого начала. Реакция последовала незамедлительно. Вешаться мои друзья, к счастью, не стали, но с выражением невероятной серьезности и вроде бы даже не сговариваясь скинули с себя портки и в таком виде, распевая песни „Обороны“ прошли в одних трусах от Кантемировской до Каширки. Не обошлось без встреч со скептически, мягко говоря, настроенными „местными“ но даже они не смогли устоять перед панковской решительностью дуэта: „Хотел он крикнуть ‘Долой войну!’, но слышно было лишь ‘та-та-та-та-та-та-та-та-та’“. „Оригинальный“ к слову, в тот вечер так и остался неоприходованным. Музыки хватило.

Будучи к тому моменту достаточно погруженными в материал, мы с Пылей прекрасно понимали, что увидеть любимую группу живьем нам не придется, скорее всего, никогда. По воле рока еще в 1990-м мы оказались со школьной экскурсией в Таллине как раз в те дни, когда ГО давала там свой последний концерт. Но о том, чтобы попробовать там оказаться, и речи, понятно, не было. Даже афишу на память отодрать не вышло. Чуть позже, на фестивале „Сырок“, мы с Пылей валандались между наводнивших фойе неформалов и задавали им один-единственный идиотский вопрос: „Скажите, пожалуйста, а ‘Гражданской обороны’ точно не будет?\" (хоть и знали прекрасно, что „Гражданская оборона\" точно была на прошлом „Сырке\"). „Октябрьские события девяносто третьего\" были еще далеко. Шансов нет. Но Хоме все-таки удалось породить в нас пусть хрупкий, но абсолютно настоящий лучик надежды. Как-то раз он пришел в школу и рассказал, что какие-то его кореша из какой-то там группы репетируют в каком-то там доме культуры. И не далее как вчера в раздевалке ДК они встретили человека, который спросил у них: „Знаете, кто я? Я – Егор Летов\". После чего долго и охотно удовлетворял любопытство по животрепещущим вопросам. Петь, правда, не пел. „Ну и какой он?\" – с некоторым сомнением спросил я Хому, потому что истории этой, мягко говоря, не поверил. „Ну, какой-какой… Худой такой, волосы длинные… Очки черные круглые у него. На таком, знаешь, шнурочке, чтобы не падали\".

Шнурочек добил меня окончательно. Я раз и навсегда поверил, что Летов есть, что он на самом деле был вчера в каком-то там ДК, а если он был там вчера – то завтра обязательно окажется где-нибудь еще.

Так и случилось».

6. БИСЕР ПЕРЕД СТАЕЙ СВИНЕЙ

Однажды на концерте в кинозале «Улан-Батор» (с конца 1990-х появилась мода проводить концерты «Гражданской обороны» исключительно в кинотеатрах: «Авангард», «Марс», «Улан-Батор», «Эльбрус», «Ленинград» – это часто делалось перед закрытием их на капремонт, поскольку на панков легче всего списать предстоящую потребность в новых креслах и прочем долби-звуке) Летов допустил сакраментальную оговорку. Он сказал со сцены техникам: «Товарищи ученые, а нельзя ли вот этот зал чудовищный отсюда убрать?» Очевидно, подразумевался не зал, а свет, но оговорка была существенной – не по Фрейду, так по Ницше.

Конечно, убрать хотелось именно зал – в подавляющем большинстве концертных случаев. Собственно, на первом же своем сравнительно фешенебельном концерте – на мемориале Башлачева в 1990 году – Летов начал выступление с того, что недвусмысленно послал всех присутствующих: зрителей, музыкантов, устроителей, да и саму идею концерта. Ставка на атрибуты низовой и стоеросовой культуры в диапазоне от панк-рока до сквернословия стала его пожизненной черной меткой – тут уж, как говорится, ты этого хотел, Жорж Данден. Стоит отметить, что Летов не всегда был таким: начинал он со вполне нежных и околобуддистских песенок. Реальная осатанелость пришла к нему не из книжек, а после столкновений с реальностью в виде прессинга КГБ с одной стороны и общего человеческого непонимания – с другой. Это примерно как с «Над пропастью во ржи»: Холдена Колфилда резонно обвиняют в невыносимо капризном эгоцентризме, но при этом обычно забывают, что он ведет себя так не на пустом месте, у него как-никак умер брат. Летов в отместку окружающим разукрасил стандартное, в общем-то, подростковое буйство такими посылами и выражениями, что даже самому одноклеточному ухорезу становилось лестно и тот немедленно начинал ощущать себя не гопником, но вандалом.

Он задавался вопросом в одной из ранних песен: «Кто бы мне поверил, если б я был умен?» Это, положим, кокетство – поверили с лихвой. Малопонятный стихотворный конферанс между песнями, регулярные термины из словаря иностранных слов и облик книгочея-расстриги – все это странным образом внушало дополнительное животное доверие. Летов был похож на доктора Моро, устроившего из дома боли аттракцион неслыханной щедрости – туда хотелось снова и снова. Как справедливо заметили в каком-то фанатском паблике: «ГрОб был единственной группой с абстрактным смыслом, который нас торкал в то время».

Взять, например, куплет «А злая собачка умерла восвояси, безусловно являясь тринадцатым апостолом, а народ расходился, укоризненно цокая, справа налево, слева наоборот». Что это, собственно говоря, значит? Я лично не могу истолковать до сих пор. При этом мне приходилось наблюдать, как разные незамысловатые человеческие организмы рубились под эту песню с таким, я бы сказал, герменевтическим нырком, какой не приснился бы самой доходчивой из групп.

Когда в 1990 году в своей безупречно средней ореховоборисовской школе № 594 я попробовал прошерстить однокорытников на предмет записей «Гражданской обороны» и сопутствующего ей абстрактного смысла, то немедленно выяснилось, что искреннее пристрастие к ансамблю во всем учебном заведении питали два-три человека. Это были даже не гопники (гопники в Орехове были вполне героического свойства и вида), а совсем неприметные двоечные мизерабли, совершенно из «обороновской» же песни: «забытые за углом, немые помойным ведром, задроченные в подвал».

Игги Поп, в общем-то, предупреждал в любимой летовской книге «Прошу, убей меня!»: «Когда мы только начали, наши фанаты были свалкой человеческих отбросов – совсем как ранние христиане. Подобрались самые страшные девки и тупые парни – люди с кожными болезнями, с сексуальными проблемами, с избыточным весом, с психическими отклонениями, то, что и называется человеческой свалкой».

Приблизительно так дела и обстояли с аудиторией ГО образца 1990-го – по крайней мере в моем районе на окраине Москвы.

Наталья Чумакова, впрочем, добавляет: «В ранние девяностые с группой ездила очень красивая и умная девка. Она сейчас живет в Италии, профессионально танцует танго. Причем у нее не было каких-то романтических связей ни с кем из группы, но Егор ее помнил и ценил. Она говорила, что родом тоже из маленького ужасного города, где никто никогда ничего не слушал, и как ей повезло подружиться с ними».

Много лет спустя мы с Сергеем Поповичем, лидером украинской группы «Раббота Хо», пришли на концерт «Гражданской обороны» уже на окраину Нью-Йорка. После концерта Попович мне сказал: «Ребятам на концертах нужен свой звукорежиссер, потому что они, например, совершенно не умеют работать со средними частотами». Ввиду отсутствия соответствующего образования я не смог тогда поддержать разговор о частотах, но подумал, что это хорошая метафора для взаимоотношений ГО с аудиторией. В ней действительно всегда видели либо чрезмерное откровение, либо такое же преувеличенное скотство (что только обострилось после событий 1993 года). Их слушали либо от большого ума, либо от его отсутствия. Никаких средних частот не предполагалось (кстати, при записи «Солнцеворота» и «Невыносимой легкости бытия» Летов целенаправленно избавлялся от них).

Как верно заметил кто-то в ютубе в комментариях к старому новосибирскому концерту: «Вот смотришь начало концерта и понимаешь, что и тогда лагерь фанов ГрОБа делился на тупорылых и начитанных».

На это же обратил внимание и Олег Коврига в открытом письме Летову начала 1990-х: «Я помню твой концерт в ДК МЭИ. С самой первой песни – это была „Мне насрать на мое лицо“ – у меня возникло ощущение странного несоответствия того, что происходит на сцене и в зале. На сцене стоял совершенно одинокий, страшно ранимый человек, и некая „подводная мелодия“, которая шла где-то сзади, усиливала ощущение ранимости и какой-то нежности, исходящей от песни, несмотря на ее внешне „грязный\" вид. А в зале при этом скакали какие-то мудаки, после которых осталась куча сломанных стульев и ощущение того, что тебе действительно нагадили в душу».

Подход, конечно, несколько социал-дарвинистский, но в те годы на этот счет особо не церемонились – а Летов, получается, даже и заложил некие будущие основы инклюзивности.

Как бы там ни было, примерно с конца 1980-х привыкли думать, что есть Летов со своей поэтичной метафизикой грубого помола, а есть его аудитория зверовато-агрессивного толка, и это (якобы) малопересекающиеся окружности. Он, несомненно, показал людям лыжню, только он ехал по ней вверх («Тащил на горку, как мертвую мать»), а все в массе своей ломанулись с нее вниз, услышав в ГО все самое матерное и поверхностное и вполне удовлетворившись полученным знанием. Впрочем, с поверхности считывалась не только матерщина – так, однажды на концерте в Харькове во время пропевания строчки «зацвела в саду сирень» в Летова метнули из зала букетом сирени.

Строго говоря, подобная разграничительная дилемма была исчерпывающе описана еще Чернышевским: «Байрон пьет не потому, почему пьет Петр Андреевич».

Дело, впрочем, было совершенно не в том, что Байрон читал больше книг, нежели его озверевшие адепты петры андреевичи, и не имел вдобавок привычки ломать стулья на концертах. Его, конечно, утомляла фанатская недалекость, но при этом не припомню, чтобы Летов открыто снобировал свою аудиторию (помимо случая, когда перед концертом в Екатеринбурге в феврале 2004 года скинхед с характерным прозвищем Хаос убил 23-летнего парня, а Егор выступил с резким антинационалистическим заградительным заявлением, чтоб впредь никто не смел ассоциировать свою «патриотическую вонь» с его музыкой, – но это сложно назвать актом снобизма). Да и с чего бы? В конце концов, он самоучка, без высшего образования, из простой семьи и скромного города, так что собственное превосходство он утверждал точно не по сословным принципам. Он охотно общался с публикой, песню «Я играю в бисер перед стаей свиней» живьем предпочитал не петь, в случае акустических концертов вообще ввел практику записок из зала, на которые с подробным удовольствием отвечал, да и вообще строил представления более-менее по принципу «чего изволите». Кстати, о свиньях – сам образ свиной стаи (не стада!) настраивает на романтический лад и вообще довольно лестен. Летов определенно не горел желанием талдычить ту же «Все идет по плану» в поздний свой период, но все-таки исполнял ее неизменно, приговаривая в гримерке: «Ну вот представь, если б The Rolling Stones приехали в Ижевск и не сыграли „Satisfaction“, ну это как?» На концертах у него всегда было два фирменных клича: «Голос громче в мониторах» и «Людей не бейте, пожалуйста». Нельзя было прорваться на концерт и НЕ услышать в программе «Все идет по плану» и прочие плановые хиты, поскольку он понимал законы собственной мифологии, благодаря которым люди на него и стягивались. Он был человеком сложных нравов, но простых вкусов, любил бутерброды со шпротами и зеленым луком, песню «ВИА Гры» «Цветок и нож», роман Акунина «Пелагия и белый бульдог» и много чего другого, более присущего Петру Андреевичу, нежели Байрону. Лидер «Аукцыона» Леонид Федоров вспоминает: «Мне больше всего нравится то, что, приобретя в кратчайшие сроки неслыханную и мало кому доступную популярность, Егор нифига не интересовался сопутствующими ей материями, до конца оставался нонконформистом. Он, пожалуй, первым из нас понял все про этот шоу-бизнес. Мне, например, шоу-бизнес не нравился просто потому, что не нравились собственно люди, которые им занимались. А Летов был против именно из принципа. В конце 1980-х был двухдневный концерт в Ленинграде, в зале „Время“ – по три группы в день играли. Помню, были „Чолбон“ „Не ждали“ „ВВ“ „Аукцыон“ еще кто-то и Егор с Янкой. И первым, кого захотел вывезти этот менеджер-француз Жоэль, был Егор. Но тот наотрез отказался ехать во Францию играть для каких-то французов. Поэтому Жоэль в итоге выбрал нас. Он еще очень хотел Цоя, но тот тоже отказался по каким-то своим соображениям. Потом Жоэль, впрочем, разорвал с нами контракт из-за того, что мы не смогли приехать на какой-то концерт по вине нашего директора тогдашнего, и он подписал взамен „Вопли Видоплясова“ Единственный бонус, который из всего этого Егор извлек, – он тогда попросил меня купить кеды, и я лично во Франции покупал и высылал их ему в Омск. Простейшего вида кеды».

Кеды были постоянным атрибутом Летова, он вечно в них шастал (из чего можно заключить, что плоскостопием он определенно не страдал), в них его и положили в гроб. Но кеды – это еще и отражение его детских игр в футбол. Футбол был третьей составляющей – после панк-рока и мата – того простонародного дискурса, с которым Егор работал. Он был, по всей вероятности, первым из заметных русских рок-музыкантов, которые, подобно британским панкам, так или иначе стали ассоциировать себя с фанатской культурой. То есть, вероятно, много кто из местных авторов питал соответствующие спортивные пристрастия, у Сергея Рыженко даже и группа называлась «Футбол», однако никто не делал их частью собственного музыкального стиля: сложно представить себе группу «Кино» или Криса Кельми, которые посвятили бы свои альбомы той или иной футбольной сборной (как это сделал Летов в случае с «Прыг-скоком» и Камеруном).

Мой приятель Борис Мирский, вхожий в начале 1990-х в летовскую компанию и приносивший мне некоторые обрывочные сведения оттуда, вспоминает: «Однажды мой друг Вася сказал: вчера заходил к Колесову, а там Летов сидит.

Я спросил: ну и как?

Вася просто ответил: ну, знаешь, бывают такие пареньки в кожаных пиджаках, ну вот.

Этот момент я хорошо помню. Точно была весна, год, наверное, 1992-й. Кожаный пиджак был характерной деталью из Советского Союза, атрибут типажа „провинциальный толковый нестарый мужик“, но он точно не был про рок-музыку.

Потом этот пиджак Летов светанул в Москве то ли на концерте, то ли на какой-то демонстрации. За последующие годы я несколько раз оказывался с Летовым в одной компании. Все всегда много пили, мало и плохо ели, но много говорили. Точно помню свое ощущение, что ему не хватало собеседника поговорить за футбол.

Егор был готов говорить, много, логично и структурированно, с фактами и обобщениями, и в первый раз это было очень неожиданно и освежающе. Я ничего не знал об этом его увлечении, шел тихонько посидеть и посмотреть на легенду рок-н-ролла, а потом осознаю себя обсуждающим зигзаги карьеры Кантона, причем все вокруг вообще не раздупляют, о чем это мы. Про остальной спорт не помню, хоккей ему точно нравился, тем более в Омске всегда была своя хорошая команда. Но с футбола его по-настоящему перло: он его смотрел, переваривал, понимал и наделял совершенно посторонними смыслами и энергиями. В фаворитах часто оказывались экзотические коллективы, типа африканских сборных, или кавказские „Алания“ и „Анжи“ (он сознательно выбирал самую дикую команду, так и говорил – дикую), или вообще „Челси“ Абрамовича. Топить за такое, наверное, зашквар для русского парня, тем более „национально ориентированного“ но летовский дух противоречия подпитывался своей сложной логикой, и, как обычно, плевал он на постороннее мнение. Отдельных футболистов Егор, конечно же, отмечал, но главную ценность имели только команды, причем по стилистике самые разные, например Камерун 1990-го и Греция 2004-го – это же практически противоположности.

Есть известная фраза маршала старых времен „Бог на стороне больших батальонов“ но Летову точно не нравились большие батальоны – мажорные богатые клубы или великие сборные. Помню, как мы сошлись на резкой неприязни к бразильцам, постоянному фавориту всех чемпионатов мира. Летов был за неукомплектованные потрепанные отряды, за наглых андердогов, которые никто и звать их никак, но они пытаются навязать свою игру более сильному противнику, и иногда у них может пролезть, и тогда счастье».

Наталья Чумакова рассказывает: «Он был болельщик столь же яростный, сколь и переменчивый: то одна ему команда понравится, то другая. Помню, смотрели какой-то матч, выиграл „Спартак“ я, естественно, возликовала, а он страшно заорал: „Да у тебя одно красно-белое дерьмо в голове!“ И хлопнул дверью».

Первые появления Егора Летова в Москве напоминали визиты идейных разночинцев. Кирилл Кувырдин рассказывает: «Мне кто-то сказал, что есть французская девушка, которая интересуется русским рок-н-роллом, – это была Натали Минц, которая вывезла в свое время в Париж „Звуки Му“ „Кино“ „Аукцыон“ и очень хотела то же самое сделать с Летовым, „Калиновым мостом“ и „Ночным проспектом». Я был бессемейный, и когда мы с Натали как-то подружились, то вся компания стала приезжать и ночевать у меня дома.

В тусовке Летова не было такого сплоченного душевного настроя, как у „Аукцыона“ – у тех-то то прям домовитая семья. Летов был по духу командир, пацанчики вокруг него периодически менялись, в первый приезд, например, еще не было Кузьмы, зато были гитарист Джефф, барабанщик Климкин и их шумный менеджер по прозвищу Пятак. В быту все были крайне неприхотливы, искренне удивлялись, обнаружив у меня в холодильнике какую-то минимальную снедь, ну, я все-таки московский мальчик. А у них такой солдатский минимализм: полное безденежье, пахло как от бомжей, одеты скверно, чего стоит егоровская любимая рубашка в булавках и значках, которую он носил, не снимая вообще. Все они были бузотеры, но Игорь Федорович их все время строил и учил уму-разуму. Он постоянно действовал – что-нибудь надумает и сразу берется делать. Очень обижался, что никто за ним не успевает, все время всех подгонял. Слово „пенять“ было у них главным в группе – че ты пеняешь?

Сразу было понятно, что он отдельный персонаж и уже тогда утомлялся от постоянной концентрации людей. Впоследствии он приезжал уже один или с подругой Нюрычем и очень выборочно кого-то приглашал в гости. Когда кто-то звонил по его душу, он махал рукой – либо, мол, меня нет, либо наоборот, давай сюда его. Жест „меня нет“ с перекрестными руками, надо сказать, преобладал. Радовался он, по-моему, только Леве Гончарову.

Я не помню деталей, но само общение производило эффект, как будто всего очень много. Резкая концентрация времени и весьма недежурного созидательного трепа. Беспрестанно говорили про музыку, про кино, про литературу, про журналы какие-то. Много гуляли, ходили в Воронцовский парк пешком, что довольно далеко от Ленинского проспекта, где я жил. Он мне накидывал массу всякой информации – притом, что он младше меня прилично. Он уже тогда был культуртрегер на многие годы вперед, до сих пор хожу по каким-то его ссылкам. В Омск к нему я в первый раз приехал зимой – вот там он был по-настоящему дома, абсолютно в своем коконе. Ходили в лес жечь костры и спали ночью пьяные прямо в снегу у затухающего костра. Как-то наутро пошли за пивом с полиэтиленовыми пакетами, его прямо в них наливали. Мороз градусов тридцать и дикая очередь у ларька. Народец там копошился совсем уж глубинный. В частности, стоял персонаж чуть не в халате на голое тело, поросший струпьями, какие-то сосульки у него из носа торчали, ну такой совсем из фильмов ужасов. В какой-то момент он изрек: „Кто мы, герои? Нет, мы поганые люди“. Очень этот лозунг Егору понравился».

Нестиранная черная рубашка в булавках, ставшая визиткой группы конца 1980-х, пригодилась в итоге еще однажды.

В 2000-е годы Наталья Чумакова нашла ее где-то в недрах летовского шкафа. Егор тогда, играя акустические концерты, имел обыкновение прикалывать к джинсам в районе колена список заученных песен. Завидев ощетинившуюся рубаху, он восхитился числу простаивающих без дела булавок и разодрал исторический наряд на скрепы для концертных шпаргалок.

Непререкаемость бедственной повестки Егора Летова ставила его в исключительное положение. Трагическое миросозерцанье тем плохо, что оно высокомерно, как заметил в начале 1980-х Александр Кушнер. Отчаяние, особенно такое безлимитное, как у Летова в песнях, – тоже, в общем, форма снобизма. Его экзистенциальная считалочка «Мы будем умирать, а вы – наблюдать» в первую очередь утверждает некую привилегию, пусть и сомнительного свойства. В ней есть что-то от горделивого стивенсоновского девиза, который был, кстати, вынесен эпиграфом к той же «Прошу, убей меня!»: оставшиеся в живых позавидуют мертвым.

Песни «Обороны», как ни посмотри, отличались предательской мелодичностью и даже своеобразной задушевностью. Но пел Егор как будто внутрь себя («непрожеванный крик», если по Маяковскому), создавая этим мизантропическим вибрато эффект сдавленной концентрированной мощи, которую он держал в себе и не отпускал в зал.

Олег Коврига вспоминает: «В свое время, году, наверное, 1986-м, Серега Летов мне говорит, что, мол, есть у меня младший братец в Омске, который тоже песни пишет, давай устроим ему какой-нибудь квартирничек. Я говорю: Сереж, ну если ты говоришь, что нужно сделать, мы, безусловно, сделаем. Потому что Серега – орел. Приехал Летов-младший в Москву, а в это время первая жена Летова-старшего была беременна. А Игорь приехал с гоп-компанией и, мол, Сережа, мы у тебя вписываемся. На что Сережа говорит, что тебя, Игорь, одного могу вписать, а остальных нет, потому что жена у меня беременная. На что Игорь обиделся, куда-то срулил, и никакого квартирничка мы так и не устроили. Появился он только года три спустя, и тогда Берт Тарасов устроил концерт в МАМИ. Нас там было зрителей человек тридцать, но „Гражданская оборона“ вместе с Янкой рубилась вполне по-честному. При этом Летов в зал вообще не смотрел, а Янка смотрела именно в зал. Ее вообще люди интересовали, мы даже с ней несколько раз глазами встречались. Потом мы организовали-таки квартирник на „Красногвардейской\". У них был директор Андрей Соловьев по прозвищу Пятак, и он мне всю запись испортил, потому что он все время орал, пока пел Летов. Сама запись тоже потом куда-то исчезла, да и хер бы с ней».

Летов еще в 1990 году делил свою публику на три сегмента: гопников, эстетов и «своих». Последних было совсем мало, а эстеты в этой иерархии были едва ли не хуже гопников – что, в общем, и привело его в итоге на соответствующую сторону баррикад в октябре 1993 года.

Несмотря на заборные надписи и народную молву, ГО по смыслу оставалась топливом одиночек. Для умирания не собираются вместе, как говорят французы, к которым он не поехал. Другое дело, что таких одиночек было много и слушали его самые разные люди и персонажи. Берт Тарасов рассказывает: «Искал я себе соседа в коммуналку: запостил объяву в фейсбук, нашелся желающий жить в центре чел. Две ходки, 12 лет по зонам, весь в тату правильных – и на коленях звезды, и на плечах, свастики-гитлеры, ну настоящий разбойник. При этом вся дискография „ГрОб Рекордс“ говорит, у него в лослесс-формате, все знает и правильно, на мой взгляд, трактует. Пообщались – заезжай, говорю… Проходит где-то полгода, и вдруг взбрело мне в голову залезть на мой аккаунт в ЖЖ, где я лет пять, наверное, и не был. Долистываю до топового моего поста „Летов умер“ – 168 комментов на тот момент – и вдруг гляжу: знакомая аватарка с Серафимом Саровским восьмым комментом идет. Зову соседа – подходит-смотрит: „Ну да, это я в зоне сидел и в ЖЖ общался с людьми“».

Собственные его хождения в народ часто носили комический характер. Как-то в конце 1990-х Летов поехал на метро до станции «Красногвардейская», и в вагоне его обступила толпа детей от 10 до 15 лет и немедленно устроила ему допрос с пристрастием на тему такого романа Юкио Мисимы, которого даже он не читал. «Оборона», кстати, вообще во многом была (и остается) детской темой. Сергей Попков вспоминает: «Был концерт в Тель-Авиве, по-моему, самый первый. Егор уже вышел играть, и тут я вижу, что на входе кутерьма с охранниками. Я подхожу, а они возвышаются над мальчиком реально лет девяти. Он весь в коже, какие-то шипы, напульсники. Они его отказываются в таком виде пропускать со всем его железом, а он страшно, по-детски, ревет, размазывая слезы по лицу, не желая расставаться с прикидом. В результате я взял у него эти цацки на хранение, и он спокойно прошествовал в зал».

В 1998 году на концерте в «Крыльях Советов» Егор в первый и последний раз решил совершить акт стейдждайвинга. Приглядевшись к толпе, он рассудил, что безопаснее будет занырнуть в тот сектор, где преобладали, скажем так, панкессы. Расчет не оправдался. Одна из девиц намертво взяла его за шею борцовским хватом, а остальные принялись раздирать одежду, включая подаренную Э.В. Лимоновым майку с портретом Че Гевары. Охранники, в свою очередь, потащили его на сцену за ноги, в результате чего лидеру прославленного коллектива едва не оторвало голову. В 2000 году, после задержания Егора на границе Латвии и последующей депортации, сюжет об этом показали по ТВ-6. На следующее утро Летов пошел в Омске покупать «Спорт-экспресс». Продавщица в киоске, куда он наведывался годами, опознала его как лицо из телевизора. С того дня он стал ходить за «Спорт-экспрессом» в другой и более далекий во всех отношениях киоск.

Когда вышел альбом «Реанимация», то текст басни «Беспонтовый пирожок» в буклете был атрибутирован как народный, в то время как сочинил его точно Егор. Впрочем, народные отголоски в ней, безусловно, присутствуют – так, в частности, на беспонтовость купленного по случаю пирожка указал Жека Колесов (правда, в его версии фигурировал колобок), а историческая фраза про народ, которую потом слямзил Шнуров, принадлежит гитаристу Чеснакову. На мой вопрос об анонимном статусе Летов усмехнулся-отмахнулся, это, дескать, чтоб не обижались на строчку «Любит народ наш всякое говно». При этом буквально в тот же день он мне со вздохом по какому-то другому поводу пожаловался: страна у нас говно и народ у нас дрянь.

Кирилл Кувырдин вспоминает: «Я случайно встретил его в метро: он меня не видел и шел один в надвинутой на нос кепке, в черной куртке. Это был совершенно другой персонаж – и не сценический, и не домашний, а еще некто третий, специально для существования во внешнем мире».

У Летова был хронический страх перед превращением в субъекта массовой культуры. Но против того, чтоб стать частью культуры народной, он не возражал и многое для этого делал. Просторечия и всякий сказовый лад вполне были его стихией, причем не только в песнях. Он любил вместо «разозлился» говорить «осерчал», вместо «одежды» – «одежа», жаловал футбольное словечко «щи» и называл поезда паровозами. Собственно говоря, «Егор» был не единственным вариантом псевдонима – рассматривался также и Степан, в связи с чем ономастическая история русской рок-музыки имела шанс пойти по другому руслу. Интересно, что летовский тезка Тальков еще в 1980 году сочинил трилогию про старого большевика под названием «Дед Егор». Нелегко представить, что было б, доживи Тальков до событий 1993 года – и что бы он как виднейший на тот момент представитель патриотического музыкального лагеря сказал по поводу движения «Русский прорыв».

Песни «Гражданской обороны» нуждались в значительном кредите доверия – сама их техническая и эмоциональная уязвимость по контрасту требовала валового человеческого участия. Весь смысл и замысел их самоуничижения и самоедства был сопряжен с самой что ни на есть наглядной агитацией и пропагандой. Чем хуже, тем больше. У Летова в итоге получилось стать популярным и посторонним одновременно – что, очевидно, и являлось целью. Образно говоря, он работал с переходными глаголами, то есть предполагающими воздействие на предмет и переходящими на личность: у него был отличный навык мозгодуя. Наждачною бумагой приласкайте сердца. Олег Коврига размышляет: «Вот почему Силя, например, не стал народным автором, а Летов стал? В Летове изначально была какая-то попсовость, мелодичность, что, в сущности, хорошо. Не могу для себя объяснить… он интеллигентный человек, которого я понимаю, и он гений, конечно. Но Янка была родная, а он – нет».

Он – нет. Внутри «Гражданской обороны» при всей ее прямолинейности всегда находился очаг даже не юродства, но какого-то несговорчивого лукавства. Осознанная вшивость звукоизвлечения была неплохим методом вербовки. Люди принимали все спетое и сыгранное за чистую монету, а монетка, как и было сказано, падала третьей стороной.

Вспоминает Игорь «Джефф» Жевтун: «По большому счету, Егор счастливым был только в детстве – а так-то он был очень одинокий, грустил и постоянно переживал за что-то неведомое. Еще он бывал счастлив в процессе записи, для него счастье было в труде. Он часто говорил про праздник, но большинство понимали под этим безудержное веселье, пляски и алкоголь. А он имел в виду что-то вроде „на работу как на праздник“. Для него деятельность была счастьем, а делал он по преимуществу то, что хотел. Вот есть советский сериал „День за днем“, там Грибов говорил: „Что такое работа без оплаты? Это творчество“. Летов всю жизнь менялся, но я не думаю, что он специально искал этих перемен – скорее его меняли внешние обстоятельства. В 1993-м он изменился по политическим соображениям, после 1995-1996-го – от активного воздействия веществ и алкоголя. Всегда были внешние воздействия, а не то, что он придумал себе в голове. Когда ехали с похорон Янки, я помню, Манагер о чем-то спросил его, ну так, по старинке, безобидно – а Егор ответил: нет, я теперь стал совершенно другой».

Летова положено считать автором правдивым и сущностно честным – в общем, по заслугам. Война была его излюбленной метафорой, а сам он слыл почти штатным певцом пограничных состояний и несмываемых противоречий. Но помимо этого он был большой стилист. Хиты «Все идет по плану» и «Про дурачка» – это стилизации. Песню, например, «Поймали в мешок золотой огурец» сложно назвать содержательно правдивой, но звук и интонация – предельно жизненны. Я уж молчу о том, что композицию «Общество „Память“» иные и в XXI веке принимали как написанную от первого лица (и среди них были не петры андреевичи, а вполне себе магистры радиовещания). Сила Летова по большому счету – не в правде (ГО определенно не саундтрек «Брата-2»), а в сокрушительном правдоподобии. Кажущийся реализм его песен на самом деле существует для прикрытия (и одновременно приманки) того, что руками-не-потрогать-словами-не-назвать. Все тайны бытия в двух-трех мирских и матерных минутах.

Его становым девизом принято считать фразу «Я всегда буду против». Но для понимания «Гражданской обороны» важнее целеполагающая сентенция с альбома «Некрофилия», не входящая в списки хитов и почти не исполнявшаяся на концертах: «Мне придется выбирать». «Я всегда буду против» – это указательный знак. «Мне придется выбирать» – очертание маршрута, который еще не проложен (как у Блоха, о котором мы говорили в первой главе).

Высшая точка выбора – это война, о которой он постоянно твердил. Но, по-моему, для Летова война не ограничилась двумя сторонами конфликта. В ней был третий элемент – как раз элемент выбора и перехода на ту или иную сторону. Егор и жил категорией этого перехода, своеобразным антинейтралитетом, на основании которого формировалась свобода. Процесс неостановимого выбора давал ему возможность находиться снаружи измерений и переходить, например, от условного антикоммунизма к абстрактному коммунизму без каких-либо потерь для собственного творчества. Он не был НАД схваткой, он СЕБЯ ощущал схваткой. Именно поэтому для него поражение и равнялось торжеству, и солнечный зайчик из «Моей обороны» имеет двойственную природу: то ли это хрусталик заключенного в одиночной камере, то ли луч гиперболоида, пляшущий по анилиновым заводам.

Выбирать приходится по нарастающей: кайф или больше, рай или больше и так далее, вплоть до выбора между Игорем и Егором. Если вдуматься в самую его расхожую фразу – границы ключ переломлен пополам, – то и она тоже сомнительной результативной ясности. Краткое причастие вроде бы подает очевидный сигнал об уничтожении границ и торжестве энтропии. Но ключ обычно ломается непосредственно в замке, при заедании – таким образом, граница, наоборот, остается закрытой. Вот в этом весь Летов.

Афоризм «Я там, а вы здесь, счастливо оставаться», который он сочинил для «Контркультуры», не слишком соответствовал действительности. Точнее, это была одна из форм его личности (см. реплику Кувырдина о «третьем человеке»). Потому что в не меньшей степени он позиционировал себя как подарок для самого слабого. Он всерьез брался болеть за заведомо проигрышные футбольные (да и музыкальные) команды, он вписывался за пострадавших и безнадежных (именно это он увидел в событиях осени 1993 года). Смысл для него состоял в движении, а не в том, чтобы оставаться «там» или «здесь»: дурачок ходит, а не сидит на месте.

Однажды в городе Ухта на саундчеке «Гражданской обороне» попался спесивый звукорежиссер. На основании имеющегося опыта (работал с Пугачевой и пр.) он взялся объяснять музыкантам, что у тех не так со звуком (про средние частоты, кстати, речи не было). В конце концов он вынес вердикт: ваш вокалист слишком тихо поет.

Так майским днем 2006 года в городском дворце культуры центральной части Республики Коми, где процветают сон-трава и адонис сибирский, вдруг ожила память о той «подводной мелодии» нежности и несоответствия, которую редкие люди умели расслышать еще в конце 1980-х.

7. ПРО ЛЮБОВЬ (\"КРОВАВЫМ ПАПОЙ НАС НАКРЫЛА СИВОЙ ЛАПОЙ\")

По современным меркам «Гражданскую оборону» признали бы группой бесспорно токсичной, но я в свои школьные годы ничего отравляющего в ней не находил. Впрочем, кое-что все-таки настораживало. Песни Летова были напрочь лишены какого-либо эротического измерения. Все эти ехидно подмеченные «потные подробности обнаженных тел» и прочие «задавленной эротики сухие догматы» транслировали стойкую асексуальность, равно как и строчка «Я буду благотворен, словно онанист» не сулила большого романтического приключения. «Оборона» определенно была группой не про «отношения», в ее песнях нет ни трагической, ни счастливой, ни вообще какой бы то ни было эротической любви – если, конечно, не брать в расчет кульминационный пассаж из «Русского поля экспериментов»: «А свою любовь я собственноручно освободил от дальнейших неизбежных огорчений, подманил ее пряником, возбудил ее пряником, изнасиловал грязным жестоким ботинком и повесил на облачке, словно ребенок свою нелюбимую куклу». Ребенок в этом тревожном послании упомянут не зря: перед нами действительно речь не мужа, но подростка. Песенки «Я ненавижу женщин» и «Хей, бабища, блевани», стихотвореньице про одетую девушку с раздвинутыми ногами, предваряющее композицию «Раздражение», и даже ядовитый смешок после фразы про резиновых подруг в довольно-таки зрелой «Невыносимой легкости бытия» – это безупречная мальчиковая мизогиния старших классов. Хотя при известной доле фантазии в этом можно было услышать хлыстовские, даже скопческие интонации, особенно если учесть, что на большинстве доступных фотографий лидер группы выглядел как раз в подобной стилистике (кстати, фамилия основателя русской секты скопцов была Селиванов – как и у новосибирского гитариста-самоубийцы из «Гражданской обороны» и «Промышленной архитектуры»).

Один товарищ, встретив Летова впервые, описал его как «инфернальное бесполое существо совершенно не от мира сего».

По словам Сергея Попкова, настоящий разлад Егора с Лимоновым случился после того, как вождь беспечно предложил в целях народной популяризации «Лимонки» печатать на последней полосе голых девиц (строго говоря, это было вполне в русле НБП: как известно, некоторые отделения партии в разных русских городах состояли исключительно из юных красавиц, поскольку Лимонов брал у фотографа Александра Бородулина, владевшего модельным агентством, анкетные данные ничего не подозревавших девушек-соискательниц и записывал их в члены партии). Признаться, я и сам вздрогнул, когда Егор по какому-то поводу вдруг произнес при мне слово «секс»: это действительно не очень вязалось с его образом.

Весь прочий русский рок в музыкальном отношении тоже был не то чтоб Марвин Гей meets Джейн Биркин, но на словах романтики в нем было через край – по крайней мере, девушки на закате советской власти довольно активно слушали Гребенщикова с Майком, не говоря уж о Цое с Кинчевым. «Гражданскую оборону» из известных мне женщин не слушал приблизительно никто и никогда – и так оно продолжалось примерно до появления альбома «Звездопад».

Жаловались на неприятный резкий голос и общую нелотерейную атмосферу. Я думаю, что виной тому был не панк и мат и даже не голос (голос от смерти на волос, как сказал бы Норман Мейлер), а сознательный уход от соответствующей темы. Причин, по которым Егор с нее соскочил, может быть сразу несколько. С одной стороны, на него мог влиять популярный тогда экзистенциализм, особенно в кьеркегоровском (кьерк-ЕГОРовском, хм) варианте, преисполненном страха перед женщиной. С другой стороны, брезгливое глумление над сексом вообще было в той или иной степени свойственно классическому панку и постпанку (стоит вспомнить песню «Bodies» Sex Pistols как яростный призыв вырваться из животного круговорота тел в природе или фетишистскую символику Throbbing Gristle). Пожалуй, высшей планки в этом отношении достигла полуизвестная британская панк-команда 1976 года созыва, которая назвала себя Raped, а свою пластинку – Pretty Paedophiles. Панк использовал секс как оружие и абстракцию одновременно, на что, в частности, указывал Джон Сэвидж в книге «England’s Dreaming». Он пишет о сугубо асексуальном эффекте, что вызывали все эти порнографические постеры с голыми ковбоями и томно курящими мальчиками, которыми бравировали Sex Pistols в начале своей активности. Летов, кстати, тоже клеил в свое время подобие порнографических коллажей – парой таких опытов, например, было украшено одно из изданий альбома «Хорошо!». Секс как смех – да, то, что надо, и эрекция лейтенанта Киреева тому порукой. Третья причина заключалась в том, что сексуальность уже была в достаточной мере проэксплуатирована перестройкой и, как следствие, перестроечными панками. Те же «Чудо-юдо» надували на сцене презервативы уже в самом начале 1987 года на Фестивале надежд Московской рок-лаборатории. Таким образом, на этой похабной полянке Летову было уже нечего ловить, а вот изобретя некий новый пуританский драйв, он самоопределился в самой полной мере.

Наташа Чумакова вспоминает: «Сидим с ним как-то, на заре знакомства, в квартире еще помимо нас куча народу, ну и постепенно все пьют и отрубаются. И вдруг я смотрю: он тащит за ноги кого-то спящего в другую комнату. Оттащил и деловито ко мне подходит с явными какими-то намерениями. Я говорю: простите, нет. Он ужасно опешил, застеснялся, стал извиняться, было ужасно смешно. Вообще, у него был некий комплекс: он опасался, что к нему все страшно привязываются-влюбляются, и он по этому поводу переживал, дескать, ну разве можно с ними так обходиться – короче, всякая пурга фантазийно-преувеличенного свойства. В какой-то момент он решил, что мне можно рассказывать решительно все, как подружке, и я довольно долго выслушивала его пиздострадания. Но вообще, как только мы уже стали жить вместе, сразу начались разговоры: а может, третьей девушку возьмем, а может, Нюрыча вернем? Но я это пресекла».

В 2000-х, когда мы стали общаться, я застал Летова уже отчетливо семейным человеком. Егор, например, был из тех людей, которые не носят с собой деньги, а все бытовые транзакции перепоручают жене – в общем, довольно распространенная среди творческих персон черта. Я его без Наташи вообще видел, кажется, один раз в жизни – в Питере весной 2007 года, последней его весной. Не помню, чтобы мы с ним когда-либо обсуждали какие-нибудь любовные истории. По моим ощущениям, донжуанским спискам он явно предпочитал донкихотские. Со слов немногочисленных группиз, вхожих в круги ГО в более шаловливые 1990-е, даже когда все спали вповалку, все было целомудренно и рок-н-ролл располагал больше к братству, чем к оргии. У Летова случались какие-то приключения с фанатками, но скорее именно что приключенческого, нежели эротического свойства – например, одна из девушек сознательно устроилась на службу в психиатрическую лечебницу, где Егора держали в 1980-х, и выкрала его личное дело.

Все-таки сам стиль ГО – это одна сплошная поэма «Не про это». Единственная песня из репертуара группы, которая непосредственно называется «Про любовь», написана и спета Кузьмой. У Летова же есть одна достаточно воздыхательная и даже местами нежная песня «У войны не женское лицо», где собственно война и наделяется умеренно сексуальными девическими чертами. Заканчивается песня звуками похоронной процессии – вот и вся любовь, как пел ненавидимый Егором Лагутенко. Думаю, он сознательно пожертвовал в песнях лирической фазой с тем, чтобы сразу перейти к более глобальным вещам: если уж петь про любовь, то сразу про вселенскую и большую. Подобные ограничения лишний раз подчеркивали его технику: он зажимал и урезонивал себя в приемах бытописания, за счет чего мощно раскрывался на уровне откровений и мистерий. Сама истошность его пения не оставляла простора для лирических излияний: из-за сильно концентрированной эмоции оно в определенный момент казалось почти бездушным. Он как бы своим криком вытеснял обычные человеческие чувства. Летов и сам проговаривался, что, если б не встреча с Янкой, он, чего доброго, стал бы маньяком.

Он был готов взахлеб и нараспашку говорить (и петь во всех деталях) про любые религиозные и прочие откровения, но все, что касается личных дел, он оборонял безмолвно и тщательно. По словам Наташи, даже совместное фото в обнимку было для него довольно серьезным жестом. Она вспоминает: «Для него всегда существовали условные небожительницы, типа Патти Смит, да хоть бы и Пьехи, и все остальные женщины, скажем так, мирского склада. Он всех подруг называл преимущественно мужскими именами: Яныч, Нюрыч, Наташкин. Я этому сразу очень обрадовалась, поскольку с детства тоже называла себя в таком роде. Но если мы ссорились, то он мгновенно переходил на женский род в мой адрес».

Несмотря на все вышесказанное, одно довольно принципиальное эротическое переживание юности у меня связано именно с «Гражданской обороной». Весной 1991 года мы с моей подругой приехали в студию «Колокол» при Московской рок-лаборатории: мне нужно было забрать записанный там загодя «Оптимизм». Я был в последнем классе, а она уже училась на первом курсе МГИМО и «Гражданскую оборону», как несложно догадаться, на дух не переносила. Колокольные звукачи потеряли мой заказ, велели «обождать» и пошли перетряхивать кассетные залежи в поисках моей голубой Sony. Эта неприглядная музыкальная контора с ее затерянной «Обороной», затхлыми лестницами и добровольнобезвылазной атмосферой произвела на мою спутницу столь гнетущее впечатление, что она неожиданно проявила небывалую доселе инициативу – очевидно, желая помочь мне избавиться от стыдного панковского морока. Первокурсница затолкала меня в какую-то соседнюю подсобку, велела присесть на край стола, сама опустилась на колени и с прытью, подсмотренной невесть на каких видеокассетах (у нее, в отличие от меня, был видеомагнитофон), сделала со мной примерно то же, что и Деми Мур с Майклом Дугласом в фильме «Разоблачение», который будет снят лишь три года спустя. Когда я пришел в себя, за стеной уже переругивались студийные работники: а-куда-этот-мудак-делся-чего-он-свой-«Оптимизм»-не-забрал? Когда мы вышли из студии, то на последний оставшийся у меня рубль купили по ее просьбе кусок томатной пиццы. Запись этого несчастного «Оптимизма» стоила в четыре раза дороже. Дома ночью я послушал кассету, и как-то она мне не пришлась. Строго говоря, это единственный альбом ГО, который мне не нравится до сих пор. Тем не менее кассета до сих пор у меня где-то валяется, и я даже помню порядок песен. О судьбе девицы, которая бросила меня где-то через год после того орально-филофонического маршрута, мне не известно ничего.

8. ИСХОД ДЕВЯНОСТЫХ, ИЛИ СНОСНАЯ ТЯЖЕСТЬ НЕБЫТИЯ

Весной 1997 года в Москве начались продажи сразу двух новых альбомов ГО: «Солнцеворот» и «Невыносимая легкость бытия». Они вышли на лейбле с бравым названием «Хор», который накануне учредил давний друг, временами директор ГО и даже персонаж их песен Евгений «Жека» Колесов, окончательно перебравшийся в Москву из воспетого «Обороной» Гамбурга. Я купил обе кассеты в ларьке у «Художественного», где в ту пору активно торговали затейливой альтернативой в разбросе от проектов типа Yasnaya или The Moon Lay Hidden Beneath A Cloud до какого-нибудь даба с модного тогда немецкого лейбла incoming!.

Свежескошенный летовский гараж-психодел с почти красноармейскими мелодиями сносил уже не крышу, а именно башню – в силу заявленной метафизически-милитаристской метафорики. Помимо нового мятежного содержания, альбомы служили позывными, что группа жива и на ходу – в чем лично у меня уверенности не было. Из Москвы в то время казалось, что «Оборона» существует в довольно фантомном режиме и плавающем составе – так оно в определенном смысле и было.

В этих кассетах хватало отъявленной правды, но она была так лихо и затейливо закручена, что уже казалась легендой – как будто он пел из глубины веков. Преследуемый Летовым психоделический спецэффект был достигнут не только благодаря переливам органа, многократным вокальным и гитарным наложениям и прочей гомозне со звуком. Отдельной музыкальной педалью в данной ситуации следует признать обыкновенный календарный delay. Альбомы писались в 1995 году, вышли два года спустя, а сам материал был сочинен в 1994-м и даже раньше. Такое случалось и раньше: песни 1986 года выходили, например, в 1989-м, – но тогда и времена были поровнее и помедленнее. Теперь, например, историческая песня «Родина» в свежей студийной версии уже воспринималась больше как лубочный реквием, нежели адресная повестка (какой и задумывалась в год написания). Исполненные зыбкой архаики альбомы звучали вне времени и не от мира сего, что было им и в плюс, и в пику. Психоделия достигла ранга утопии. Летов рисовался столь же непререкаемым, сколь и рудиментарным светочем – старая самоаттестация «Я иллюзорен со всех сторон» была в ту пору очень к месту. Вдобавок он с непривычки нарулил на новом цифровом восьмиканальнике такой давящепризрачный звук, который будто специально был призван для отгораживания от внешнего мира (кроме всего прочего, эти записи были тише, чем все предыдущие пластинки и кассеты ГО). Внешний мир действительно мало им интересовался, и про новые альбомы внятно написал только самый субверсивный автор развивающегося русского интернета, математик и издатель некоторых архивных пластинок «Гражданской обороны» Михаил Вербицкий в тексте «Страна тотальной революции».

Задним числом кажется, что эти альбомы можно было бы объединить в один, создав тем самым полотно уровня «Ста лет одиночества». Вообще, после «Ста лет» Летов стал мыслить строго эпическими высказываниями: грядущий «Звездопад» замышлялся как двойник, а «Долгая счастливая жизнь» с «Реанимацией» – тоже, по сути, один альбом.

«Солнцеворот» и «НЛБ» представлялись настоящим художественным жестом, в отличие от «Русского прорыва», который как раз был полностью адекватен времени и себе и не слишком заслуживал статуса перформанса, который ему впоследствии навязывали. В них чудилось что-то филоновско-платоновское, мощный импульс неизведанной религии с благовестом в виде песни про безнадежный апрель. В то же время это были наиболее человечные, земные и беспробудные альбомы ГО. Утопия утопией, но в плане чисто прикладного угара им мало равных по расхристанности. Обе кассеты с ходу сажали на стакан и требовали, как выразился бы Чехов, большой водки и всего остального, о чем Чехов уже ничего не говорил. Особенно удачно в этом смысле работал альбом «Солнцеворот» – за время его звучания легко уходила ноль пять на двоих, а если позволяли средства, то вдогон ей еще и энное количество ярко-синих банок только завезенного тогда австралийского пива Fosters. Это были первые альбомы Летова с ярко выраженным градусом искусственно вызванной бессознанки. В ранних работах ГО, несмотря на их словесный и звуковой разброд, было явственно слышно, что их сочиняет и поет человек трезвый и малоискушенный во всяких вспомогательных средствах. «Солнцеворот» и «Невыносимая легкость бытия» уже являли собой абсолютный коммуноделирий. Их автор и сам хвастался, что на этих альбомах нет ни одной трезвой ноты, а музыкантов он причудливо мурыжил, почти как Чарли Чаплин свою команду: все готовы, приходят на площадку, а он вдруг говорит – стоп, сегодня ничего не снимаем. В общем, как пела любимая Летовым группа Silver Apples в 1969 году: «I’ve done some things that can’t be done».

Подобная установка на ирреально-галлюцинаторную победу была в достаточной степени оправдана жизнью. К моменту выхода «Солнцеворота» и «НЛБ» все уже так или иначе догадались, что никакого коммунизма в государстве не предвидится и революция, очевидно, отменилась – несмотря на мартовскую всероссийскую акцию протеста, проведенную КПРФ, и шахтерские бунты из-за невыплаты зарплат.

Отголоски заклинаний в духе «Россия-рана-жесткий-шов-пускай-наложит-Макашов» отчалили в область анекдотического фольклора. Ситуация напоминает Цусиму, как вздыхал тогда сам Егор.

Кое-как победивший на прошлогодних выборах Ельцин превращался в позднего Брежнева (мой товарищ, впоследствии видный телепродюсер, выиграл в тот год первый приз за лучшую пародию на речь Ельцина в программе «Веселый чайник» на «Русском радио») и уже предупредил, что в 2000-м баллотироваться не будет. После тяжкой смертоносной первой половины десятилетия взоры поневоле устремлялись в сторону какого-никакого покоя, комфорта и прочих, как выразился несколько позже лидер «Соломенных енотов» Борис Усов, нэпманских кабаков. Мои энбэпэшные друзья Тарас Рабко и Андрей Карагодин устроились на работу к Бари Алибасову. Сам я из торговца фальшивыми документами перековался в музыкального критика – почти как городовой у Ильфа и Петрова. Потихоньку начиналась эпоха глянца, интернета, «Мумий Тролля», водки «Гжелка» и «всех развлечений Москвы». Летовские семь шагов за горизонт были по-прежнему почитаемы, но уже, признаться, захотелось сделать и шаг за какую-нибудь европейскую границу. Если во времена «Русского прорыва» Летов существовал во враждебной ему реальности, то сейчас – скорее в параллельной. Летом 1997-го он дал интервью «Лимонке», где, в частности, сетовал: «Я сегодня впервые в жизни заблудился в центре города по причине „облицованности“. „Облицована“ Москва вся: какие-то рекламы, какие-то вертушки…» Не случайно к середине девяностых его все чаще стали называть стариковски-саркастическим «Игорь Федорович». Если говорить о более-менее родственной Летову и независимой музыке, то главной группой в период 1995-1997 стал «Аукцыон» – тут сыграли роль два фактора: первостатейные альбомы «Птица», «Чайник вина» и «Жилец вершин» (пили тогда в основном под них) и выход автора Федорова из тени шоумена Гаркуши. Если раньше «Аукцыон» воспринимался скорее как эксцентричная (хотя и очень музыкальная) шоу-бригада, то теперь он засветился большими открытыми смыслами.

Летова, с одной стороны, вытесняла из повестки растущая общебуржуазность и «облицовка» общества, а с другой – на пятки наступила очередная волна панк-рока, для которой он и сам уже был облицованной персоной. Это были такие последователи-ниспровергатели – активно использующие летовские наработки и одновременно открещивающиеся от создателя. Впрочем, справедливости ради, если говорить о прославленной московской волне экзистенциального панка – от Сантима до «Соломенных енотов», – то те делали ставку скорее на «Инструкцию по выживанию», нежели на «Гражданскую оборону» (впрочем, еще большую ставку они делали на самих себя).

Илья «Сантим» Малашенков вспоминает: «К середине 1990-х ирония в адрес дедушки Летова стала своеобразным мемом. У меня она впервые возникла на концерте „Русского прорыва“ в „Крыльях Советов\" в 1994 году. Мне это все показалось излишне стадионным и, подобно всем энбэпэшным делам, несколько притянутым за уши. Может быть, это и неправда. Как бы там ни было, я послушал тогда „Инструкцию“, а с „Обороны“ ушел с третьей песни, сел в автобус у универмага „Молодежный“, где благополучно получил пизды от гопников. Они караулили панков, пришедших на „Гражданскую оборону“, и тут я один такой красавец в косухе и майке Ramones первым съебался с концерта, а их там человек сорок. Ну, вытащили меня за волосы из автобуса, в общем, все было красиво. Больше я на концерты „Обороны“ не ходил».

Я, наоборот, только начинал ходить на концерты ГО. В 1995 году я впервые увидел Летова живьем – на последнем акустическом концерте (перед этим было два в электричестве) в ДК 40-летия Октября на Рязанском проспекте.

Когда я прорвался в зал, на сцене сидел сгорбленный светлячок с цветной гитарой. Он нажимал на струны, как на кнопки, от чего зал ходил ходуном из стороны в сторону. Я запомнил это странное сочетание света и мяса. Это был персонаж из какой-то древней священной книги, словно Летов в отсутствие Летова.

Александр Ионов, лидер группы «Огонь», которая играла перед ГО на тех концертах в ДК 40-летия Октября, вспоминает: «У нас тогда программа на разогреве была аж 17 песен, народ, естественно, был в ярости, кидался в нас банками пивными и какими-то монетами, откручивали лампы из рампы, лез какой-то хрен на сцену, которому я в итоге крестовиной от микрофона навалил в еблище. После концерта зашли к Летову, у нас отдельные гримерки были. Выпили с ним водки, он сказал: „Хорошие у вас песни“. Я говорю: „Спасибо, у вас тоже“. В этот момент из нашей гримерки раздался адский крик, и мы побежали туда – оказалось, мой друг передознулся там героином, на этом мое общение с Летовым и закончилось. Вообще, градус придыхания к нему в то время был сильно снижен, видимо, настал такой период низвержения кумиров. В нашей тусовке было устойчивое ощущение, что Летов катится в попсу. Это было с нашей стороны ошибочно и попросту глупо, но такие уж тогда были настроения».

В мае 1997 года прошел акустический концерт в «Крыльях Советов» на Белорусской. Летов для начала как следует проорал свой любимый тогдашний лозунг об Александре Лукашенко как президенте будущей русской империи и немедленно запел «Солнцеворот» – в связке это звучало довольно сильно, несмотря на мало кому понятного и нужного Лукашенко (забавно, кстати, что саму упертость и долгожительство будущего диктатора Егор предугадал довольно точно). У меня к тому моменту завелась пресс-карта интернет-проекта под названием «Московский обозреватель», по предъявлении которой охрана неожиданно расступилась и я оказался на сцене в двух шагах от Летова, прямо у него за спиной. Дрожащими руками я вытащил фотоаппарат – в этот момент Егор запел «Желтую прессу».

Год спустя в тех же «Крыльях Советов» давали первомайское электричество. В составе группы неожиданно появилась черноволосая девушка-басистка. Я хорошо запомнил, что Летов в какой-то момент потрепал ее по голове – то ли она что-то не то заиграла, то ли наоборот; как бы там ни было, даже из зала было видно, что отношения тут несколько выходят за рамки музыкальных.

Наталья Чумакова рассказывает: «Я поначалу ничего такого не думала – он же меня позвал как басистку. Приехала в Омск 15 июля 1997 года, с басом, серьезная. Выхожу ночью из поезда с этим басом, стою на перроне, никого нет, никто не встречает. Вдруг смотрю: издалека идут два красавца покачиваясь, чуть не шалашиком, с шампанским – он и Махно (Евгений „Махно“ Пьянов – гитарист и басист „Гражданской обороны“ периода 1995-1999 годов. – Прим. авт.). Чтобы не тащиться на вокзал из своего поселка, он решил остаться ночевать у каких-то друзей поблизости, ну, так в итоге и не ложился. Это был период, когда он еще общался с местными людьми. Потому что, когда Махно умер, мы вообще перестали с кем-либо контачить».

Поход на «Гражданскую оборону» в те годы был сопряжен не только с моральной, но и с физической нагрузкой. Проникнуть в зал было непросто даже по билету, так как панки загодя оккупировали вход и, как только дверь открывалась, начинался натуральный штурм. После концерта в «Марсе» фанаты вообще угнали трамвай. В сентябре 1999 года в московском кинотеатре «Ленинград» штурмовавших было так много, что одна красавица из старого окружения ГО вызвала конную милицию, причем с мобильного телефона – времена менялись. Всадники прискакали со стороны парка и расчистили проход, после чего мы чинно проникли в зал. Внутри тоже бывало неслабо: помню, после июльского электрического концерта в «Крыльях Советов» 1997 года кто-то прямо-таки остался лежать под сценой в лужице крови. Но живой. В питерском «Полигоне» (это, правда, уже был март 2000-го) посреди шоу в зале раздавили газовый баллончик. Подобные газовые атаки случались достаточно регулярно – так было, например, в Кенигсберге, а в Нижнем Новгороде выступление вообще было из-за этого сорвано. В Питере тогда обошлось – концерт прервали максимум на полчаса, и уже не игравший тогда в ГО, но обитавший в Питере Кузьма развлекал публику стендапом, состоящим из виртуозного варьирования фразы «Нам нужен свежий воздух, только свеж-ж-жий воздух, без этой херни в наших легких, в наших бронхах» и т.д. Скорее всего, за всю историю мировой рок-музыки слово «бронхи» ни разу не звучало в микрофон со сцены, по крайней мере вне песенного контекста, и в этом был весь Константин «Кузьма» Рябинов. Он сам был своего рода бронхами «Гражданской обороны», наполняя группу дополнительными воздушными потоками, хотя в его случае их логичнее назвать парами. Максим Хасанов вспоминает: «Во время „Прорыва“ Кузьма повздорил с басистом „Инструкции по выживанию“ Аркашей Кузнецовым, ну тогда же вся музыкальная часть на тюменских держалась. Летов еще произнес фразу, типа пока ты, Аркаша, джинсами фарцевал в своей Тюмени, мы с Кузьмой пельмени пиздили из магазина, потому что жрать было нечего. А Кузьма прицепился к тому, что Аркаша сказал, что он играет с „Обороной“. Вот, Аркадий, торжествующе сказал он, в этом и вся разница между нами: ты С „Обороной“ играешь, а я – В „Обороне“». Дело заключалось даже не собственно в его гитарной игре и сочинительских способностях (хотя Егор весьма ее ценил и, по-моему, искренне скучал по Кузьме в годы их разлуки). Рябинов придавал «Обороне» потешной абсурдности, играя роль пересмешника в драматическом летовском театре. Летов очень любил смеяться и веселиться, но сам он смешным быть не умел (сложно представить его зачитывающим скороговорку про покупку или исполняющим композицию про солнечную Грузию), а Кузьма как раз идеально для этого подходил. С его уходом группа окончательно превратилась в сольный проект.

Сергей Попков вспоминает: «Кузьму никто никогда из группы не выгонял, он ушел сам и со скандалом. Он настоящий генератор хороших и странных идей, своеобразный исполнитель и чудесный – вне алкоголя – человек. Все остальные музыканты, конечно, стояли особняком – они и сами рассматривали себя как сессионники, да и Егор придерживался того же мнения. Проблема в том, что все эти годы Кузьму приходилось подгонять. Его работоспособность ограничивается одним часом в сутки. Для этого часа нужно было сперва завлечь Кузьму к себе, а он жил возле цирка на набережной Иртыша и добирался до улицы Осминина пешком, так как денег не было. Он приходит, тут же требует бутылочку, выпивает стакан, и вот тут, как Егор обычно говорил, „я понимаю, что у меня есть час“. В этот час Кузьма начинает фонтанировать идеями и звуками, и Егор это спешно записывал. А потом Кузьма просто засыпал. На концерт в Горбушке в честь двадцатилетия Кузьма, разумеется, зван со всеми почестями и гонорарами, но Егор все-таки предупредил меня перед выступлением: „Ты Кузьму прибери, пожалуйста“. И я прибрал на пульте. Поэтому партии Кузьмы нигде не слышно, он делает некие пассы руками над гитарой, но звука там нет».

На сцене в ту пору бывало иногда едва ли не туже, чем в зале: самые лютые и пьяные концерты «Гражданской обороны» – со срыванием маек, ползанием по сцене, обещаниями никогда не умирать и криком, переходящим в плач, – произошли в Саратове в клубе «Восток» в мае 1998 года и в Ижевске в декабре 1999-го. В Саратове Летов возник на сцене со словами «Я такой же, как и вы, как и все, живые мы просто, и нам всем хреново – поехали, всё, пиздец!» и затянул песню «Раздражение». Закончилось все совсем уж макабрическим исполнением «Все идет по плану» на коленях и со словами, даже не забытыми, но просто исчезающими напрочь.

Игорь «Джефф» Жевтун вспоминает: «Егор года до 1994-го особо и не пил. Мы первое время вообще играли концерты трезвыми – на „Сырке“ совершенно точно ни капли, и в Вильнюсе потом, а потом уже и на остальных договорились не употреблять. Это было еще связано с опасениями, что, если нас начнут, как тогда выражались, винтить за песни, чтоб не вменили вдобавок какие-нибудь беспорядки в состоянии алкогольного опьянения. Потом в 1990-е он начал постепенно этим увлекаться, а после того как записали „Солнцеворот“ и „Невыносимую легкость бытия“, тут уже пошла определенная зависимость, был этот провальный тур в 1998 году. Что до иных веществ, то ничего внутривенного вообще никогда им не употреблялось. Равно как и внутримышечного. Только какие-то жидкости, кислоты, чистая психоделия, в общем».

Наталья Чумакова рассказывает: «Егор тогда обычно перед концертами жрал стимуляторы и потом еще водочкой полировал. Концерт кончается, а его продолжает нести со страшной силой, а потом мешанина из водки и таблеток переходит в мрачняк самого тяжкого толка. Терпеть его бредовые штуки приходилось регулярно. Мы как-то приехали в Новосибирск, и там один мой знакомый мальчик-организатор был такой ярко выраженный гей. Егор в какой-то момент начинает страшно вопить, мол, когда мы придем к власти – а это его любимая тогда присказка, – то мы таких, как вы, будем ставить к стенке. Мальчик Вова зарыдал, выбежал куда-то во двор, я бегу за ним, а он, плача, кричит: „Ну как ты можешь жить с таким человеком?“».

Несмотря на разночтения с НБП, Летов продолжал отстаивать на словах радикально-коммунистическую линию, в интервью журналу Fuzz утверждал о готовности взяться за автомат и песню «И вновь продолжается бой» не вычеркивал из репертуара (например, в апреле 1997 года он сыграл ее в своем любимом Минске вместе с группой «Красные звезды» в качестве аккомпанирующего состава).

Наталья Чумакова добавляет: «На словах это действительно продолжалось довольно долго, а на деле уже никак. Помню, настало очередное 7 ноября, Егор подпоясался идти на какой-то митинг. Они с Кузьмой собирались, хотя, по-моему, Кузьме уже было все равно. Ну и говорят мне: собирайся на демонстрацию. Я говорю: вы идите куда хотите, а я не пойду. Скандала не вышло, хотя с его стороны были дикие возмущения, переходящие в уговоры. Но я сказала: даже не подходи ко мне с этим. По-моему, это его как-то впечатлило. По крайней мере, больше он на эту тему со мной не заговаривал.

Кажется, он даже и сам не пошел в итоге ни на какую демонстрацию, и мы, как обычно, накидались».

После августовского дефолта 1998-го и без того не слишком активная гастрольная деятельность совсем сдулась. За весь 1999 год группа дала семь концертов. Летов сдавал бутылки и собирал мелкую картошку, которую выкидывали за ненадобностью с окрестных дач. Жили на аспирантскую стипендию Наташи. В какой-то момент он даже выдвинул идею, мол, уезжай-ка ты домой в Новосибирск, раз я тебя обеспечить не в состоянии, но предложение не вызвало энтузиазма. В 1999-м после начавшихся бомбардировок Югославии «Гражданская оборона» попыталась прорваться на Балканы с серией прифронтовых концертов и даже заручилась некоторой предварительной поддержкой депутатского корпуса и лично Сергея Бабурина. Однако в ходе затянувшихся переговоров случайно выяснилось, что соответствующая делегация от России уже отбыла в Белград и в качестве музыкального сюрприза в ней была заявлена группа «На-На».

Большинство столичных концертов (в кинотеатрах «Ленинград» и «Авангард», а позже в нулевые – в «Марсе» и «Улан-Баторе») заряжал тогдашний участник «Трудовой России» Анпилова и будущий лидер «Авангарда красной молодежи» Сергей Удальцов – молодой принципиальный москвич-левак, лицом похожий на неподкупного полицейского из классических американских нуаров.

Удальцов вспоминает: «Первый концерт, который я делал, – это акустика в кинотеатре „Ленинград“ на „Соколе“. Я просто по справочнику стал обзванивать разные киноточки, ну и дозвонился в итоге до „Ленинграда“. Директором там была женщина средних лет и старой советской закалки. Я сказал, что мы хотим сделать концерт бардовской песни – нехитрые тогда были уловки. Гонорар за выступление был 800 или 1000 долларов, а аренда зала стоила две или три тысячи рублей. Напечатали какие-то сиротские афиши, я самолично на кухне варил клей и потом их расклеивал по Москве. Ребят я поселил у себя в квартире на „Маяковской“, помню, мы там спорили с Егором насчет предстоящих выборов 1999 года и так называемого сталинского блока. У него как раз были сомнения насчет целесообразности имени Сталина. Концерт прошел так, как обычно они в те годы и проходили, – с опозданием, со штурмом дверей, со всем положенным панк-роком. Кресел тогда сломали немало: пятьдесят или шестьдесят. Встал вопрос о компенсации убытков. Кинотеатр крышевала братва. Сразу после концерта приехали спортивного вида ребята, ну и взяли меня чуть ли не в заложники. Я провел с ними несколько тягостных часов, отдал все деньги, собранные с концерта, потом писал какие-то расписки, в итоге они поняли, что взять с меня больше нечего, и ночью я оттуда ушел. Они еще напряглись на политику: на концерт же приходил Анпилов, и это не прошло незамеченным, он тогда был достаточно известной фигурой. Сам Анпилов, кстати, остался не в восторге от концерта, сказал, что публика диковатая. Он все же человек старых представлений и вообще считал, что Егору лучше бы петь народные песни. Директриса меня в итоге простила, но предупредила, что больше концертов бардовской песни у нее не будет».

Сергей Попков добавляет: «Егор всегда отдавал должное Удальцову, и именно Сергей договорился о первом концерте в Горбушке в 2003 году, который, по сути, стал отправной точкой в возвращении группы на официальную сцену. Мы вообще много работали с коммунистами, посмотрели на все это изнутри, и на Анпилова, и на его людей, и вообще на то, как все у них все организовано. После чего Егор однажды сказал: „Ни при каких обстоятельствах им страну доверять нельзя“».

Концерт в «Авангарде» в декабре 1999-го показался мне сильнее прочих, возможно, потому что дело происходило в кинотеатре моего детства. «Авангард» – довольно монументальное и казавшееся огромным на общем степном фоне здание, облицованное ракушечником. Его построили в 1983 году. Под ним еще находился обширный подвал: собирались делать бомбоубежище. В самом «Авангарде» было два зала – «Оборона» играла в большом, на тысячу человек, где раньше висел экран в 24 метра, на котором я чего только не посмотрел: «Пираты XX века», «Асса», «Откройте, полиция», «Маленькая Вера», «Конвой», «Спартак», «Тайна острова чудовищ», «Полет над гнездом кукушки», «Чучело», «Искатели приключений», «Легенда о динозавре», «Властелин времени», «Веселенькое воскресенье» (первый мой Трюффо), «Привидения в замке Шпессарт» etc. В тот вечер «Гражданская оборона» заняла свое законное место – где-то между «Полетом над гнездом кукушки» и «Спартаком». Играли преимущественно старые вещи, в духе кинотеатра повторного фильма. Единственной обнадеживающей новинкой стала окуджавская «Песня красноармейца» с грядущего альбома «Звездопад». Когда он посередине концерта заиграл ее, в довольно среднем ритме, на строчке «Не будет он напрасным, наш подвиг благородный» я честно попытался разломать кресло – едва ли не то самое, на котором в детстве смотрел «Папаш» с Депардье и Ришаром. Мое сиденье устояло, чего не сказать о первых рядах – их посносило изрядно. По рассказам Удальцова, директор кинотеатра во время концерта уже схватился за рубильник, чтобы вырубить электричество, но его удалось уговорить. В какой-то момент в зал ворвались солдаты-срочники в зимней униформе и встали на защиту сцены от панков. Последние при этом мало чем от них отличались, имея примерно такой же солдатски-обездоленный вид, и над этим импровизированным противостоянием печальных жителей Земли реяла песня про черного ворона. На следующий день в «Авангарде» планировался повторный концерт, но его от греха подальше отменили.

Наташа Чумакова рассказывает: «Я думаю, что Егор быстро все сообразил насчет национал-коммунистических дел, но поскольку он постоянно находился в угаре, то дело усложнялось. Когда мы встретились, то эти его таблетки, сиднокарб, были на исходе. Он к тому времени уже пил их постоянно, и эти простыни текстов к „Невыносимой легкости“ и „Солнцевороту“ – они как раз оттуда. Он закидывался, шел в лес и возвращался с миллионом исписанных бумажек. Потом таблетки кончились, канал доставки перестал работать, а он, соответственно, перестал писать. И начались пять лет ада. Я заучила эту шарманку наизусть: я все сделал, я больше никогда не смогу ничего написать, я не нужен, я бесполезен, все кончено».

К концу десятилетия сложилось ощущение, что 1990-е годы стали проклятием Егора Летова. Это были времена его наивысшего взлета и такого же растворения в неадеквате. Он иногда называл свои концерты «зоной, свободной от ельцинского оккупационного режима», но режим на глазах уходил в прошлое, и возникало опасение, что он заберет своего главного антагониста с собой.

В апреле 1995 года в больнице погибла моя мама, мне было двадцать лет. До того времени я из суеверия боялся подпевать тексту «Моя мертвая мамка вчера ко мне пришла, все грозила кулаком, называла дураком» – теперь этот куплет «Дурачка» стал мне впору. Мама Егора Летова умерла в 1988-м, ему было 24 года. Она сильно болела и страдала, были мысли о самоубийстве, но в итоге она домучилась до конца. В один из дней Егор пошел в лес, написал там песню «Моя оборона», вернулся к матери спеть ее, но не успел. Оттуда его обида на отца, который как ответственный партработник не допустил самоубийства, а заодно и на старшего брата, который не приехал на похороны (Сергей не знал о смерти, будучи на джазовом фестивале в Эстонии).

Однажды ночью я ехал в метро по кольцу, год был примерно 1996-й. На «Добрынинской» в вагон вошел Летов в черной куртке и сел напротив меня. Мы проехали так несколько минут – не дольше, чем в свое время понадобилось на уразумение «Все идет по плану» в версии безымянного бродяги из перехода. Я вышел на «Павелецкой». Мне нужно было на пересадку, а он поехал дальше по кольцу.

9. БЕРТ

Трудно сказать, сколько бы я еще так ходил вольнослушателем на концерты и катался по кольцевой, полагаясь на очередной случай, если бы в Москву в 1999 году после многолетних гамбургских каникул не вернулся Олег Тарасов по прозванию Берт. Это был неформал международного класса с обширнейшими связями как в сибирском панке, так и в немецких клубных сообществах. Мне его отрекомендовали как друга Егора Летова и почему-то Пи-Орриджа, а вообще про него шептались примерно как про Буркова в «Гараже» – он за машину родину продал. Апокриф в самом деле гласил, что Тарасов в 1992 году продал собственную квартиру, дабы издать на виниле альбом «Прыг-скок».

Это внушало трепет и почтение.

Друг Егора Летова и Пи-Орриджа при ближайшем рассмотрении оказался человеком с энергией атомной бомбы. С Летовым его действительно связывала бурная активность еще конца 1980-х годов: он писал (и организовывал) концерты ГО и всячески способствовал распространению записей. Теперь ему было 34 года, и стиль его как тусовщика отличался известной универсальностью: он в равной степени мог появиться из сквота, общаги или пентхауса. Со всем панковским шлейфом прошлой жизни и армейской татуировкой в честь «Аквариума» на руке сочинский денди-survivor идеально вписался в Москву, летящую в новый миллениум, и тут же запустил лейбл Solnze records с флагманскими релизами в виде группы Messer Chups. Это совпало с пиком местной моды на разнообразный зависимый и независимый лаунж, и Берт с его кулуарно-европейским подходом (он был, в частности, главным пропагандистом совершенно забытой теперь финской синти-группы Aavikko) пришелся как нельзя кстати.

К тому времени наша постуниверситетская компания потихоньку прибирала к рукам разнообразные медийные структуры. Ну и началось – рецензии на переиздания «Коммунизма» и интервью с Черным Лукичом в Playboy, текст про тех же Messer Chups под егороцентричным названием «Трогательным ножичком» в «Известиях» и прочие в меру возмутительные выходки. Тогда казалось, что это куда как весело. Но мне, естественно, недоставало выхода на главного персонажа. Я гонялся за Летовым, словно журналист из популярного тогда романа Малькольма Бредбери за профессором Криминале, а Берт стал моим основным проводником в этом направлении.

Однако сперва судьбе угодно было свести меня с профессором Рок-н-ролле.

Николай Францевич Кунцевич, более-менее известный как Ник Рок-н-ролл, а в заинтересованных кругах даже и как русский Игги Поп, прибыл на заказной фестиваль «Неофициальная Москва», который проходил осенью 1999 года под эгидой партии «Союз правых сил». Накануне ходили упорные слухи, что Ник помер. Это вообще с ним нередко случается: когда книга сдавалась в печать, в кулуарах вновь зазвучала соответствующая ложная тревога.

Я познакомился, точнее, столкнулся с ним еще летом 1995 года. Мы сидели компанией на Гоголевском бульваре, мимо проходил мой приятель – бомжующий художник по прозвищу Жора Сын Мажора, и с ним был Ник, который потребовал отхлебнуть пива. Я отдал ему бутылку, поскольку единственный из компании знал, кто это такой. Жора ему, помнится, попенял: «А ты бы ребят на свой концерт пригласил». Ник охотно пригласил ребят на свой концерт, правда, адреса почему-то не указал.

Повторное знакомство состоялось после «Неофициальной Москвы», я написал не в меру восторженный отчет о его выступлении, после чего получил от него на пейджер столь же безмерную благодарность, чему был страшно удивлен. Дальше мы принялись довольно тесно общаться на протяжении нескольких лет.

Если Берт обладал энергией атомной бомбы, то Ник – пожалуй что водородной, причем начинались бомбардировки ни свет ни заря. Как-то утром я просыпаюсь дома от дикого крика. Смотрю: Ник стоит в углу комнаты и, приплясывая, засылает куда-то в потолок текст, вроде «О, воскресший из мертвых, я приветствую тебя, я приветствую тебя, о воскресший!». И так минут десять. Я говорю: «Ник, а можно узнать, с кем ты разговариваешь?» Он мне, удивленно: «В смысле? Я разговариваю с Богом, Макси». «Шесть утра! С каким богом?!» – ору теперь уже я. «Как это с каким? – парирует Ник. – Пасха же сегодня».

Весной 2000 года по его велению я вылетел в Тюмень – разбираться с делами ведомого им рок-клуба «Белый кот», который выгоняли из ДК «Строитель». Ник приволок меня в городскую администрацию и представил как столичного ревизора из газеты «Известия», в которой я никогда не числился. Хорошо помню взгляд женщины из госструктур: в ее глазах страх боролся с желанием попросить показать документы. Смутно представляя себе суть конфликта, я тем не менее произнес короткую путаную речь в защиту Ника вообще и его пребывания в ДК «Строитель» в частности – кажется, я даже оперировал словом «безобразие». Потом мы всячески гуляли по Тюмени, встретили там, в частности, Шевчука, щедро напоившего нас и себя коньяком, а Ник параллельно рассказывал мне разные байки из тюменского периода Летова. Летов в компании раз сделал Нику замечание в ответ на какую-то его реплику, мол, у нас тут так не говорят. «У кого это – у нас?» – вскинулся Ник. «У нас, у сибирских панков», – отрезал Егор. «А если я сейчас окно высажу и начну орать „Караул, меня сибирские панки убивают“?» – предложил Ник. Но тут вмешался Неумоев и твердо сказал: «Не надо бить окно. Окно бить не надо».

Когда я вернулся из Тюмени в Москву, Берт уже организовал мне свидание с другим стародавним летовским соратником Черным Лукичом.

Лукич был самый приятный человек из всей сибирской панк-тусовки. Автор великой строчки «Можно и не жить», он пел слегка отсутствующим голосом, носил прозвище по тем временам уже практически необъяснимое и любил настойку под названием «Черный соболь». Его лучшие песни всегда были подчинены одному и тому же настроению – добродушной обездоленности. Из всей плеяды сибирского панка он был наиболее элегичным и безжелчным: выведя однажды пронзительную формулу-панегирик «Мы идем в тишине по убитой весне», он впредь как будто бы избегал громких слов и резких звуков и преимущественно творил негромкую неторопливую лирику про солнечные часы, светлячков, войну, любовь и берег надежды. Он был не по таланту непопулярен. Объяснялось это, вероятно, тем, что в нем жил особый заповедный строй, который не позволял ему интересничать в искусстве сверх меры, – грубо говоря, между песней про озарение и песней про зарю он выбирал последнее. По сути, он был фолк-исполнителем, то есть певцом пространства и человеком простого и содержательного стиля. Здесь тогда не очень понимали, по какому ведомству его числить: и не андеграунд, и не бард, и не пресловутый русский рок. Это все развивалось скорее в духе современного инди-фолка, вроде какого-нибудь сверхвостребованного Bon Iver.

После в высшей степени теплого знакомства с Лукичом мы с Бертом взяли курс на Неумоева Р.В. В Москве как раз был анонсирован акустический контекст «Инструкции по выживанию» – в каком-то клубе на задворках Литинститута. С Неумоевым все оказалось несколько сложнее, так как в ответ на предложение дать интервью журналу Playboy лидер ИПВ упал на одно колено и, к удивлению прохожих, расстрелял нас с Бертом из пистолета прямо на Бронной улице. Пистолет оказался пугачом, но ощущение, что в тебя стреляет Роман Неумоев, осталось со мной надолго.

Берт предлагал занырнуть и дальше в глубины сибпанка, к совсем уже неведомым мне музыкальным авторитетам, но я в какой-то момент приостановил штудии, признав, что по большому счету меня интересует один только Егор. Последний пока не давался нам в руки, но я периодически довольствовался разными удивительными тарасовскими мемуарами, благо его въедливая память сохраняла мельчайшие подробности – вроде той, например, что на концерте «Рок против сталинизма» (1989) в Харькове Янка и Джефф пошли в разливуху с игривым названием «Помидорчик», а Егор не пошел. Игорь «Джефф» Жевтун, впрочем, «Помидорчик» впоследствии не верифицировал: «Таких нюансов я не помню, ну ходили куда-то, так что все может быть. Но вообще, мы в принципе не должны были там играть. Когда мы приехали в Харьков, нас никто не ждал: в программе не предусмотрены. Мы два дня шатались по городу – в конце концов куда-то нас втиснули, и мы в итоге выступили. Летов стал орать на нашего менеджера Пятака, после чего мы с ним перестали сотрудничать. А концерт был вполне на уровне. Вообще, в то время все концерты были примерно одинаковые. Крики, вопли и непонятно, лучше или хуже. Просто старались как-то до отказа выдать, и все».

Сам же Берт организовал январский концерт «Гражданской обороны» и Янки 1989 года в МАМИ. Он вспоминает: «После фестиваля „Сырок“ я ощущал большое желание поскорее пережить то состояние катарсиса, которое довелось испытать 3 декабря 1988 года. Услышав, что ГО в январе едет с концертами в Питер, я возжелал всенепременно устроить выступление либо по пути в Питер, либо по дороге назад в Сибирь. Поехал в свою бывшую общагу МАМИ на Малой Семеновской. Там на первом этаже имелось небольшое помещение с минимальным аппаратом для студенческих дискотек с их убогим репертуаром. Главное – там были барабанная установка и комбики. Всякие бюрократические препоны я рассчитывал преодолеть при помощи комсомольского вожака Лехи Комиссара – мы в 1982 году были одногруппниками. Леха, не пожелав узнать, что за группа и чего поют, с ходу предложил перенести мероприятие в аудиторию побольше, в самом здании МАМИ на Большой Семеновской. Друзья-однокашники согласились на пару дней освободить комнату с тремя кроватями, так что проблема размещения музыкантов тоже была решена.

В следующее воскресенье я поехал на Горбушку, где и посвятил всех, кто хоть как-то мог быть заинтересован в предстоящем действе, уделив особое внимание ключевым фигурам вроде Ким Ир Сена и Саши Хирурга.