Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Райли Сейгер

Моя последняя ложь

Riley Sager

THE LAST TIME I LIED



© Riley Sager, 2018

© Гардт А., перевод, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2019

* * *

Посвящается, как обычно, Майку
Вот как все начинается.

Ты просыпаешься от шепота солнечных лучей в кронах деревьях за окном. Лучи блеклые, слабые и сероватые, особенно ближе к кромке стекла. Рассвет покрывает ночь, прячет ее. Но все-таки уже светло, светло настолько, чтобы ты перевернулась и уставилась в стену. На мгновение ты не понимаешь, где находишься. Такое случается после глубокого сна, когда не видишь даже цветных картинок. Временная амнезия. Ты смотришь на тонкие линии, которыми расчерчена обшитая сосной стена, чувствуешь запах костра в собственных волосах и наконец понимаешь, где ты.

В лагере «Соловей».

Ты закрываешь глаза и пытаешься уснуть снова, игнорируя звуки живой природы снаружи. Это диссонанс, в нем нет ни намека на гармонию: ночные животные пытаются отвоевать территорию у дневных. Ты слышишь барабанную дробь, которую издают насекомые, чириканье птиц, одинокий крик гагары, призраком раскатывающийся по поверхности озера.

Шум снаружи временно маскирует тишину внутри. Потом тук-тук-тук дятла по дереву смолкает, оставляя за собой лишь эхо, – и в этот краткий момент ты понимаешь, что внутри никто не издает ни звука. Ты слышишь даже собственное тяжелое, сонное дыхание, чувствуешь, как вздымается и опадает грудь.

Ты осматриваешься и силишься уловить что-нибудь еще. Что-нибудь внутри коттеджа.

Тишина.

Дятел снова принимается долбить, и этот непрерывный набат отвлекает тебя. Ты отворачиваешься от стены и смотришь на коттедж. Пространства мало. Его хватает на две двухъярусные кровати, ночной столик с лампой и четыре ящика для вещей из карии, стоящих неподалеку от двери. Коттедж мал настолько, что ты сразу понимаешь, что внутри нет никого, кроме тебя.

Ты переводишь взгляд на кровати напротив. Верхняя аккуратно заправлена, белье натянуто и разглажено. Нижняя – совсем наоборот. На ней лежит ворох одеял, под ними притаилось что-то объемное.

В неверном свете утра ты смотришь на время. Сейчас пять с небольшим. Осознание того, что до побудки почти час, вызывает прилив паники, который бежит под твоей кожей, раздражая, вызывая нервный зуд.

Ты думаешь о несчастных случаях. Внезапная болезнь. Тревожный звонок из дома. Ты даже пытаешься сказать себе, что девочки собирались в спешке и решили тебя не будить. Или же они пытались, но ничего не получилось. Или же они разбудили тебя, но ты не помнишь.

Ты склоняешься над ящиками у двери. На каждом вырезаны имена обитателей лагеря, когда-то здесь живших. Ты открываешь все, кроме своего. Каждый ящик обит шелком. Каждый до краев заполнен журналами, одеждой и простыми поделками. В двух лежат телефоны, отключенные вот уже несколько дней.

Только одна из них забрала мобильный.

Ты понятия не имеешь, какой из этого сделать вывод.

Ты сразу начинаешь думать про туалет. Логично предположить, что девочки пошли именно туда. Кедровое прямоугольное здание с душевыми спряталось за коттеджами, оно стоит почти у самого леса. Возможно, кому-то из них понадобилось воспользоваться ванной, а остальные последовали за ней. Такое уже случалось. Ты принимала участие в похожих походах: вы кучковались и брели по тропинке, залитой светом единственного на четверых фонарика.

Однако заправленная кровать говорит о том, что уход был спланирован. Они собрались куда-то далеко. Или того хуже – даже не ночевали в коттедже.

Ты все равно открываешь дверь и, нервничая, выходишь наружу. Утро серое и прохладное, и ты обнимаешь себя за плечи, чтобы хотя бы немного согреться на пути к туалету. Внутри ты проверяешь каждую кабинку и каждый душ. Они пусты. Стены сухие. В раковинах нет воды.

Ты выходишь на улицу и на полпути обратно замираешь, наклоняешь голову, пытаешься услышать девочек среди всего этого гудения и чириканья, среди плеска воды в озере в пятидесяти метрах отсюда.

Пустота.

Лагерь молчит.

На твои плечи давит одиночество. Ты вдруг задаешься вопросом, не уехал ли весь лагерь. Тебя могли забыть. Ты думаешь о самых ужасных вариантах развития событий. Люди покидают дома в спешке и тревоге, а ты спишь и ни о чем не знаешь.

Ты возвращаешься к коттеджам и кружишь среди них, прислушиваешься, чтобы понять, есть ли кто внутри. Их двадцать, они плотно заставили небольшую прогалину, на которой вырубили лес. Ты бродишь рядом, прекрасно понимая, что выглядишь просто смешно. На тебе только тонкая майка на бретелях и шорты, а к босым ногам прилипли грязь и сосновые иголки.

Каждый коттедж назван в честь дерева. Твой носит имя «Кизил». Рядом стоит «Клен». Ты читаешь названия и думаешь, куда же могли забрести девочки. Возможно, они решили у кого-то переночевать? Ты подглядываешь в окна, открываешь незапертые двери, внимательно рассматриваешь двухъярусные кровати со спящими девчонками: не забрался ли внутрь гость? В коттедже под названием «Голубая ель» ты случайно будишь одну девочку. Она вскакивает на нижней кровати и едва не кричит в голос.

– Извини, – шепчешь ты, закрывая дверь. – Извини, извини.

Ты пробираешься на другую сторону лагеря. Там обычно что-то происходит от рассвета и до сумерек. Сейчас, впрочем, рассвет не вступил в свои права и лишь розовеет тонкой полоской на горизонте. Единственное движение здесь – твои шаги по направлению к крепкой, приземистой столовой. Примерно через час воздух наполнится запахами кофе и жареного бекона. Но сейчас здесь свежо и тихо.

Ты пробуешь дверь. Она заперта.

Ты прижимаешь лицо к окну и видишь темную комнату. Стулья все еще стоят поверх длинных столов.

То же самое ждет тебя и в здании, где проводятся уроки ремесла.

Заперто.

Темно.

Через окно ты видишь полукруг мольбертов. На них незаконченные картины со вчерашнего урока. Ты работала над натюрмортом: ваза с полевыми цветами и миска с апельсинами. Теперь тебе кажется, что урок так и не продолжится, цветы останутся незавершенными, а в миске не появится фруктов.

Ты пятишься от здания, оборачиваешься и думаешь, что делать дальше. Справа – дорога, засыпанная гравием, по которой можно выбраться из лагеря и попасть через лес на шоссе. Ты бредешь в другую сторону, вглубь, где стоит монструозное деревянное здание – в самом конце закругляющейся дороги.

Это Особняк.

Ты и не рассчитываешь найти девочек там.

Особняк – это здание, в котором неуклюже смешались все стили. Он больше похож на поместье, чем на коттедж, и постоянно напоминает прочим обитателям лагеря о том, как убоги их собственные домики. Сейчас тут тихо и темно. Разгорающийся позади рассвет скрывает переднюю часть здания в тени. Ты почти не видишь витражные окна, фундамент из щебня и красную дверь.

Часть тебя хочет подбежать к ней и молотить до тех пор, пока Френни не ответит. Она должна знать, что девочки пропали. Она директор лагеря, в конце концов. Девочки – ее ответственность.

Ты остаешься на месте, потому что возможно, ты ошиблась. Возможно, ты не заметила самого очевидного объяснения. Возможно, девочки где-то прячутся, затеяв игру. Кроме того, ты собираешься ничего не говорить Френни до последнего.

Однажды ты ее уже разочаровала. Повторять не хочется.

Ты уже готова вернуться в заброшенный «Кизил», но вдруг замечаешь что-то позади Особняка. Это полоска рыжего света за лужайкой, расположенной на склоне.

Полуночное озеро отражает небо.

«Пожалуйста, будьте там. Пускай с вами все хорошо. Пускай я вас найду», – думаешь ты.

Девочек там, конечно, нет. Да и зачем им там быть? Ни одной рациональной причины. Ты думаешь, что тебе снится кошмар. Самый худший ночной кошмар, из-за которого ночью боишься сомкнуть глаза. Отличие одно – все происходит наяву.

Может быть, именно поэтому ты не останавливаешься, достигнув кромки воды. Ты идешь дальше, заходишь в воду, чувствуя под ногами гладкие камни. Вода доходит до щиколоток. Ты дрожишь – то ли от холода, то ли от страха. Он держит тебя за горло с тех пор, как ты впервые посмотрела на часы.

Ты крутишься вокруг своей оси, осматривая окрестности. Сзади стоит Особняк. Эта сторона освещена солнцем, и окна светятся розовым. Озеро простирается по обе стороны от тебя. Каменистое побережье с гнущимися на ветру деревьями кажется бесконечным. Ты смотришь назад, на огромный массив. Вода подобна поверхности зеркала. Она отражает медленно плывущие облака и кусочек неба с гаснущими звездами. Озеро глубокое, несмотря на засуху. Впрочем, вода все-таки ушла, обнажив полосу гальки на берегу шириной в полметра, уже высохшую на солнце.

Рассвет позволяет тебе вглядеться в противоположный берег. Там по-прежнему темно и туманно. Лагерь, озеро, окружающий лес, – все это принадлежит семье Френни вот уже несколько поколений. Частная собственность.

Так много воды. Так много земли.

Так много мест, где легко пропасть.

Девочки могут быть где угодно. Ты приходишь к подобному заключению, стоя в воде и дрожа от холода. Они где-то там. Их можно искать сутками. Неделями. Возможно, их вообще никогда не найдут.

Сама мысль просто ужасна, но ты не можешь думать ни о чем другом. Ты представляешь, как они бредут по густой чаще, не зная направления, гадая, правда ли мох растет на северной стороне деревьев. Ты видишь их – голодных, напуганных, дрожащих. Видишь, что они под водой, опускаются в ил и не могут всплыть на поверхность.

Ты думаешь обо всем этом и начинаешь кричать.

Часть первая. Две правды

1

Я рисую девочек в одном и том же порядке.

Сначала Вивиан.

Потом Натали.

Эллисон идет последней. Несмотря на тот факт, что она вышла из коттеджа первой, а значит, формально исчезла тоже первой.

Картины обычно получаются большими, даже огромными. Размером с дверь амбара, шутит Рэндалл. Но девочки на них маленькие. Крошечные отметки на огромном тревожном полотне.

Они всегда приходят на втором этапе. Сначала я пишу землю и небо, используя оттенки с подходящими мрачными названиями кроваво-красный, аспидно-черный, свинцовый.

И конечно, кобальт. На моих картинах всегда есть место ночи.

А потом появляются девочки. Иногда они стоят вместе, иногда разбредаются по разным концам картины. Они одеты в белые платья, края которых всегда развеваются, будто девочки спасаются бегством. Они повернуты спиной к зрителю, так что мы видим только волосы, летящие, словно облако. Если я все-таки решаю написать лица, я едва набрасываю их профили, касаясь полотна одним росчерком.

Затем настает черед леса. Я наношу краску шпателем широкими, огромными мазками. Весь процесс занимает несколько дней. Иногда я пишу неделями, и мне становится дурно от запаха. Я использую много краски, накладываю слой за слоем, и картина обретает объем.

Я слышала, как Рэндалл хвастается потенциальным покупателям, мол, она пишет как Ван Гог, толщина слоев краски – два с половиной сантиметра. Я предпочитаю думать, что просто люблю изображать природу и поэтому не могу позволить себе создавать гладкие полотна. В лесу такого не бывает. Здесь валяются щепки коры. Тут – поросль мха на камнях. Землю укрывает слой листьев, которого хватило бы на две осени сразу. Именно это я пытаюсь написать, царапая, создавая неровности, выводя круги.

Я добавляю новые и новые мазки, и каждая картина размером в стену постепенно поддается темному лесу моего воображения. Лес густ. Туда нельзя ходить. Там опасно. Деревья нависают, они темные и выглядят угрожающе. Лианы не вьются, а скручиваются в пружины, превращаются в удавки. Понизу все заросло кустарником. За листвой не видно неба.

Я пишу до тех пор, пока на холсте не заканчивается место. Девочек к тому времени поглощает лес, и теперь они похоронены среди деревьев, лиан и листьев, они незаметны. И тогда я понимаю, что картина закончена, и ставлю подпись рукоятью кисти в правом нижнем углу.

Эмма Дэвис.

Это имя в таком же написании (его едва можно прочесть) теперь украшает стену галереи, приветствуя новых посетителей. Те проходят сквозь неуклюжие раздвижные ворота бывшего склада в районе Митпэкинг. Остальные стены завешаны картинами. Моими картинами. Их двадцать семь.

А это моя первая выставка.

Организуя вечеринку по случаю открытия, Рэндалл выложился на все сто. Он превратил здание в подобие городского леса. Стены цвета ржавчины, по залу расставлены срубленные в Нью-Джерси березовые стволы. На заднем плане едва слышна легкая электронная музыка. Освещение заставляет думать, что на дворе октябрь, хотя до Дня святого Патрика всего неделя, а на улице слякоть.

Галерея набита битком. Рэндалл постарался на славу. Тут есть коллекционеры, критики и обычные зеваки. Они толкаются, споря за место у картины, держат в руках бокалы шампанского и тянутся за канапе с грибами и козьим сыром. Меня уже представили десятку людей, и я мгновенно забыла их имена. Это важные люди. Важные настолько, что Рэндалл шепчет мне на ухо, кто они, пока я пожимаю им руки.

– Из «Таймс», – говорит он о даме, с головы до ног одетой в оттенки фиолетового.

О мужчине в безупречно сшитом костюме и красных кроссовках он шепотом произносит лишь одно слово: «Кристис».

– Впечатляет, – произносит мистер Кристис и кривовато мне улыбается. – Смелые полотна.

Его голос звучит удивленно, будто бы женщины на его памяти никогда не работали в смелой манере. А может, его сбил с толку тот факт, что в жизни я никакая не смелая. По сравнению с другими масштабными личностями из мира искусства я – серая мышка. Я не ношу фиолетовые наряды и яркую обувь. Сегодня я одета в маленькое черное платье и черные туфли на низком каблуке. И это по моим меркам очень нарядно. В остальное время я ношу штаны цвета хаки и заляпанные краской футболки. Единственное украшение, которое я ношу, – серебряный браслет с подвесками. Он сопровождает меня повсюду. С него свисают три маленькие птички из крашеного олова.

Однажды я рассказала Рэндаллу, что одеваюсь так просто, чтобы не затмевать свои картины. Я хочу, чтобы сияли они. На самом деле смелость что в характере, что в выборе одежды кажется мне бесполезной.

Вивиан была смелой.

Ей это не помогло. Вивиан исчезла.

Во время знакомства я широко улыбаюсь – так меня научил Рэндалл, – принимаю комплименты и скромно отвергаю вопросы о творческих планах.

Когда Рэндалл заканчивает знакомить меня с людьми, я смешиваюсь с толпой, но призываю себя не оглядываться в поисках заветного красного стикера, сигнализирующего о том, что картина продана. Я стою с бокалом шампанского в углу, и ветка свежесрубленной березы касается моего плеча. Я осматриваюсь, ищу знакомые лица. Их много, и я чувствую прилив благодарности. Странновато, конечно, видеть их в одном месте. Друзья из старшей школы, коллеги из рекламного агентства, художники, родственники, приехавшие на поезде из Коннектикута.

Все они мужчины, за исключением моей кузины.

И это не просто случайность.

Я оживляюсь, когда наконец, стильно опоздав, появляется Марк. Он гордо улыбается, обводя глазами галерею. Обычно он говорит, что ненавидит мир искусства, но вписывается он прекрасно. Он бородат, его волосы разметаны в художественном беспорядке, пиджак в клетку накинут поверх поношенной футболки с Микки-Маусом. Его красные кроссовки заставляют мистера Кристиса нервно курить в сторонке. Проходя сквозь поток людей, Марк хватает бокал шампанского и канапе и сразу начинает задумчиво жевать.

– Сыр спас ситуацию, – говорит он. – А вот грибы чудовищно водянистые.

– Я не пробовала, – отвечаю я. – Слишком волнуюсь.

Марк обнимает меня за плечи одной рукой, успокаивая. В художественной школе мы жили и учились вместе, и этому жесту он научился именно тогда. Каждому нужна тихая гавань, спокойный человек. Мою тихую гавань зовут Марк Стюарт. Он мой лучший друг, мой голос разума. Мой вероятный супруг. Правда, с последним есть определенные сложности: нам обоим нравятся мужчины.

А еще меня влечет к недоступным людям. И это снова не случайность.

– Ты ведь знаешь, что можешь и повеселиться для разнообразия?

– Угу.

– И ты должна собой гордиться. Не надо испытывать вину. Художник обязан вдохновляться жизнью. Это и есть творчество.

Марк, конечно, говорит о девочках, погребенных внутри каждого полотна. Только он один во всем свете знает об их существовании. Ну и я, конечно. Марк, впрочем, не в курсе одной вещи. Он не понимает, почему пятнадцать лет спустя я раз за разом продолжаю прятать девочек в каждом полотне.

Ему лучше не знать правды.

Я никогда не собиралась писать подобные картины. В художественной школе мне нравилась минималистичность цвета и формы. Я обожала банки с супом Энди Уорхола, флаги Джаспера Джонса, резкие квадраты и строгие черные линии Пита Мондриана. А потом нам задали написать портрет умершего знакомого.

Я выбрала девочек.

Сначала я изобразила Вивиан. В моей памяти она оставила огненный след. Светлые волосы будто из рекламы шампуня. Очень темные глаза, при правильном свете выглядевшие черными. Вздернутый нос, усыпанный веснушками, выступившими на солнце. Я нарядила ее в белое платье с викторианским воротником, подчеркивающим лебединую шею. Добавила загадочную улыбку. Именно с ней она покидала коттедж.

«Ты еще слишком мала для этого, Эм».

Следующей была Натали. Высокий лоб, квадратный подбородок, волосы убраны в конский хвост. На ее белом платье красуется маленький кружевной воротник, чтобы отвлечь внимание от объемной шеи и широких плеч.

И наконец, Эллисон. Эллисон всегда выглядела святошей. Тонкий нос, очаровательные щеки, брови на два тона темнее соломенных волос, тонкие и безупречные, будто нарисованные коричневым карандашом. Ее я облекла в гофрированный величественный воротник модели «мельничный жернов».

И все-таки с картиной было что-то не так. Что-то мучило меня до самой последней ночи перед сдачей. Я проснулась в два часа и почувствовала, что они смотрят на меня с противоположной стороны комнаты.

Я видела их. В этом и заключалась проблема.

Я вылезла из кровати и подошла к холсту. Схватила кисть, окунула ее в коричневую краску и провела линию поверх их глаз. Нарисовала ветку дерева, которая буквально их ослепила. Набросала силуэты сучьев. Потом – растения и лианы. Потом деревья. Все они скатывались с кисти на холст и будто расцветали. К рассвету холст был захвачен лесом. От Вивиан, Натали и Эллисон остались обрывки платьев, кусочки кожи и пряди волос.

Эта картина стала № 1 моей лесной серии. Девочки различимы только на ней. Я получила высшую оценку, когда объяснила смысл полотна наставнику. На выставке ее нет. Она висит в моем лофте и не продается.

Но почти все остальные находятся тут. Каждая занимает целую стену многокомнатной галереи. Я наконец вижу их вместе. Вижу скрюченные ветви и яркие листья и понимаю, что застряла на одной теме. Годами я писала одно и то же – и теперь нервничаю.

– Я и горжусь, – заверяю я Марка и отпиваю глоток шампанского.

Он опустошает свой бокал и берет следующий.

– Тогда что не так? Мне кажется, что ты взвинчена.

Марк произносит это слово высоким голосом с британским акцентом, пародируя Винсента Прайса из того ужастика. Я уже не помню названия, я знаю, что мы накурились марихуаны и смотрели его по телевизору, а потом смеялись до колик. Мы часто повторяем эту фразу.

– Да просто странно. Все странно.

Я указываю бокалом на картины, на людей перед ними, на Рэндалла, расцеловывающего красивую пару прямиком из Европы. Они только пришли.

– Ничего такого я никогда не ожидала.

Я не скромничаю. Это правда. Если бы я стремилась сделать выставку, то хотя бы попыталась придумать названия картинам. Вместо этого я нумерую их по порядку. С первой по тридцать третью.

Рэндалл, галерея, эта сюрреалистическая вечеринка – все это случайность. Нужное место, нужное время. Кстати, за нужное место нужно винить Марка и его бистро в Вест-Виллидж.

В то время я вот уже четвертый год работала художником в рекламном агентстве. Мне это не нравилось, я не получала удовлетворения от работы, но могла оплачивать рассыпающийся на части лофт, в который влезали мои полотна. Бистро Марка залили соседи сверху, и ему понадобилось скрыть потеки воды на одной стене. Я одолжила ему «№ 8», потому что с его помощью можно было закрыть почти всю пострадавшую поверхность.

А нужный момент настал неделю спустя. Владелец небольшой галереи неподалеку зашел к Марку пообедать. Он увидел картину, заинтересовался и спросил Марка про художника.

В результате другое полотно – «№ 7» – было выставлено в галерее. Его продали за неделю. Владелец галереи попросил еще. Я отдала ему три штуки. Одна из картин, под счастливым номером 13, привлекла внимание молодой любительницы искусства. Она запостила фотографию с картиной в Инстаграме, и ту заметила ее работодатель – актриса, известная законодательница трендов. Актриса купила картину и повесила ее у себя в столовой. Один из ее друзей, редактор «Вог», увидел картину во время маленькой вечеринки и рассказал о ней своему кузену по имени Рэндалл, владельцу большой престижной галереи. Именно он сейчас бродит по залам и обнимает всех встречных.

При этом ни Рэндалл, ни актриса, ни даже Марк не подозревают о том, что я больше ничего не создала. В голове автора полотен не осталось ни идей, ни вдохновения. Я пыталась написать что-то еще, подгоняемая чувством долга, но не вдохновением. Но я никак не могу продвинуться дальше. Каждый раз я снова рисую девочек.

Знаю, что так не может продолжаться вечно. Я не могу писать их и терять в лесу раз за разом. Я поклялась, что продолжения у серии не будет. Ни «№ 34», ни, упаси боже, «№ 112» не появятся на свет.

Именно поэтому я не знаю, что отвечать на вопрос о творческих планах. У меня нет ответа. Мое будущее почти буквально представляет собой чистый холст, ждущий, пока его чем-то заполнят. Последние полгода я использовала краски только для того, чтобы выкрасить валиком стены своей квартиры – из ярко-желтого, как одуванчик, в голубой, как яйца малиновки.

И если я чем-то взвинчена, то ответ известен. Я автор одного хита. Смелая художница, вся работа которой висит на этих стенах.

Марк покидает меня, чтобы поболтать с симпатичным официантом, и я становлюсь беззащитна. Рэндалл тут же хватает меня за запястье и тащит к стройной женщине, рассматривающей «№ 30», мою самую большую работу. Я не вижу лица женщины, но я понимаю, что она исключительно важная персона. Всех остальных гостей подводили ко мне.

– А вот и она, дорогая, – объявляет Рэндалл. – Сам автор.

Женщина поворачивается и смотрит на меня зелеными глазами. Я не видела их пятнадцать лет, но узнаю мгновенно. Этот взгляд, когда он направлен на тебя, заставляет ощущать свою значимость.

– Привет, Эмма, – говорит она.

Я замираю, не зная, что сказать. Я понятия не имею, что она собирается делать, почему она здесь. Я думала, что Франческа Харрис-Уайт не хочет иметь со мной ничего общего.

И все-таки она тепло улыбается и притягивает меня поближе к себе. Наши щеки соприкасаются. Рэндалл явно завидует:

– Так вы знакомы?

– Да, – отвечаю я, по-прежнему ошеломленная тем, что Франческа пришла.

– Сто лет назад. Эмма была ребенком, а сейчас, только посмотрите, расцвела в прекрасную женщину. Я так ею горжусь.

Она снова смотрит на меня тем самым взглядом. Я все еще удивлена, но вдруг понимаю, что просто счастлива ее видеть. Я никогда не думала, что подобное случится.

– Благодарю вас, миссис Харрис-Уайт, – говорю я. – Благодарю за добрые слова.

Она притворно сердится:

– Какая еще «миссис Харрис-Уайт»? Френни. Просто Френни.

И это я тоже помню. Она стоит перед нами в шортах цвета хаки и голубой рубашке поло. Ее огромные походные ботинки смешно увеличивают ноги. «Зовите меня Френни. Я настаиваю. Мы на природе. Мы все равны».

Но это продлилось недолго. В конце концов, когда то происшествие оказалось во всех газетах страны, журналисты использовали ее полное имя. Франческа Харрис-Уайт. Единственная дочь магната сферы недвижимости Теодора Харриса. Единственная внучка царя лесоповала Бьюканана Харриса. Юная вдова наследника табачной империи Дугласа Уайта. Ее активы оценивались почти в миллиард, большая часть уходила корнями в Позолоченный век.

И вот теперь она стоит передо мной. Время ее пощадило, ведь ей должно быть за семьдесят. Возраст ей к лицу. Она загорела и светится изнутри. Голубое платье без рукавов подчеркивает аккуратную фигуру. Волосы – прекрасного оттенка, блонд мешается с сединой. Они собраны в низкий пучок и открывают нитку жемчуга на ее шее.

Френни снова поворачивается к картине и скользит взглядом по огромной поверхности. Это одна из моих самых мрачных работ – в ней преобладают черный, темно-синий, грязно-коричневый цвета. Рядом с картиной Френни выглядит маленькой, будто сама потерялась в лесу и сдалась на милость деревьев.

– Она чудесна. Все они чудесны.

В ее голосе чувствуются неуверенность и волнение, будто она каким-то образом разглядела девочек в белых платьях за валежником и кустами.

– Должна признаться, что использовала предлог для встречи, – говорит она, все еще рассматривая картину, будто не в силах отвести от нее взгляд. – Конечно, я захотела посмотреть на картины, но дело не только в этом. У меня есть интересное предложение.

Наконец она отворачивается от картины и смотрит на меня пронзительными зелеными глазами.

– Я бы хотела обсудить его с тобой, если найдется минутка.

Я бросаю взгляд на Рэндалла. Он стоит рядом с Френни, но на почтительном расстоянии, и произносит одними губами: «Заказ». Желанное слово для любого художника.

Я отвечаю:

– Конечно.

В любой другой ситуации я бы отказалась.

– Давай завтра встретимся на ланч. В половину первого у меня? Как раз и поболтаем.

Я киваю, хотя не очень понимаю, что происходит. Френни появилась из ниоткуда. Она приглашает меня на ланч. Возможно, она закажет мне картину. Меня пугает и зачаровывает эта мысль. И без того сюрреалистичный вечер становится еще более странным.

– Конечно, – повторяю я, не в силах произнести что-то еще.

Френни расцветает в улыбке:

– Чудесно.

Она протягивает мне визитку. Синие буквы отпечатаны на плотной белой бумаге. Просто и элегантно. На карточке – имя, телефон и адрес на Парк-Авеню. Перед уходом она еще раз легонько приобнимает меня. Потом поворачивается к Рэндаллу, показывает на «№ 30» и говорит:

– Я возьму ее.

2

Здание, в котором живет Френни, найти несложно. Оно носит семейное имя.

Харрис.

Подобно своим обитателям, Харрис не привлекает лишнего внимания. Тут нет изысканных окон и завитушек. Простая классика, вознесшаяся над Парк-Авеню. Над входом висит мраморный герб Харрисов. На нем изображены две сосны, скрещенные в форме буквы Х. Вокруг них лавровый венок. Подходящий герб, ведь изначально семья сделала состояние на вырубке леса.

Внутри здания мрачно и тихо, будто в соборе. Я чувствую себя грешником, на цыпочках заходящим внутрь, самозванцем, чужаком. Но привратник улыбается и называет меня по имени. Будто я живу тут не первый год.

Мне любезно показывают, где найти лифт. Внутри я вижу еще одну знакомую из лагеря «Соловей».

– Лотти? – спрашиваю я.

В отличие от Френни, она сильно изменилась за последние пятнадцать лет. Немного постарела, стала более утонченной. В последний раз я видела ее в рубашке в клетку и шортах. Сегодня она одета в угольный брючный костюм и белоснежную блузку. Она носила длинные волосы и красила их в оттенок «красное дерево». Сейчас они иссиня-черные, а стрижка изящно обрамляет бледное лицо. Впрочем, улыбка не поменялась ни капли. Она по-прежнему светится дружелюбием.

– Эмма. – Лотти обнимает меня. – Как же здорово тебя видеть.

Я обнимаю ее в ответ.

– Лотти, это взаимно. Я не знала, работаешь ли ты на Френни до сих пор.

– Она не смогла от меня избавиться. Да и не то чтобы сильно хотела.

Это правда, их редко видели поодиночке. Френни возглавляла лагерь, а Лотти была ее преданной помощницей. Вместе они правили при помощи пряника и никогда не использовали кнут. Их терпение было бесконечно, даже когда к ним приехала я – с большим опозданием. Я до сих пор помню встречу с Лотти. Она не спеша вышла из Особняка. Мы с родителями опоздали на несколько часов, но она все равно улыбнулась, помахала рукой и сказала заветное: «Добро пожаловать в лагерь „Соловей“».

Сейчас я захожу в лифт, а Лотти нажимает кнопку верхнего этажа. Мы устремляемся к небу.

– Вы с Френни встретитесь в оранжерее, – говорит Лотти. – Ты просто ахнешь.

Я киваю, притворяясь, будто жду этого с нетерпением. Лотти видит меня насквозь. Она осматривает меня с ног до головы, замечает, что я напрягаю спину, притопываю ногой и иногда забываю о том, что нужно улыбаться.

– Не волнуйся, – говорит она. – Френни давно тебя простила.

Свежо предание, да верится с трудом. В галерее Френни была само дружелюбие, но все равно меня терзают сомнения. Я не могу избавиться от чувства, что за этим всем кроется нечто большее, чем простой визит вежливости.

Двери лифта открываются, и я вижу вход в пентхаус Френни. На стене напротив уже висит картина, которую она купила накануне. Франческа Харрис-Уайт выше красных стикеров и недель ожидания. Рэндалл, наверное, всю ночь потратил на доставку.

– Замечательно, – говорит Лотти, глядя на «№ 30». – Я понимаю чувства Френни.

Мне интересно, что почувствовала бы Френни, узнав, что девочки спрятаны внутри картины, что они ждут, пока их кто-то найдет. Потом мысли обращаются к девочкам. Что бы они подумали, узнав, что теперь живут в пентхаусе Френни? Эллисон и Натали было бы все равно. Но Вивиан? О, она пришла бы в полный восторг.

– Я планирую взять выходной и сходить посмотреть твои картины, – говорит Лотти. – Я так горжусь тобой, Эмма. Мы все гордимся тобой.

Она ведет меня по коридору налево. Мы проходим строгую столовую, идем по вдающейся вглубь этажа гостиной.

– А вот и оранжерея.

Да, это явное преуменьшение. Можно, конечно, назвать Центральный вокзал Нью-Йорка железнодорожной станцией, но вообще это место трудно описать словами.

Оранжерея Френни – в реальности небольшой двухэтажный ботанический сад, устроенный на месте террасы. Стекло поднимается от пола до потолка, и снаружи в уголках рамы кое-где еще лежит снег. Внутри этой изящной конструкции заключен миниатюрный лес. Тут стоят сосны, цветет вишня, а розовые кусты уже выставили напоказ бутоны. Пол выстлан мхом и побегами плюща. Внутри есть даже говорливый ручеек, текущий по руслу, выложенному камнями. В центре сказочного леса расположен дворик, выложенный кирпичом. Именно там и сидит Френни за кованым столом, накрытым для ланча.

– Она пришла, – говорит Лотти. – Мне кажется, она умирает с голоду. Так что я несу еду.

Френни приветствует меня новым полуобъятием.

– Как замечательно, что ты согласилась, Эмма. И как красиво ты одета!

Я понятия не имела, что надеть, и в итоге остановилась на самой дорогой вещи в своем гардеробе – узорчатом платье с запахом от Дианы фон Фюрстенберг. Оказывается, мне не надо было волноваться о том, что я буду одета слишком просто. Сейчас, стоя рядом с Френни, одетой в черные брюки и белую блузку с глухим воротом, я ощущаю ровно противоположное. Я чувствую себя скованно, кажусь себе неуместно нарядной, меня гложет лихорадочное желание узнать, зачем я здесь оказалась.

– Как тебе моя оранжерея? – спрашивает Френни.

Я еще раз осматриваюсь и обращаю внимание на детали. Статуя ангела, почти поглощенная плющом. Рядом с ручьем цветут нарциссы.

– Прекрасно, – говорю я. – Даже словами описать сложно.

– Это мой оазис внутри большого города. Много лет назад я решила, что раз мне не жить на природе, пусть природа живет со мной.

– И именно поэтому вы купили мою самую большую картину.

– Именно. Я смотрю на нее и чувствую, будто стою перед темным лесом, будто должна решить, идти мне вглубь или нет. Ответ, разумеется, положительный.

Я согласна с ней. Но в отличие от нее, я пошла бы в лес только потому, что знаю: девочки ждут меня за деревьями.

Ланч состоит из форели в миндале и салата с рукколой. Пьем мы яркий волнующий рислинг. Первый бокал вина успокаивает меня. Второй – делает беззащитной. К третьему Френни расспрашивает меня про работу, личную жизнь и семью, и я отвечаю совершенно честно. Ненавижу, не замужем, родители вышли на пенсию и живут в Бока-Ратоне.

– Было очень вкусно, – говорю я после десерта.

Лимонный торт был просто шикарен, и мне хочется облизать тарелку.

– Прекрасно, – говорит Френни. – Форель, кстати, поймали в Полуночном озере.

Упоминание озера меня удивляет. Френни быстро замечает это:

– Я считаю, что мы можем с теплом вспоминать любые места. Даже те, где случилось что-то плохое. Во всяком случае, я поступаю именно так.

Чувства Френни вполне понятны. Это собственность ее семьи, тысяча семьсот гектаров нетронутой природы у южного подножия Адирондака. Дедушка Френни сохранил эту землю, хотя всю жизнь вырубал деревья и опустошил по меньшей мере в пять раз большую площадь. Я думаю, Бьюканан Харрис считал, что таким образом спасает свою душу. Возможно, так оно и случилось. Хотя сохранение природы не обошлось без курьезов. Харрис никак не мог найти подходящий участок, ему хотелось, чтобы на нем было огромное озеро. В итоге он создал озеро сам. Построил на близлежащей реке дамбу и закрыл ворота ровно в полночь. Стоял канун нового, 1902-го, года. За несколько дней тихая долина превратилась в озеро.

Такова история Полуночного озера. Ее рассказывали каждому прибывшему в лагерь «Соловей».

– Там ничего не изменилось, – продолжает Френни. – Особняк на месте. Сама понимаешь, мой второй дом. Я была там на прошлых выходных, и так ко мне попала форель. Я поймала ее сама. Мальчики, конечно, расстроены, что я езжу туда так часто. Особенно если беру только Лотти. Тео волнуется, потому что там никого нет. А вдруг случится что-то ужасное?

Услышав про сыновей Френни, я снова испытываю неприятные эмоции.

Теодор и Честер Харрис-Уайты. Даже имена у них очень белые, англосаксонские и протестантские. Они предпочитают сокращения, наверное, научились от матери. Тео и Чет. Чет младше, и я плохо его помню. Когда я была в лагере «Соловей», ему едва исполнилось десять. Он был неожиданно и поздно усыновлен. Не помню, чтобы я с ним говорила, хотя наверняка должна была. Сохранились только обрывочные воспоминания о том, как он босиком бегал по лужайке от Особняка к берегу озера.

Тео тоже усыновили, но за много лет до Чета.

Про него я помню многое, возможно даже слишком.

Френни смотрит на меня выжидательно.

– Как они? – спрашиваю я, хотя не имею никакого на то права.

– Все отлично. Тео уже год живет в Африке, он работает с «Врачами без границ». Чет весной получает магистерскую степень в Йеле. Он обручен с прекрасной девушкой.

Френни делает паузу, чтобы я восприняла информацию. Молчание очень красноречиво. Ее семья процветает несмотря на то, что я с ними сделала.

– Я думала, что ты в курсе. Кстати, виноградник в лагере уцелел.

– Я ни с кем не общаюсь, – отвечаю я.

Не то чтобы девчонки не пытались возобновить отношения. Когда в моду вошел Фейсбук, я получила несколько запросов в друзья – и проигнорировала все. Я решила, что поддержание отношений лишено какого бы то ни было смысла. У нас не было ничего общего. Мы провели две недели в одном месте в очень неподходящее время. Тем не менее меня включили в группу выпускников лагеря «Соловей». Все оповещения я отключила много лет назад.

– Возможно, стоит это изменить, – говорит Френни.

– Но как?

– Думаю, пора рассказать, зачем я тебя сегодня пригласила. Разумеется, мы прекрасно пообщались, но у меня есть еще одна причина.

– Признаюсь, мне любопытно, – говорю я, сильно преуменьшая свои чувства.

– Я собираюсь вновь открыть лагерь «Соловей», – провозглашает Френни.

– Вы думаете, это хорошая идея? – случайно выпаливаю я. Мои слова холодны и жестоки. – Простите. Я не это имела в виду.

Френни наклоняется и сжимает мою руку:

– Не волнуйся. Все так реагируют. Я готова признать, что это не очень логично. Но мне кажется, время пришло. В лагере так давно стоит тишина.

Пятнадцать лет. Хотя мне кажется, что прошла пара веков. Или что все случилось вчера.

Тем летом лагерь закрылся рано, проработав только две недели. Жизни многих людей превратились в хаос, но делать было нечего. Он не мог функционировать после того, что случилось. Мои родители и злились, и пытались сочувствовать. Они забрали меня на день позже. Я приехала последней и уезжала тоже последней. Я помню, как сидела в нашем «Вольво» и смотрела, как лагерь остается позади. Даже в возрасте тринадцати лет я понимала, что его никогда не откроют.

Любой другой лагерь пережил бы разбирательства. Но «Соловей» был тем местом, куда ты сдавал детей, живя на Манхэттене и располагая деньгами. Поколения девушек из зажиточных семей плавали, ходили под парусом и сплетничали в лагере «Соловей». Туда ездила моя мама. В моей школе его называли «Лагерь богатых сучек». Мы говорили так, втайне завидуя и грустя, что родители не могут нас туда отправить. В моем случае я попала туда только однажды.

В то самое лето, которое разрушило его репутацию.

Замешанные в историю люди были достаточно известными для того, чтобы лагерь не сходил со страниц газет весь остаток лета и добрую часть осени. Натали была дочкой лучшего хирурга-ортопеда в городе. Мама Эллисон – выдающаяся бродвейская актриса. Отец Вивиан, сенатор, часто попадал в газеты, и не в выигрышном свете.

Меня пресса оставила в покое. По сравнению с остальными я была никем. Отец – инвестиционный банкир-неудачник. Мать – высокофункциональный алкоголик. Неловкая тринадцатилетка, у которой только что умерла бабушка, оставившая нужную сумму, чтобы провести полтора месяца в одном из самых элитных летних лагерей страны.

Именно на Френни обрушилась пресса. Франческа Харрис-Уайт, богатая девчонка, отказывавшаяся играть по правилам и ставившая в тупик все светские хроники. В двадцать один она вышла замуж за ровесника отца. Тот умер, когда ей еще не исполнилось и тридцати. В сорок лет она усыновила ребенка. В пятьдесят – еще одного.

Журналисты обошлись с лагерем очень жестоко. В своих статьях они писали, что Полуночное озеро опасно для детей, ведь муж Френни утонул в нем за год до открытия лагеря. Также утверждали, что в лагере не хватало рабочих рук и контроля. Аналитики винили Френни за то, что она поддержала сына, когда подозрение пало на него. Кто-то намекал, что дело нечисто в целом, что проблема кроется в семье Френни и в ней самой.

Наверное, я имела к этому отношение.

Да ладно, к черту. Я приложила к этому руку.

И все-таки Френни совсем не сердится. Она сидит в своем зачарованном лесу и рассказывает про новый лагерь:

– Конечно, он не будет таким же. Мы не можем себе этого позволить. Прошло пятнадцать лет, но та трагедия всегда будет висеть над лагерем. Поэтому я сделаю все по-другому. Я устрою благотворительную организацию. Родителям не придется платить ни цента. Лагерь будет бесплатным, оцениваться будут лишь заслуги девочек. Набирать будем среди жителей Нью-Йоркской агломерации.

– Это очень щедрая затея.

– Я не хочу чужих денег, да они мне и не нужны. Я хочу, чтобы там снова жили девочки. И я была бы счастлива, если бы ты ко мне присоединилась.

Я тяжело сглатываю. Я? Лето в лагере «Соловей»? Да уж, совсем не похоже на картину на заказ. Предложение настолько странное, что я думаю, что ослышалась.

– На самом деле все вполне логично, – говорит Френни. – Я хочу, чтобы в лагере преподавались искусства. Да, девочки будут плавать и ходить в походы, все как обычно. Но мне также хотелось бы, чтобы они изучали литературное мастерство, фотографию и живопись.

– Вы хотите, чтобы я преподавала живопись?

– Разумеется, – говорит Френни. – И у тебя останется куча времени на свои работы. Природа – лучшее вдохновение.

Я не понимаю, зачем я нужна Френни. Она должна меня ненавидеть. Френни чувствует мою неуверенность. Думаю, это очень легко. Я сижу в кресле, будто кол проглотила, и тереблю в руках салфетку, закручивая ее в спираль.

– Я вполне понимаю твою тревогу, – говорит она. – Будь я на твоем месте, я испытывала бы то же самое. Но я не виню тебя в случившемся, Эмма. Ты была маленькая, ты испугалась, да и сама ситуация – хуже не придумаешь. Кто старое помянет, тому глаз вон. Мне очень хочется, чтобы в лагере были выпускники. Так мы покажем всем, что это хорошее, безопасное место. Мое предложение уже приняла Ребекка Шонфельд.

Бекка Шонфельд, знаменитый фотожурналист. Фотография двух сирийских беженцев в крови, держащихся за руки, облетела обложки журналов по всему миру. Бекка была с нами в то последнее лето.

Она, конечно, избегала меня на Фейсбуке, хотя я и не стремилась к общению. Бекка всегда была для меня загадкой. Холодная, замкнутая, отстраненная – но не позер. Она проводила время в одиночестве и наблюдала за миром через объектив камеры, вечно болтавшейся у нее на шее – даже посреди озера.

Я представила, что она сидит на моем месте. Что камера снова висит у нее на шее. Что Френни убеждает ее вернуться в лагерь «Соловей». Ее согласие поменяло мою точку зрения. Я перестала считать идею Френни блажью. Я поняла, что она вполне может реализоваться. Хотя, конечно, без меня.

– Это слишком большое обязательство, – говорю я.

– Разумеется, твой труд будет щедро оплачен.

– Дело не в этом, – Я продолжаю терзать салфетку, которая уже напоминает веревку. – Я не думаю, что смогу туда вернуться. После всего, что случилось.

– Так, может быть, тебе стоит вернуться, – замечает Френни. – Я тоже этого боялась. Два года туда не ездила. Я думала, что найду там лишь мрак и страшные воспоминания. Но все оказалось не так. Там по-прежнему очень красиво. Природа способна исцелить душу, Эмма. Я твердо в этом уверена.

Я молчу. Сложно говорить, когда взгляд Френни прикован к тебе. Когда в ее зеленых глазах отражаются напряжение, сострадание и нужда.

– Пообещай, что подумаешь.

– Хорошо, – отвечаю я.

3

Я не просто думаю, я почти схожу с ума.

Предложение Френни занимает все мои мысли до конца дня. Но я размышляю не об этом. Я не ищу причины вернуться, я ищу предлоги, чтобы не возвращаться. Я чувствую вину, от которой так и не смогла избавиться за пятнадцать лет, и привычную тревогу. Все это продолжает вертеться у меня в голове во время ужина с Марком в его бистро.

– Поезжай, – говорит он, ставя передо мной тарелку с рататуем.

Это мое любимое блюдо. Оно источает аромат помидоров и трав Прованса. В обычной ситуации я бы не тратила ни мгновения. Но предложение Френни испортило мне аппетит. Марк чувствует это и ставит рядом с тарелкой большой бокал, почти до краев наполненный пино нуар.

– Я думаю, поездка пойдет тебе на пользу.

– А вот мой психотерапевт с тобой бы не согласился.

– Не думаю. Это же типичная ситуация, когда надо закрыть гештальт.

Видит бог, это мне необходимо. В течение полугода все девочки были официально похоронены – каждая в тот момент, когда семья наконец оставляла последнюю надежду. Сначала Эллисон. Все было очень пафосно. Натали, как всегда, посередине, тихие семейные похороны. Вивиан шла последней. Я была там, холодным январским утром. Родители мне запретили, но я все равно пошла, прогуляв школу. Я забилась в церковь, спрятавшись подальше от плачущих родителей Вивиан. На службе было столько сенаторов и конгрессменов, что у меня возникло чувство, будто я смотрю государственный телеканал.

Мне не помогло. Я прочитала о службах Эллисон и Натали в интернете, но и это не ничего не дало. Ведь был шанс, что они остались живы. Мне было все равно, что штат Нью-Йорк официально признал их мертвыми спустя три года. Но их тел не нашли, поэтому мы точно не знали, что с ними произошло.

– Думаю, дело не в этом, – говорю я.

– Так в чем дело, Эм?

– В лагере «Соловей» бесследно исчезли три человека. Ясно?

– Ясно, – отвечает Марк. – Но я чувствую, что ты что-то недоговариваешь.

– Ну ладно, ладно, – я испускаю тяжелый вздох прямо в тарелку, и стол заволакивает паром. – За последние полгода я ничего не написала.

Марк пораженно смотрит на меня, будто не верит сказанному: