…Белый цвет Серёжа,
С Китоврасом схожий,
Разлюбил мой сказ!..
В те же дни Есенин о Клюеве скажет, что тот стал его врагом.
Именно так: врагом.
Видимо, какая-то письменная или устная сцена меж ними разыгралась — и взаимные обвинения были серьёзны и обидны.
Вскоре Клюев в одном из писем съязвит: «Вот Есенин так молодец, не делал губ бантиком, как я, а продался за угол и за хлеб, и будет цел и из всего выйдет победителем — плюнув всем „братьям“ в ясные очи».
Всё это — завистливая неправда.
И если Клюев имел здесь в виду, что Есенин сочинял приветствующие революцию поэмы, так сам он подобных стихов сочинит втрое больше.
С Ивановым-Разумником тоже случился раздор.
В декабре выйдет второй сборник «Скифов», там будут помещены клюевская «Песнь Солнценосца» и две статьи, выведшие Есенина из себя: Иванова-Разумника и Белого.
Оба они считали тогда Клюева более крупным поэтом, чем Есенин; последнему об этом не сообщали, но в письмах проговаривали как само собой разумеющееся.
И тут вдруг на соседних страницах с есенинскими стихами Иванов-Разумник во всеуслышание сообщает: «„Песнь Солнценосца“ по глубине захвата далеко превосходит всё написанное до сих пор о русской революции».
Есенин вскипел!
Выдавая поэму за поэмой, он был убеждён: ангелы его на крылах несут. И что же?
«За революцией политической, за революцией социальной, — пишет Иванов-Разумник о Клюеве, — он предчувствует и провидит революцию духовную».
«А я?! — хотелось закричать Есенину. — Да я писал об этом, когда Клюев даже глаза не разлепил! Это он пошёл по моей борозде, а не наоборот!»
Белый в своей статье туда же: «Сердце Клюева соединяет пастушечью правду с магической мудростью; Запад с Востоком; соединяет воистину воздыхания четырёх сторон Света. И если народный поэт говорит от лица ему вскрывшейся Правды Народной, то прекрасен Народ, приподнявший огромную правду о Солнце нам миром — в час грома…»
Не скрывая раздражения, Есенин пишет Иванову-Разумнику: «Штемпель Ваш „первый глубинный народный поэт“, который Вы приложили к Клюеву из достижений его „Песнь Солнценосца“, обязывает меня не появляться в третьих „Скифах“. Ибо то, что вы сочли с Андреем Белым за верх совершенства, я счёл только за мышиный писк».
И резюмирует: «Говорю Вам это не из ущемления „первенством“ Солнценосца… а из истинной обиды за Слово, которое не золотится, а проклёвывается из сердца самого себя птенцом».
Золотится — это у Клюва. А у Есенина — проклёвывается птенцом.
Так надо было это понимать.
Состояние его было исступлённое.
Вне себя от злости, Есенин решил сжечь начатую им специально для сборника «Скифы» пьесу «Крестьянский пир».
Тут, на беду, Зина явилась с работы. Ввиду постоянной нехватки денег, она, будучи беременной, устроилась машинисткой в Наркомат продовольствия. Мужу пришлось согласиться на это, но одеваться попросил максимально строго. То, что жена беременна, ревность Есенина не усмиряло.
Несколькими часами ранее Есенин обнаружил среди вещей своей Зинаиды футляр с кольцом.
— Подарки от любовников принимаешь?! — закричал он в бешенстве, едва она вошла.
Зинаида ответила что-то, не показавшееся ему убедительным.
Случилась жуткая сцена: всё вокруг переколотили; оскорблял её последними словами; она рыдала.
Потом кое-как помирились.
Вроде всё пошло на лад.
Но, увидев однажды, каким Сергей может стать, Райх не смогла его простить и перестала доверяться ему так, как до этого дня.
Под Новый год, в последний день 1917-го, Есенин всё-таки съездил с Орешиным к Иванову-Разумнику: что-то обсуждали, как-то помирились.
Есенин даже не снимет посвящение ему с «Преображения» и Белому — с «Пришествия». Но прежняя близость всё равно пошла на убыль.
Новый год встречали с Зиной и, кажется, с Орешиным — если они с ним только в десять вечера ушли от Разумников, значит, Орешину спешить было некуда.
Но и Есенин, кажется, к жене уже не торопился, если появился дома только за час до Нового года.
Любовь его на глазах истончалась.
* * *
В наступившем 1918 году Блок, наконец, почувствует в Есенине достойного и любопытного собеседника. Ему нужно будет с кем-то сверять свои ощущения. Есенин окажется кстати.
3 января Есенин весь вечер проводит у Блока.
К тому моменту Блок уже считает Есенина крупным поэтом и одному знакомому безошибочно раскладывает ситуацию: «Клюев — большой поэт, но в смысле версификации Есенин выше его. Он владеет стихом значительно лучше Клюева».
По итогам встречи Блок запишет — посчитает важным! — что говорил ему Есенин.
«(Интеллигент) — как птица в клетке; к нему протягивается рука здоровая, жилистая (народ). Он бьётся, кричит от страха. А его возьмут… и выпустят…»
Сам Есенин в этом противостоянии, конечно же, народ.
«Клюев — черносотенный», — уверяет Блока Есенин.
Делаем вывод: сам Есенин — нет, раз даёт Клюеву такую характеристику, скорее, в осуждение. (Черносотенцы — враги революции.)
Далее о Церкви и православии: разрушают (храмы, Кремль, которого Есенину не жалко) только из озорства.
Наконец, Есенин осмысленно вводит Блока в заблуждение, говоря о себе, что «из богатой старообряд[че]ской крестьянской семьи — рязанец».
Правда здесь — только то, что он рязанец.
Зачем Есенину понадобилась мифическая старообрядческая семья — а значит, и весь род, уходящий в староверство?
Тема эта не случайная и по разряду хулиганских, с примесью весёлого хвастовства, выходок Есенина не проходит.
Основания у есенинского желания быть наследником староверов куда более глубокие, чем может показаться.
Несколько человек видели, как после Февральской революции и ещё до Октябрьской всякий раз, приходя в редакцию газеты «Дело народа», Есенин читал книгу Афанасия Щапова «Русский раскол старообрядства, рассматриваемый в связи с внутренним состоянием русской церкви и гражданственности в XVII веке и в первой половине XVIII века».
Казалось бы, в редакции обсуждают минувшую революцию и грядущие, не менее важные дела. Зиночка Райх сидит, вся как сиреневый куст. А он — читает. Причём именно эту книгу, а не, скажем, «Капитал» или кипы газет, которые наперебой рассказывают о текущем моменте, в котором не мешало бы разобраться. Нет, ему надо про раскол. Какие ответы он там искал?
Посмотрим для начала на ближайших старших товарищей Есенина того времени.
Что общего у Николая Клюева и Пимена Карпова помимо того, что они сочиняли стихи и ненавидели западническую интеллигенцию?
Во-первых, они были участниками революционного движения, причём, если Клюев, просидев полгода в тюрьме, непосредственную революционную деятельность оставил, то Карпов продолжал, невзирая ни на что: будучи призванным в армию, организовал в своём пехотном полку сразу несколько революционных ячеек, в результате чего полк в полном составе перешёл на сторону большевистской революции.
Во-вторых, оба вышли из староверческих семей.
Клюев носил на груди древлеправославный восьмиконечный крест, отвергнутый патриархом Никоном.
…Церквушка же в заячьей шубе
В сердцах на Никона-кобеля,
От него в заруделом срубе
Завелась скрипучая тля…
Тля, по Клюеву, от Никона! Всё разъела.
«Я не считаю себя православным, — писал Клюев Блоку. — Ненавижу казённого Бога».
Ключевые слова: не Бога ненавидели, но казённого Бога, маркированного романовской монархией.
Не здесь ли лежит разгадка столь ретивого участия русских людей в крушении храмов? Оправдания ему мы не ищем, но объяснение должны знать. Перед нами вовсе не атеистический раж — его большевики элементарно не успели привить. Это — давно затаённое недоверие к постылой «казёнщине».
Блок, поговорив с Есениным, записывает в дневнике: «Ненависть к православию».
Едва ли Есенин, пишущий одну за другой христианские поэмы, говорил о своей ненависти — её не было; скорее, объяснял, отчего так всколыхнулась, казалось бы, бездвижная Россия.
Попробуем пунктирно наметить некоторые предполагаемые нами ответы.
Масштабы раскола, последовавшего за реформой Никона, были колоссальны, но едва ли в полной мере осознаны государством и просвещённой частью общества.
За два с половиной века с момента раскола даже приблизительная статистика по количеству старообрядцев не была собрана, не классифицированы и не изучены разнообразные религиозные секты, в том числе староверческие.
Житие протопопа Аввакума прочли, но почти никто не задумался о многих иных вещах, происходивших в то время.
Здесь вновь возникает фигура Степана Разина.
Сам он был терпим к любому вероисповеданию и при возможности поставил бы на Никона. Разин, скорее всего, писал ему в ссылку и предлагал выступить заедино. Но характерно, что разинский бунт поддержали многие священники, не признавшие реформ Никона, а старообрядцы составляли заметную часть восставших. Так, сопровождавший Разина в походе священник Никифор Иванов придерживался именно старого обряда.
Но, самое главное, — стоило бы задуматься, отчего после поражения разинского восстания «бунташные» казаки его в большом количестве бежали в Соловецкий монастырь, где иноки, не признавшие реформ Никона, уже два года сидели в осаде. Разинцы держали с ними оборону ещё шесть лет, пока монастырь не заняли государевы стрельцы.
Царь Алексей Михайлович сумел подавить разинский бунт, но умер в неполных 47 лет, за неделю до взятия монастыря, где были забиты камнями все упрямые старцы и вольные казаки. Смерть его воспринималась как знак свыше и наказание Господне: порушил веру истинную в обители — исчезни сам, да будешь проклят со всем твоим семенем!
В этом контексте путешествие Есенина после революции именно на Соловки — в монастырь, известный восьмилетним староверческим осадным сидением, — приобретает новый смысл. Мало ли в России обителей? Но он поехал именно туда. С тех пор как бабка водила его в детстве по монастырям, сам он никаких святых мест не посещал. Более того, после Соловков он ни в одном монастыре больше не побывает.
Соловецкий монастырь ещё во время осады повлиял на религиозную радикализацию Русского Севера, и влияние это за 250 лет не угасло.
Ещё в юности, до революционной деятельности и сочинительства, Клюев был послушником в Соловецком монастыре, и его выбор тоже кажется не случайным. И хотя там уже служили по новому канону, именно оттуда Клюев вынес желание поломать существующую государственность.
Есенинская поездка к Соловкам — это тайное желание отыскать и услышать самые древние ответы на вопрос, насколько грядущая революционная новь укоренена в русском прошлом.
Следующий после Разина атаман, поднявший бунт, — Кондратий Булавин, пошедший против Петра Великого, — имел в ближайших соратниках атамана Игната Некрасу (Некрасова), по сути, старообрядческого вождя, который после поражения восстания в 1708 году увёл казаков на Кубань, бывшую тогда под Крымским ханством, и основал там староверскую казачью республику.
Емельян Пугачёв, бунтовавший сто с лишним лет спустя после Разина, — продолжение всё той же истории. Есть мнение, имеющее под собой основания, что Пугачёв изначально был «проектом» староверов и они «вели» его, имея далекоидущие планы. В своих манифестах Пугачёв сулил старообрядцам «бороду и крест», то есть полное восстановление в правах. Неоднократно наведываясь к влиятельным старообрядцам, он получал от них щедрые вспоможения. Тема эта многие годы либо замалчивалась, либо не получала должного освещения. Но ведь старообрядческое участие было одним из важнейших приводных механизмов бунта, пусть не единственным, но крайне действенным.
В пугачёвщине участвовали сотни тысяч человек. Екатерина Великая, чьи полководцы побеждали всех и вся, вдруг обрела почти необоримую беду в собственном государстве. За несколько лет, потраченных на истребление пугачёвщины, несокрушимая Россия могла задавить едва ли не любую мировую державу.
В чём же дело?
По итогам раскола огромные массы русского населения перестали воспринимать власть и Церковь в качестве легитимных институтов.
Учение Маркса получило в России такие невиданные всходы вовсе не в силу необычайной предприимчивости Ленина и компании. Причины надо искать куда глубже.
Мы привыкли к не лишённой стройности ленинской логике: декабристы разбудили Герцена, Герцен — народовольцев, а те передали дух освобождения большевикам; однако здесь имеет место дворянская заданность: да простит нас Владимир Ильич, куда в этой цепочке подевался народ?
Русского мужика качнул раскол. И волна эта, набирая мощь, захлестнула два последующих столетия.
В центральных чернозёмных губерниях, откуда Есенин и происходил, старообрядческое движение в силу объективных причин было распространено слабо: туда легко могли дотянуться руки государства. Основными местами расселения старообрядцев стали Север, Поволжье, Урал.
Писатель и большевик Павел Бажов, будущий создатель цикла великих уральских сказов «Малахитовая шкатулка», в отличной повести «За советскую правду», используя личный опыт, описывает, как искавший себе хоть какую-то работу в уральской глуши учитель оказывается в истово соблюдающей обряды старообрядческой деревне. Местные мужики по собственному почину создают партизанский отряд и при первом продвижении красных начинают войну в белогвардейских тылах.
Если брать других принявших революцию товарищей Есенина, то можно отметить: Орешин — поволжский, из Саратова, Ганин — вологодский. О староверческих корнях этих поэтов неизвестно, однако никакого тяготения к официальной Церкви ни у первого, ни у второго не просматривалось, зато радость от крушения монархии была такова, как будто больше двухсот лет её копили.
Был ещё писатель Алексей Чапыгин, также принявший революцию, тогда очень близкий Есенину, «…сродник наш Чапыгин / Певуч как снег и дол», — пишет Есенин в знаковом стихотворении 1917 года с говорящим названием «О Русь, взмахни крылами…».
Чапыгин происходил из той же Олонецкой губернии, что и Клюев. Говорить о его староверческом воспитании не приходится: мать умерла рано, отец был старым николаевским солдатом, в 13 лет Чапыгина увезли в город; но среда, окружавшая его в детстве, всё-таки была старообрядческая, и тема старой русской веры для этого писателя оказалась весьма значимой.
История тверского уроженца Сергея Клычкова — точь-в-точь клюевская и карповская: воспитывавшие его дед и бабушка были старообрядцы, внук же сначала пошёл в революционеры. В 1905-м после боёв на Красной Пресне Клычков вполне мог угодить на каторгу, но стал поэтом, а следом, как все вышеназванные, принял большевиков.
Эта вот староверческая подкладка, что-то вроде очнувшейся родовой прапамяти, — ещё одно отличие, сыгравшее свою роль, когда в художественной среде одни революцию приняли, а другие — нет. Едва ли возможно подозревать наличие в роду старообрядцев у подавляющего большинства петроградской аристократии, интеллигенции и богемы — при всём том, что многие из них были увлечены религиозными сектами, писали и говорили об этом.
Однако писатель Михаил Пришвин по поводу религиозных исканий интеллигенции весьма жёстко заметил, что она взяла у народа религию «напрокат».
Осталось добавить, что сам Пришвин вырос в старообрядческой среде, тоже участвовал в революционном движении и, как многие вышеупомянутые, за это отсидел. В 1917 году, как мы помним, он пришёл к «скифству». Смысл революции осознавал мучительно, но в итоге принял её как мало кто другой — на поистине глубинном уровне.
История эта, безусловно, литераторами не ограничивалась — загребать нужно максимально широко.
Промышленный расцвет в России вызвал массовое вовлечение выходцев из старообрядческих семей сначала в производственную жизнь, а следом и в революционную работу.
Сначала тысячи, потом десятки тысяч, следом миллионы старообрядцев пришли на заводы и фабрики по всей стране.
К моменту революции лишь 15 процентов членов партии большевиков было крестьянского происхождения, 52 процента — рабочие.
Большевик, вышедший из старообрядческой семьи или попавший под влияние этой среды, — один из самых распространённых типажей в постреволюционной литературе. Он, естественно, не выдуман, а взят непосредственно из жизни.
В старообрядческих семьях выросли многие видные большевики: Виктор Ногин, Николай Шверник, Александр Шляпников, Николай Булганин, наконец, Михаил Калинин.
Ближайший знакомый Есенина — отсидевший два года в царских тюрьмах большевик-подпольщик Георгий Устинов — также выходец из староверов: отец его жил в деревне Гордеево Семёновского уезда Нижегородской губернии.
Характерно, что несколько позже «дедушка Калинин» порекомендует советскому писателю Фёдору Гладкову написать книгу о староверах — «неутомимых бунтарях». Добавим, что сам Гладков, один из зачинателей советской прозы, вырос в старообрядческой среде…
Зачем в 1918 году Есенин вдруг рассказывает про богатую старообрядческую семью? Почему он не говорит Блоку о своём участии в большевистской работе в 1914-м? Почему не про филёров вспоминает и не про то, как по крышам убегал от жандармов?
А потому что знал о корневой системе революции.
Говоря о раскольничьих корнях, Есенин чувствовал причастность к революции больше, чем если бы вспоминал о филёрах и слежке.
Тогда эта связь была очевидной настолько, что не нуждалась в проговаривании.
В маленькой революционной поэме «Отчарь» Есенин прямо объявляет:
…Заря — как волчиха
С осклабленным ртом;
Но гонишь ты лихо
Двуперстным крестом…
В первом стихотворении цикла о Ленине, написанном в 1918 году, в первой же строке Клюев сообщает: «Есть в Ленине керженский дух…» (керженские леса были традиционным местом расселения старообрядцев).
Блоку не нужно было ничего объяснять. В поэме «Двенадцать», в последней её строке, красноармейцев ведёт «Исус Христос». Используется староверческое написание имени Сына Божия, равно как в готовящемся в том же месяце к изданию отдельной книжечкой стихотворении Есенина «Исус Младенец». Равно как в поэме Петра Орешина «Крестный путь».
В самом широком смысле причастность к староверам на тот момент уже не имела принципиального отношения к обрядовой стороне: к написанию имени Христа, двуперстному или троеперстному крестному знамению. Из категорий духовного быта всё это перешло в разряд символов.
Здесь иное: крестьянские (и не только) литераторы приняли от старообрядчества мечту о возвращении народной справедливости, оттого что прежняя власть служила Антихристу.
Вышесказанное можно так или иначе применять и к огромным массам русских людей из старообрядческой среды, пришедших к большевизму. Чаще всего они были уже далеки от религии; но сама по себе протестная среда, взрастившая их, продиктовала им нацеленность на бунт. Теперь они оперировали понятиями не религиозными, а социальными, но это сути не меняет.
Позже русскую национальную революцию насильно поженили с Марксом, пьяной матроснёй, еврейским комиссаром и латышским стрелком.
Все перечисленные, спору нет, поучаствовали в тех событиях, но истоки революции куда серьёзнее укоренены в национальной русской истории и национальном русском характере, чем иным хотелось бы думать.
Когда Есенин возьмётся в 1921 году за «Пугачёва», он будет отлично понимать, о чём ведёт речь.
* * *
21 января на вечере в зале Тенишевского училища пройдёт поэтический вечер. Будут Сологуб и Ахматова, Мережковский и Гиппиус.
Зашедшему посмотреть на происходящее Есенину Гиппиус не подаст руки. Такое с ним будет в первый и последний раз в жизни; этого он точно никогда не простит.
Зал будет набит битком; кто-то из толпы, завидев Есенина, крикнет:
— Блок, Белый, Есенин — изменники!
Пару лет спустя Есенин точно вступил бы в перепалку, поскандалил, но тогда просто ушёл, хотя не сказать чтобы сильно огорчённый — скорее, раззадоренный.
Между прочим, он вступил в литературу два года назад. Два! Смешной срок. А Блок и Белый — почти 20 лет назад! Они — первые поэты России! А он с ними идёт через запятую, хотя и в качестве изменника.
Есенин позвонит Блоку, расскажет о случившемся.
В тот же вечер Блок сделает запись в дневнике, будто отвечая и Гиппиус, и крикунам: «Господа, вы никогда не знали России и никогда её не любили! Правда глаза колет!»
Написанную тогда Блоком статью «Интеллигенция и революция» склоняли на все лады; но там он, ни на миг не повышая голоса, с некоторой даже усталостью, высказал поразительно точные вещи.
Он писал: «„Россия гибнет“, „России больше нет“, „вечная память России“, слышу я вокруг себя. Но передо мной — Россия: та, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели…»
«России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и — по-новому — великой».
«Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несёт новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своём водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это её частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издаёт поток».
«Зачем жить тому народу или тому человеку… который думает, что жить „не особенно плохо, но и не очень хорошо“, ибо „всё идёт своим путём“: путём… эволюционным; люди же так вообще плохи и несовершенны, что дай им только бог прокряхтеть свой век кое-как, сколачиваясь в общества и государства, ограждаясь друг от друга стенками прав и обязанностей, условных законов, условных отношений…
Так думать не стоит; а тому, кто так думает, ведь и жить не стоит. Умереть легко: умереть можно безболезненно…
Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: всё или ничего».
И далее, по отношению ко вчерашним товарищам, спокойное и жёсткое:
«Стыдно сейчас надмеваться, ухмыляться, плакать, ломать руки, ахать над Россией, над которой пролетает революционный циклон.
Значит, рубили тот сук, на котором сидели? Жалкое положение: со всем сладострастьем ехидства подкладывали в кучу отсыревших под снегами и дождями коряг — сухие полешки, стружки, щепочки; а когда пламя вдруг вспыхнуло и взвилось до неба (как знамя), — бегать кругом и кричать: „Ах, ах, сгорим!“».
«Русской интеллигенции — точно медведь на ухо наступил: мелкие страхи, мелкие словечки. <…> Не стыдно ли прекрасное слово „товарищ“ произносить в кавычках?
Это — всякий лавочник умеет. Этим можно только озлобить человека и разбудить в нём зверя. Как аукнется — так и откликнется. Если считаете всех жуликами, то одни жулики к вам и придут. На глазах — сотни жуликов, а за глазами — миллионы людей, пока „непросвещённых“, пока „тёмных“. Но просветятся они не от вас».
Гражданская война ещё не разгорелась, но Блок и о ней знает, объясняя причины грядущей бойни.
«Надменное политиканство — великий грех. Чем дольше будет гордиться и ехидствовать интеллигенция, тем страшнее и кровавее может стать кругом».
Блок здесь поднимает тему, которую едва ли кто-то рисковал развивать впоследствии. Вину за ужасы Гражданской войны традиционно перекладывают на литераторов, принявших революцию. Но Блок видел другое: брезгливое нежелание разделить с народом его выбор должно было неизбежно привести к столкновению.
Блок не снимал с себя вины. Но отчего же его оппоненты были так уверены, что они ни при чём?
Белый в те же дни спорит с, как он их называет, «великолепнейшими» людьми, доказывая им, что «Россия впервые, быть может, вступает в свою колею»; что «Россия инсценирует мистерию, где Советы — участники священного действа»; что России «надо рассыпаться на маленькие единицы (Федеративная республика — лишь начало этого движения)»; что «рассыпаться страшно, но если мы не обрушимся („не умрём“), то не обрушим „старыймир“ Европы»; что «мы воскреснем: и — положим начало воскресения»; что он радуется «воистину новой мировой эпохе, видя ритм течения событий» и т. д. и т. п.
Белый, как обычно, более парадоксален и цветист, он слишком жонглирует словами, от этого чаще ошибается, в отличие от вдумчиво подбирающего их Блока. Но говорят они, в сущности, об одним — и Блок, и Белый, и Есенин.
И тот факт, что именно они были выбраны для поругания, по сей день хранит в себе какие-то настойчивые смыслы, никак не позволяющие сводить революцию к банальному и злонамеренному «перевороту».
Гиппиус на всё это вскоре ответит в «Новых ведомостях» (под псевдонимом Антон Крайний): те, кто «примкнул к власти сегодняшнего дня, — они не ответственны. Они — не люди».
Удивительный момент: колоссальная часть российской интеллигенции с тех пор уже сотню лет разделяет взгляды Гиппиус, но клянётся при этом именами Блока, Белого и Есенина.
* * *
В феврале 1918 года выходит сборник «Красный звон» со стихами Есенина, Клюева, Орешина и Ширяевца. Книгу предваряла статья Иванова-Разумника «Поэты и революция». То есть спустя всего два месяца после прихода большевиков к власти крестьянские поэты приветствовали его своими стихами.
Блок ещё даже не написал «Двенадцать»; Маяковский не успел издать написанное к тому моменту; голоса других сочинителей, которые будут затем ассоциироваться с советской поэзией, — Асеева, Багрицкого, Тихонова, — вообще неразличимы; никаких поэтов-комсомольцев категорически нет; зато есть русское крестьянство — рязанское, олонецкое, поволжское, — объявившее о своём приятии коммунизма.
Впоследствии в силу разных причин первенство в становлении советской поэзии будут предоставлять кому угодно, только не им.
Но первыми были они — русские из русских.
Уже 3 марта в левоэсеровском «Знамени труда» вышла рецензия Зои Бухаровой: «„Красный звон“ должен найти самое широкое сочувствие и распространение».
В тот момент крестьянские поэты могли надеяться, что станут главными глашатаями свершившейся революции.
«Будем бережно хранить его свежие, дорогие страницы от всяких тёмных, лукавых покушений, — писала Бухарова о сборнике, имея в виду, судя по всему, презрительные отзывы не принявшей большевиков интеллигенции. — Будем отдыхать на них от мелочно-обывательской, жалко-трусливой болтовни». Ну, не все, не все в России были довольны приходом новой власти, и атмосфера в стране едва ли напоминала ту, какой она будет изображаться советским кинематографом. Однако у самих виновников революции пафоса хватало: «…нетленными, благоуханными, невредимыми донесём эти скрижали Великой Русской Революции до наших потомков, не удостоившихся быть благоговейными очевидцами грозного, но прекрасного мирового переворота».
У Есенина в сборнике пять «маленьких поэм», и выбор их являет собой есенинское представление о революционной хронологии: «Марфа Посадница» — первый бунт против царской Москвы, «Ус» — предвестие разинского восстания, «Товарищ» — февральская поэма о республике, антизападнический «Певущий зов» и, наконец, вдохновенный «Отчарь»:
…Там дряхлое время,
Бродя по лугам,
Всё русское племя
Сзывает к столам…
Крестьянские поэты и были тем самым русским племенем, что, слыша красный звон, усаживались за столы.
Даже лирика Есенина той поры оказалась окрашена в красные, розовые, рыжие, золотые цвета:
Заря над полем — как красный тын.
Плывёт на тучке превечный сын…
[7]
О, верю, верю, счастье есть!
Ещё и солнце не погасло.
Заря молитвенником красным
Пророчит благостную весть…
[8]
…Ах, и сам я в чаще звонкой
Увидал вчера в тумане:
Рыжий месяц жеребёнком
Запрягался в наши сани.
[9]
Рыжий жеребёнок здесь — прямой потомок красного коня со знаменитой картины Петрова-Водкина. А из жеребёнка этого должен вырасти красный конь из ещё не написанной поэмы Есенина «Пантократор» — тот самый, что вывезет земной шар на иную колею.
Перечитаем первые строки другого классического стихотворения того же года:
Я по первому снегу бреду,
В сердце ландыши вспыхнувших сил.
Вечер синею свечкой звезду
Над дорогой моей засветил…
Едва ли в нём возможно было бы заподозрить революционные мотивы, ведь оно преисполнено почти чувственной нежности к ивам и берёзам, стать которых прямо сравнивается с женской. Однако эти вспыхнувшие чувственные силы, вдруг явившаяся звезда над дорогой и, наконец, дата написания стихотворения — через считаные недели после революции — придают этим строчкам чуть иное звучание.
Ещё более таинственен метафорический ряд другого стихотворения:
Снег, словно мёд ноздреватый,
Лёг под прямой частокол.
Лижет телёнок горбатый
Вечера красный подол.
………………………….
Рыжеволосый внучонок
Щупает в книжке листы.
Стан его гибок и тонок,
Руки белей бересты…
[10]
Стихи эти вполне могут пополнить ряд есенинских шедевров с деревенскими зарисовками, где щенки кудлатые заползают в хомуты, раненая лисица прячется в норе, собака плачет о щенках, а с рыжеволосым внучонком незадача — ветром выдуло маленький умок, оттого наука ему едва даётся.
Бабушка отпаивает слабоумного внучка «преполовенской водой» — освящённой в церкви во время праздника Преполовения Пятидесятницы (она считалась целебной).
А помогает учиться мальчишке Иоанн Дамаскин — святой, поэт, византийский философ.
Есть большой соблазн сделать касательно сюжета этих стихов далекоидущие обобщения; но в этой точке мы, пожалуй, остановимся.
Вспомним ещё:
…По пруду лебедем красным
Плавает тихий закат…
[11]
Или:
Закружилась листва золотая
В розоватой воде на пруду…
Того же, 1918 года.
Или:
Шуми, шуми, реви сильней,
Свирепствуй, океан мятежный,
И в солнца золотые мрежи
Сгоняй сребристых окуней.
[12]
Можно начать привередничать, говоря, что окуни в океанах не водятся, — но здесь про другой океан, про других окуней, про иное свирепство и про иные мятежи.
* * *
Помимо всего религиозного, космического, вдохновляющего Есенин в эти дни явственно чувствует иное: будет драка — как в константиновском детстве.
Драка не с «Мережковскими» — их бояться нечего, — а куда более серьёзная.
От участия в войне Есенина уберегли большевики.
Большевики хотели мира.
Ещё в декабре 1917-го Ленин призвал все страны Антанты начать мирные переговоры, но те не откликнулись.
В том же декабре советское правительство вступило в Бресте в сепаратные переговоры с Германией.
Немцы потребовали оставить под их властью захваченные ими земли: часть Польши, Литву, Курляндию.
Одновременно украинская Центральная рада договаривалась с Германией о предоставления Украине «самоопределения» под немецким протекторатом.
Нарком иностранных дел Лев Троцкий, который вёл переговоры в Бресте, сформулировал собственную стратегию так: «Ни мира, ни войны». Он не соглашался на немецкие условия и мирный договор не подписывал, рассчитывая на то, что немцы не решатся наступать.
Тем временем красногвардейские войска, предотвращая отделение Украины, вошли в Киев.
К 10 февраля ситуация на переговорах окончательно зашла в тупик. Германская делегация выставила ультиматум. Троцкий заявил: «Мы выводим нашу армию и наш народ из войны» — и уехал в Петроград.
18 февраля, вопреки ожиданиям Троцкого, австро-венгерские войска начали наступление по всему фронту.
Киев и Петроград оказались под ударом.
21 февраля большевики призвали «организовать десятки тысяч рабочих и двинуть поголовно всю буржуазию под контролем рабочих на рытьё окопов под Петроградом».
В тот же день Есенин, вчерашний дезертир, записывается в боевую дружину левых эсеров.
Поначалу в Советском государстве была двухпартийная система: после разгона Учредительного собрания левые эсеры продолжали сотрудничать с большевиками.
Запись в боевую дружину происходила в редакции левоэсеровской газеты «Знамя труда».
В тех обстоятельствах принятый в боевую дружину через час-другой, получив винтовку, уже мог угодить на фронт.
Ну а что — на передовой Есенин бывал, бомбёжки переживал, крови видел много. Так что или пан, или пропала республика.
Большевики, понимая, что ситуация катастрофическая, запросили мира.
23 февраля был получен ответ: мир, но на более тяжёлых условиях. Немцы забирали Украину, Белоруссию, Лифляндию, Эстляндию. Польша и так уже была под ними.
Военных возможностей вернуть всё не было. Собственную армию большевики создать не успели, а царские вооружённые силы со времени Февральской революции стремительно разлагались. Глава Временного правительства Керенский сделал ставку на войну до победы. И где теперь Керенский?
3 марта 1918 года в Бресте был подписан мирный договор.
Большевики денонсируют его в том же году, в ноябре, и примутся за возврат территорий — тех, которые будут в состоянии вернуть. Но в марте многие, и не без оснований, считали случившееся предательством национальных интересов.
Левые эсеры высказались категорически против перемирия. Сразу после ратификации договора их руководство отозвало из Совнаркома своих представителей — у них было семь постов.
При этом левые эсеры остались в составе Всероссийского центрального исполнительного комитета и в руководстве ЧК.
Одновременно левые эсеры начали готовить планы военного переворота и ареста Ленина.
Едва ли Есенин мог об этом знать — в партии левых эсеров он не состоял. Но общий настрой в среде левых эсеров, безусловно, видел и чувствовал. Иванов-Разумник был фактически идеологом левых эсеров — правда, не в политической плоскости, а в идеологической.
Если неделю назад Есенин просил Зину собрать ему вещмешок на фронт, теперь нужно было определяться, с кем ему по пути — с большевиками или левыми эсерами.
Он ничего ещё не решил про большевиков, ему надо было присмотреться, прицениться: а нужны ли им поэты? нужен ли им он?
Зину, служившую в Наркомате продовольствия при наркоме Александре Цюрупе, Есенин спрашивал: «Какие они?» — как о типажах не очень ему понятных, какой-то иной формации.
Райх говорила скорее положительное: там обычные люди, и они фанатично работают; Иванов-Разумник, напротив, нещадно критиковал большевистскую политику.
Новым знакомым Есенина стал советский служащий и журналист Пётр Кузько — он бывал на заседаниях Совнаркома с участием Ленина и лично знал многих советских вождей.
«Расскажи про Ленина!» — требовал Есенин.
Кузько: «Я говорил Есенину, что выступления Ленина незабываемы, что они поражают изумительной глубиной мысли и необыкновенной силой логики. Я рассказал также Есенину о необычайной скромности Ленина и его простоте в отношениях с людьми и в своей личной жизни».
В ответ он ругал продовольственную политику большевиков и защищал «мешочников».
Кузько вдумчиво и неторопливо переубеждал Есенина.
Есенину надо было выбирать, с кем он.
Но никаких резких движений он делать не стал.
Его импульсивность и вспыльчивость — безусловно, кажущиеся. Не теряя лица, он проплывал между взаимоисключающими, казалось бы, вещами: сначала московские товарищи с их листовками и стачками, следом — фрондирующая петроградская богема, затем — «вакансия» придворного поэта и внимание царского двора.
Он держал курс, сверяясь исключительно с личным ощущением правды и справедливости.
* * *
Москву провозгласили столицей 15 марта 1918 года, но суета с переездом из Петрограда, который при очередном военном обострении могли взять немцы, началась куда раньше.
Зинаида должна была переехать вместе с аппаратом наркома Цюрупы — и муж с ней.
В марте Есенин съездит в Москву на разведку. Походит по редакциям, по знакомым, встретится с Белым.
В конце апреля, 25-го числа, переедет в Москву вместе с женой. Вместе с остальными служащими Наркомпрода их поселят в гостинице на Тверской.
В Москве Есенин на короткое время близко сойдётся с поэтом Ходасевичем — они неожиданно друг другу понравятся.
Ходасевич принял не только (как почти все люди его круга) Февральскую революцию, но поначалу и Октябрьскую. Весной 1918-го он работал в Москве в различных советских организациях. Впрочем, скоро его постигло разочарование в большевиках: вся эта публика показалась ему слишком, что ли, вульгарной.
Задним числом, в эмиграции, Ходасевич напишет, что с большевистской и эсеровской молодёжью («дурным обществом») Есенин связался «из небрезгливого любопытства и любви к крайностям».
Ходасевич скромно умолчит, что его собственные взгляды на тот момент были вполне себе левоэсеровскими.
И, наконец, умнейший Ходасевич, опять же как весь его круг, отказался видеть в есенинском выборе глубинную правду.
Они бродили вдвоём несколько ночей, и Ходасевич то удивлялся есенинской вдохновенной прозорливости, то посмеивался:
— Нет, вы всерьёз про всё это — костёр Стеньки Разина, раскол, Содом, английское юдо? Ну прекратите, Серёжа, вы же образованный человек.
Есенин в ответ тоже посмеивался.
Он ничего не собирался прекращать.
Другим его знакомым той поры был Илья Эренбург.
Есенин, запишет Эренбург, говорил, «что нужно всё повалить, изменить строение вселенной, что крестьяне пустят петуха и мир сгорит».