Шик убрала руки и прыснула, уткнувшись носом в бобровый мех.
– Если вы не поняли зачем, значит, я плохо объяснила. Повторить еще раз?
Обычно это ей приходилось охлаждать пыл воздыхателей.
– Вы не должны были дарить мне этот поцелуй, – сказал Уайти.
– Что ж. Ладно. Я возьму его обратно.
С этими словами она проворно чмокнула его второй раз – в подбородок. Он мягко оттолкнул ее, как отталкивают чересчур надоедливого ребенка, слишком крепко уцепившегося за палец, – без злости, без раздражения, даже ласково, но как помеху.
– Вы любите Сарину? – спросила она. – Поэтому?
Он махнул проезжавшему такси, и оно, взвизгнув тормозами, остановилось. Уайти открыл дверцу. Шик не двинулась с места.
– Вы подхватите пневмонию, – сказал он и тихонько подтолкнул ее под локоть.
Шик высвободилась, захлопнула дверцу и осталась стоять на тротуаре. Красное платье хлопало полами на ветру.
– Эй! – крикнул шофер, высунув голову в окно. – Если вам никуда не надо, езжайте на метро!
Взревел мотор, и машина умчалась, точно огромный жук.
– Поужинаем вместе завтра вечером? – спросила Шик.
– Зачем?
– Зачем, зачем… Затем, что к завтрашнему вечеру я наверняка проголодаюсь. А может быть, и захочу потанцевать.
Лицо Уайти наконец согрела улыбка. Что не помешало ему, однако, махнуть другому такси, показавшему из-за угла свой желтый нос. Ей подумалось, что, решительно, сегодня вечером этот город к ней не благоволит, так и киша свободными такси, – о, она знала, как хорошо он умеет их прятать, когда они действительно нужны.
Шик капитулировала.
– Коламбус 5–083, – быстро сказала она Уайти, прежде чем сесть в машину. – Это телефон пансиона, где я живу. Коламбус 5–083.
Его кулаки снова прятались в карманах пальто. Она успела опустить стекло на треть, пока шофер не тронулся, выставив в прямоугольник окна свои синие глаза под черной челкой.
– Я догадывалась, – крикнула она, – что вы не похожи на других мужчин ростом метр восемьдесят пять, которых я знаю.
Помахав на прощание краем бобровой накидки, она закрыла окно. Машина уже катила по улице. Шик обернулась и посмотрела в заднее стекло.
Уайти уходил в противоположную сторону.
20
Perfidia[108]
Объявили перерыв.
С дружным вздохом облегчения кордебалет «Рубиновой подковы» рассыпал стройную цепь и рассеялся вокруг сцены. Одни девушки легли прямо на подмостки, другие снимали со столиков перевернутые стулья, чтобы положить на них усталые ноги.
– Всё хорошо? – спросила Манхэттен, тронув Джослина за плечо.
Он перестал играть.
– Видел бы меня месье Логалетт, мой преподаватель гармонии в консерватории, он перевернулся бы в скрипичном футляре. А так всё хорошо, просто отлично.
Всё утро Манхэттен казалась чем-то озабоченной и как будто не находила себе места.
– А ты как? – спросил он.
Майк Ониен в своем углу слезал со стула, отряхивая мел с рукавов.
– Всё в порядке, – вяло ответила Манхэттен и, оставив Джослина, побежала к хореографу, который как раз был один.
– Что-нибудь случилось, Манхэттен? – спросил он.
Девушка стояла перед ним, точно окаменев.
– Мистер Ониен, – решилась она, сглотнув слюну. – Я… я ухожу из шоу.
Джослин за пианино вздрогнул. Боксерский нос Майка вопросительно наморщился, на лице отразилась тревога. Манхэттен затараторила, торопясь выложить всё, она боялась участия, которого не заслужила.
– Мой отец, – выпалила она. – Мне надо к нему. Это очень важно. Я хотела сказать вам сегодня утром, но всё оказалось… так непросто.
Очень трудно, если уж начистоту. На рассвете после долгой ночи, когда борьба с бессонницей походила на боксерский поединок, Манхэттен всё еще не знала, сможет ли. Хватит ли у нее духу изо дня в день видеть лицо, глаза, жить бок о бок с отцом, который не ведает, что она его дочь.
– Твой старик болен? – спросил хореограф.
Она неопределенно повела головой и плечами, чтобы не врать в глаза, совесть и без того ее мучила. При всей своей вспыльчивости Майк Ониен был душа-человек.
– Что ж! Не могу сказать, что ты облегчаешь мне жизнь, цыпа. Пианист ушел, теперь кордебалет разбегается. Что я могу поделать? Иди ухаживай за своим стариком. Это надолго? Ну конечно, ты не можешь знать. Я попрошу Коттона, чтобы тебя заменили.
Он повторил «Что я могу поделать» еще дважды, но уже без вопросительного знака.
– Спасибо, мистер Ониен.
Джослин поймал Манхэттен в кулисах.
– Что случилось? – прошептал он. – Ты бросаешь шоу?
Утром, когда они вместе ехали в автобусе, она ничего ему не сказала.
– Я тебе потом объясню, Джо, – ответила она вполголоса. – Не здесь.
– Что-нибудь серьезное?
Манхэттен молча покачала головой и ушла переодеваться. Через несколько минут, уже в пальто, она открыла дверь служебного входа. Она уходила, ни с кем не простившись.
– Манхэттен!
Запыхавшийся Джослин что-то протягивал ей – маленький плоский пакетик.
– Вот, – сказал он, облизнув губы, как будто на них осталось съеденное тайком варенье. – Я давным-давно хочу тебе это отдать. В благодарность.
– В благодарность, Джо? Мне? За что?
– Только благодаря тебе я теперь за деньги четыре часа в день занимаюсь тем, что мне всегда запрещала мама: таращусь на женские ножки. Это, кстати, чулки.
Дрогнув лицом в странной кривоватой улыбке, Манхэттен взяла пакетик, перевязанный золотой ленточкой.
– Надеюсь, размер твой, – сказал Джослин.
– Спасибо, Джо, – ответила она севшим голосом. – Ты прелесть.
И, сняв очки, чмокнула его в щеку.
* * *
Во французской пьесе или каком-нибудь романе с закрученным сюжетом об интригах, изменах и мести сказали бы, что она «внедрилась».
Уже две недели работала Манхэттен за кулисами театра «Адмирал», но с Ули Стайнером пересекалась редко. Работа у нее была самая неблагодарная. В полдень она готовила костюмы актеров и относила их кастелянше. Когда они возвращались чистыми, Манхэттен гладила их, упаковывала в полотняные чехлы и вешала в костюмерной на плечики. Обнаружив прореху или оторванную пуговицу, аккуратно штопала, пришивала. За полтора часа до начала представления всё должно быть готово – это она усвоила. К этому времени приходили актеры, и она помогала им облачиться в сценические костюмы. В промежутке находились дела в пошивочной мастерской или надо было помочь Уиллоуби.
Серый форменный халат, в котором она выглядела брошенной мужем гувернанткой, Манхэттен вполне устраивал. Она сливалась с декорациями, занавесами, полумраком коридоров.
Ей очень нравилась Уиллоуби. Главная костюмерша, простая, как ее короткая пламенеющая прическа, и сдержанно-обаятельная, она с царственным спокойствием уже два десятка лет держала в руках судьбы костюмерного цеха «Адмирала» и еще нескольких соседних театров.
В тот вечер – до представления оставалось два часа, – когда Манхэттен в одиночестве отглаживала лацканы, в уборную ворвался Рубен Олсон, личный секретарь Ули Стайнера. Манхэттен с ним почти не общалась, да и не стремилась к этому. Длинные ноги кузнечика и костюм Авраама Линкольна не располагали. Впрочем, когда случай сводил их вместе, он ее не замечал.
С Рубеном Олсоном вошел еще один человек, с белой дирижерской шевелюрой, в наброшенном дождевике с капюшоном, какой мог бы носить старый доктор в семейном фильме с Лесси или Ширли Темпл; в руке у него был тоже докторский кожаный саквояж.
На нее никто не обратил внимания. Оба, правда, поздоровались, но ее для них всё равно что не было. Они говорили между собой, и Манхэттен поняла, что человек, словно вышедший из фильма про Лесси, был адвокатом.
– Ули пугает меня и очень огорчает! – причитал «доктор». – Он опять будет играть свою коронную сцену и упираться рогом, а ведь вся эта история может стать для него роковой.
– Мы должны убедить его, что речь идет уже не просто о нападках в какой-нибудь газетенке, что всё очень серьезно. Если эти люди начнут копаться в его прошлом…
– Они найдут то, что хотят найти. Это не составит труда, Ули никогда не скрывал своих симпатий.
– Когда он должен ехать туда?
– Через три недели. Есть время обдумать стратегию, выяснить, ссылаются ли на первую или пятую поправку…
– Насколько я понял, первая и пятая поправки – больной вопрос для Комиссии, – перешел на шепот Рубен.
– Постараемся этого избежать, если получится. Но нам Ули должен рассказать правду…
Дверь уборной громко хлопнула, как хлопают двери в старинных драмах. На пороге стоял Ули Стайнер, в своем верблюжьем пальто с черным бархатным воротником и шляпе с такой же лентой, приняв театральную позу и выдерживая положенную драматическую паузу. Из нагрудного кармана выглядывал платочек от Hermès с узором из стремян. Он не спеша снял перчатки цвета свежего масла.
Манхэттен не смогла удержаться от улыбки… которую Ули Стайнер заметил. Она тотчас опустила глаза, уставившись на гладильную доску, и постаралась снова стать мебелью среди мебели.
– Добрый вечер, Сесил, – сказал он адвокату. – Вы с Рубеном решаете мою судьбу?
– Мы как раз говорим, что за твою судьбу никто гроша ломаного не даст, если ты будешь относиться ко всему этому так легкомысленно.
– Я не отношусь легкомысленно. Я никак не отношусь.
С гримасой скуки, близкой к отвращению, он огляделся вокруг.
– Это не моя уборная. Пойдемте в мою. Мне пора готовиться.
Взявшись за ручку двери, Стайнер повернулся на каблуках.
– Манхэттен, будьте добры, отнесите мои вещи ко мне в уборную. Боюсь, разговор будет долгим. Я пока оденусь, чтобы не терять времени.
Манхэттен поспешно собрала всё, что нужно, выключила утюг и направилась в уборную Стайнера.
Уиллоуби была уже там, и все трое мужчин тоже. Стайнер, без верблюжьего пальто и шляпы, в одной рубашке, раскинул руки перед Уиллоуби на манер распятого Христа, принимая на плечи халат с драконами.
– Ули, – говорил адвокат, – нам лучше не высовываться (и все поняли, что «нам» означало «тебе»). – Иначе все двери Бродвея захлопнутся перед твоим носом.
Запахнув полы халата и глядя в зеркало, актер дважды хохотнул.
– Бродвей еще долго не обойдется без моих услуг! О чём мне беспокоиться? Да и не до того мне, у меня другие терзания, куда слаще. Вы знаете мисс Эллибаш? Мисс Стеллу Эллибаш? Прелестная крошка со сливочной кожей, двадцать лет, а ножки – с ума можно сойти.
– Нет незаменимых актеров, – невозмутимо продолжал адвокат. – И драматургов тоже. Незаменимых вообще нет. Четыре месяца назад Говард Лус отказался назвать комиссии имена своих друзей-коммунистов. И вот результат: его контракт на предстоящий сезон с Брайтонским театром таинственным образом исчез.
– Пусть мне еще приплатят, чтобы я играл в Брайтонском! – сухо отрезал Стайнер. – Так вы мне не ответили. Вы знаете Стеллу Эллибаш?
– Которая дрыгает своими хорошенькими ножками в клубе «Канарейка»? – подколола Уиллоуби без улыбки.
Манхэттен молча разложила перед Ули Стайнером три белые рубашки. Он подумал, выбрал шелковую и только после этого ответил:
– Точно. Бросьте, чем морочить мне голову вашими бреднями, скажите лучше, как вам… вот это!
Он выдвинул ящик и извлек две переплетенные золотые буквы «С» в оправе из серого бархата – футляр для украшений фирмы Картье. В следующее мгновение появился браслет – золото, сапфиры и рубины переливались в его пальцах, как виноградная гроздь на солнце.
– Покупать фрукты не в сезон – без штанов остаться можно, – невозмутимо заметила Уиллоуби.
– Эти, – промурлыкал Стайнер, – обошлись мне подороже штанов. Но малышка Эллибаш этих денег стоит с лихвой. Особенно ее ножки. Рубен? Приложите карточку, пожалуйста. Напишите что хотите. «Их блеск не может затмить сияние ваших глаз», что-нибудь в этом роде…
Адвокат открыл было рот, но Стайнер остановил его жестом трибуна на ступеньках Капитолия.
– Ради бога, Сесил. Потом.
Сесил раздраженно поморщился. Не сказав ни слова, он нехотя пожал Стайнеру руку и отступил к двери. В ту же минуту та распахнулась, как от порыва ветра, впустив в уборную огненную птицу. Птицу в дорогих мехах.
– Ули! – проворковала птица в норковом оперении, точно спикировав на браслет, который Ули Стайнер всё еще держал в руках. – О! Это мне?
Манхэттен попятилась, зарывшись в ворох одежды между вешалками в гардеробе. Маловероятно, что Юдора Флейм запомнила ее среди кордебалета «Рубиновой подковы», но как знать. Тем не менее она осторожно высунула голову наружу: браслет уже перешел из рук в руки.
– Darling!
[109] – щебетала Юдора, гладя пальцами драгоценные камни. – Ты с ума сошел, ты просто сошел с ума…
Стайнер окаменел, Уиллоуби держалась царственно-спокойно. Рубен молчал, не зная, куда девать ручку и карточку. Адвокат улизнул.
Юдора крутила браслет так и этак, прикладывала к руке. На ее аспириново-белой коже рубиновые виноградины казались сверкающими каплями крови.
– Я обожаю браслеты, – пропела она, обвиваясь вокруг Ули Стайнера. – Хотела бы иметь их сотню! Быть спрутом, чтобы носить все сразу! Обожаю тебя…
Он наконец пришел в себя и двумя руками отстранил спрута.
– Обожай, – сказал он. – С моей стороны возражений нет. Но должен тебя огорчить, это украшение предназначено не тебе.
Не успела птица взмахнуть не по-птичьи длинными ресницами, как Ули Стайнер снял с нее браслет.
– Его хозяин – Рубен, – сказал он строго. – Это подарок его… будущей жене. Когда ты вошла, он просто интересовался нашим мнением о покупке.
В первое мгновение Юдора только подняла свои безупречные брови, потом испустила красноречивый вздох. И наконец включила мозг, который неминуемо стал вырабатывать подозрения.
– Как Рубен может позволить себе такое дорогое украшение на жалованье, что ты ему платишь, Ули? – спросила она, продолжая с сожалением поглаживать левое запястье, которое ей больше нечем было украсить. И выдвинула еще один аргумент: – Сколько я здесь бываю, никогда не замечала, чтобы у твоего секретаря была подружка.
Юдора крутанулась, взметнув меха, и пригвоздила Рубена к месту своим огненным взглядом. Секретарь разом уменьшился, совсем утонув в недрах своего траурного костюма.
– Я ее знаю? – спросила она.
– Ну… – промямлил он, откашлявшись, – не сказать чтобы, но…
– Не сказать чтобы? – прошипела Юдора. – Что вы этим хотите… сказать?
Из груди Ули Стайнера вырвался бесконечно долгий вздох. Его усталый взгляд переместился с секретаря на гардероб, с гардероба снова на секретаря. Он свинтил крышку с баночки Max Factor, стоявшей на туалетном столике, и, глядя в освещенное зеркало, размазал по лицу немного грима.
– Хорошо. Ты добилась своего, Юдора, – тихо сказал он с выражением крайней скуки на лице. – Будущая жена здесь. Перед тобой.
Уиллоуби от неожиданности споткнулась о ножку софы.
– Где? – воскликнула Юдора, вытянув шею совсем по-птичьи, точнее, по-гусиному.
– В этой комнате. Она такая скрытница, что прячется сейчас среди вешалок, вон там, в гардеробе. Ее зовут Манхэттен.
Манхэттен так и подскочила, не веря своим ушам. Она открыла было рот, поперхнулась, закрыла его и прижала к груди два чехла с костюмами, внезапно забыв, что хотела повесить их на место.
– Рубен собирается на ней жениться. Но должен тебе сказать, что ты всё испортила! – закончил на трагической ноте Ули Стайнер.
– Манхэттен? Она новенькая? – спросила Юдора, ощупав девушку взглядом своих птичьих глаз.
Могла ли эта женщина ее узнать? Могла ли вообще Юдора поверить нелепой лжи любовника, которому просто не терпелось свернуть этот разговор?
– Она заменила Хельгу, костюмершу, которую, помнишь, ты… не любила, – сказал Стайнер. – Ну полно. Обними нашего бедного Рубена.
Сомнения и подозрения так и сочились в этот миг из всех пор Юдоры. Даже не взглянув на futurs mariés
[110], Ули Стайнер точным ударом добил противника.
– Когда ты пришла, я как раз предлагал им отметить это событие как-нибудь на днях. В «Копакабане», например. Я просто обязан это сделать для моих голубков. О… ты, разумеется, приглашена, Юдора.
Теперь он наносил на лицо грим с внезапной щедростью человека, чудом спасшегося от гибели.
– Как вы на это смотрите, Рубен? – промурлыкал он до обидного ласковым тоном. – А вы, Манхэттен?
21. Moses Supposes His Toes are Roses (but Moses Supposes Erroneously)[111]
Когда Джослин, едва не уснув на лекции под монотонный голос профессора Патриции Гельмет, возвращался под вечер в «Джибуле» с головой, нафаршированной историей музыки Средних веков, из эркерного окна его окликнула Дидо, в пальто, готовая к выходу. Она махала ему чем-то похожим на кошку орехового цвета.
– Хочешь, пойдем посмотрим фильм? – предложила она. – Папа сегодня дежурит в «Пенсильвании».
– Хм, почему бы нет.
– Не снимай пальто.
После долгой прогулки по холоду от Пенхалигона Джослину очень хотелось в туалет. Но сказать об этом было выше его сил, легче сдержаться.
– Какой фильм? – спросил он, но окно уже захлопнулось.
Джослин ждал у крыльца. Дидо появилась через минуту.
– Идем? – сказала она, нахлобучив на голову ореховую кошку, которая при ближайшем рассмотрении оказалась шапочкой из искусственного кролика и очень ей шла, – впрочем, как говорится, на красотке и рогожа – шелк.
– Прямо сейчас?
– Сеанс через четверть часа. Не люблю опаздывать к началу.
Джослин как раз хотел спросить ее о чём-то очень важном. Он был рад ее видеть… и в то же время боялся опять ляпнуть глупость, как в прошлый раз. Но, поймав себя на том, что завороженно смотрит, как двигаются маленькие сухожилия на ее щиколотках над закатанными носочками, а потом на мысли, что в кошке-шапочке она похожа на очаровательного казачка, он по-настоящему испугался – не ее, себя.
Его сердце окончательно ушло в пятки, когда она запросто продела руку ему под локоть и повела его к проспекту. Ладно, сбегать в туалет можно и в кино.
Просперо встретил их в дверях своей будки киномеханика.
– Скорее, сеанс сейчас начнется, – сказал он, мягко подталкивая их к залу. – Вперед, вас ждет магия кино!
Дидо рассмеялась и увлекла Джослина в большой зал, обитый золотисто-коричневым бархатом, именуемый залом Теды Бары.
– Папа говорит, что нет ничего лучше для просмотра фильма, чем бархатное кресло в бархатном зале, – сказала Дидо, снимая пальто и кошку. На ней оказалась юбка цвета жженого сахара и кремовый пуловер из какой-то шелковистой и тягучей на вид материи.
– А где еще можно смотреть фильм, если не в кинозале? – спросил Джослин, незаметно отодвигаясь от подлокотника, чтобы их разделяло не меньше четырех сантиметров.
Она подтянула коленки к груди и пристроила ноги на переднее кресло. Он отвел глаза от носочков и маленьких сухожилий.
– О, есть еще эти автокинотеатры
[112], которые просто бесят папу. Их всё больше, по всей стране. Никакого зала, ты приезжаешь на машине, смотришь фильм через ветровое стекло, а ребята на роликах подают тебе через окно гамбургеры.
– Какие вы всё-таки чудики, американцы, – вздохнул Джослин и вдруг подумал, что надо было снять шарф.
Разматывая его, он – отчасти намеренно – коснулся рукава Дидо. Пуловер оказался на ощупь именно таким, как он себе представлял, мягким и пушистым, а под ним чуть бугрился твердый бицепс.
– Да, странная идея – есть под Кэри Гранта! – согласилась она.
– Ставлю ужин с ним, что это не приживется! – подхватил он с глуповатым смешком.
Когда пошли титры «Призрака и миссис Мьюр», Дидо уселась поглубже и откинула голову на спинку кресла. Джослин тоже.
И всё вдруг стало невообразимо чудесно – хорошенькая миссис Мьюр в доме с привидениями, пуловер Дидо, призрак капитана Грегга и его подзорная труба, веселый, а потом печальный плеск морских волн, рука Дидо под тягучим рукавом, рука Дидо на подлокотнике, чарующая музыка, конский хвостик Дидо, подпрыгивающий между спинками их кресел, – так чудесно, что Джослин забыл о своем переполненном мочевом пузыре.
Выйдя из зала, он со всех ног кинулся в туалет. И там, среди белого фаянса и зеленого мрамора, задумался, как же задать Дидо тот самый важный вопрос.
Но когда он вернулся, они поссорились. Дидо утверждала, что никакого призрака на самом деле не было и миссис Мьюр сочинила свой роман сама. Джослин же, наоборот, считал, что автором книги был не кто иной, как призрак капитана, а героиня просто писала под его диктовку.
– Папа, рассуди нас. Кто прав?
Просперо крутил ручку проектора, перематывая пленку назад. Лохматая шевелюра поэта-математика покачивалась в такт его движениям.
– Если хочешь верить, верь. Если не хочешь, кто тебя заставит?
Дидо закатила глаза, поправила кошку-шапочку и, привстав на цыпочки, поцеловала отца.
– Ужинать придешь?
– К полуночи буду. Не жди меня. Я подменяю Сендак, ее малыш простужен.
Они вышли в море декабрьских огней, прогулялись по 5-й авеню, поглазели на витрины. По дороге поели вафель с кленовым сиропом и жареного миндаля. Между обжигающими глотками Дидо принялась напевать песню, которой Джослин не знал.
– Lorsque tout est finiiii… Que se meurt noo-otre beau rêve… Pourquoi pleurer le temps enfouiiii…
[113]
– Enfui, – тихо поправил Джослин. – Не enfoui.
Больше он ничего не нашелся сказать. Его тронуло, что она поет по-французски – и фальшиво.
– Что это? – спросил он.
– Это поет Марлен Дитрих в «Марокко». Ты видел?
Да, фильм он видел, еще маленьким, до войны. Только во Франции он назывался «Обожженные сердца». Джослин даже помнил, что это Эдит, старшая, повела однажды его и сестренок на этот фильм вместо обещанных Лорела и Харди. Всю дорогу Эдит повторяла, что это кино не для детей, но она очень сильно влюблена в Гэри Купера, так сильно, что не может ждать.
– Каждый раз, когда на экране целовались, – сказал он, – Эдит закрывала нам глаза руками. Мне было шесть лет.
– Тогда ты, наверно, пропустил ту сцену, где Марлен Дитрих поет в кабаре, одетая в мужской смокинг. Lorsque tout est finiiii… Que se meurt noo-otre beau rêve… Она там стащила розу из декольте одной женщины в зале и приколола ее к лацкану смокинга. А потом в знак благодарности поцеловала женщину в губы.
– Действительно, – кивнул Джослин и вдруг почувствовал себя дурак дураком. – Я этого не помню.
– Это чудесная сцена, такая легкая, веселая, – вздохнула Дидо.
Он восхищался ею. Ему нравилась ее вольная речь. У кого она этому научилась – у Просперо? В семье Бруйяров о таких вещах не говорили. Не то чтобы они были под запретом, нет. Просто никому не приходило в голову, что женщины иногда целуют себе подобных.
– Сегодня бы такое не сняли, – продолжала Дидо, хмуря брови под шапочкой. – Мы живем в эпоху запретов, подозрений и тотального надзора.
Они подошли к гигантской рождественской елке у Рокфеллер-центра, опутанной километрами светящихся гирлянд. Электрических лампочек хватило бы на мост через океан от Нью-Йорка до Парижа, и Джослину подумалось, что он впервые встретит Рождество вдали от семьи. Он поднял капюшон.
Дидо, доев вафлю, облизывала с губ сахарную глазурь. Домой Джослину не хотелось. Сначала он должен ее спросить…
– Знаешь, что бы доставило мне удовольствие? – сказал он.
– Музыкальное? Экстремальное? Брутальное?
– Монументальное.
Он достал свой батистовый платок и вытер остатки глазури в уголке губ Дидо.
– Ты когда-нибудь поднималась на Эмпайр-стейт-билдинг?
– Один раз, мне было десять лет. А ты, Джо?
– Еще ни разу.
– Не может быть! Обычно туристы бегут туда в первую очередь.
– Вот и Роземонда мне пеняет. Она пишет, что если в следующем письме я не расскажу, как побывал там, то могу вообще его не посылать.
– Твоя сестра, я смотрю, тот еще экземпляр.
– Еще какой. А я, между прочим, не турист, – добавил он, складывая платок.
Посреди 5-й авеню, в холле самого большого в мире обелиска, их встретили маленькие плюшевые и нейлоновые Кинг-Конги, во множестве покачивающиеся в витринах.
– Музыкальное, монументальное… и брутальное! – прыснула Дидо.
Хоть и битком набитая, кабина лифта летела вверх легко, как воздушный шарик. К сороковому этажу заложило уши. На восьмидесятом Джослин и Дидо вышли, смеясь, слегка оглушенные. Второй лифт поднял их еще на шесть этажей, прямо к небу.
Народу на обеих смотровых площадках, открытой и закрытой, было много. Вокруг гудела пустота. Темноволосая женщина в накидке из толстой шерсти любезно посторонилась, пропустив их к решетке ограждения. Бетонный пол вибрировал, и казалось, будто небоскреб качается.
Манхэттен сверху выглядел тем, чем он и был: островом, усеянным маяками. Маяк Крайслер. Маяк «Уолдорф-Астория». Маяк RCA. Маяк Флэтайрон…
– Видишь голову сыра, вон там? Если войдешь внутрь – это Тадж-Махал, – шепнула ему Дидо. – Радио-сити-мьюзик-холл.
Девушки в «Джибуле» часто о нем говорили. Там что ни день были громкие премьеры фильмов или спектаклей, и они сетовали, что не могут попасть.
– С этой стороны, – рассказывал гид у входа на закрытую смотровую площадку, – бомбардировщик В-25 врезался три года назад в сорок пятый этаж. Из-за тумана. Последние слова пилота были: «Я ничего не вижу, даже Эмпайр-стейт…» Четырнадцать человек погибло, но небоскреб выстоял!
Джослин придвинулся ближе к Дидо. Ветер здесь был сильнее и холоднее. Он открыл рот, чтобы задать свой вопрос…
– Смотри! – перебила она его. – Каток Рокфеллер-центра. Отсюда он похож на осколок зеркала Снежной королевы.
Снежная королева с волосами цвета платины, в длинном меховом манто, подошла в эту минуту к брюнетке в шерстяной накидке. Женщины сделали то, что Марселина, младшая сестренка Джослина, называла «помадным поцелуем»: тщательно накрашенные губки издали чмок в воздухе, не прикасаясь друг к другу.
– Вау, Барбара! – воскликнула первая. – Норка? Настоящая? Oh my God… Да ты просто Лана Тернер!
Они повернулись спиной к пейзажу и защебетали. Дидо отошла купить два жетона для телескопа. На них можно было смотреть три минуты. Рядом с ними две подруги так и стояли спиной к панораме, увлеченные разговором.
– Вид просто обязан быть не хуже, чем в подзорной трубе призрака у миссис Мьюр, – тихо заметил Джослин.
И вид был хорош. Он увидел крыши, террасы с бассейнами, пустыми зимой. Феерию паромных огней на Гудзоне. Темный параллелограмм Центрального парка… Они по очереди смотрели в телескоп, а тот тикал – тик-тик-тик, – отсчитывая время.
– Это Джим тебе подарил? – говорила рядом брюнетка в шерстяной накидке с ноткой зависти в голосе. – Расскажи! Как тебе удалось?
– О, – блондинка пожала норковыми плечами. – Мы были в кино. Кларк Гейбл и эта, знаешь, рыжая. Вот, и я сказала Джиму: «Красивая норка, правда?» Джим ответил: «Золотые слова». Тогда я ему: «Ты ведь подаришь мне такую на день рождения, правда?» А Джим опять: «Золотые слова». Ну и вот. Я не отказалась. Разве можно, если мужчина так хочет доставить тебе удовольствие?
Они отошли, хихикая. Три минуты истекли.
– Манхэттен похож на вечный именинный пирог со свечками, – заметил Джослин.
Они помолчали. Джослин сказал себе, что момент самый подходящий.
– Ой, смотри! – вдруг воскликнула Дидо.
Придерживая одной рукой шапочку, она на что-то показывала. Прямо над ними, на шпиле Эмпайр-стейт, зависло облако. Белое на фоне темного неба, пышное, как перина, неподвижное, оно казалось… живым.
– У него форма зонта, – заметил Джослин. – Довольно странно. Для облака, я хочу сказать.
Да, это было удивительное облако. Некоторое время они смотрели на него со странным ощущением – будто и оно на них смотрело.
– Оно как будто ждет, – тихо сказала Дидо. – Кого?.. Подружку?
Она наклонила голову и прижалась лбом к решетке парапета, пытаясь посмотреть вверх. Часть толпы тем временем скрылась внутри.
– Как ты думаешь, можно растянуть здесь транспарант? – вдруг прошептала Дидо, блеснув глазами. – Вдоль фасада?
– Транспарант? Зачем здесь транспарант?
– Длинный-длинный, с надписью огромными буквами: «Нет Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности! Нет допросам! Нет доносам!» Снизу всем будет видно! Отовсюду! О, как было бы здорово…
– Ты свободна двадцатого? – поспешно выпалил он. – В Пенхалигоне будет новогодний бал, и я хочу… я хотел бы…
Он сбился и замолчал, как за последнюю надежду, цепляясь за ее улыбку.
– Да, – сказала она наконец. – Двадцатого я свободна.
– Ты… согласна быть моей дамой?
Улыбка стала шире, мед ее взгляда, теплый, хмельной, жгучий, растекся в сердце Джослина, согрел замерзшие руки и ноги.
– Я буду рада, Джо.
Рада… Он облегченно вздохнул. Гора с плеч. Счастье. Джослин зажмурился от внезапно ударившего в голову хмеля, на секунду закружилась голова, и повлажнели ладони. Дидо поправила кошку на голове и повернулась к лифту, который как раз подъехал.
Открывая решетку, лифтерша обратила внимание на затуманенные глаза Джослина.
– Головокружение от высоты? – спросила она, перекатывая жевательную резинку из-за одной щеки за другую.
Он посмотрел на нее с таким видом, что девушке померещился пар над закипающим молоком.
Джослин ощутил под ногами асфальт со знакомым и неотвязным чувством, будто только что сошел с корабля на твердую землю. Стоя у головокружительной вертикальной стены, Дидо задрала голову. Потом посмотрела на Джослина с улыбкой, чуть тронутой жалостью.
– Я уверена, – сказала она, – что Джеффри одобрит мою идею с транспарантом. Он скажет, что я гений.
Она нарочно пощекотала его ревность, и это было лучезарным обещанием. Благословив про себя Джеффри, Джослин посмотрел вверх.
На шпиле гигантского обелиска так и висело, застыв, странное облако в форме зонта.
1948. Незадолго до Рождества…
22
It’s Beginning to Look Like Christmas[114]
Прошло пять дней, а облако-зонт всё еще было на месте.
Стальной шпиль Эмпайр-стейт-билдинг пронзил его, точно стрела Купидона. Только зеваки, влюбленные да поэты-песенники заметили его над небоскребом. Всем остальным в эти дни было недосуг.
Облаку и дела было мало, оно ничего не боялось, и уж тем более людей. Разве что жар солнца, пожалуй, мог бы заставить его дрогнуть или даже испариться. Но солнца не было и в помине достаточно давно, чтобы облако чувствовало себя прочным и неуязвимым.
С каждым днем, с каждым часом оно крепло и наливалось силой.
Оно ожидало.
Оно смотрело на пролетающих птиц, на рассеивающийся в небе дым из труб, на снующих по проспектам людей, и детский смех отскакивал от него, как от стенки. Оно даже чувствовало запахи жареного мяса, глинтвейна, теста, корицы и бергамота, поднимающиеся из печей и жаровен. Большой город лежал у его ног, замерзший, оледеневший, но он жил и боролся, как мог.
В Центральном парке атласно поблескивал опалом каток «Уоллмен-Ринк», на мостах, Бруклинском, Вильямсбургском, Трайборо, Куинсборо, мерцали вереницы машин. В роскошных магазинах под вывесками «Мэйсис», «Сакс», «Бергдорф Гудман», «Тиффани» сновали среди гирлянд и золотых ангелочков рождественские толпы, а по радио Бинг Кросби распевал White Christmas и Santa Claus Is Coming to Town.
Облако было терпеливо. Его собратья уже спешили к нему. Скоро, скоро они все будут здесь, кто из Арктики, кто из Канады, кучевые и слоистые, миллионы хлопьев, туманы, снегопады, лед, сугробы, иней, гололедица…
18 декабря 1948 года в 16:12 метеостанция в Бронксе получила от своей сестры в Мейпл-Хайтс тревожный бюллетень, предупреждавший о приближении циклона. Давление упало с 1011 до 971 миллибар.
А над шпилем, выше самого высокого в мире небоскреба, раскинув круг своего зонта, ожидало облако. 23
Baby, It’s Cold Outside[115]
Когда закончилось очень розовое и очень заводное шоу «Копакабана-гёрлз», в круг синего света прожектора вышел конферансье в смокинге и объявил о прибытии Дина Мартина и Джерри Льюиса. Юдора выронила мундштук с сигаретой и восторженно захлопала в ладоши.
Ули Стайнер взглянул на часы и бесшумно вздохнул. Манхэттен очень хотелось сделать то же самое. Она завидовала Уиллоуби, у которой как нельзя более кстати загрипповала кузина Мейбл, избавив ее от этого нелепого маскарада. С самого начала вечера Манхэттен и Рубен смирно сидели за столом и молчали как рыбы. Во время шоу это было не очень заметно, а комический дуэт дал им новую отсрочку.
– Я спою песню, – промурлыкал в микрофон Дин Мартин, – которую привез из Лондона. Она называется I Love Paris…
Юдора расхохоталась совершенно по-детски. Манхэттен вдруг представила ее девчонкой, мечтающей где-то в глуши Огайо (или Оклахомы, или Вайоминга) о звездах экрана и большом городе. По-настоящему ее звали, наверно, Мэри, или Эбби, или Шарлотта… Юдора казалась ей версией Пейдж, только более жесткой, очерствевшей и нарастившей броню. Манхэттен невольно улыбнулась ей. И пожалела об этом. Взгляд Юдоры тотчас устремился на браслет, украшавший запястье Манхэттен.
Ули Стайнер в который уже раз взглянул на часы… Красивые ножки Стеллы Эллибаш могут его и не дождаться, подумала Манхэттен, чего доброго, убегут.
Шоу продолжалось три четверти часа. И вот настал момент, которого так боялась Манхэттен, когда представление кончилось и они вчетвером оказались предоставлены сами себе, лицом к лицу, без алиби.
Юдора заказала еще бутылку шампанского, оживленно болтая со Стайнером. Манхэттен попыталась проявить интерес.
– Он очень хороший булочник, – щебетала Юдора. – Хоть и черный. Мне нравятся черные. А тебе? – спросила она, наставив золоченый мундштук на Стайнера, как дуло пистолета.
– Нет, – ответил он. – Мне нравятся хорошие булочники. Точка.
Золоченый мундштук озадаченно вздрогнул.
Ули Стайнер удержался от нетерпеливого жеста и лишь отклонил указательным пальцем мундштук от прямой траектории.
– Мне нравится хороший булочник, какого бы он ни был цвета. А в тебе, душенька, мне нравится то, что ты понятия не имеешь о ментальном рабстве.
Это было выше понимания Юдоры. Она сделала знак, чтобы официант наполнил ее бокал.
– Ну, голубки! – воскликнула она, обращаясь к Манхэттен и Рубену. – Вы как будто не очень рады скорой свадьбе…
Взгляд хищной птицы в обворожительном оперении снова скользнул по браслету на руке Манхэттен.
Ули Стайнер откровенно скучал. Манхэттен стало его жаль, и она решила сделать над собой усилие.
– Я никогда не была в «Копакабане», – сказала она. – Очень оригинальное убранство.
– Да, не правда ли? – подхватил Стайнер с облегчением – хотя благодарность за то, что она наконец открыла рот, была чуть окрашена сарказмом. – Эти пальмы из папье-маше, фонтаны, пластмассовые ананасы, искусственные раковины… Юдора обожает в «Копе» всё! Даже сегрегацию, даже китайскую еду.
Оркестр в три ряда пюпитров заиграл в ритме румбы «Маринеллу», французский хит. Несколько парочек встали.
– Потанцуем? – предложила Юдора Стайнеру. – А то я начинаю смертельно скучать.