Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Шубханги Сваруп

Широты тягот

Моим родителям, Сунанде и Говинду, ценности слов и мудрости молчания


Острова





Тишина на тропическом острове — это неумолчный шум воды. Дыхание океана, как ваше собственное, никогда вас не покидает. Но вот уже две недели, как волн не слышно: их заглушают раскаты грома и навязчивое журчание. Дождь барабанит по крыше, оскальзывается и пластами рушится наземь. Вода плещет и хлещет, шуршит и бурлит. Солнце умерло, твердит она вам.

В сердцевине звуков таится изначальная тишь. Спокойствие тумана и безмолвие льда.







Новобрачные, Гириджа Прасад и Чанда Деви, покорились своему жребию — незнакомцы в спальне, пропитанной желанием и кишащей эмбрионами снов. А сны у Гириджи Прасада в последнее время неистовы. Ибо ливни способствуют фантазиям — такова ненаучная истина.

Посреди ночи извержение вдруг прекращается, и это будит его. Он успел притерпеться к тропической какофонии, как один из супругов — к храпу другого. Очнувшись от эротических грез, он пытается понять, что случилось. Кто покинул комнату?

Он смотрит с большой кровати вниз — туда, где на простой циновке лежит Чанда Деви, лицом к открытому окну, а не к нему. Возбужденный, скользит глазами по изгибам ее тела в полутьме. В день свадебной церемонии, когда они закрепляли свой союз на несколько рождений, обходя вокруг священного костра семь раз, она послушно ступала за ним следом, твердо уверенная, что судьба опять свела их вместе в новых аватарах. Но в этом воплощении ему придется вновь завоевать место в ее сердце. “А до тех пор, — сообщила она ему в первый же вечер, — я буду стелить себе на полу”.

Сейчас она не спит, расстроенная обличительными криками из потусторонья. Это призрак козленка. Он добрался до их крыши, преодолев бесчисленное множество миров. А теперь его беспокойные копытца спустились под распахнутое окно, наполнив комнату и ее совесть чувством вины.

— Ты слышишь? — спрашивает она, ощутив спиной его взгляд.

— Что?

— Снаружи блеет козленок.

Его напрасная эрекция увядает. Он концентрируется на Чанде Деви и ее тревоге.

— У нас с тобой нет козленка, — с горечью возражает он.

Она садится. Призрак блеет все громче, словно требуя, чтобы она передала своему сонному мужу: “Ты отнял у меня жизнь, но не можешь отнять жизнь после смерти, о плотоядный грешник!”

— Он прямо под нашим окном, — говорит она.

— Ты его боишься?

— Нет.

— Этот козленок тебя напугал?

— Нет.

— Ну так не обращай на него внимания и спи дальше.

Ему хочется добавить “ясно тебе?”, но он не осмеливается взять суровый тон. Его жена, как он уже успел понять, плохо реагирует на логику и принуждение. Да что там — она плохо реагирует чуть ли не на все вообще. Не будь она так соблазнительна, он махнул бы на нее рукой и вернулся ко сну.

— Как ты можешь спать? — спрашивает она. — Ты зарезал невинное существо, изрубил его плоть, зажарил ее с луком и чесноком и съел. А теперь его неприкаянная душа осаждает наш дом!

Если бы к нему стеклись души всех животных, которых он употребил в пищу, его дом стал бы похож на что-то среднее между зоопарком и скотным двором. Здесь не то что прилечь — яблоку упасть было бы негде. Но этого кроткий Гириджа Прасад сказать не может. За два месяца брака он научился пасовать перед бурным воображением своей жены, сознательным усилием воли убедил себя в том, что причина ее странного поведения — именно воображение, а не какое-то психическое расстройство. Иначе откуда взять надежду? Ради своих нерожденных детей и тех долгих лет, которые им предстоит продержаться здесь вместе, он заявляет:

— Если это поможет тебе заснуть, я брошу есть мясо.

Так плотоядный Гириджа Прасад становится вегетарианцем — к большому удивлению жены и своему собственному. Он навсегда отказывается от яичницы, телячьих отбивных и бирьяни[1] с курицей, выторговав взамен всего лишь несколько часов отдыха.







С первым проблеском рассвета она покидает свою постель. Идет на кухню и готовит сложный завтрак. В ее движениях сквозит новая жизнь, в молчании прячется улыбка. Теперь, когда убийства остановлены, можно выбросить белый флаг — испечь алу-паратха[2]. Два часа спустя она подает их мужу и спрашивает:

— Ну как они?

Гиридже Прасаду не по себе, хотя все, казалось бы, не так уж плохо. Солнце наконец вышло. Жена, которая приготовила для него завтрак в первый раз, словно забыла о робости — она покрыла ему колени салфеткой, снует вокруг, касаясь его плеч, и ее теплое дыхание скользит по его коже. Ему хочется найти утешение в мясе и жире, но их на тарелке нет.

— Ну как они? — снова повторяет она.

— Кто? — озадаченно переспрашивает он.

— Лепешки.

— Чудесные.

Жена сдержанно улыбается и наливает ему вторую чашку чаю.

Чанда Деви — ясновидящая. Она чувствует призраков и рада молчаливому обществу деревьев. Чутьем понимает их невысказанные желания. И знает, что отказ мужа от плоти принесет ему пользу. Царство плоти эфемерно и ненадежно, особенно в сравнении с царством растений. У него нет от нее секретов — она видела его до последнего уголка, включая реки крови, которые однажды хлынут из ее собственного тела. И это знание делает Чанду Деви упрямой. Оно обращает ее в требовательную жену.







Отправляясь в Оксфорд, Гириджа Прасад впервые покинул свой родной Аллахабад в одиночку. После четырехдневного путешествия в запряженных лошадьми повозках, на паромах и в поезде он наконец поднялся на борт корабля, отплывающего в Англию, не взяв с собой ни банок с маринадами, ни ги-паратха[3], которые могут храниться дольше человеческого века, ни изображений разнообразных богов и членов своей семьи, включая нарисованный им самим портрет матери.

Оставить богов было легко — особенно Раму, послушного сына, бросившего свою жену без внятных причин, и бабу[4] с берега реки, даже и не бога вовсе, а лишь исхудалого донельзя старика, — но расстаться с портретом матери и избежать при этом серьезной душевной травмы казалось немыслимым. Однако перспектива смотреть ей в лицо за морями-океанами сулила худшее. Чтобы пережить разлуку, он должен был начать новую жизнь. Катастрофически новую, при одной мысли о которой у него обострялся геморрой. Выбравшись на бескрайний океанский простор, он укрылся в раковине молчания. Мертворожденные слезы породили стойкий запор. Прилежный исследователь царства растений, Гириджа Прасад предусмотрительно запасся целыми килограммами шелухи семян исабгола, белого подорожника. Для борьбы с другими физическими недомоганиями у него были с собой сушеные листья туласи, кора нима, имбирь, куркума, корица и молотый перец. В Дувре он с трудом убедил таможенников, что не собирается торговать контрабандными пряностями.

В первый же день своего пребывания в Оксфорде Гириджа Прасад Варма превратился в Ваму — так стали звать его местные преподаватели, непривычные к индийским именам. А вечером того же дня он впервые в жизни попробовал спиртное и вдобавок нарушил вековой запрет на употребление джхута — еды и напитков, уже оскверненных устами кого-то другого. Когда новички пустили по кругу огромную кружку пива, перед ним встал выбор: сразу и без оглядки принять чужую культуру или вечно топтаться на перепутье. На столе у него больше не было богов и портретов, которые могли бы его предостеречь. Следующим утром ему предстояло отведать яиц. Глядя, как дрожит под его осторожной вилкой подсоленный желтый шарик, он ощутил (и позже это ощущение только усиливалось), как сложна и непредсказуема жизнь.







Спустя пять лет Гириджа Прасад Варма, первый индийский стипендиат Содружества, вернулся домой с докторской диссертацией, которую он закончил двумя словами на родном языке: “Джай хинд”. Своему научному руководителю он перевел эти слова как “Индийский народ победит!”. В 1948-м, на первом году независимости, по распоряжению новоиспеченного премьер-министра Индии Гириджа Прасад взялся[5] за организацию Государственной службы лесного хозяйства.

Большинство вечерних разговоров среди аллахабадских чаевниц вертелось вокруг дальних и порой весьма замысловатых связей между ними и этим блистательным холостяком. Но чем его привлекли Андаманы? — недоумевали тетушки. Ведь всем известно, что там обитают только голые туземцы, а из приличных людей туда до недавних пор попадали разве что ссыльные, борцы за свободу. Ходят слухи, что на этих островах совсем нет коров и оттого местным жителям приходится пить чай без молока.

Одна из участниц этих бесед, обладательница золотых медалей по математике и санскриту Чанда Деви, почувствовала облегчение. Медали сковывали ее, как пояс верности. Кто осмелится взять в жены умную и образованную девушку? Только кто-нибудь, отвечающий еще более высоким стандартам. Вообще-то, будь ее воля, она вышла бы за дерево. Ей одинаково не нравились и женщины, и мужчины, мясоеды — еще меньше, а поедатели говядины — меньше всех. Но в 1948-м выдавали замуж даже мизантропок, хотя бы ради увеличения численности рода.

Свести их вместе было суждено согбенному, исхудалому бабе́ с берегов Сангама — места слияния Ганга, Ямуны и мифической Сарасвати. Эти песчаные берега всегда кишели паломниками, которые пели, стенали и громко молились, создавая у местных лягушек впечатление, будто брачный сезон здесь продолжается круглый год.

Мать Гириджи Прасада, закутанная в гонгат[6], явилась к старцу с подношением — бананами и гирляндой из солнечных ноготков. Коснулась его ног и заговорила взволнованно, сбивчиво. Ее сын исключительно умен, обладает исключительно высоким статусом, его ждет исключительно светлое будущее. Кроме того, он исключительно красив. Он сохранил черты матери, а отцовский у него только подбородок.

— Так в чем же трудность с вашим сыном, бехенджи? — поинтересовался святой.[7]

— Я не могу найти ему достойную жену!

— Но в чем же трудность? — снова спросил мудрец.

Мать Гириджи Прасада уже собиралась повторить свой ответ. Но, увидев на лице старца улыбку, осеклась. Святые люди имеют манеру говорить загадками и обрывками фраз. В полной тишине баба́ съел половину банана, взял гирлянду и подбросил в воздух. Та перевернулась несколько раз и упала на плечи погруженной в пение гимнов Чанды Деви, немало ее удивив. Так и был определен брак между мужчиной, который изучал деревья, и женщиной, которая с ними говорила.

— Но как же так, баба́? — взмолился отец Чанды Деви — теперь пришел его черед жаловаться. — Моя дочь не говорит по-английски, она убежденная вегетарианка. А этот человек, которого вы ей выбрали, — он написал диссертацию по английским названиям растений, и… и я слышал, что он ест говядину!

Старец очистил другой банан.

— Ты видишь только то, что творится в настоящем, сынок, — сказал он и протянул расстроенному отцу кожуру: пусть поможет ему совладать с метафизическими истинами.







Истина в том, что вместе их свели острова. Чанда Деви мечтала сбежать из своего душного жилища в компанию деревьев. С Гириджей Прасадом все обстояло несколько сложнее.

Хотя острова дали свое имя окружающему их Андаманскому морю, этим их покладистость и ограничилась. Куры здесь сидели на ветвях манго, как голуби. Бабочки, засыпающие на лету, падали, кружась, точно осенние листья. Крокодилы-аскеты медитировали на опушках мангровых рощ. У видов андаманской флоры и фауны не было названий. В течение очень долгого времени эти острова никто не мог колонизировать, потому что непроходимая чаща хранила в себе не только секреты естествознания. В ней прятались странные племена — остатки народов, в незапамятную пору мигрировавших вдоль берегов Индийского океана. Эти люди предпочитали языковой путанице чтение мыслей и облачались лишь в первобытную ярость. Для защиты от сифилиса цивилизации у них имелись лишь луки и стрелы. Их мир был гигантским островом, который удерживала от распада не гравитация, а огромные лианы.

На этой узловатой нитке островов Гириджа Прасад надеялся вести ту жизнь, о которой мечтал, — уединенную. Истый ученый и бестрепетный холостяк, он обращался с каждой женщиной как с сестрой, теткой или племянницей. Он не замечал, что притягательность девственных лесов объясняется не только их неисследованностью, но еще и перспективой консуммации. Здесь его мир претерпел землетрясение. Однажды на лесной прогулке он увидел дерево, которое на самом деле было двумя переплетенными деревьями, и по его телу пробежала дрожь. Фикус священный обвился вокруг ствола андаманского птерокарпуса высотой в шестьдесят футов. Впервые в жизни Гириджа наткнулся на два взрослых дерева, растущих в коитальном объятии; их кроны заслоняли собой небо. Орхидеи-паразиты нашли опору в этом сплетении. Раковая опухоль высоко на стволе нарушила течение его мыслей своей почти человеческой физиономией — деревья будто смотрели на него в ответ. Бугристые корни расползались по земле бледными удавами. Ему чудилось, что они потихоньку подбираются к нему и замирают у самых его ног. Стоя там, Гириджа Прасад чувствовал себя суетливым муравьем, тянущимся к невозможному.

Так что позже, когда мать принялась подыскивать ему невесту, он не стал возражать. Наука научила его, что все сущее опирается на мужское и женское начала. А острова соблазнили красотой всего сущего.







Через месяц после прихода муссонов четыре стены и крыша, предназначенные для защиты молодоженов от воды, превращаются в чистый символ, что-то вроде теплого пожелания, оставленного напоследок Британией. Ибо дождям удается проникнуть в самую глубь их бытия. Рушится невидимая стена, и прибывших захлестывают интересы и переживания из другой поры.

Когда Гириджа Прасад прибыл сюда, он верил в полуправды вроде той, что гласит: “Человек — не остров”. Лишь через год он понял, что и остров тоже не остров. Это часть более крупной геологической формации, включающей в себя все земли и океаны мира. В полумиле от дома он обнаружил живое растение, которое раньше находили только как окаменелость на Мадагаскаре и в Центральной Африке.

В день, когда ливням и его роману с бифштексом суждено было завершиться, Гириджа Прасад посвятил свои рабочие часы изучению предка всех материков. Пангея — сверхконтинент, единое целое, в состав которого входили все нынешние земли. Возможно, он и был объяснением находки неподалеку от его дома, очутившейся на острове, когда индийский субконтинент откололся от Африки и врезался в Азию. Изучая расстеленную перед ним карту мира, Гириджа Прасад сказал вслух: “Невероятный пазл”.

Ночью его дневные труды были вознаграждены сновидениями. Животик Латинской Америки уютно дремал в выемке Западной Африки. Пазл сложился так идеально, что Пангея воскресла. То, что днем казалось хаотической мешаниной из корявых обломков, теперь стало живым существом. С восторгом он увидел, как оно распростерло объятия — широко, от Аляски до русского Дальнего Востока, — как подняло голову и встало на цыпочки, опершись на противоположные полюса. Пангея, восхитительная, как балерина! Это возбудило его. Но прекратившийся вдруг ливень — разбудил. Вынужденный гадать, что могло бы случиться во сне дальше, он спросил себя: а почему континенты вообще решили расползтись? В трещины хлынула вода, ручейки превратились в речушки, те — в огромные реки. И скоро возврат к прежнему стал невозможен.

За одну ночь реки нащупали трещины, которые могли заполниться только океанами. Это в природе воды — поглощать вакуум, иззубренный горными пиками, ущельями и прочими асимметричными объектами. Только глупец может считать берега материков, песчаные косы и выжженные солнцем клочки земли завершением непрерывной поверхности воды. В лучшем случае это бреши и паузы. Или бессмысленный щебет. Острова — бессмысленный щебет в медитирующем океане.

Он покосился с просторной кровати вниз, на силуэт жены. Интересно, о чем думают континенты? Возможно, Пангея грезила о том, чтобы стать мириадами островов. Возможно, мириады островов грезят сейчас о том, чтобы стать единым целым. Возможно, подобно нелепо одетым морякам, которых рассылали по всему свету сумасшедшие королевы, части света обнаружили, что конец одного мира — это начало другого…

А впрочем, какая разница? — подумал он. Даже имей мы ответы, это не спасло бы нас от одиночества. Как и остров, на котором стоял его дом, он уплыл в океан слишком далеко, чтобы менять путь. Только бог мог помочь ему вынести одиночество, созданное их раздельными постелями. На краткий миг атеисту захотелось поверить в бога.







Атеизм Гириджи Прасада, выросшего в семье ревностных индуистов, не был результатом бунта. Гириджа просто расширил свое мировоззрение, как Пангея во время оно распростерла свои объятия. Неторопливые морские путешествия между Индией и Англией, Калькуттой и Порт-Блэром изменили его. “Когда стоишь на палубе корабля и смотришь на сине-зеленую гладь, ты словно заглядываешь в саму бесконечность, — как-то написал он брату. — А когда оказываешься один перед лицом бесконечности, тебя волнуют не твои убеждения, а то, что ты отверг”.

Сойтись ближе этой ночью им было не суждено. Континенты, разделенные своими убеждениями, бог — хрупкий перешеек, соединяющий их.

А роль дьявола тогда играл козленок.

“Неужели ты не слышишь, как он блеет?” — спросила она. И у Гириджи Прасада пропала эрекция, в девяносто девятый раз за первые два месяца их брака.



* * *

Конечно, Гириджа Прасад не вел счета своим утраченным эрекциям, но явление это вскоре сделалось символом тревоги и незавершенной любви, подобно тому как розы — воспевание самой любви, провозглашение этой интимной невидимой связи между двумя людьми.

Став взрослым, Гириджа никогда не жил с женщиной и мог только догадываться о том, как переворачивается жизнь человека, когда в нее вступает дама. Он освободил половину своего гардероба, оставив ей самые удобные полки и плечики. Но затем, понаблюдав за женами других чиновников, решил, что его жене также может потребоваться на каждый случай отдельное сари в комплекте с соответствующими браслетами и сандалиями. Тогда он заказал новый гардероб, из бирманского тика. Затем, опьяненный прелестью лица, которое ему только предстояло увидеть, укрепил на дверце зеркало в полный рост. Еще стояла проблема занавесок: у него не было ни одной. Приватность нужна только женщинам. Кроме того, при отсутствии соседей Гиридже попросту не от кого было прятаться. Так что он завесил окна своими размотанными тюрбанами и набедренными повязками — единственными кусками ткани, которые хоть как-то годились для этой цели.

Прежде чем пуститься в долгое и вдохновенное путешествие, которое совершает большинство животных в поисках пары, он много думал о ней. Гнездышко он для нее свил, но как показать ей свою благодарность? Шекспир и поэты-романтики научили его, что женщины любят розы или, по крайней мере, когда их с ними сравнивают. Поэтому он заказал корзину самых красивых, какие видел за всю жизнь, — тех, что растут на далеких голубых холмах Калимпонга. К сожалению, месяц изнурительного пути по горным перевалам и морю пережила лишь одна из них. Вскрыв корзину, он увидел вместо гигантских, розовых, как фуксии, цветов пучок высохших стеблей и увядших бутонов. Это показалось ему знаком — дурным знаком. Последний уцелевший бутон он твердо решил сохранить. Он устроил его у себя в кабинете для защиты от палящего солнца — так, чтобы на него попадали только самые нежные лучи на рассвете и закате, — и обеспечил ему капельный полив. В одном из последних номеров “Оксфордского журнала прикладной эстетики” сообщалось, что растениям нравится западная классическая музыка, особенно Моцарт, и он перетащил в кабинет граммофон, чтобы постоянно тормошить символ своей любви и не дать ему заснуть вечным сном.

Вернувшись вместе с женой, Гириджа с восторгом обнаружил на столе огромный одинокий венчик, встретивший его взгляд чудесными переливами розового цвета. Наконец-то пристанище недавнего закоренелого холостяка обрело вид, по-настоящему достойный его новой супруги.







Известное на островах под названием “Бунгало Гуденафа”, жилище Гириджи Прасада построили в 1930-е, чтобы обеспечить лорда Гуденафа временным приютом в одном из его путешествий. Как часто бывает, когда речь идет об именитых гостях, никто толком не знал цели его экскурсий в отдаленные уголки Империи и особенно на Андаманские острова, где было уже готово очередное каторжное поселение. Строительство вяло тянулось десятилетиями, место несколько раз меняли, но наконец все же закончили тюрьму и административное здание. Из каждых трех рабочих, в основном заключенных, двое умерли во время возведения тюрьмы — причиной были стрелы туземцев, укусы многоножек, нападения крокодилов, пытки, виселица и старая добрая тоска по родине, — а остальным предстояло погибнуть в ее каменных стенах. Империя не видела в этом большой потери.

Уединенность архипелага подхлестывала воображение колонизаторов, помогая им создавать изощренные методы пыток — под каждый оригинальный метод можно было выделить свой островок. Она же вдохновила лорда Гуденафа на нечто большее, нежели обычная инспекция каменной кладки и экзотические пляски с туземцами. Последние приобретения Британской короны в этих краях привлекали его потому, что он лелеял тайную мечту. Лорд Гуденаф хотел давать имена. Благодаря собственному имени у него рано развилось[8] чувство юмора, и он долго ждал случая вволю поупражнять его на ничего не подозревающих божьих тварях и географических объектах. Из своей комфортабельной, но скучной родовой усадьбы лорд пристально следил за событиями в Индийском океане, усыпанном загогулинами островов. Чутье подсказывало ему, что на островах чрезвычайно удобно оттачивать искусство именования. Особая изоляция должна рано или поздно превращать биологические виды в эндемичные, требующие особых названий. Единственное исключение из общего правила представляли собой сами британцы. Они нарушили большинство законов природы, рассеявшись со своего острова по сонму других и не потеряв при этом никаких первоначальных видовых характеристик, разве что толику мозгов.

Лорд Гуденаф полагал, что с помощью удачных названий можно скрещивать языки примерно так же, как колонизаторы насильно скрещивают между собой различные культуры. Приплыв на своем роскошном корабле в безымянную бухту во время утренней трапезы, он нарек ее Бухтой завтрака, а места, годные для высадки на ее берегах, — Мармеладганджем, Беконабадом и Пончикпуром.

В доме, где теперь жил Гириджа Прасад, лорд Гуденаф провел неделю. Все здесь было тщательно подготовлено к его визиту. Раньше массивная горная вершина, на которой воздвигли бунгало, служила удобным перевалочным пунктом для племен, направлявшихся с запада на восток, но затем политические заключенные под угрожающие звуки ружейных выстрелов в небо вырубили здесь все заросли. Для защиты от ливневых дождей и землетрясений дом поставили на сваи. Соорудили и платформу-засидку на высоте примерно в три этажа. С этой фантастической высоты лорд Гуденаф наблюдал тех, наблюдение за кем должно было обеспечить ему вечную память благодарного человечества. Именно оттуда он разглядел в бинокль голых туземцев, имеющих значительно более крупные груди и зад, нежели представители всех прочих известных науке племен. Завороженный их выдающимися достоинствами, лорд не заметил, что все они обладают еще и дополнительным большим пальцем. На то, чтобы подыскать для них идеальное название — простое, но отражающее эту грудозадую доблесть, — у него ушла не одна неделя.

Его осенило гораздо позже, по пути домой, когда он сидел в кают-компании, разрезая кусок бекона на шесть равных частей, — этот утренний ритуал помогал ему перенести однообразие бескрайних морских просторов. И всплывшее в голове лорда название приблизило его, находящегося в плену детских попыток сыграть роль Бога, к тому, чтобы отыскать Бога. Так самое опасное на острове племя шестипалых было окрещено именем “божественных нанга”, или, как позже перевел это Оксфордский словарь, “божественных нагих”.







Через пять лет после визита лорда Гуденафа на Андаманы все колониальные постройки были уничтожены землетрясением. Остров, где находилась главная резиденция британских властей, и вовсе раскололся надвое. Бунгало Гуденафа тоже рухнуло, а засидка соскользнула с холма так легко, будто стояла на банановой кожуре. Землетрясение стало предвестником более крупных катастроф — в частности, Второй мировой войны.

В военные годы Андаманы первыми провозгласили независимость от Британии, но их тут же захватили японцы. Тогда как белые люди едят ложками, вилками и ножами, короткие люди обходятся двумя деревянными палочками. Эта простота мышления проявилась и в способах пыток. К чему заковывать пленника в кандалы, если можно выкручивать ему руки и ноги, пока они не сломаются? Зачем его вешать, если можно снести ему голову мечом? И зачем отнимать у местных запасы съестного, если можно утопить их в океане и тем самым решить проблему нехватки еды?

Для британцев развалины бунгало — это всего лишь разбросанная по траве карточная колода, но японцы увидели в них скрытый потенциал. Как профессиональный шулер, сдающий карты заново, они собрали дом опять и объявили его своей резиденцией, окружив несколькими бункерами на соседних склонах. Они завезли на остров гигантских улиток родом с Малайзии — хороший источник белка. Когда британские корабли взяли архипелаг в осаду и перекрыли все пути для поставки провизии, эти улитки стали для осажденных настоящим спасением — бери и жуй, даже солить не обязательно. Еще десять лет спустя о поедателях брюхоногих будут напоминать разве что полуразрушенные бункеры. Количество улиток резко вырастет, и в результате они станут самыми злостными огородными вредителями, уступающими по этой части только оленям-мунтжакам, завезенным британцами ради того, чтобы на них охотиться.

Когда в войне произошел перелом в пользу союзных войск, лорд Гуденаф создал в палате лордов новый комитет, дабы вернуть острова обратно в лоно Империи. Но радость победы во Второй мировой оказалась скоротечной, как восход солнца, — ибо солнце над Британской империей уже закатилось. Теперь Андаманские острова вошли в состав независимой Индии. Лорд Гуденаф невольно почувствовал себя обманутым: он, влиятельный аристократ из величайшей колониальной державы, какую только видел свет, больше не имел права вернуться туда, где по могуществу едва не сравнялся с Богом.

Ни голодающие улиткоеды, ни отступающие сахибы не были реальной властью, и еще почти два года Андаманы оставались фактически брошенными. В эту пору четверо пьяных юнцов-каренов — представителей этого народа британцы завезли сюда из Бирмы, чтобы было кому работать на их фермах, — объявили себя верховными правителями архипелага и превратили Бунгало Гуденафа в свой дворец. Вечера они коротали в патио, подрисовывая усы королю Георгу на британских рупиях и кроя из скатертей государственные флаги. Часами обсуждали они национальный символ свободных островов. Будет ли это свирепая многоножка длиною в целый фут или крошечная хрупкая птичка салангана, которая лепит себе гнездо из собственной слюны? В 1948 году контора Службы лесного хозяйства стала на островах единственным представительством нового государства — как потрепанный флаг, развевающийся на предательски шатком снежном пике.







Когда ничего этого не знавший Гириджа Прасад решил перебраться в Бунгало Гуденафа, он поступил так в точности по той же самой причине, по какой оно притягивало к себе “божественных нанга”, британцев, японцев и каренов. Стоя на этой вершине и глядя, как блестит солнце на обманчиво голубом море, ты чувствовал себя властелином мира.

В то время как Гириджа Прасад готовился привезти сюда свою невесту, лорд Гуденаф вынашивал новые планы. Теперь он собрался в вояж по тихоокеанским островам. Пока новобрачные коротали медовый месяц в недрах затянувшейся бури, лорд возобновил свое путешествие к Богу. Бороздя воды Тихого океана, он понял, что все названия, какими бы новыми и уникальными они ни были, в конечном счете являются синонимами универсальной, но трудной для осознания истины. Природа жизни, борьба за выживание — все это остается одним и тем же, независимо от того, сколько у существа пальцев.

Вскоре он умер.



* * *

Она заставила нервничать всех, кто считал бунгало своим обиталищем, и живых, и мертвых. Как в душе Гириджи Прасада перед свадьбой, в этом доме на ходулях поселилось беспокойство. Появление Чанды Деви взволновало призраков борцов за свободу, вечно голодающих улиткоедов и самого лорда Гуденафа, который вслед за теплыми течениями дрейфовал между Тихим океаном, Андаманами и своей родовой усадьбой.

Всем призракам жилось вольготно, покуда ее ясновидческий взгляд не напомнил им об их ущербном бытии и неуклюжих манерах.

— Невежливо влезать в спальню дамы, — предупредил лорд заключенного-пенджабца, имевшего привычку разваливаться на кроватях, как собака. — А ты раздобудь себе новый мундир. Я догадываюсь, что ты погиб от взрыва, который вышиб тебе мозги и заодно сорвал с тебя одежду, но дама будет шокирована, если увидит у себя в саду голого мужчину, да еще таких микроскопических пропорций, — велел он солдату-японцу. Но тот не понимал по-английски, так что лорд Гуденаф взял на себя труд собственноручно обернуть его чресла британским флагом.

Сначала японец смутился. Но затем это чувство сменилось благодарностью.



* * *

Только во время чаепития эти двое вынуждены сидеть лицом к лицу. Ибо Чанде Деви больше нечего подавать и накрывать, и ей волей-неволей приходится сидеть смирно. Этим искусством их дом овладел давно. Он пережил бури, землетрясения и войны простым способом — намертво застыв на узком пике над океаном. Сидеть в саду, глядя, как бордовое солнце закатывается над изумрудно-зеленым архипелагом, — занятие не из самых умиротворяющих. Оно вынуждает плавать в одиноком мире мыслей, тревог и мечтаний. Но изолированности они не ощущают.

— Здесь все ради чего-то, — пытается он разрушить чары, указывая на сад. — Лимонная трава, которую ты добавила в чай, — говорит он, прихлебывая из чашки. — Я посеял ее, чтобы укрепить почву на склоне и предотвратить оползни в сезон дождей. — Она улыбается, и это его ободряет. — И лимоны… — продолжает Гириджа Прасад. — Ценить лимон значит ценить мудрость всего созданного. Если в джунглях к тебе присосались пиявки, выжми его на них, и они сразу отвалятся. Сок, выжатый на укусы и раны, действует как антисептик. А при обезвоживании ничто не восстановит тебя так, как целый лимон, особенно кожура.

Она краснеет. Теперь щеки у нее густо-розовые, как цветы на розовом кусте перед ними. Он озадачен. Как разговоры о лимонной траве и лимонах могли превратить норовистую леди в робкую девицу? Наступает неловкая тишина, так что он повторяет свои слова:

— Все в этом саду я посадил сам. Здесь все ради чего-то.

— Спасибо, — вырывается у нее. — Эти розы прекрасны. Если бы не твои старания, они бы не выжили.

Теперь его очередь краснеть.

Лишь гораздо позже, коротая часы в своем кабинете, он задумается: откуда она узнала? Ведь розы удалось вернуть к жизни раньше, чем она сюда приехала.







Дни порождают новое небо, дающее приют и солнцу, и дождям. Под ясным взором позднего утра острова без конца кропит мелкая морось, вызывая появление грибов и плесени на всем, куда она попадает, будь то кора или кожа. Это один из тех дней, когда то и дело поглядываешь на небо, надеясь поймать радугу. Воздух тяжел, а на сердце еще тяжелей.

Когда солнечные лучи и дождевые капли сыплются вниз, как разноцветный песок в одной склянке, наступает так называемый брачный час. В разных сказаниях, в зависимости от долготы и широты, на которых живут сказители, а также от их фантазий, склонностей и модели питания, брачуются разные существа — лисы, улитки, обезьяны, вороны, леопарды, гиены, медведи, а иногда и сам дьявол. Ибо ад, как и все прочее, — дело рук семейного меньшинства. Возможно, мир вертится благодаря холостякам, но опорой ему служат женатые.

На островах час солнца и дождей устроен по-своему. В этот час здесь властвуют не фольклорные союзы, а гигантские многоножки. Длиною в целый фут и с огромными челюстями, они способны выхватить человека из реальности и вернуть его в тот миг, когда он с отчаянными воплями покидал материнскую утробу. У многоножек нет охоты остепеняться, тем более с помощью людей. Островитяне знают это: их кусали, и не раз.

Выползая из своих сумрачных подземных убежищ, грозные беспозвоночные хотят лишь понежиться на солнышке и вволю полакомиться тучами насекомых, затеявших танцы после первого дождичка. Но глупым двуногим, одержимым мыслями о мифических союзах, непонятны столь простые желания. Когда к многоножкам подходят слишком близко, они кусают от испуга. И раскол усугубляется. Люди — укушенные, боятся еще сильней. Многоножки — напуганные, еще больней кусают.







Гириджа Прасад сидит на ступенях веранды, старательно подставляя солнцу босые ноги. Сняв боты, чиновники нередко обнаруживают, что между пальцами у них завелась плесень. Хуже этого он и представить себе ничего не может. Его, истого ученого, страшит перспектива стать объектом изучения. Но нынче утром обычный ритуал служит поводом для того, чтобы посидеть снаружи и поглазеть на жену, которая возится в огороде.

Чанда Деви на грядках, собирает под моросью дневной рацион овощей. Живое воплощение грации и равновесия, она присела на корточки, и ее центр тяжести, округлый и соблазнительный, как бы рискованно завис в воздухе без всякой поддержки. Чтобы пустить в ход обе руки, ей пришлось зажать зонтик между плечом и щекой.

Она собирает помидоры с той же сосредоточенностью, с какой расчесывает себе волосы, подает ему вегетарианские блюда и топчет нехоженые косогоры островов. Глядя на это, он нервничает. Предлагая ей руку, опасается, что его рука дрогнет. Не доев до конца пятую лепешку, положенную ему на тарелку, тревожится, что его подводит аппетит.

Сейчас он наблюдает за предметом своих вожделений, и вдруг происходит нежданное. Чанда Деви оказывается на земле. Его жена упала в грязь! Прикрывшись зонтиком, она словно отталкивает что-то ладонями.

Он мчится к ней как был, босиком. Неужели она увидела многоножку или, хуже того, ее уже укусили?

— Где она? — кричит он. — Не бойся, я ее убью!

— Кого? — недоуменно спрашивает жена. Не обратив внимания на его протянутую руку, встает сама и отряхивает с локтей мокрую землю.

— Многоножку!

— Где?

— Куда она тебя укусила? — торопливо спрашивает он: надо успеть отвести ее в бунгало и выжать на рану лимон, прежде чем она упадет в обморок от боли.

— Никто меня не кусал.

Нимало не взволнованная, она снова принимается собирать помидоры. Почему его все время тянет говорить об убийствах?

Муж оторопело стоит на месте. С ней ведь точно что-то случилось, не просто же так она упала. Ошибиться он не мог, поскольку не сводил с нее глаз. Озадаченный, он возвращается на крыльцо. Решив покончить с лечебным прогреванием, уходит в дом. Сегодня ему доставили морем важную почту — журнал с картой гипотетической Пангеи, призрака, которого ему не терпится увидеть.

Однако индийская почтовая служба, эта заправская иллюзионистка, опять взялась за свои фокусы. Усевшись за стол из древесины андаманского птерокарпуса, он обнаруживает, что все страницы журнала склеились вместе и по текстуре похожи на кору. Он поднимает журнал в надежде определить виновника по запаху. Видимо, кто-то пролил на его посылку молоко. Если точнее, банку сгущенки. На острове, где молока не найти днем с огнем, такие банки на вес золота. Но Гириджа не хочет сдаваться. Вооружившись ножом для разрезания бумаги, он начинает аккуратно отделять одну страницу от другой по очереди — сложная и скучная процедура, которая грозит занять целое утро.

Даже в необъяснимом мире его жены то, что случилось сейчас на огороде, выглядит очень странно. Возможно, она просто постеснялась показать ему, куда ее укусили. Или это была не многоножка, а какое-нибудь насекомое. Или она вдруг с ужасом осознала, что, собирая овощи, убивает то, что могло бы стать полноценным растением, а может, и деревом. В любом случае беспокоиться не о чем, думает он. Большинство женщин обладает повышенной чувствительностью, и это происшествие лишь доказывает, что его жена — нормальная представительница своего вида.

Чем дольше он наблюдает со стороны за человеческими особями женского пола, тем более вероятной кажется ему эта гипотеза. Подростком, в Аллахабаде, Гириджа Прасад внимательно отмечал про себя, в каких местах Тулсидасовой “Рамаяны” слушатели плачут[9] сильнее всего. Мужчины старались замаскировать свои слезы чиханием и другими мелкими неприятностями физического характера, тогда как женщины охотно превращали свои в эффектную демонстрацию веры, хотя ему никогда не удавалось понять, что именно вызывает у них эту реакцию. Вроде бы естественно было бы переживать, когда Сита воссоединялась со своим мужем Рамой после ее джентльменского похищения десятиглавым Раваной или когда этот муж изгонял ее из царства только из-за глупой болтовни какой-то прачки, но самые бурные излияния чувств происходили, когда книга закрывалась и объявлялось о завершении очередной встречи. Женщины рыдали без всякой логики и причины.

Чанда Деви, оставшись в одиночестве, вздыхает с облегчением. Только что ей пришлось нелегко. Она защищалась зонтиком от изможденного призрака, завернутого в знамя, который бродит за ней по грядкам и донимает ее дурацкими спектаклями. Взяв два прутика на манер палочек для еды, он показывает ей, чтобы она разбила ракушку и выковыряла оттуда мягкое мясо. Потом выразительно потирает живот. Смерть, надеялся солдат, избавит его от голода, который он испытывал на протяжении целой недели. Однако голод преследует его и в загробной жизни. Окруженный толстыми улитками, японец не способен разбить ни единой ракушки и извлечь из нее питательную плоть своими слабыми пальцами с ломкими, точно стеклянными, ногтями. Он молит миссис Варму о помощи. Как и пенджабский мятежник — тот усаживается на обеденный стол рядом с ее мужем и требует, чтобы горячие блинчики-мальпуа подавали сначала ему, а не “предателю, который одевается и говорит как британец”.

Нет, она-то не безумна. Место, куда привез ее муж, — вот настоящий сумасшедший дом. Но она боится говорить ему о своих трудностях. Мужчин не радует, когда их жены общаются с другими мужчинами, особенно с голыми и отчаянными незнакомцами.

За то время, пока Чанда Деви собирает овощи в огороде, моет их, режет, варит и подает на обед вместе со свежеиспеченными роти[10], Гириджа Прасад успевает разделить все страницы журнала и сталкивается с новой гипотезой своего существования: под действием молока и соленых ветров Пангея превратилась в огромное разноцветное пятно, формой напоминающее женские гениталии.







Чанда Деви знает, что ее присутствие отвлекает его. Это видно по тому, как он ерзает, как беспокойно подергивает ногой. Она знает, что ее вид заставляет его нервничать. Это улавливается даже в запахе пота — она ведь ежедневно нюхает его белье. Его носки пахнут копытами. От рубашек идет тяжелый, землистый дух — словно листья, траву и фрукты вдавило в темную почву ногами животных, дождями и ветром. Даже в его запахах она не находит передышки. Несмотря на приятную ночную прохладу, от простыней пахнет тревожным потом вперемешку с тропической сыростью.

Сегодня в эту смесь добавился новый смертоносный аромат — от единственной капли мангового сока, угодившей на его рукав прошлым вечером. Накануне корабль с материка привез для Чанды Деви корзину отборнейших манго, заказанных ее мужем, их вырастили на другом конце Индии, на красноземе западного побережья. В июне плодами манго наслаждается вся страна, от самого южного ее кончика до границы равнин. И Гириджа Прасад твердо намерен испробовать эти плоды во всем их царственном разнообразии, особенно после своего обращения. Сорт, который прежде назывался “альфонсо” в честь португальского генерала, новоизбранные представители свободного народа переименовали в “шиваджи” — по фамилии национального героя, отважного борца с иноземными захватчиками.

Чанда Деви тронута. Она моет и вытирает манго, кладет их в стеклянную вазу и ставит ее в центр стола. Потом смотрит, как муж затыкает за ворот салфетку наподобие слюнявчика, закатывает рукава и при помощи ножа и вилки ловко разделывает манго на кубики. Однако случайная капля все же соскальзывает с его вилки на мизинец, а оттуда — на рукав. Будь Чанда Деви в одиночестве, она откусила бы черенок, сняла пальцами кожицу и впилась зубами в мякоть, не посадив себе на сари ни единого пятнышка. Но в его обществе она робеет и потому берет кубики, нарезанные мужем.

— Когда я ел их в последний раз, они назывались “альфонсо”, — говорит он. — А теперь “шиваджи”. Кто бы мог подумать, что в эпоху независимости даже манго почувствуют себя другими?

Чанда Деви, воспитанная в прямолинейном духе санскритской литературы, не ведает об английской одержимости остроумием как высшей формой интеллекта. Она понимает замечание мужа буквально.

— Мы дети почвы, а они — плоды, — говорит она. — Они более чуткие. Перемены в правительстве, нападки на их веру — все это сильно на них действует, сильней даже, чем саранча или червяки. — Она ощущает его удивление. — Когда я ем индусские овощи, фрукты и стручки, мне не так плохо, — продолжает Чанда Деви. — Другое дело мусульманские или христианские — они ведь живут только раз.

— Но смерть грозит всем живым существам, независимо от их религиозных убеждений, — отвечает Гириджа. — Христианские манго могут надеяться на рай, мусульманские — на воскрешение в Судный день. Во всех теологических спорах человеку дано только рассуждать, но не судить. Этой привилегией обладает лишь предмет изучения — то самое бесформенное, бесполое всемогущее начало.

Защищая мусульманские манго, Гириджа Прасад создает прецедент и для себя, особенно для кулинарных предпочтений, с которыми его вынудили распрощаться.

Хотя Чанда Деви сидит с абсолютно невозмутимым видом, в душе она глубоко взволнована. Пусть ее муж не замечает призраков, устроившихся с ним рядом, пусть не помнит других случаев, когда он и его нынешняя жена вместе ели манго в своих предыдущих жизнях, он тоже способен видеть вещи, которых не видит она.







Позже в тот же день, когда муж оставляет Чанду Деви с призраками Бунгало Гуденафа, она закрывает дверь своей спальни, чтобы ей не мешали. Воспитанные в старых традициях, призраки ни за что не войдут в комнату, если ее дверь закрыта, и не станут подглядывать в окно с задернутыми занавесками.

Уединившись, она достает кожуру манго, так тщательно очищенного ее мужем полчаса тому назад. Эта скользкая тряпочка — напоминание о ярко-оранжевой мякоти, съеденной ими вместе, о мыслях, которыми они обменялись. Она гладит кожуру пальцами, легонько потирает и нюхает. Влажная и волокнистая изнутри, гладкая, блестящая и ароматная снаружи. Интересно, думает она, человеческая кожа тоже такая?







Восьмилетней девочкой Чанда Деви однажды спросила у матери: “Мама, как получаются дети?” Мать покраснела, отчитала дочь и велела ей никогда больше об этом не спрашивать, особенно у отца.

Затем, терзаемая своими неразделенными тревогами, мать Чанды Деви отправилась за советом к приречному святому. В ту пору он еще считался молодым — всего сто два года.

— Баба́, — сказала она, преподнеся ему цветы и фрукты, — моя маленькая дочь задает ужасные вопросы. На днях… но как объяснить тебе? Мне стыдно даже повторить ее слова. — Она поправила сари, чтобы как следует прикрыть волосы, и оглянулась — не подслушивает ли кто-нибудь? — Она спросила, как получаются дети. Я мать и не могу от нее отречься. Но кто возьмет ее замуж, баба́, если она будет и дальше задавать такие вопросы?

Баба́ сосредоточенно раскладывал цветы и фрукты по размеру. Один цветок календулы оказался больше яблока. Это вызвало у него улыбку.

— Бети́[11], — ответил он, — сейчас Кали-юга, эпоха зла и безнравственности. Чтобы зачать ребенка, мужчине и женщине достаточно взяться за руки — вот какова ослепляющая власть Камы! Придет время, — глаза его расширились, а голос окреп и пророчески завибрировал, — придет время, когда юноши и девушки будут держаться за руки до свадьбы. Они станут брать за руки многих юношей и девушек — не стесняясь, у всех на виду!

Хотя это и не избавило мать Чанды Деви от ее бедственного положения, вернувшись, она наказала своим детям до свадьбы ни в коем случае не держаться за руки с представителями другого пола. Ей, измученной необходимостью растить шестерых детей, слова бабы́ принесли тайное облегчение. Вопрос дочери вызвал у нее такую досаду в первую очередь потому, что она сама не знала, как получаются дети. Но теперь у нее появилась надежда. Она старалась не трогать мужа за руки, особенно когда он на нее ложился.







С тех пор как Чанда Деви задала матери этот вопрос, в ее жизни изменилось многое, однако она до сих пор не нашла на него ответа. После трех месяцев брака она подозревает, что для рождения ребенка мало просто взять мужа за руку. Как иначе объяснить, что в его обществе гусиной кожей покрывается все ее тело, а не только руки?

Мужа Чанды Деви, ученого до мозга костей, занимают более капитальные вопросы, не до конца проясненные наукой. Хотя нет достаточных оснований полагать, что у homo sapiens имеется брачный период, пока не хватает данных и для того, чтобы исключить существование оного. Такая неопределенность угнетает его, а в условиях тропического климата ситуация становится еще запутанней. Даже тигров с их четко определенными брачными ритуалами, которые начинаются с того, что самка громко ревет, привлекая к себе внимание самца, а кончаются иногда тем, что она бьет его лапой, тропическая жара заметно дезориентирует. Одно исследование показало, что в зонах умеренного климата репродуктивные дни у представительниц вида Panthera Tigris наступают со строгой регулярностью, но в тропиках эти животные спариваются на протяжении всего года.

Если бы у человеческих особей, как у других млекопитающих, случалась течка с характерными признаками, говорящими о готовности, будь то особые цвета, звуки или манера себя вести, Гиридже Прасаду не пришлось бы тратить время на нервное ожидание и рассуждения о теологии и манго.



* * *

В катастрофически бедной социальной жизни островов появление миссис Вармы вызвало настоящую бурю. О ней судачат все кому не лень (к большому облегчению офицеров с их женами). До ее приезда самый крупный скандал на островах разгорелся, когда пес начальника почтовой конторы сбежал за докторской дворняжкой. Почтмейстер заявил доктору, что тот нарочно сманил его чудесного лабрадора в надежде завести себе второго любимца, а доктор в ответ заявил, что он наверняка мучил свою собаку, иначе с чего бы ей было удирать? Какой бы занимательной ни была эта история с ее мотивами похищения, пыток, размолвки между товарищами и причастности почтового ведомства, на сколько праздных вечеров ее могло хватить?

Миссис Варма стала для этой скучающей публики истинным подарком судьбы. Пускай она не училась в Оксфорде, как ее муж, но в глазах местных жителей она гораздо более образованна. Она знает санскрит, язык богов, и прочла индуистские священные тексты от корки до корки. Говорят, ее религиозная искушенность так высока, что она может вычислить астрологические позиции планет, покупая на рынке зелень. Однажды она даже поймала нерадивого торговца на попытке обсчитать ее на две пайсы. “Луна в доме Рака делает людей уязвимыми, — сказала она, и эти ее слова долетели до ушей случайных прохожих, — но разве поэтому их надо обманывать?” Ореол праведности, который ее окружает, столь ярок, что иных так и тянет склониться перед нею и воскликнуть: “Богиня! Она явилась!” Но им боязно, что она прогонит их от себя, как надоедливых шавок.

На светские мероприятия чета Варма всегда вступает торжественно, рука об руку. Жена не покидает мужа, когда он присоединяется к группе мужчин и обсуждает с ними серьезные темы — например, погоду или влияние инфляции на субсидии для островитян. Он тоже не покидает ее, когда она делится с прочими дамами разными кулинарными премудростями. Мало того, непременно добавит еще и что-нибудь полезное, вроде научного названия травы, о которой идет речь, и наилучшего способа ее вырастить.

Если Гириджу Прасада обвиняют в том, что он ведет себя словно женщина, когда предлагает поправки к кухонным рецептам, то его жена явно претендует на статус мужчины, демонстрируя свою глубокую образованность. Их странности дополняют друг друга. Ах, до чего хочется местным хоть одним глазком заглянуть в дом четы Варма и увидеть, как браку равных удается процветать в мире неравных! Но пока они вынуждены довольствоваться наблюдениями со стороны и гадать: подает ли она ему обед прежде, чем сесть за стол, или у них хватает дерзости на то, чтобы обслуживать себя самостоятельно? И от кого зависит выбор блюд? Поговаривают, что в угоду своей жене Гириджа Прасад стал вегетарианцем. Хотя письма членам обеих семей приносит на почту Гириджа, не пишет ли их Чанда Деви? А занавески, которыми они недавно обзавелись? Кто выбрал узор, да и зачем их вообще повесили? Уж не скрывают ли за ними хозяева то, что в новой индийской конституции, которая вот-вот вступит в силу, зовется “противоестественными сексуальными отношениями”? После того как многие поколения зачинались из позиции “мужчина сверху”, вообразить себе секс между равными практически невозможно.







В широтах тягот и на долготах опасений супружеская жизнь, в которой царит равенство, была до сих пор редким и незадокументированным феноменом — примерно как китовые роды в Антарктике или спаривание белых слонов в Южной Азии.

И Гириджа Прасад, и Чанда Деви скоро понимают, что обычные описания любви не слишком правдивы. Полюбить кого-то вовсе не так просто и приятно, как нырнуть жарким летом в прохладное озеро; нельзя тут и полагаться лишь на инстинкт, как детям, которые учатся ходить. Любовь — не кладезь превосходных степеней, как санскритская поэзия, и не “сладкая мука”, воспетая романтиками.

Борьба четы равных — не только этнографическая тема. Она мультидисциплинарна. Степень близости меняется с периодичностью прилива — днем она выше, на максимум выходит в часы трапез. Луну заменяет чашка чая, она втягивает их в зенит взаимодействия. Ночь — пора засухи. Их постели разделены полосой непокоренной земли.

В общении птиц играют важную роль нечленораздельные звуки и наклон головы, демонстрация оперения и такие динамические элементы, как танцы и расположение в стае. То же самое верно и для супругов Варма. Он откашливается, сигнализируя о намерении войти в комнату. Поскольку он ничего не требует, она научилась распознавать его желания по характерным признакам. Если он устремляет невидящий взор на горизонт, значит, ему хочется чаю. Когда голоден, в животе у него словно ворчат щенки. Морщины на лбу, слегка нахмуренные брови — погружен в раздумья. От усталости голова его никнет. Если голова клонится набок, то его одолевает дремота. Когда он сидит или стоит прямо, его внимание сосредоточено на чем-то внешнем — на крике птицы, или на перемене ветра, или на усилившемся запахе хлорофилла. Натуралист в лесу очень напоминает животное, настороженно высматривающее хищников или добычу. Долгие визиты в уборную дают понять, что приготовленная ею снедь оказалась чересчур пряной для его нежной конституции. Хотя она никогда не видела, чтобы ее муж рисовал, он часто возвращается домой с темными полосками графита под ногтями и карандашной стружкой на одежде — так другие приходят с работы, насвистывая себе под нос от хорошего настроения.

Чанда Деви, как обнаружил ее супруг, — сложный объект, для изучения которого требуются навыки ботаника, орнитолога и астронома вместе взятые. Она ходит по дому, и ее хлопковое сари шуршит, точно гонимые ветром листья. Дышит она незаметно, как дерево, — вбирает в себя весь комнатный воздух и выпускает его обратно с новым ароматом. Взгляд у нее пристальный и немигающий, как у птицы. Легким поворотом головы взгляд этот перемещается с металлически-синих глаз мухи, севшей на ее запястье, к стволу андаманского птерокарпуса, упавшего в каком-то уголке архипелага, и стайке дельфинов в устье залива. Хотя они сидят в одной комнате, Гиридже Прасаду часто кажется, что их разделяют целые созвездия. И он гадает: там, в другом времени и другой вселенной, ощущает ли она себя одинокой? Но душа его полна надежды. Когда-нибудь и он совершит путешествие во времени, которое приведет его туда, где кончается взгляд Чанды Деви.

Во всем ее теле нет ни единой прямой линии — сплошь волнистый ландшафт. Сидя за рабочим столом, он пытается набросать на полях своих документов ее облик. Ее изгибы, ее глаза, складки сари, геометрически точно расходящиеся от ее пупка, — все это невозможно поймать. Он точит карандаш, рисует, стирает и пробует снова — и в этом неумолимом процессе переживает то, чего не выразить ни сонетом, ни одой.







Сочувствовать супругам в их трудном положении могут только мертвые. С самого дня ее прибытия в месяц многоножек, в сезон муссонов, призраки Бунгало Гуденафа ясно видят, как нелегко приходится молодоженам. Подобно пресловутым местным беспозвоночным, эти приезжие боятся, что их желания будут неправильно истолкованы.

Призракам трудно просто сидеть и смотреть. Живи чета Варма не на Андаманах, а в своей родной Северной Индии, заявляет мятежник-пенджабец, Чанда Деви уже давно понесла бы. Трусливую нерешительность Гириджи Прасада он списывает на его британское образование и особенно на его одежду, сшитую по колониальной моде. Как заботливая свекровь, мятежник советует Чанде Деви угощать Гириджу на ночь горячим молоком с миндалем, чтобы усилить его либидо.

Лорд Гуденаф изучал любовь в ее крайних проявлениях и теперь размышляет о ней в ретроспективе, доступной только призракам. Как-то раз на далеком тихоокеанском острове ему довелось наблюдать туземный каннибальский ритуал: когда один из влюбленных умирает, другой, полный скорби, съедает его сердце, навеки скрепляя их союз. Но своему собственному сердцу лорд, как истый викторианец, воли не давал. Он восхищался своей музой, а именно зятем, на расстоянии. Его смелости хватало лишь на то, чтобы поглаживать кончиками пальцев гравировку на старинной греческой вазе: мужчина в летах и с бородой овладевает сзади цветущим юношей. Будь у него такая возможность, он поведал бы молодой миссис Варме, что иные мужчины, влюбившись, начинают сомневаться в себе и даже в том, что утверждает их фамилия, — достаточно хорош или недостаточно хорош?

Что же до солдата-японца, то он предпочитает сжимать одну руку в кулак и засовывать в него палец другой. Здесь нет никакого бесстыдства — он просто показывает Чанде Деви, как это делается.

Но страх преуспевает там, куда желания ступить не осмеливаются, — в этом обитателям Бунгало Гуденафа скоро предстоит убедиться.







Чанда Деви сидит под пальмой, высматривая мужа в толпе. Время от времени он оборачивается и кивает ей. Все чиновники с семьями приехали на пляж сэра Маугли — сегодня здесь воскресный пикник. Мужчины не купаются, им достаточно постоять у моря. Дети пустились охотиться за крабами и раками, выковыривают их из панциря и объявляют себя новыми хозяевами домика. Женщины болтают, как попугаи, сдвигаясь по песку следом за тенью. Как им хочется тоже порезвиться в мелких волнах и поглядеть на свои ноги сквозь прозрачную воду! Но их останавливает одна мелочь: каждая скорее утонет со стыда, чем выйдет на берег в мокрой одежде.

Гириджа Прасад, неуклюжее социальное животное, тщетно надеялся, что его оставят в покое. Он хочет поплавать с маской и трубкой, раздобытыми в Англии, но это снаряжение у всех вызывает повышенный интерес. В шутку коллеги даже именуют его Жюль Вармой.

Она была бы рада составить ему компанию — уж что-что, а плавать она умеет. Окруженная женщинами, которые не сумели бы удержаться на плаву даже ради спасения своей жизни, Чанда Деви думает, что это ее умение и впрямь сродни божественному дару. Она выросла на берегах норовистой реки, и ее дед настоял на том, чтобы все дети научились плавать. Сам он был зачат в доме, который река затем поглотила, а родился уже в полузатопленном, в пору сезонного наводнения. Поэтому каждый год он заставлял всех членов семьи — мужчин и женщин, старых и молодых — нырять с лодки к их родовому храму, находившемуся теперь на речном дне. Если бы они этого не сделали, река вновь сменила бы русло. Чанда Деви относилась к своей роли серьезно. Она ныряла глубже остальных, сползала по куполу храма еще ниже, к двери, и держалась за колокольчик, колыхаясь, точно подводное растение.

Убаюканная ветерком и неразборчивой болтовней, Чанда Деви закрывает глаза. Гириджа Прасад улизнул от общества и плывет от берега к кораллам. В своих мыслях она сопровождает его. Ее кожу покалывает от океанской прохлады, спину припекает солнце. В воображении она спускается в мир кораллов, над которым плывет ее муж. И Гириджа Прасад, плывущий над коралловыми зарослями, вновь становится холостяком. Теперь он, потерянный для мира, свободно может следовать за звездчатыми черепахами хоть до самого горизонта, не обращая внимания на мальков, покусывающих пальцы ног.

Но вдруг что-то выдергивает Чанду Деви из ее фантазий — это грубая лапа страха, схватившая ее за волосы. Дурное предчувствие выныривает неведомо откуда, как доисторическое чудище из бездны. Чанда Деви безошибочно чувствует, что Гириджа Прасад не один в воде.

Плавая среди кораллов, Гириджа Прасад оборачивается, чтобы определить причину непонятной ряби. Он с удовольствием обнаруживает, что его теребит за ногу Чанда Деви. Ее уверенные гребки и отвага, с которой она поплыла за ним прямо в сари, производят на него впечатление. Но она тянет его назад так настойчиво, что ему приходится последовать за ней. Только тут он догадывается, что Чанда Деви не просто вздумала искупаться вместе с ним, а приплыла, чтобы вернуть его на берег. Когда они уже бредут по мелководью, она обращается к нему, перекрикивая шум волн: “Мы должны немедленно ехать домой!” Другие отдыхающие шокированы ее видом в мокром сари, но Гириджа Прасад этого даже не замечает. Он не может понять, что стряслось.

— Кто-то обидел тебя словами или поступком?

— Нет.

Как мне добиться твоего доверия? — хочет спросить он. Но вместо этого говорит:

— Ты можешь мне доверять. Я твой муж.

— А я твоя жена, — отвечает она. — И ты тоже можешь мне доверять. Мы должны немедленно покинуть это место — вот все, что я знаю.

Гириджа Прасад покорно отказывается от дальнейших расспросов: если она решила замкнуться, из нее ничего не вытянуть. Маску с трубкой он отдает начальнику лесозаготовок, которому не терпится с ними поэкспериментировать. Для него и его жены пикник окончен.

Всю долгую дорогу домой Чанда Деви сидит на краешке сиденья, держась за ручку дверцы, готовая в любую минуту распахнуть ее и выпрыгнуть. Беспокойная, дрожащая, страдающая в клетке своих костей. Гиридже Прасаду не по себе. Ему хочется остановить машину, взять жену за руки, посмотреть ей в глаза и убедить ее в том, что повод для тревоги, каким бы он ни был, уже исчез и теперь она под защитой мужа. Как расстояние между их кроватями, ужас в ее глазах разрывает ему сердце.

Снова очутившись на крыльце Бунгало Гуденафа, Гириджа Прасад смотрит, как Чанда Деви блуждает по огороду, не собирая ничего особенного или собирая все подряд — лишь бы избежать его общества.

Немного позже лесник приносит весть: вскоре после их отъезда с пикника крокодил из соседней мангровой рощи уплыл, держа в зубах начальника лесозаготовок. Увлекшись подводными зрелищами, которые открыла ему маска, чиновник неосторожно приблизился к устью речушки в конце пляжа.

Гириджа Прасад сразу же надевает сапоги, заряжает винтовку и уходит без единого слова. Ужас из глаз жены переплеснулся и в его глаза.

Когда Гириджа Прасад впервые отправился на острова, он взял с собой на корабль восемь слонов, лично отобранных им на ярмарке животных в Бихаре. В Калькутте их перегоняли в трюм по сходням, точно коров. Но в Порт-Блэре слонов пришлось пересаживать на землю с помощью лебедки, поскольку причал был недостаточно надежен. Развернутый над гаванью кран не выдержал, и первый же слон канул в чернильно-синюю глубь. Гириджа никак не мог спасти тонущего. До конца жизни ему не суждено забыть выражение, с которым смотрел на него этот гигант, так же как и взгляд крокодила, которого он обнаруживает во время поисков своего коллеги.

Фонари и факелы спасательного отряда поджигают тьму, до смерти пугая двенадцатифутовое животное, нашедшее приют в мангровых зарослях. Ослепленный, крокодил прячется за трупом, но не оставляет его. И сидящий на носу лодки Гириджа Прасад встречается с ним глазами.

Тело, у которого не хватает ноги, таза и части живота, почти не похоже на человека и тем более на их товарища-чиновника. Оно пугает спасателей сильнее, чем сам крокодил. Они принимают решение вернуться завтра с сетями и гарпунами.

Возвратившись домой в глухой ночной час, Гириджа находит жену на крыльце — она сидит в темноте и смотрит в небо. После дождей ступени затянуло мхом. Гириджа оскальзывается, но не падает. Измученный, опускается на ступени. Черно-белые комары насыщаются его кровью и зудят над ухом, задавая тон сутолоке мыслей. Луна висит необычайно низко, глядит ему в глаза сквозь ночь.

Ему еще никогда не бывало так муторно — его вывернуло в прибой сразу после того, как лодка ткнулась в берег. Вони человеческих внутренностей, вида кишок, болтающихся в воде, как веревка без якоря, оказалось достаточно, чтобы исторгнуть из него каждый непереваренный кусочек и каждую горькую правду до последней. Когда слон рухнул в воду, он ни разу не поднялся на поверхность, будто мгновенно покорившись океану вместе со всеми своими инстинктами. Что же до крокодила, Гириджа видел в его взгляде страх, так же как тот в его.

— Пожалуйста, не убивайте крокодила, — нарушает тишину Чанда Деви. — Нельзя карать живые создания за то, что они ведут себя согласно своей природе, когда мы вторгаемся в их жизнь.

Гириджа Прасад пробует отыскать в памяти последнее яркое впечатление об умершем, но не может найти ничего. Ни последних слов, ни запоминающегося облика — только стандартное “спасибо” за маску с трубкой. Цельная картина не складывается. Блаженный дрейф над кораллами, паника в глазах жены, испуганной тем, что еще не случилось, изувеченный труп коллеги, добровольно приплывшего к своей гибели, крокодил-людоед.

— А как мы умрем, ты тоже знаешь? — спрашивает он у Чанды Деви.







Этой ночью Чанда Деви задергивает шторы и забирается в его огромную постель.



* * *

Гириджа Прасад разочарован знаниями, которые он собирал и копил на протяжении всей своей молодости, точно муравей в подготовке к долгой, полной размышлений зиме. Насколько ему известно, в науке нет места предчувствиям. Дарвиновский принцип — выживание наиболее приспособленных — доказал свою несостоятельность. Попади этот великий ученый не на Галапагосы, а на Андаманские острова, возникла бы у него иная теория? Такая, где самопожертвование значит не меньше выживания? Если Чанда Деви понимала, что в воде ей грозит опасность, зачем она рисковала собственной жизнью?

Гириджа твердо намерен составить подробную карту архипелага. В этот портрет он вкладывает столько же упорства, сколько в портреты жены. В дело идут воспоминания, образы и эмоции, навеянные ландшафтом. Пусть с виду это карта Андаман, но в той же мере это и автопортрет художника.

Чистый лист бумаги, расстеленный на столе, — Индийский океан. Кончик карандаша — сила природы, вырезающей острова из синевы. Равнобедренный треугольник означает гору Гарриет, самую высокую точку Южных Андаман. От Средних ее отделяет пролив. Гириджа уверен, что этот пик — самый высокий, потому что наблюдал с него множество закатов и ничто не заслоняло ему вид. Рядом с треугольником он рисует крошечный кружок и закрашивает его багряно-оранжевыми полосками. В личной истории Гириджи Прасада гора Гарриет навсегда останется местом удивительных закатов. Он читал об этой малоизвестной вершине, когда учился в школе. Именно там убили лорда Мейо, в ту пору вице-короля Индии.

Закат на горе Гарриет был так красочно описан в одном рождественском журнале, что лорд Мейо заинтересовался этим описанием и взял его на заметку. Приехав на острова с инспекцией пользующейся недоброй славой колонии ссыльных Кала-Пани (что означает “темные воды”), он решил устроить на этой горе вечернее чаепитие. “Ах, как прекрасно! Я никогда не видел ничего более восхитительного!” — воскликнул он, глядя, как небо расцвечивается багрянцем, золотом и пурпуром. Он пожалел, что леди Мейо здесь нет и она не может вместе с ним насладиться столь редким зрелищем. Два часа спустя, когда в него всадил нож каторжник, прятавшийся в кустах, он умер, все еще захваченный этой картиной. Какая жалость: у него не было слов, чтобы описать свои впечатления!

По-настоящему разделить чувства лорда Мейо мог только другой лорд. Путешествия научили Гуденафа тому, что английский не вывести из кризиса невнятности даже путем придумывания новых имен. Его материнский язык, понял он, не способен выразить многообразие, кроющееся в одном-единственном слове. На нем невозможно, к примеру, описать снег так, как это умеют эскимосы с их десятком синонимов; он же не видит различий, падающих наземь с каждой снежинкой. Неведомо английскому и все богатство дождя, известное обитателям берегов Малаккского пролива. Рай на их языке называется словом, буквально означающим “великолепный дождь”, в то время как ад — это “дождь, в котором тонут”. Вся жизнь есть колебания между двумя этими крайностями. Никаким словом — и уж тем более безобидным словом “любовь” — нельзя определить ту всемогущую, всепоглощающую силу, с которой лорду Гуденафу доводилось сталкиваться в его скитаниях по Тихому океану. Она отнюдь не ограничивалась лишь каннибализмом, ритуалом поедания сердца возлюбленного.

Подобным же образом состояние человека на горе Гарриет нельзя было назвать просто одиночеством. В присутствии пурпурного солнца суть одиночества расширялась до тех пор, пока не обнимала собой все, что находилось на острове, все формы жизни, горы, реки, лагуны, пляжи, леса — даже утес, глядящий с вершины горы в бездну джунглей. Это было одиночество архипелага. Отделенного от всех прочих земель океаном огромней любого материка. Рассыпанного под небом огромней всех океанов и материков вместе взятых.

Бескрайнее, как Вселенная, одиночество превращалось в созерцательный транс Вселенной.







Гириджа Прасад и Чанда Деви сидят на утесе, торчащем на вершине горы Гарриет, и превращаются в пару птиц, скрытых от океана самыми верхними ветвями самых высоких деревьев. Все, что они слышат, — это болтовня других птиц и шум воды. Какое странное чувство! Сидишь на такой высоте и в тумане, вызывающем в памяти Гималаи. И все же тебя убаюкивает шум прибоя.

— Если бы не дыхание волн, я приняла бы это за вечер в горах, — говорит Чанда Деви.

— Может быть, так оно и есть, — отвечает Гириджа. — Я читал статью, где утверждается, что вулканические острова Индонезии и Андаманского моря суть продолжение Гималаев. Мы как бы сидим на вершинах гор, которые поднимаются с океанского дна. Мне трудно в это поверить, хотя все возможно.

Она улыбается ему. Он ей тоже.

Солнечные лучи пробиваются сквозь листву, рисуя на коже Чанды Деви географические узоры. На ее руке он видит горный хребет. На ногах — реку. На горле — беспокойный водопад, отражение ее волос. Вскоре солнце сдвинется дальше к западу, и тогда все реки, хребты, пики и водопады на ее теле погрузятся во тьму. Вечер придет к концу. И способ восстановить увиденное только один: путешествовать вместе с солнцем, переживать закат снова и снова в разных точках земного шара — в монгольских степях, на ветреных перевалах Гиндукуша, в песчаных холмах Калахари, на острове Крит, в немецком Шварцвальде и норвежских фьордах. Когда Гириджа Прасад добирается до Шотландского нагорья, его отвлекает воспоминание. Во влажных тропиках он грезит о снеге.

— Ты видела снег? — спрашивает он.

— Нет. На что он похож?

Невозможно описать снег, когда сидишь на Андаманах. Какофония муссонов заглушает тихий шелест снегопада. В мыслях Гириджа Прасад возвращается к одинокой прогулке в засыпанном снегом парке — он гулял там, когда учился в Оксфорде. Слой мягчайшего белого пуха превратил обыденность в сновидение. Ничто — ни озеро, ни небо, ни даже солнце — не осталось прежним. Голые деревья подернулись льдом, будто мхом. Снег тяжело лежал на уцелевших листьях, его ноги тяжело ступали по снегу. Знобкий воздух щекотал ноздри и продирал горло. Сидя на высочайшей вершине архипелага, ровно посередине между экватором и тропиком Рака, Гириджа Прасад мечтает о невозможном. Он хочет увидеть такой же закат над снежным пейзажем.

— Я не могу описать тебе снег, — говорит он Чанде Деви. — Мы, жители тропиков, не способны постичь всю его красоту, даже в воображении. Но я могу показать тебе, как солнце заходит над снегом. Для этого надо съездить в Кашмир зимой.

— А как же острова? — спрашивает она. — Может быть, мы никогда не захотим отсюда уезжать.

— Тогда в другой жизни.