Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Юрий Михайлович Поляков

Совдетство

От автора

Детство – это родина сердца.

Чьи слова? Кажется, мои, хотя, возможно, я их где-то когда-то встретил, затвердил, забыл и теперь вот вспомнил. С возрастом непоправимо мудреешь от пережитого, увиденного и прочитанного.

Иногда из интереса я листаю книги, отмеченные разными премиями. Попадаются сочинения и о детстве, прошедшем в Советском Союзе, в котором мне тоже довелось родиться и возмужать. От чтения некоторых текстов остается ощущение, что будущие литераторы выросли в стране, где их мучали, тиранили, терзали, унижали, пытая мраком безысходного оптимизма, глумливо бодрыми пионерскими песнями, сбалансированным питанием и насильственным летним отдыхом. Оказывается, во дворе их нещадно лупили за вдумчивый вид или затейливую фамилию. Наверное, родившись чернокожими работягами в колониальном Конго, эти авторы были бы намного счастливее…

Если верить подобным пишущим фантазерам, в те жуткие годы, озадачив учителя неправильным вопросом про светлое будущее всего человечества – коммунизм, можно было остаться на второй год или даже отправиться в колонию для малолетних преступников. Ну, а тех вольнодумцев, кто отказывался ходить в уборную строем с песней, ждал пожизненный волчий билет.

Особенно страдали, как выясняется теперь, дети, прозябавшие в высших слоях советского общества. Страшные темные дела творились в просторных цековских квартирах, на академических дачах и в недоступных артеках. Возможно, так оно там и было… Не знаю, не посещал. Но вот у меня, выросшего в заводском общежитии Маргаринового завода, от советского детства и отрочества остались совсем иные впечатления, если и не радужные, то вполне добрые и светлые.

Об этом моя новая книга. Я писал ее с трепетом, погружаясь сердцем в живую воду памяти, извлекая из глубин сознания милые мелочи минувшего, перебирая забытые словечки ушедшей эпохи, стараясь воплотить в языке тот далекий, утраченный мир, который исчез навсегда вместе с Советским Союзом – со страной, где, устремляясь в будущее, так любили для скорости сокращать: «ликбез», «колхоз», «комсомол», «райком», «спортзал», «детсад», «совдетство»…

Сознаюсь, это очень непросто – воссоздавать ушедшее время: многое забылось, исказилось, покрылось домыслами, а что-то преобразилось под поздними впечатлениями до неузнаваемости. Если вы, дорогие читатели, обнаружите в моей книге неточности, искажения, а то и откровенные ошибки, прошу не счесть за труд и сообщить мне по адресу:

yuripolyakov@inbox.ru

Переиздавая «Совдетство», я непременно исправлю замеченные вами оплошности. Заранее благодарен!

А напоследок вот еще одно наблюдение: тем, кто не любит свое советское детство, и нынешняя наша Россия категорически не нравится. Такая вот странная закономерность…

Юрий Поляков, Переделкино, 10 июня 2021 г.

Совдетство

Книга о светлом прошлом



Пцыроха

Вместо пролога

Я проснулся до будильника и лежу с закрытыми глазами. Тимофеич допоздна слушал футбол и забыл выключить «шляпу». Это у него бывает, потому что в полночь, сразу после гимна, радиоточка замолкает сама собой. А вот по транзистору, крутя колесико, можно хоть до утра ловить чужую, вихляющую музыку, которую дядя Юра Батурин, по прозвищу Башашкин, называет «джазом». А еще можно поймать иностранное бормотание, даже китайское, похожее на смешное кошачье мурлыканье.

Утро тоже начинается с гимна. Сперва слышится мерное пощелкивание, словно на патефон поставили треснувшую пластинку. Потом комнату заполняет кипящий мотив нашей Родины – страны с ритмичным именем СССР и гербом, похожим на мяч, влетевший между хлебных снопов. Летом на Волге мы с деревенскими играли в футбол, сложив ворота из вязанок ржи, забытых в поле колхозниками. Однажды мяч упал в воду, его понесло течением и выбросило на песок, когда прошел, ухая винтом, большой белый теплоход.

Я лежу в темноте, слушая гимн. Музыка вскипает и накатывает торжественными волнами, высокими, как от четырехпалубного «Валерия Чкалова». Я думаю о Шуре Казаковой. Сегодня она должна вернуться в класс: ее отправляли на целую четверть лечиться в «лесную школу». Что-то с легкими. Об этом сообщила в конце урока Ольга Владимировна и странно на меня посмотрела. С Шурой мы целый год сидели за одной партой, и когда ее увезли, мне стало так скучно, что я неделю не ходил в класс. Сказал: кружится голова, а в глазах роятся мухи, как у бабушки.

– Черные? – уточнила участковая врачиха Скорнякова, срочно вызванная ко мне на помощь.

– Белые мухи, – на всякий случай соврал я: индейский вождь Одинокий Бизон так называл снежинки.

– Странно, – задумалась она, поглаживая свои редкие усики. – Надо сдать анализы. И питаться лучше! Мамаша, ну что это такое? Ребра, как стиральная доска! Рыбий жир – срочно!

Лучше бы я подвернул ногу! Родители мне, конечно, сразу поверили, а бабушка Аня даже обрадовалась: «Вот! Я вам давно говорила: малокровие. Посмотрите: краше в гроб кладут!» Это, разумеется, неправда: грузчик Шутов со второго этажа выглядел гораздо хуже меня. Когда соседи прощались с ним во дворе общежития, нас, детей, к гробу близко не подпускали, но я успел увидеть сквозь толпу мертвое накренившееся лицо. Оно было серо-синего цвета, как мой испорченный свитер. Рассмотрел я и его сцепленные руки, которые он на себя наложил. Ужас!

Услышав про питание, Лида тут же сбегала в аптеку за рыбьим жиром и гематогеном, отдаленно напоминающим шоколад, по пути зашла в гастроном на Бакунинской, где купила черный кубик паюсной икры и сто граммов севрюги, нарезанной тонкими, как промокашка, ломтиками. Почему-то она уверена, что больным детям необходимы именно икра и севрюга, а не конфеты, пирожное «Картошка» или, скажем, мои любимые вафли «Лесная быль». Взрослые в еде ничего не смыслят.

…Громко чертыхается отец, разбуженный внезапной музыкой. В нашем общежитии все зовут его Тимофеичем. Он садится на скрипучей кровати, шарит в темноте, чтобы выключить звук, но потом соображает: транзистор тут ни при чем, дело – в «шляпе». Музыка еще раз вскипает и обрывается.

Дядя Юра (меня, между прочим, в честь него назвали) уверяет, что раньше гимн был со словами в честь Сталина, и его пели хором, но кукурузный Хрущ старые куплеты отменил, а новые так и не придумал. Теперь вот осталась одна мелодия. Самого Хрущева, лысого бородавчатого толстяка в мятой шляпе, с тремя звездами героя на обвислом пиджаке, сняли в прошлом году за волюнтаризм и кузькину мать. Он весь наш хлеб отправил на Кубу, и меня посылали к булочной занимать очередь. Взрослые, сойдясь за воскресным столом, горячо обсуждали эти новости, по привычке понижая голос. Они всегда так делают, если заходит речь о политике и евреях. Башашкин мне объяснил: раньше за плохие слова о вождях могли даже забрать в тюрьму, теперь, конечно, не сажают, но опаска осталась.

…Тимофеич, кряхтя, встает и выключает бодрые утренние новости про уголь, выданный «на-гора» и «третью очередь обогатительного комбината». Я воображаю булочную, к которой стоит не одна, а целых три очереди. Если бы отец вечером слушал транзистор, а не репродуктор, прикрепленный высоко в углу и в самом деле похожий на черную шляпу, ему не пришлось бы вставать теперь на табурет, как несчастному Шутову. Но Тимофеич не хотел огорчать Лиду.

Тут вот какая история: ему на работе недавно, к Двадцать третьему февраля, подарили маленький приемник «Сокол», его можно слушать, прижав, точно грелку, к уху, не мешая окружающим. Лида сердится: «шляпа»-то вещает бесплатно, а для «Сокола» нужно время от времени покупать батарейку «Крона» за сорок копеек. Но злится она не из-за жадности, просто не верит, что транзистор отцу вручил завком, подозревая какую-то Тамару Саидовну из планового отдела. Но Тимофеич без конца дает ей «честное партийное слово», и Лида, тоже член КПСС, обязана ему верить.

– А что это у нас там еще такое? – тихо спрашивает он щекотливым голосом.

– Не надо! – сердито шепчет она. – Убери руку! Дай поспать!

– Все равно через полчаса вставать.

– Не надо, говорю! Профессор, наверное, уже проснулся…

– Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется.

– Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!

– Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!

Отец возмущается, резко встает со скрипучей кровати. За окном лишь слегка посерело. Его белая майка движется в темноте сама по себе, словно он стал Человеком-Невидимкой. Эту книжку мы читали вместе с бабушкой Елизаветой Михайловной, когда я гостил у Батуриных, где мне из-за тесноты стелют на ночь под столом. Потом я несколько дней фантазировал, как буду бродить по общежитию, заглядывая во все комнаты, никем не замеченный.

Впрочем, у нас можно и так зайти к любому соседу без всякого приглашения. Если там ужинают, тебя посадят за стол, от души навалят в тарелку вермишели с мясом или жаренной на сале картошки с луком и, глядя, как ты уминаешь (хотя дома то же самое уже в горло не лезет), начнут выпытывать про отметки. Про что еще можно спросить четвероклассника?

А если проведать нашу Алексевну, странную старуху с мучнистым лицом и фиолетовыми губами, она обязательно в сотый раз покажет чашку с царским вензелем, которую ей бесплатно подарили в 1913 году на Ходынке. У нее в комнате всегда пахнет валерьянкой, а черный кот Цыган прыгает по шторам, как обезьяна.

Единственные соседи, у которых я никогда не был в гостях, это Комковы. Они вообще никого к себе не пускают, да и сами редко выходят наружу. Порой во двор погреться на солнышке выползает старик Комков, одетый в ватные штаны и странный серый китель с накладными нагрудными карманами. Он никогда не подсаживается к мужикам, которые стучат под окнами костяшками домино. Соседи за глаза зовут его «вредителем». Одни говорят, что он десять лет сидел, другие – что валил лес, третьи – что лежал на нарах. В общем, не совсем понятно, чем он там занимался. Многочисленная семья Комковых глухо обитает в двух комнатах с прихожей и собственным умывальником! Оттуда время от времени доносится тяжелый неприятный запах.

– Самогон варят, – за воскресным обедом высказал догадку Башашкин.

– Хороший самогон лучше водки, – заметила тетя Валя, жена дяди Юры.

– Ну что ты такое говоришь! – Лида с удивлением посмотрела на старшую сестру. – Это же безобразие! Точно: я видела Комчиху с кошелкой сахара и дрожжей, – и она подозрительно уставилась на отца.

– Куда только смотрит милиция! – возмутился он, отводя глаза.

– Надо заявление написать. Из-за них Шутов до чертей допился!

– Не бери, Лида, греха на душу! – тихо попросила бабушка Маня. – Их будут судить, а тебя, дочка, стыдить!

Я почему-то, как и бабушка, конечно, только в мыслях, зову свою мать по имени – Лида. Хотя она выросла, вышла замуж и родила меня с Сашкой (он сейчас на пятидневке в саду), но внутри, по-моему, осталась той маленькой девочкой, которая рыдала на всю станцию, когда во время эвакуации отбилась от поезда.

…Нет, сделавшись Человеком-Невидимкой, я и не собирался проникать к Комковым, хотя, конечно, пионер обязан сообщать в милицию обо всем подозрительном. Есть и другие неизведанные места… Прошлым летом мой друг Вовка Лемешев на спор залез в девчачью душевую через маленькое окно. Поднялся страшный переполох, потому что там мылась еще и наша вожатая Зоя, а у нее между ног оказалось больше кудрей, чем на голове. Вовка всем разболтал, и его чуть из пионерского лагеря не выгнали…

Тимофеич, гремя коробком, подходит к окну, встает коленом на низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой, которая вспыхивает в сложенных ладонях, напоминая бабушкину лампу под красным абажуром. В рыжем свете отчетливо видны его курчавые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. Я осторожно выглядываю из-под одеяла: так и есть – отец курит над моим аквариумом, и пепел падает в воду, а рыбкам это вредно. В комнате пахнет «Беломором» и веет свежестью из форточки.

– Ребенка простудишь! – сварливо предостерегает Лида.

– Пусть закаляется! Ему в армию идти.

– Закрой!

– Докурю и закрою. Спи! Ты же спать хотела.

Март. Ночи еще холодные. Как говорит бабушка Аня: «Пришел марток – надевай трое порток!» Но все уже готовятся к весне. Дворники ломами раскололи на мостовой лед толщиной с «Книгу о вкусной и здоровой пище». Огромные куски сложили пирамидами, но пока еще не увезли на грузовиках и не свалили в Яузу. Мы играем в царя горы. Меня сбросили с самого верха, я упал в лужу на мостовой и загваздал масляной грязью новый свитер, связанный мне ко дню рождения тетей Валей. Ужас!

Сперва я хотел оттереть пятно ацетоном, его потихоньку дал мне наш сторож, бывший моряк дядя Гриша из шестой комнаты. Не удалось. Дождавшись, когда родители уйдут в вечернюю смену, я вскипятил воду, развел в тазу полбрикета хозяйственного мыла, но в результате свитер, прежде белый, стал свинцово-серым, как мертвый Шутов. Отжав мыльную воду, я сунул тетин подарок в диван и стал ждать, пока натворю еще чего-нибудь, чтобы уж пострадать сразу за все.

– Почему в комнате пахнет сыростью? – спросила, вернувшись со смены, Лида.

– Я рыбкам воду менял.

– Правильно, а то сдохнут, как в прошлый раз!

– Это из-за пепла!

…Тимофеич в опасной близости от моего аквариума курит свой «Беломор», который на дух не переносят даже лютые волжские комары, и внимательно присматривается ко мне. Я это чувствую и стараюсь не шевелиться.

– Профессор спит, – многозначительно сообщает он Лиде.

– Нет! – твердо отвечает она.

«Профессор» – одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня еще в детском саду. На обычный вопрос, как я вел себя в течение дня, воспитательницы отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок – чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал «Гусем лапчатым» – из-за низкого гемоглобина. Затем меня долго обзывали «Пцырохой». И до сих пор еще иногда так кличут. О, это особая история.

Давным-давно, когда я окончил первый класс, мы ехали с Батуриными в Новый Афон, к морю. Оттуда, кстати, в прошлом году я привез большую раковину, которую своими руками, чуть не захлебнувшись, достал с самого дна, чтобы подарить Шуре Казаковой. Но выковыривая отваренного рапана, я, видимо, плохо зацепил проволочкой витиеватое тельце, и хвостик остался внутри. Пока раковина добиралась со мной до Москвы, она протухла и стала пахнуть еще хуже, чем жилище Комковых.

– Мышь, что ли, сдохла? – недоумевала бабушка Маня, шаря по углам нашей комнаты, но за батарею заглянуть не догадалась.





Спасая подарок, я влил туда духи «Красная Москва», подаренные Лиде Титмофеичем к Восьмому марта. В итоге запах стал еще отвратительнее. Пришлось оттащить раковину на чердак и засунуть между стопками старых газет. Пусть проветрится. А Шура тем временем уехала в свою «лесную школу». Вскоре дома заметили явную недостачу в витом флаконе, хранившемся в коробке с красной кисточкой.

– В чем дело?! Где духи?! – чуть не заплакала Лида.

Пришлось наврать, будто бы я порезал палец, не нашел йод и решил продезинфицировать рану духами. К этому рассказу отнеслись с пониманием: бабушка Аня в детстве чуть не умерла от антонова огня – заражения крови. Меня даже похвалили за находчивость, забыв проверить наличие болячки, на которую ушло полсклянки «Красной Москвы».

– Молодец, Пцыроха, но запомни на будущее: йод в серванте слева, рядом с валерьянкой. Понял?

– Понял!

…Отец продолжает курить, выдыхая в форточку. Пепел он, конечно, стряхивает в аквариум. А ведь обещал! Клубы дыма, серебрясь в лучах заоконного фонаря, слоями уплывают на улицу. Мне кажется, Тимофеич все еще за мной наблюдает: сплю или нет. Для достоверности я всхрапываю и чмокаю губами.

– Отойди от аквариума! – скрипучим голосом требует Лида. – Рыбки сдохнут.

– Все сдохнем.

– Ты обещал Пцырохе!

– Ты мне тоже кое-что обещала…

…Так вот, когда мы ехали в Новый Афон, поезд остановился на какой-то станции, и к открытым из-за жары окнам вагона бросились горластые местные жители с ведерками абрикосов и кульками черной ежевики. Одна шумная тетка всем предлагала жареную утку, которая утром еще крякала. Пассажиры нюхали тушку и не верили. Абрикосы тоже показались тете Вале кислыми. Но поезд дернулся, и все начали покупать еду, как ненормальные. А из-за утки чуть не подрались. Я в ту пору как раз освоил букварь и разбирал любые надписи, попадавшиеся на глаза. Прочел я, причем очень громко, и название станции, проплывавшей за окном:

«Пцы-ро́-ха».

Плацкарт содрогнулся от хохота. Даже хмурый отпускник в потной майке, не успевший забрать у продавца двугривенный сдачи, и тот нехотя улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Даже из других вагонов приходили потом смешливые попутчики поглядеть на меня, грамотея. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.

Но некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, страусов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках, чтобы получше рассмотреть чудовище, и, взлетев над толпой, закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», не понятно. Но всем очень понравилось. Башашкин рассказал про это своим сослуживцам в военном оркестре, и они просили передать мне привет. Однако прозвище «делегатор» не прижилось. А вот в пионерском лагере ко мне прочно прилепилась кличка «Шаляпин», а к двум моим друзьям – «Лемешев» и «Козловский». Почему? Это отдельная история.

В последнее время дома меня снова стали звать «Профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за марки, подаренные Сергеем Дмитриевичем, соседом Башашкина, плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь могу читать под одеялом. Отец почему-то страшно из-за этого злится, ругается, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.

– Спи!

– Не хочу!

– Тогда дай родителям выспаться!

– Я никому не мешаю. Я под одеялом.

– Задохнешься!

– Не задохнусь.

– Мешаешь!

– Не мешаю.

– Верни ребенку фонарь! Пусть немного почитает…

– Нет, не пусть! Будет в очках, как дед, ходить. Ослепнет – ты его кормить будешь? Ты?

– Не ослепну! – твердо пообещал я.

– Спать! Дай сюда книгу!

– Сам ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! – с непонятным торжеством поддержала меня Лида.

– Я вам сейчас всем дам почитать! – рявкнул Тимофеич, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире, ища что-то спортивное.

– Значит, говоришь, завком подарил? – зевая, чтобы вопрос выглядел, как можно, равнодушнее, поинтересовалась она.

– Снова-здорово! – побагровел отец, вытряхнул из пачки беломорину и, как сегодня, бросился к окну.

Удивительно, сколько неприятностей может принести такая полезная вещь, как приемник «Сокол» в кожаном чехле! Вот и сейчас бедный Тимофеич, сопя, доканчивает папиросу, бросает окурок в форточку, и тот красной трассирующей пулей летит в мартовскую темень.

– Профессор точно спит… – жалобным голосом сообщает он матери. – Ну Лид!

– Нет! – еще тверже отвечает она.

Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. На пороге спрашивает строго:

– Тебе очередь занять?

– Нет, у меня сегодня повышение квалификации. К девяти пойду. Посплю еще…

– Поспи, поспи!

Хлопнув дверью, он уходит на кухню – бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.

– Горшок вынеси! – вдогонку обидным голосом кричит Лида, вздыхает и ворочается в постели.

Я, подозревая свою вину, лежу с закрытыми глазами и думаю о Шуре. Надо будет забежать перед занятиями на чердак и, если раковина проветрилась, сегодня же подарить ее однокласснице в честь возвращения из «лесной школы». А если не проветрилась? Тогда можно преподнести ей в майонезной банке гуппи с алым вуалевым хвостом. Этих рыбок у меня много: они живородящие и размножаются беспрерывно.

Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: Лида в комбинашке сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется, благоухая одеколоном «Шипр», Тимофеич. К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен окровавленной клочок газеты.

– Ревешь? – спросит он.

– Вот еще! – ответит она.

И они снова заговорят о Тамаре Саидовне из планового отдела, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке Ане на Чешиху, начнет собирать вещи и будет долго, чертыхаясь, искать свой единственный галстук, который во время ссор всегда куда-то девается.

– Знаю я твою Чешиху. Давай, давай!

– Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерёму!

Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, будто только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Лида быстро вытирает слезы и накидывает на плечи одеяло:

– Выдрыхся, Пцыроха?

– Ага…

– Что ты хотел мне сказать вчера перед сном?

Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на Птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок – рыбка, и четыре – газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем другое.

– Ты не будешь ругаться?

– Смотря за что… – настораживается она.

Я встаю, зажигаю торшер – ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще влажный, успевший покрыться зеленоватой путиной.

– Это еще что такое? – ужасается Лида.

– Тетинвалин свитер…

– Кошмар! Отец тебя убьет!

Никто меня, конечно, не убьет. Возможно, выпорют. Тимофеич одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:

– Ну хватит, Миш, хватит! Ребенок же…

Но скорее всего, удастся убежать во двор до того, как мою оголенную попу обожжет первый хлесткий удар. Кажется, Тимофеич нарочно дает мне возможность смыться, как-то слишком долго потрясая ремнем и не пуская его в дело. Там, во дворе я спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек – Шуру Казакову, например? Если и порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опоздавшего на работу повеселевшего отца. Он даст мне на бегу легкий, примирительный подзатыльник. Я обиженно отвернусь и потом день-два буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся, и никто не уедет на Чешиху.

Перед тем, как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…

2016 г.



1. Бог любит троицу

…Тимофеич весело посмотрел на меня, поспешно встал со стула и шагнул к шифоньеру. Заметив мой укоризненный взгляд, он усмехнулся, мол, Бог троицу любит, и взялся за ключик, торчавший из скрипучей дверцы… Но тут в комнату влетела раскрасневшаяся у плиты Лида с шипящей сковородой в руках:

– Ой, горячо, ой, не могу-у-у!

Я быстро отодвинул плетеную хлебницу и солонку, освобождая место для фанерной подставки, и маман, уронив на нее чугунную лохань, затрясла в воздухе обожженными пальцами.

– Ой-ой-ой!

А Тимофеич непонятно как (в кино это называется «комбинированными съемками») вмиг перенесся от шифоньера к тумбочке, включил телевизор, сел к столу и с нарочитым вниманием уставился на экран, где черно-белый князь Игорь пел:

                        О, дайте, дайте мне свободу!                        Я свой позор сумею искупить,                        Спасу я честь свою и славу                        И Русь от недруга спасу…

Пересменок

Повесть о советском детстве

Как это давно было! Теплый, словно весенний ветерок… – я и теперь его слышу в сердце. Иван Шмелев. «Лето Господне»
– А что по другой программе? – спросила Лида, держась пальцами за мочки ушей.

– «Сельский час».

– Тогда пусть уж поют…

Я осторожно, с помощью полотенца снял со сковороды раскаленную крышку. В нос ударил долгожданный запах домашнего ужина, и открылась дивная картина: тонкие кружки золотого, с коричневыми подпалинами, картофеля, пересыпанные истомленными кольцами лука и полупрозрачными, в темных прожилках кусочками сала, каждый размером с молочную ириску. Такой домашней вкуснятины в пионерском лагере не дождешься! Жарево скворчало и даже подрагивало в сковороде, словно сердясь на глупых людей, которые не спешат наброситься на кушанье, пока не остыло. Я спохватился и наложил себе гору картошки, выбирая со дна подгоревшую – она мне нравится своим хрустом и напоминает обугленные клубни, которые мы пекли в золе во время однодневного похода на речку Рожайку и обратно. Правда, бабушка Аня обычно предупреждает страшным голосом: «Не ешь горелое! Желудок испортишь!»

– Миш, совсем забыла: Батурины взяли билеты! – радостно сообщила Лида, накладывая отцу в тарелку.

– Да ну?! Я уж думал, улыбнулось Профессору море! – и он подмигнул мне, как сообщнику.

– Нет! Валентину все-таки отпустили с работы. В последний момент. А то она вся испереживалась… Башашкина ведь без присмотра нельзя отпускать! Сам знаешь. И Пцыроху ему не доверишь…

– Да уж… Сто грамм не стоп-кран. А ты – буржуй – в море покупаешься! – посветлел лицом Тимофеич и дал мне ласковый отцовский подзатыльник.

Редкий на улыбку, в такие минуты он необычайно красиве́л, удивительно напоминая артиста Ларионова, играющего юнгу Дика в «Пятнадцатилетнем капитане». Лида как-то полушутя сказала, что втюрилась в отца именно за это сходство. «Больше, значит, не за что было?» – обиделся он. И родители потом долго выясняли отношения, как ледышками кидаясь друг в друга неведомыми мне мужскими и женскими именами. А вот я влюбился в Шуру Казакову за то, что она одновременно похожа и на Миледи, и на Констанцию Бонасье из «Трех мушкетеров», хотя если бы Шура не была на них похожа, я бы все равно влюбился…

– Когда едут? – уточнил отец.

– Послезавтра в 15.45. С Курского вокзала.

– Как же Валька билеты впритык достала?

– По брони Главторфа, как обычно.

– А-а… Ну, понятно. Это нам, косорылым, с ночи надо очередь занимать или за месяц брать. И Профессору тоже взяла?

– Конечно! Верхняя полка.

«Лучше верхней полки в поезде только последняя парта в классе!» – подумал я, наблюдая, как коварный хан Кончак с нарисованными бровями прельщает нашего князя конями, шатрами, булатами, красивыми пленницами, но у Игоря есть дома жена, и он к ней скоро сбежит. Эту оперу передают часто и по радио, и по телеку, поэтому содержание я знаю почти наизусть.

В дверь постучали, и в комнату заглянул лысый дядя Витя Петрыкин, отец моего друга Мишки:

– Приятного аппетита!

– Спасибо, Виктор. Садись к столу! – строго пригласила мать.

– Да нет, мы с Валюшкой – уже… того… перекусили.

– Дядя Витя, а Мишка когда вернется? – спросил я с набитым ртом.

– Прожуй сначала! – наставительно буркнул Тимофеич.

– Позавчера только в деревню увезли дружка твоего. На парное молочко. Теперь жди к первому сентября.

– Жа-алко!

– Оно – конечно.

– А что там ваш Володя? – участливо поинтересовалась маман.

– И не спрашивайте, Лидия Ильинична! Как лег лицом к стенке – так и лежит. Скоро два месяца…

– А институт?

– Не желает. Ничего теперь не хочет… Говорит: в армию пойду.

– И то дело! – кивнул отец. – Проветрит башку и поступит через два года.

– А если на флот? – спросил я.

– Тогда через три. Я три с половиной года отбарабанил – и живой.

– Миш, ну что ты ерунду мелешь! Вить, врачам-то показывали?

– А то как же! Не раз.

– И что?

– Сказали: стресс.

– Это еще что за дрянь такая? – удивился отец. – Не слыхал.

– Новая болезнь. Нервная, – вздохнул Петрыкин. – Лечить не умеют. На молодой организм надеются. Тимофеич, козла-то забьем после ужина?

– Никаких козлов! – вскинулась маман.

– Посмотрим! – набычился отец: он терпеть не мог, когда им «рулили».

– Тогда я четвертого не ищу!

– Третьего тоже не ищи! – парткомовским голосом предупредила Лида, намекая на распитие в неположенном месте.

– Ну что вы такое, Лидия Ильинична, говорите! – обиделся Петрыкин и, закрывая дверь с той стороны, напомнил: – Тимофеич, ждем!

Но маман знала, о чем говорила. Дядя Витя славился тем, что иногда напивался до беспамятства. Несколько раз его, беспробудно спящего, привозил на мотоцикле с коляской наш участковый Антонов. Этой зимой соседа где-то подобрали и приволокли в общежитие на санках. Чуть не замерз. С отцом такого никогда не случалось, хоть и он тоже не без греха. Пока Лида жарила на Большой кухне картошку, ему удалось дважды сделать свое дело: достать железную фляжку из тайника – бокового кармана зимнего пальто, висевшего в нафталиновой темноте шифоньера, плеснуть в хрустальный стаканчик, поспешно выпить, занюхать черным хлебом и погрозить мне пальцем, мол, не проболтайся, ни-ни! У отца есть такая специальная фляжка, плоская и выгнутая, чтобы плотнее прилегала к груди. Он называет ее «манерка».





– Почему «манерка»?

– А леший его знает. Манерка – и все тут.

В ней Тимофеич выносит с завода спирт, которым положено протирать контакты. Не знаю уж: или контактов там слишком много, или они какого-то невероятного размера, или их вообще никогда не протирают, но такие же фляжки на предприятии имеют почти все работяги и даже отдельные труженицы.

– Миш, попадешься – с завода выгонят! – постоянно предупреждает маман.

– Ладно тебе…

– Послушай, на совещании в райкоме сказали: принято решение – покончить с несунами навсегда.

– Ага, пусть сначала начнут!

– Как не стыдно! Ты же коммунист!

– А коммунистам даром не наливают. Кто же, интересно знать, меня выгонит? И так работать некому! – усмехается в ответ Тимофеич. – Лимиту разную зазывают из деревни.

– А сам-то ты откуда?

– От верблюда.

Это чистая правда: не про верблюда, а про то, что работать некому. У проходных, по крайней мере на нашей Бакунинской улице, повсюду висят застекленные объявления, сверху крупно написано: «ТРЕБУЮТСЯ». А пониже и помельче перечисляется, кто именно: токари, слесари, водители, наладчики, фасовщики, грузчики, электрики, лекальщики, фрезеровщики, плотники… Позарез нужны даже карусельщики и револьверщики, хотя вроде бы желающих покрутиться на карусели и пострелять из револьвера должно быть выше крыши. Но это мне раньше так казалось – в детстве. Теперь-то я знаю, револьверщики из револьвера не стреляют, а карусельщики на карусели не крутятся. Те и другие работают на токарных станках. Наш сосед дядя Коля Черугин мне объяснил.

Мой отец, кстати, – электрик и всюду требуется. Когда по телевизору рассказывают о страшной безработице в Америке, меня переполняет чувство гордости за нашу страну, где человек всегда уверен в завтрашнем дне и никогда не останется без дела. Правда, ни на одной школе почему-то не висит объявление: «ТРЕБУЕТСЯ ЗАВУЧ ИЛИ ДИРЕКТОР», а когда я поинтересовался у Лиды, отчего никто не требуется в райком, она испуганно приложила палец к губам и попросила никому больше такой идиотский вопрос не задавать.

– Почему?

– По кочану!

Так она всегда говорит, когда не знает ответа или считает, что я еще не дорос до правильного понимания. Взрослые даже не догадываются, насколько мы, несмышленые, хорошо разбираемся в том, до чего, по-ихнему, «не доросли»!

– Миш? – ласково спросила Лида, подкладывая ему картошки. – Мы-то с тобой когда на море поедем, слышишь?

– Слышу, – буркнул отец, не отрываясь от телевизора, хотя оперу терпеть не мог, предпочитая балет.

На экране как раз начались буйные половецкие пляски. Из балерин ему нравится Уланова, а молодую и перспективную, как уверяет Серафима Николаевна, Плисецкую он называет почему-то «пляшущим циркулем».

– Так хочется в море окунуться! – мечтательно промолвила маман, поведя молодыми плечами.

– У меня отпуск в ноябре.

– Опять? Почему?

– График такой.

– Тебе уже два года отпуск летом не давали. Сходи в завком!

– Бесполезно. Скажут, как обычно: ты, Полуяков, – коммунист и должен понимать производственную необходимость. Сами, суки, в июле отгуливают.

– Ты все-таки сходи!

– Ладно, схожу. Лид…

– Что?

– Под картошечку надо бы!

– А разве праздник сегодня? – строго удивилась она.

– А как же? Сын из пионерлагеря вернулся!

– И то правда. В завком сходишь?

– Схожу.

– Честное партийное?

– Честное партийное. – твердо пообещал отец и добавил: – Без креста!

Тут вот какая хитрость: если даешь слово, но при этом держишь, например, в кармане скрещенные пальцы, клятва не считается, ее можно не выполнять. А сказав «без креста», ты обрекаешь себя на исполнительность.

– Ладно, только одну рюмочку! – благосклонно кивнула Лида.

– Две.

– Одну.

– Одну так одну. – Отец бросил на меня веселый взгляд, мол, видишь, сынок, бог-то все-таки любит троицу!

Он играющей походкой шагнул к холодильнику, где ждала своего часа легальная бутылочка с разведенным спиртом, настоянным на лимонных корках. Раньше, до покупки «Бирюсы», масло, колбаса, сметана, напитки хранились у нас в авоське, вывешенной за окно – в форточку. Холодильник мы приобрели едва ли не позже всех соседей, потому что Лида никак не могла выбрать марку, мучилась полгода, даже похудела от колебаний, наверное, у нее тоже был «стресс», как у Вовки Петрыкина. Но с другой стороны, ее можно понять. Попробуй выбери сразу! «Саратов» слишком громко работает. У «Севера» крошечная морозилка – на полцыпленка. «Апшерон» чересчур громоздкий для нашей комнаты. А на «ЗИЛ», самый лучший, вместительный, с покатыми женскими плечами, надо записываться, бегать на переклички и ждать года полтора. Башашкин сказал, что если бы Лида жила на Западе, то давно бы спятила, потому что там в продаже не пять-шесть, как у нас, а сто видов холодильников.

– Они там совсем ненормальные? – изумилась тетя Валя.

– Это – капитализм, глупая женщина! – ответил дядя Юра. – Конкуренция творит чудеса!

Я хорошо помню, как произошел окончательный выбор. Отец, увидав, что Лида снова куксится и подозрительно нюхает, достав из форточки, кусок «докторской», так хватил кулаком по столу, что задребезжал сервант и вылетела пробка из графина:

– Или ты сейчас же скажешь, какой холодильник мы берем, или я… или я… – Он побагровел и глянул на меня. – Или я Пцырохе мопед куплю! Хочешь мопед, сын?

– Хочу! – прошелестел я сухими губами, понимая, что в гневе Тимофеич способен даже на такое безумие, как покупка мопеда.

– Сейчас, сейчас… – взмолилась несчастная Лида, перебирая трясущимися руками бумажки, куда она тщательно записывала свои впечатления от разных холодильников.

И тут по радио, а оно у нас молчит, только когда работает телевизор, зазвучала песня, тогда ее передавали почти каждый день в исполнении Иосифа Кобзона, который очень нравится Лиде, хотя Башашкин, знающий мир музыки, уверяет, будто он совсем лысый, как Джакомон из сказки Родари про Джельсомино в стране лжецов. Певец тоже носит парик, то нахлобучивая его на брови, то, наоборот, сдвигая на затылок, будто шляпу. Из приемника донесся бархатно-серебристый голос:

                          До свиданья, белый город                          С огоньками на весу!                          Через степи, через горы                          Мне на речку Бирюсу.                          Только лоси славят в трубы                          Там сибирскую весну,                          Только валят лесорубы                          Там ангарскую сосну.                          Там, где речка,                          Речка Бирюса,                          Ломая лед, шумит,                          Поет на голоса,                          Там ждет меня таежная,                          Тревожная краса!

– «Бирюса»! – расцвела Лида.

– Точно?! Не передумаешь?

– Нет! Никогда!!

Так, благодаря лысому Кобзону, у нас появился холодильник.

Тимофеич ликующим движением достал из «Бирюсы» легальную бутылку и попутно выхватил из серванта хрустальный стаканчик, уже дважды использованный. Лида молча заменила стаканчик крошечной рюмкой из сиреневого стекла. Отец покорно пожал плечами, не возражая, и явно переборщил: уж за что за что, а за размер питейной емкости он обычно бьется до последнего, как партизан в окружении. Все бы, наверное, обошлось, но тут «Бирюса», из которой выпустили немного холода, автоматически включилась, подпрыгнув и содрогнувшись так, словно там внутри заперли буйнопомешанного карлика. Выбирая марку, бедная Лида такой особенности агрегата не учла, но ради мира в семье мы дружно не замечали этот дефект. Однако сегодня отец, уязвленный сиреневой рюмочкой, вопреки негласному уговору, глянул на прыгающий холодильник и злопамятно усмехнулся. Лучше бы он этого не делал…

– А ну дыхни! – взорвалась мать.

Опытный Тимофеич сразу осознал свою ошибку и попытался дыхнуть, не выпуская, а, наоборот, втягивая в себя воздух, – особое искусство, необходимое в семейной жизни. Обычно у него это получалось, но не сегодня.

– Эх ты! При ребенке! Не стыдно?

– А ну вас всех к лешему! – выругался отец, закурил беломорину и включил телевизор еще громче.

Дикие звуки половецких плясок наполнили комнату. Хорошо, что в нашем старинном доме стены толщиной в метр, и соседи ничего не услышат, даже если у нас будет петь вживую хор Большого театра.

«Бог любит троицу», – насмешливо подумал я, подкладывая себе картошки.

В моем воображении уже расстилалось, искрясь, как платье певицы Гелены Великановой (бабушка Аня считает, будто у нее один глаз стеклянный), лазурное море с белыми теплоходами на горизонте. Пенные голубые волны, шурша, накатываются на прибрежную гальку, и видно, как в прозрачной воде проплывает, сверкая боками, косяк серебристой чуларки, а чуть дальше качаются синие студенистые медузы.

Лида встала и решительно выключила звук телевизора, потом спросила меня сахарным голосом:

– Сынок, ты в чем на юг поедешь?

Если родители ссорятся, то разговаривают со мной нарочито ласковыми голосами, состязаясь в любви к ребенку. А когда мой брат Сашка был еще грудничком с большими, умными, но ничего не понимающими глазами, они, перебивая друг друга, излагали ему свои доводы в споре. Он в ответ пускал пузыри и беззубо улыбался обоим.

– Профессор, я тебе, кажется, вопрос задала!

– Не знаю… В чем обычно…

– А на ноги?

– Кеды.

– Запаришься. Это же юг.

– Я там во вьетнамках буду ходить.

– Вьетнамки не обувь.

– Сандалии возьму.

– Ты же их порвал.

– А разве не починили?

– Нет, мастер сказал, ремешок пристрочить уже не к чему… – вздохнула Лида и громко, с укором произнесла: – Ребенку вообще ходить не в чем! Как беспризорник…

И хотя слово «вообще» было произнесено трагически, отец даже ухом не повел, он, насупившись, уставился на экран, где безмолвно метались половецкие красотки с огромными приклеенными ресницами и косами до пола.

Маман некоторое время подозрительно смотрела на распущенных азиаток, и по лицу ее пробежала тень:

– Миш, еще картошечки положить?

– Сыт.

– Ну как знаешь… – нахмурилась Лида, и на ее красивом лице появилось выражение жалкой беспомощности, обычное во время ссор с отцом, если, конечно, дело не касалось запаха чужих духов и следов помады на рубахе.

Тогда она вскрикивает не своим голосом: «Опять!» – и по квартире, как в книжке «Понедельник начинается в субботу», летают вещи, а в наэлектризованном воздухе вспыхивает жуткое имя Тамара Саидовна. Или просто: Тамарка! Тимофеич тут же дает честное партийное слово, мол, у него и в мыслях ничего такого нет! Если Лида верит, меня отправляют гулять во двор. Дождь там, снег или вьюга – значения не имеет. Я тихо удаляюсь, понимая, что взрослым в присутствии детей мириться как-то неловко. А ссориться – ловко? Если же маман упорствует в подозрениях, отец достает из-под кровати фибровый чемодан, швыряет туда какие-то вещи и со словами «с вами тут рехнешься!» уезжает ночевать к бабушке Ане, на Чешиху, где, между прочим, прописан, о чем ему Лида вдогонку и напоминает. Потом она, кончено, переживает, вздыхает, поскуливает, капает на сахар валокордин, выдерживает характер. Однако отец уезжает ненадолго: там, на Чешихе, ему еще хуже.

– Пойду, что ли, чайник поставлю… – раздумчиво произнесла маман и выжидающе глянула на мужа.