Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ирина Лобусова

Гранатовый дом

Пролог



Он летел. Летел в сизом тумане дыма под потолком комнаты старинного двухэтажного особняка на Пролетарском бульваре, где было общежитие киностудии. Он летел над этим застывшим кадром, в который вдруг превратился привычный интерьер комнаты, почему-то полной чужих тел — ненужных декораций к фильму, который никогда не будет снят.

Именно такой вот ненужной декорацией были эти тела — он видел их сверху, из-под потолка, распростертыми вдоль и поперек кроватей… Руки, ноги, застывшие, словно гипсовые маски, лица, расплывчатые силуэты, тусклый свет… Тела, разметавшиеся в темноте в тесной комнате, похожей на саркофаг, запечатанный со всех сторон. Запаха моря здесь не было…

Сергей жил здесь второй месяц, и это был месяц бурных попоек, вечеринок и огромного количества людей, лиц которых и тем более имен он не помнил. Надежды его растворились в крепком самогоне с винным привкусом и с запахом винограда, потому что в Одессу он переехал в самом начале осени.

Собственно, это было первое, что Сергей запомнил: яркое, ослепительное солнце, раскаленный белый диск во всю ширь неба, во весь простор, свергающийся на застывшие камни города потоком расплавленной знойной лавы, от которой невозможно спрятаться…

А еще — запах винограда. Его здесь продавали на каждом углу. В сентябре он был невероятно дешевым. Золотистые, черные, розовые, изумрудные, красные гроздья разного размера лежали в жестяных мисках уличных торговок, в эмалированных ведрах, вываливались из матерчатых сумок на серовато-белый, выгоревший на солнце асфальт. И все это великолепие пьянило, погружало в сладкий, сочный аромат, надолго оставляющий необыкновенное послевкусие. И он буквально купался в этом запахе прелого винограда, словно принимал невозможно горячую ванну из пряного, приторного вина, проникающего в каждую клеточку его тела и пропитывающего всю его душу.

Виноград… Сергей никогда не видел ни такого разнообразия, ни такого количества, никогда не чувствовал такого запаха просто со всех сторон. Он преследовал его, погружал в себя с головой. А вот моря в нем не было… Не было свежих, дышащих свободой и бирюзовой чистотой голубоватых, прохладных нот стихии, ради которой Сергей и приехал сюда, потому что хотел отмыть в море свою душу.

Да, запаха моря здесь не было. Откуда ему было взяться в двухэтажном старинном особняке без всяких удобств, куда Аджанова поселили сразу же после приезда в Одессу и официального оформления на Одесской киностудии? Это потом он понял, что особняк находится на другой стороне от моря и достаточно далеко — между ним и морем пролегали склоны и широкий Пролетарский бульвар, который местные жители называли по старинке Французским.

То, что его поразило прежде всего — люди. Необычные, какие-то дивные люди, их манера все делать «не так». Не так произносить слова. Не так здороваться. Не так называть улицы. Не так смотреть на раскаленное солнце — не щурясь. Не так думать. Не так жить. Не так строить дома и снимать кино…

Все было «не так». И вот эта непохожесть на всю прожитую им жизнь, с ее правилами, с ее людьми, стала для Сергея глотком свежего воздуха, способным воскресить его уже уснувшую душу.

Людей, пожалуй, было чересчур много. С первых же минут его пребывания в Одессе они посыпались прямо на него — как гроздья с переспевшего винограда. Сколько же было новых знакомств!

В первый месяц Аджанов ни разу спокойно не заснул: вечеринка за вечеринкой, не важно где, сначала в общежитии, в каждой комнате и потом в его комнате, дальше — в городе, на каких-то квартирах закружили его, захватили, завертели, лишив реальности и ориентиров, и, растворившись в этом пестром облаке вселенского веселья, он перестал быть самим собой, превратившись во что-то дивное, непонятное, поглазеть на что каждую ночь собирались зеваки.

День был как день, ничего особенного, а вот по ночам устраивались вечеринки. Собственно, ничего другого здесь и придумать было нельзя.

В первую же неделю пребывания на киностудии две его сценарных заявки отклонили. По поводу второй страшный редактор, самый страшный из всех, о которых Сергей уже слышал от других сотрудников, вообще вызвал его в кабинет.

— Это что? — Он потрясал страницами с машинописным тестом так, словно в собственном кабинете, окна которого выходили прямо на Пролетарский бульвар, схватил по меньшей мере километровую анаконду и теперь пытается вытрясти из нее жизнь.

— Не вижу, — буркнул Сергей, прекрасно понимая, о чем идет речь. — Вы перед собой листками трясете.

— Неужели вы серьезно считаете, что это будет кто-то снимать?! Вы серьезно так считаете?!

— А что не так? — Аджанов старался держаться даже вызывающе, но на самом деле сердце его уже сжала мохнатая лапа тоски, и вдруг ему стало страшно, что эта пепельно-серая тоска навсегда поселится в нем, закроет его глаза, и мир перестанет быть разноцветным, ярким, лоскутчатым, его цветной мир, он станет вот таким, как у этого чугунного редактора.

— Неужели вы считаете, что цензура пропустит такие порнографические сцены вашего сценария? — Редактор даже не говорил, он хрипел.

— Никаких порнографических сцен в нем нет, — машинально запротестовал Сергей. — Это просто старинная легенда, фольклор. Возвращение к истокам.

— К каким истокам? — прищурился редактор. — И, кстати, почему вы назвали сие творение «Гранатовый дом»?

— Это просто метафора. Герой грезит о своем детстве, его детство в горах ассоциируется у него с запахом и цветом граната. Этот символ, гранат, он пронесет через всю свою жизнь, как цвет крови, чтобы… — Он сглотнул горький комок и сразу потерял слова. — Это метафора… — повторил.

— Мы с вами находимся в совершенно другой действительности — светлой действительности социалистического общества, а не в том средневековом варварстве, кровавые, непристойные сцены которого вы описываете на ста страницах вашего сценария! В вашем опусе герой противопоставляет себя обществу. А на самом деле следовало бы показать, что трагедия героя связана исключительно с классом капиталистических эксплуататоров! — Редактор как будто зачитывал передовицу центральной газеты.

— Это не так, — попытался возразить Сергей, — у моего героя нет трагедии. Наоборот, он очень счастливый человек. Он добивается свободы, чтобы быть таким, какой он есть. Быть собой. Он заслуживает свое счастье. Он…

— В советском кинематографе поэт всегда созвучен с образом государства, — резко перебил его редактор. — Да, государства, потому что нет лучшего строя, чем советское государство, способное поддержать любую творческую личность, особенно пролетарского поэта, который вышел из самых низов.

— Мой герой не пролетарский поэт, — поморщился Аджанов.

— Вот! — подхватил редактор. — Именно это я и говорю! Ваш герой, который противопоставляет себя государству и обществу, просто классовый враг!

— Он художник… — В горле сильно запершило, и Сергей откашлялся.

— Словом, — голос редактора стал ледяным, — вы должны понимать, что в таком виде, в котором существует ваша сценарная заявка, утверждение ее в производство невозможно. Вам нужно поработать еще. И как следует. Повторяю: в таком виде, как она написала сейчас… Думаю, вы меня понимаете.

— Понимаю, — кивнул Аджанов.

— Хорошо. Рад, что мы с ваши нашли общий язык по этому вопросу. Итак, возвращаю вам сценарную заявку. И мой вам совет на будущее: поработайте над чем-нибудь другим. Ну, просто обратите внимание на другие темы. Кстати, есть тут одно предложение… — Редактор вдруг замолчал, а Сергей, пережидая это молчание, почувствовал такую тоску, что ему просто захотелось выпрыгнуть из окна третьего этажа прямо на мостовую.

Конечно, он, Сергей Аджанов, ни за что не сделал бы так, но теоретически… Он вдруг представил, как раскалывается его голова о брусчатку мостовой как гнилой орех, как из-под треснувшего черепа черными, быстрыми змеями растекается кровь и мозги… Вопли, кто-то причитает, кто-то молится вслух, сигналят машины… Дребезжит трамвай, застрявший на рельсах…

Вздрогнув, он отогнал от себя это видение. А какой бы сценарий получился! Вот такое бы снять! Но… Сергей представил лицо редактора, читающего подобную сцену. Хмыкнул про себя. Пожалуй, стоит воздержаться. Еще из общежития выгонят. А снять комнату в городе денег нет. Поэтому… Вздохнув, Аджанов изобразил полнейшее внимание. И получилось.

— Великая Отечественная война — это тема, которая всегда будет сниматься, и с каждым годом все больше, — бравурно начал редактор.

Больше Сергей не слушал. Он смотрел, как золотят лучи солнца подоконник кабинета редактора. Вспоминал, как пахнет виноград. Думал о девушке с рыжими волосами, которая выбежала из трамвая утром. О том, почему на киностудии поставили бетонные стены, которые не пропускают запах моря и вообще ничего не пропускают… И еще думал о том, как и здесь не хватает пронзительно-свежего запаха моря… Но ведь море — это свобода, значит, его не может быть в этом месте.

В голове его быстро-быстро крутилась какая-то ерунда:

«СЦЕНА 1. Интерьер. Василий открывает окно кабинета редактора. Вскакивает на подоконник. ВАСИЛИЙ: Да пропадите вы все! Сталкивает на пол цветочный горшок. Редактор бросается из-за стола. Локтем сбивает папку со сценариями. Сквозняк поднимает ворох бумажных листков, и они крутятся под потолком комнаты. Издав победный вопль, Василий прыгает в окно. С улицы доносится дребезжание трамвая.

СЦЕНА 2. Натура, день, Пролетарский бульвар. Тело Василия лежит возле трамвайных путей…»

Ерунда продолжала крутиться в голове полнейшая. Только вот какого черта он обозвал своего героя Василием? Аджанов и сам не знал. Спросить — ни за что бы не смог ответить…

— Вы улавливаете мою мысль? — Прервав свой длинный монолог, редактор уставился на него в упор.

— Да, конечно. Полностью, — Сергей умел изображать повышенное внимание даже в самые неожиданные моменты.

— Вот именно в такой концепции мы хотели бы видеть эту тему. Поэтому попробуйте написать что-нибудь на тему войны.

«Какой войны, Первой мировой или Второй?» — Он уже приоткрыл рот, чтобы спросить, но вовремя спохватился.

— Да, конечно. Я вас понял. — Горький комок в горле, разросшийся до невероятных размеров, мешал говорить. — Война — это очень интересно. Я попробую.

— Вы сами понимаете, как важна тема героического подвига для воспитания поколений… — Снова начал редактор, понесшись галопом, словно взнузданный боевой конь, и Сергей понял, что у него есть еще пять минут, чтобы полностью погрузиться в свои мысли.

Кто сказал, что кино — это иллюзия? Кино — это единственная реальность, в которой, если что-то не так, можно запросто порвать пленку. Кино — это действие, бесконечное действие, а не дебильные монологи, которые не годятся даже на то, чтобы бубнить их под нос — либо себе, либо кому угодно…

Тело на трамвайных путях Пролетарского бульвара больше не было интересным. Сергей переключился на что-то еще и так, сбиваясь с мысли на мысль, продолжал летать под потолком.

— Было бы хорошо поговорить с очевидцами тех событий, найти ветеранов, — вдруг услышал он голос редактора.

— Что? — Он просто почувствовал, как падает с потолка.

— С очевидцами побеседовать, говорю. На тему войны. — Было видно, что редактор сам себе уже наскучил.

— Я поговорю, — вздохнул Сергей.

— Вот и хорошо. — Редактор посмотрел на часы, покрутился на стуле. — Значит, приходите со своими идеями.

— Обязательно. — Аджанов встал, развернулся и пошел к выходу, успев заметить, как редактор поднимает телефонную трубку.

«В КГБ звонит», — пронеслось у него в голове. Он знал, что копии каждой из этих двух сценарных заявок, категорически забракованных для советского производства, лежат в специальном отделе органов госбезопасности и что в этом отделе на него уже есть специальное досье. «Ну и пусть». — Аджанов передернул плечами и пошел по бульвару, наслаждаясь последними теплыми лучами осеннего одесского солнца.



В комнате, как всегда, было полно людей. По документам поселившихся числилось двое: Сергей и кинооператор Виталик, который жил в общежитии уже целый год. Но в последние месяцы, как раз перед его приездом, Виталик нашел женщину и ушел жить к ней. Поэтому он должен был находиться один, но… Но один Сергей никогда не был. Он не выносил одиночества.

И, сумев завести такое количество приятелей, что записной книжки не хватило бы, чтоб их записать, Аджанов обеспечил себе компанию в общежитии на все случаи жизни.

Кто-то притащил третью кровать, еще кто-то — поломанный стол, и в комнате всегда было шумно, душно, накурено, людно. А главное — всегда звучали голоса. Он не мог жить без человеческих голосов. Тишина означала отсутствие движения. А отсутствие движения пугало. Почти так же страшно, как невозможность снимать кино.

После вечеринок многие ночевали в его комнате. Тела укладывались прямо на полу. На доски бросали надувные пляжные матрасы, если они были, одеяла, но часто — просто одеяла без всяких матрасов. Места хватало всем. И в комнате всегда была еда. Сергей вообще не заботился об этом. Общительность давала свои плоды, и те, кто приходил к нему, тащили все, что можно было съесть, с собой.

Сейчас в комнате было трое. Аджанов плюхнулся на свою кровать, налил стакан дешевого кисловатого вина и выпил залпом, не переводя дыхания.

— Что он тебе посоветовал, войну? — хмурясь, спросил его бессменный друг Артур, с которым вот уже второй месяц они были не разлей вода и который был в курсе всех проблем с редактором.

— Поговорить с очевидцами, — поморщился Сергей, вспоминая редактора.

— Дрянь вино, — процедил сквозь зубы Артур, тоже наливая себе.

— Да при чем тут вино! Меня от всех них тошнит! — хмыкнул Аджанов допивая второй стакан.

— Слушай, есть тут один человек… Чистильщик обуви, — вдруг раздался голос из темноты. Это был кто-то из его случайных приятелей. — Поговори с ним. На хороший сценарий хватит. Но… если не боишься, конечно.

— А чего тут бояться? — не понял Аджанов.

— Ну ты поговори, сам все узнаешь…

Глава 1



Окна были распахнуты, но его все равно не покидало ощущение духоты. Тяжелая, твердая влажная подушка забивала ноздри. Похоже, вечером несколько часов шел дождь. Сергей не знал. Он не понимал, где находится и сколько еще здесь ему находиться.

Но дождь вполне мог пройти, потому что душное облако мокрой тряпкой прижималось к его лицу, застревая солевой коркой, высыхающей на губах.

В общежитии снова гуляли до самого утра. Какие-то люди забились в его комнату. Спал ли он на своей кровати, да и где была его кровать? Это не имело никакого значения, если он не знал главного: где тот мир, в котором он находится?

Сергей сполз вниз, больно ударился о пол, потирая руку, перешагнул через какие-то тела и добрался до двери. Распахнул ее. В глаза сразу же бросился серо-белый казенный коридор с тусклой лампочкой, оплетенной проволокой, всегда напоминающей ему розу за решеткой.

«Это концлагерь», — подумал он в самый первый раз, когда очутился здесь, и потрогал проволочную сетку рукой. Мысль так и пульсировала в нем: это концлагерь, и он умрет от высокого напряжения. Ведь проволока — это тот враждебный крюк, который зацепит его здесь. А потом прибьет к стене, словно залетевшую на свет бабочку.

Именно для этого нужны были люди вокруг, очень много, бесконечно много людей — чтобы не дать себе зацепиться за проволочный каркас. Ведь ничего, кроме чужих, безразличных тел, не могло спасти от этого света.

Он задыхался. Ноздри, рот, горло были забиты ватой из липкого стекла, воздушной прослойкой, впитавшей в себя все запахи: кисловатого вина, черствого, вчерашнего хлеба, водопроводной воды и запах нескáзанных слов, тех самых, которые он мог произнести, но так и не сделал этого… У слов, конечно же, был самый страшный запах. От него кружилась голова.

С интересом он вдруг задумался: а ел ли он что-нибудь со вчерашнего дня? Не вспомнил… Впрочем, это было уже не важно.

Снова переступив через какое-то тело, застрявшее на самом пороге двери, Аджанов вышел в коридор. Свет здесь был совсем тусклым. Рывок, и руки его уперлись в холодный остов стены — он почему-то пошатнулся и едва устоял на ногах.

«Холодное начало», — закружилось в голове. Сценарный термин, означающий, что первый эпизод заканчивается избитой шуткой. Да, эта шутка была стара как мир — упереться в стену, чтобы не упасть и устоять на ногах! Достойный эпизод для «холодного начала».

В коридоре духота не ушла, наоборот, она стала еще более плотной, словно находящегося в нем Сергея запечатали сургучом, как бандероль, упакованную так, чтобы ее отправили по железной дороге к неведомому адресату.

Впрочем, он был бы не против. Хоть какое-то разнообразие в жизни — путешествие куда-нибудь. Но так не бывает. Нет такой почты.

Медленно, пошатываясь, держась за стены влажными, скользящими ладонями, Сергей двинулся вперед. Он шел и с горечью думал о том, что, к сожалению, не может лежать, как все, в половине второго ночи отрубившись от болтовни и вина, и находиться в своем коконе, думать о своем.

Он не мог бы сказать, что пил больше других — ровно столько же, сколько и все, не больше и не меньше. Пил потому, что вино отправляло в полет, и еще потому, что здесь было принято пить, потому что без этого дешевого алкоголя не вырастали крылья.

Сколько амбиций и разговоров слышали эти стены! А какие высказывались мечты, стоило лишь смешать крепкий самогон с молодым вином или виноградным соком! Это были мечты о великом кино, которое снимет каждый из них, о славе и восхищенных потомках, о деньгах и квартирах, полученных еще до того, как на экране появятся последние, заключительные титры…

Мечты будущих победителей, мечты и мечты… Почти как в рассказе Чехова «Слова, слова и слова». Сколько их парило под потолком в сизом дыме дешевых папирос, сколько вырывалось в раскрытые окна и улетало в небо!

Но Аджанов отличался от остальных. Он знал, что до неба не долететь, потому что вокруг духота. И потому, что он это знал, ноги несли его прочь из общежития киностудии в половине второго ночи.

Хоть куда-нибудь уйти. Сдвинуть эту влажную подушку духоты, придавленную к его лицу. Сделать хоть что-нибудь…



Больше месяца прошло с того самого дня, как редактор вернул Сергею сценарную заявку по «Гранатовому дому», и он уничтожил первоначальный вариант сценария. Но не полностью — то, что служило основным стержнем и толчком, он оставил. Только переместил действия в современность. А потом…

Потом слова хлынули из него безудержным потоком. Аджанов писал и писал, не обращая никакого внимания на шум вечеринок и пьяную дурь в голове. Он пил стаканами сердитое молодое вино и, примостившись на продавленном стуле за письменным столом, который неизвестно как оказался в его комнате, торопился, но почти без помарок заполнял каждый лист бумаги.

Кто-то подходил к нему, что-то говорил, трогал за плечо — он не чувствовал ни единого прикосновения, не слышал ни одного слова. Сергей писал с яростью, с каким-то безудержным фанатизмом отверженного, словно он оказался заключенным в этом бумажном листе, и изливать это бесконечное множество слов было для него единственным способом выбраться наружу.

В душной грязной комнате общежития Аджанов видел картины, которые своей правдой могли заставить содрогнуться целый мир. И он хотел почувствовать дрожь этого мира, добраться до самых его костей, чтобы эта правда не исчезла бесследно в душных лабиринтах обыденности. Он прекрасно понимал, что напоминает со стороны фанатика или одержимого. Но ему было все равно.

Сергей видел то, что никто кроме него не видел, ощущал то, что никто больше не мог почувствовать. И эта правда давила на него, не позволяла дышать, не позволяла жить. Он не знал, что с этим делать. Смириться или, наоборот, противиться?

Изредка это погружение в себя затуманивалось сомнением: почему он настолько отличается от всех? Но он тут же отгонял прочь от себя все эти мысли и мучительные раздумья, выдергивал их, как занозы выдергивают из руки. И единственным, что имело смысл, был только письменный стол, неизменный плацдарм его невидимых боевых действий, от которых тело будто покрывалось ранами, но становилось крепким, как броня.

Однако так длилось до того момента, пока жаркие осенние дни не сменились первыми заморозками, а с дождями на Аджанова снова дохнуло неимоверной духотой. И духота эта, охватив лицо и душу, вмиг сковала его пальцы.

Сергей иссяк. Он часами сидел над чистым, девственно чистым листом обыкновенной ученической тетрадки. Рваные, неровные строки больше не покрывали бумагу. Настроение исчезло. Смысл жизни — тоже. Аджанов вдруг понял, что его сценарий написан только до половины. Столько сомнений, мыслей, тревог — и всего половина пути. Что писать дальше, он не знал. Впервые за столько дней он отошел от письменного стола. Потом вернулся к вечеринкам.

Вино, суета, шум, толкотня… Результатом этого и стала та духота, которая постоянно вливалась в раскрытые окна. В одну из таких ночей кто-то толкнул его в бок — он тогда уснул просто на полу, на каком-то брошенном одеяле.

— Да закрой ты окна! В комнате холод такой, — сердито прошипел Артур, толкая Аджанова локтем.

Сергей сел на жестких досках и вдруг все понял. На следующее утро, проснувшись очень рано, он побрился, принял душ и, переодевшись, впервые за столько дней, пошел пешком к Лидерсовскому бульвару.

Именно там, на углу, была конечная остановка трамвая. Под деревом напротив остановки он увидел чистильщика обуви. Раскурив свернутую из газеты самокрутку, тот смотрел на проходивших мимо людей прищуренными желтоватыми глазами.

Аджанов подошел поближе, что-то сказал.

— Иди куда шел, мил-человек! — усмехнулся чистильщик. — С такими-то штиблетами…

Он был абсолютно прав. Рваные сандалии, которые Сергей не менял с лета, оставляли желать лучшего.

Но только теперь он заметил очень важное: пристальный прицел внимательных желтых глаз и то, что старик был инвалидом. У него не было ноги — деревянная культя на кожаном ремне выглядывала из-под широкой грязноватой штанины. Но при этом сам старик был достаточно чисто и аккуратно одет, да и материалы для чистки обуви в деревянном ящике были у него самые отменные.

— Война? — Аджанов неприлично долго задержал взгляд на его культе.

— Она самая, — усмехнулся чистильщик, и Сергей вдруг подумал, что он совсем еще не стар, просто есть то, что старит человека гораздо сильнее времени.

Потом он сидел рядом с ним на траве, не мешая работать, и молчал, просто наблюдая, как летают в воздухе мускулистые руки, пропитанные ваксой.

Слово за слово, час за часом, и старик, прихватив деревянный ящик с инструментами, оказался рядом с Аджановым в забегаловке в парке Шевченко. В этой забегаловке подавали грузинские шашлыки и крепленое вино. И Сергей выгреб из кармана все деньги, чтобы угостить чистильщика. Впрочем, оно того стоило!

Вино развязало ему язык. И когда Аджанов услышал самое начало рассказа, то вдруг понял, что ничего не знает о жизни.

С тех пор они стали неразлучны. Почти каждый день он приходил к старику, выспрашивая все новые и новые детали, но ничего не писал. Ему казалось, что он разучился писать. Хотя это было уже не важно.

Так прошло несколько месяцев. А потом наступил декабрь, и город замело. Сергей не появлялся у старика несколько недель. К морозам и метели прибавилась бурная встреча Нового, 1968, года в общежитии.

Аджанов вырвался на Лидерсовский бульвар только к концу января. Но его друга чистильщика на прежнем месте уже не было.

Адреса его Сергей не знал. Он принялся расспрашивать о нем и у продавщицы одного из магазинчиков поблизости выяснил, что старик часто исчезает на много месяцев.

— Однажды пропал на полгода, — с воодушевлением рассказывала отмеченная жизнью тетка средних лет, с интересом смотрящая на него. — Наверное, уезжает куда-то. Он всегда так — сидит, сидит, а потом — бац, и нет его. И вдруг опять появляется.

Это мало могло его утешить, ведь никто не знал, появится ли чистильщик снова. Сергей перестал ходить на остановку трамвая, а потом проснулся от страшной ночной духоты…



Медленно продвигаясь вдоль стены, Аджанов спустился на первый этаж и вышел сквозь пружинящую входную дверь на улицу.

Пролетарский бульвар был погружен во тьму. Мало где в жилых домах загорались редкие огоньки, да и гасли тут же. Он смотрел на темные кроны деревьев, застрявшие в ночном небе. Холод ночи пронизывал до костей. Духота наконец стала спадать, и он впервые задышал полной грудью.

Вот и здание Одесской киностудии, погруженное во тьму. Оно было похоже на спящий корабль. Казалось, еще мгновение и корабль этот поплывет вперед, расправив паруса. Но Сергей прекрасно знал, что это иллюзия.

Никуда он не поплывет. Не сможет поплыть. Кораблями бывают только люди.

Сергей стоял напротив здания и смотрел в черные провалы его окон. И внезапно ему пришел ответ: он вдруг услышал его, словно кто-то произнес вслух, что нужно делать. Аджанов помчался назад. Ворвавшись в темную комнату, он бросился к столу и открыл свою засаленную тетрадку, ту самую, где остановился на полдороге. При тусклом свете настольной лампочки чистые листы стали покрывать неровные строки.



«В первый раз это было около 6 часов утра. Я точно знал время, потому что проснулся от голода и сырости. Держали нас в черном теле. Часто лишали ужина — без причины, просто так. Как говорили наши офицеры, это было частью тренировки.

В бараке было страшно сыро, из глинистых стен постоянно сочилась вода, а на полу была вязкая, незамерзающая жижа. Она была мерзкой, прилипала к подошвам. Но нам не оставалось ничего другого, кроме того, чтобы терпеть. Никто не смел пожаловаться.

Ровно в 6 утра, это время высветилось на моих наручных часах, в барак ворвался дежурный офицер и с криком: «Всем встать!» принялся расталкивать спящих. Он попросту сбрасывал их с коек на пол, в жидкую грязь. Я успел встать сам. Мне повезло. Я немного догадывался, что ничего хорошего сейчас не предвидится.

К тому же я был рад подняться. От голода постоянно болел живот. А подъем означал близкий завтрак. Кормили нас в 8 утра.

Ты не поверишь, чем нас кормили! Гнилые овощи — картошка, морковка. Овсяная каша с червяками. Протухшее мясо. Это тоже входило в учебную программу наших тренировок.

Ведь, если понадобится, мы должны были выживать в самых ужасных условиях. Спать на сырой земле, есть корни растений — и выжить. Мы знали об этом. Поэтому не возмущались, никто. Мы знали, что лишение еды и привычка есть что попало однажды может спасти нам жизнь.

Но молодой организм все-таки давал о себе знать. И муки голода, которые мы испытывали, были одними из самых страшных.

Так вот: после подъема нам велели одеться и вывели во двор. Нас был небольшой отряд — все те, кто жил в этом бараке. Человек 10–12, уже не вспомню точно.

— Солдаты! — шагнув вперед, офицер повысил голос. — Вы должны быть готовы в любой момент умереть за вашу великую родину! Без колебаний! С чувством выполненного долга! И сегодня вам предоставится такой шанс.

Некоторые зароптали. Я стоял ни жив ни мертв. Мне было уже все равно. На фоне тех мук, которые мы испытывали во время обучения, смерть казалась не самым страшным.

После этого нас вывели за пределы лагеря. Мы совсем не долго шли по проселочной дороге, затем оказались в поле.

— Разойтись, круг, — скомандовал офицер.

Мы разошлись, все еще ничего не понимая.

— Лицом вниз, лечь! — Резкий тон команды заставил нас ее выполнять. Безоговорочное подчинение было одним из условий обучения и тренировок.

Мы легли лицом в землю. Но голова у каждого была чуть приподнята. Мы смотрели дальше, что произойдет. В центре круга офицер установил… боевую гранату. Затем, на наших глазах, выдернул чеку. И рванул в сторону проселочной дороги.

Это были две самые страшные минуты в моей жизни. Перед глазами пронеслось абсолютно все.

Раздался взрыв, затем чей-то крик… Никто не умер, никто не был ранен. Граната оказалась холостой, это была всего лишь пиротехническая пугалка, имитация взрыва. Мы должны были пережить это испытание. Так нас учили встречать смерть. Кто-то заплакал. У меня тряслись руки. Тут же почувствовал ужасающий запах — я обмочился. Но я был не один такой. Почти у каждого на штанах предательски расплывалось мокрое пятно. Я подумал о том, что это испытание не забуду никогда в жизни.

В бараке нам дали возможность переодеться. Никто не смотрел друг другу в глаза. А голод исчез, словно его никогда и не было. Появилась тошнота и легкое чувство гадливости…»

Глава 2



«Что снилось, не помню. Возможно, еда. Скорей всего, котлеты. Каждый раз засыпал с этой мыслью. Если в первые месяцы сознание поддерживалось тем, что все это ради высшей цели, мы — элитные войска, гордость и слава нации, то теперь эти мысли больше не приносили облегчения.

Слишком уж отличалось то, с чем мы столкнулись на самом деле, от пропагандистских лозунгов наших офицеров. Может, конечно, они говорили правильные вещи, но никто же не думал, что подготовка будет именно такой. И я не думал. Но…

Сказать, что я сожалел о своем поступке, наверное, было бы неправильно. В самом начале, когда я стал добровольцем, я был полон самых ярких идей. Но потом… Потом энтузиазм улетучился. Я вдруг понял, что могу погибнуть. Вот просто бесславно и глупо погибнуть, и никто даже не узнает о том, что я был. Такие мысли не добавляли патриотизма. Наоборот, действовали как холодный душ. Особенно после очередного испытания, когда ты действительно не понимал, на каком ты свете. А признаться, что сглупил, было стыдно самому себе. Словом, с каждым днем я сомневался все сильней и сильней и ничего не мог поделать с этим.

…Было около четырех утра. Да, был сон, возможно, о еде. Точно не помню. Мне все время снилась еда. Это уже стало каким-то наваждением.

Единственное, что я запомнил хорошо и отчетливо в тот миг, — это холод. Холод был именно таким, какой бывает перед самым рассветом — леденящий, выворачивающий наизнанку тело и душу, и не скрыться никуда от этого холода, не спастись. Что уж тут тонкое одеяло, каким мы укрывались в казарме. Натяни на себя тулуп на меху — и тот бы не помог.

Помню, я замерз, и холод, собственно, прервал сон. Потом открылась дверь, и в наш барак вошли двое.

В этот раз наш офицер не орал. Он вел себя достаточно тихо, что было совершенно для него не свойственно. Сколько его знал, у него все время был громовой голос и ярко-красное лицо. Наверняка у него были проблемы с высоким давлением. И даже сейчас, когда я все это тебе рассказываю, стоит мне закрыть глаза, и в памяти отчетливо предстает его багровое лицо, выпученные глаза, взъерошенная белобрысая челка. Ударом ноги он выбивает дверь в наш барак и все время орет, орет… Именно таким он остался в моей памяти. Убили его, кстати, в последние дни войны.

Так вот: в этот раз офицер наш вел себя необычайно тихо, потому что был не один. Вместе с ним в барак вошел незнакомый нам человек. Рослый, в хорошей офицерской шинели. Было видно, что у него высокий офицерский чин.

Этот высокопоставленный офицер внимательно осмотрел барак и вдруг свистнул в свисток. Этот сигнал был нам знаком. Свисток тоже был частью тренировки. Его мы должны были слушаться точно так же, как и команды офицера.

Поэтому, как только прозвучал свисток, мы резко повскакивали с коек и выстроились по струнке, каждый на своем месте.

— Хорошо, — кивнул незнакомый офицер, — очень хорошо.

Тогда вперед выступил наш и как всегда заорал:

— Солдаты! Одеваться и строиться!

Было ясно, что нас готовят к очередной тренировке. Одевались мы за минуту. И, машинально, на автоматизме выполняя все эти движения, я умудрился взглянуть на часы. Действительно, я не ошибся. Часы показывали ровно четыре утра. Самое жуткое время.

Нас построили и вывели во двор. Темень была кромешная. Там уже стоял грузовик, покрытый брезентом. Нам велели садиться в него. Брезент был такой плотный и так крепко закреплен, что рассмотреть, куда нас везут, не было никакой возможности. Офицер поехал вместе с нами, а тот, незнакомый, довольный тем, как мы собрались по свистку, остался во дворе базы. Всю дорогу наш офицер молчал.

Ехали мы не очень долго. Вскоре на нас пахнýло сыростью, воздух стал очень влажным, и я услышал характерный шум. Было понятно, что нас везут к морю. Я насторожился.

Но едва я понял, что нас везут на берег моря, раздалась команда офицера надеть противогазы. Я надел. Влажность и шум исчезли. В противогазе было очень неудобно, но сделать мы ничего не могли.

Наконец грузовик остановился. Нам велели выйти и построиться. Мы вышли, и нас едва не сбили с ног резкие порывы просто бешеного ветра.

Я не ошибся. Мы стояли на берегу высокого обрыва, а под ним бушевало море. В противогазе видимость была отвратительной. Но я все равно увидел, что на море сильный шторм. Огромные пенные валы взвивались ввысь, а затем разбивались о камни скал огромными белыми брызгами. В темноте, в холоде зимы ночное море выглядело страшно. Наверное, нет более страшного зрелища, чем суровое зимнее море ночью.

Все внутри меня сжалось, я почувствовал просто невероятный страх среди этой стихии беспощадного хаоса, готового сломать меня, как тонкую спичку. Наверное, что-то подобное чувствовали и все мои товарищи, потому что вдруг стали какими-то тихими. И я знал, что если бы не противогазы, то увидел бы на их лицах обреченность.

Офицер выступил вперед. Краем глаза, развернувшись, я заметил черный легковой автомобиль, который остановился на некотором расстоянии. Я понял, что этот автомобиль все время ехал за нами, и задачей его было следить. От этого я сразу почувствовал себя еще хуже. Ведь это означало, что опасность подстерегает нас сразу со всех сторон.

Наш офицер выступил вперед и скомандовал:

— Подойти к обрыву!

Мы все подошли. Теперь мы стояли на самом краю. Высота была страшной. Я отчетливо видел острые камни внизу, о которые разбивались свирепые валы бушующего штормового моря. Дыхание замерло.

— Солдаты! Ваше задание идти до самого конца, даже на смерть! — Голос офицера вдруг дрогнул, он откашлялся, словно справляясь с собой, а затем продолжил: — Задание должно быть выполнено. Всем прыгнуть вниз.

Мы замерли. Прыжок вниз означал верную смерть. Я понял, что нас хотят попросту утилизировать. Уничтожить. Но это было странно. Зачем столько времени и денег тратили на наше обучение, чтобы теперь убить вот так?

— Прыгать! — истерически заорал офицер.

Никто не сдвинулся с места. У одного из наших началась истерика. Он принялся что-то кричать, размахивать руками, срывать противогаз… Кажется, даже умудрялся оскорблять офицера и всех нас. Словом, это была настоящая истерика, и я прекрасно его понимал. Нервы сдавали у всех, ведь смерть была так близко.

В руке офицера блеснул пистолет. Раздалось два выстрела. Наш товарищ рухнул вниз с простреленной грудью, прямо к его ногам, и моментально затих. И снова раздался дикий вопль:

— Всем прыгать!

Потом он выстрелил в воздух. Я больше не понимал, что делаю. Решительно оттолкнулся ногами о край обрыва и прыгнул вниз. Противогаз защищал от резких порывов ветра. Кажется, я кричал. Может, даже плакал, не помню. Я был в каком-то мареве, словно находился в жутком сне…

Я прыгнул. Но вместо полета в воздухе в бездну меня ждал необычный сюрприз. Я вдруг ударился всем телом о какую-то мягкую поверхность, покатился немного, ударяясь руками и спиной, и так застыл.

Под обрывом оказался пологий песчаный склон, разбиться на котором было просто невозможно. Это была какая-то мягкая песчаная подушка. Словно мы прыгнули в песочницу — и все… Противогаз затруднял видимость, обзор. На нас специально надели противогазы, чтобы мы физически не смогли разглядеть то, что под обрывом есть песчаные склоны, и прыгнуть туда совсем не страшно.

Помню, я лежал на этом мокром песке, впитывающим соленые брызги, и плакал. Тогда я думал: после этого испытания на смелость — а это явно была тренировка на смелость — мне уже будет ничего не страшно. Но я ошибался…»



— Что ты пишешь? — Мягкая рука легла на его плечо. Сергей увидел Алю, которая вошла в комнату, но совсем не обрадовался ее появлению. Вот уже вторую неделю она безуспешно бегала за ним.

Возможно, Аля была красивой, Аджанов не рассматривал ее так тщательно. Он знал, что она работает где-то в костюмерном цеху, а в свободное от работы время приторговывает импортными шмотками. Одета она была всегда как картинка, и пахло от нее дорогими французскими духами.

В общежитии Аля не жила, у нее было жилье в городе. Сюда она приезжала исключительно на вечеринки, на которых была звездой. Одна из подруг как-то притащила ее с собой на одно из сборищ, вечно происходящих в его комнате, и Аля моментально запала на него, да еще с такой поспешностью, что стала предметом всеобщих насмешек. Но ее это совершенно не смущало, ей на всех было плевать.

Каждую свободную минуту она проводила в комнате Аджанова. Часто оставалась ночевать. Но с Алей у него ничего не было. Она искренне не понимала почему. Он видел этот мучительный вопрос в ее глазах. Но как он мог сказать ей правду?

Однако ему нравилось беседовать с ней как с другом. Аля была умна, с превосходным чувством юмора. С ней было интересно и весело, и постепенно Сергей начал ценить это общение. Впрочем, часто Аля становилась очень навязчивой и докучливой, вот как сейчас. Аджанов нахмурился — она прервала поток его мыслей.

— Что ты пишешь, Сережа? — повторила девушка свой вопрос, и в который раз он увидел недоумение в ее глазах.

— Сценарий, — Аджанов продолжал хмуриться.

— Точно сценарий? Ты пишешь вроде совсем не так, как расписывают сценарные сцены.

— Это воспоминания, — он прикрыл лист рукой, — я записываю их так, чтобы не забыть. Потом они станут основой моего сценария. Собственно, на них и будет построено все.

— А о чем они? — Аля скромно уселась на край чей-то кровати.

— О войне, — вздохнул он.

— Правда? — Она улыбнулась. — Уверена, у тебя получится потрясающий сценарий! А кто тебе рассказал?

— Старый солдат. — Аджанов вздохнул, с тоской вспомнив старика-чистильщика.

— Как интересно! Дашь почитать?

— Нет! — Он решительно закрыл свою тетрадку.

— Почему? Разве это такой секрет? — Было видно, что Аля обиделась.

— Я не люблю показывать свою работу, когда она еще не закончена, — заметно рассердился Сергей.

— Ну извини, — она поджала губы. — Может, сделаешь перерыв? Давай сходим погулять к морю. Погода отличная. И я свободна сегодня.

— А я нет. Извини, но я хотел бы еще поработать. Ты мне мешаешь. — В голосе Аджанова прозвучала резкость, даже грубость, но он ничего не мог поделать с собой.

— Какой ты… — Было понятно, что Аля обиделась.

— Тебе пора разочароваться во мне, — вздохнул Сергей и, не удержавшись, добавил: — Я тебя не стою. Самое лучшее, что ты можешь сделать, это меня забыть.

— Почему? Я не понимаю, — Аля поджала губы, и это сделало ее некрасивой.

— И не поймешь, — вздохнул он.

— Я бы прочитала твой сценарий и попыталась бы тебя понять, — все еще старалась она.

— Это никому не удастся. Уходи, Аля.

Девушка резко, демонстративно встала с кровати и направилась к двери, а Аджанов вдруг понял, что теперь-то она изо всех сил будет пытаться прочитать его сценарий. Может, когда его не будет, проберется в комнату тайком…

Но ему было на это плевать. Он больше не принадлежал этому миру. Да и не собирался в него возвращаться. Перед ним был другой мир. И, снова вернувшись к своей тетрадке, Сергей погрузился в единственную реальность, которую он знал.



«Самым страшным было то, что я точно помнил, как лег спать на своей койке в бараке. Да еще отрубился почти сразу — в тот день нас кормили лучше, чем обычно. Подали вполне приличный ужин. Я запомнил пшеничную кашу — вкусную, наваристую, и достаточно большую ее порцию, и консервированную рыбу. Так хорошо нас еще не кормили.

Я лег спать на сытый желудок и почти сразу заснул — счастливый, без сновидений. И проснулся заживо закопанным в землю, в самом настоящем гробу…

Это был не бред, не страшный сон, не помрачение сознания, не галлюцинация, не наркотики, не все то, что страшно даже представить, а еще более страшно пережить. Я почувствовал невыносимые муки удушья. Кислорода не хватало категорически. И, как ни странно, как ни парадоксально это звучит, именно это помогло прийти мне в себя.

Задыхаясь, я открыл глаза и попытался сориентироваться в той реальности, в которой нахожусь. Но мой мозг отказывался воспринимать такую реальность.

Я лежал в деревянном ящике, необычайно узком, так как руки мои касались деревянных стенок, и всем телом чувствовал буквально все заусенцы, выщерблины, занозы свежеструганного дерева. Ноги мои упирались в деревянную стенку. Очевидно, ящик этот был стандартного размера и никак не подходил для меня. Я был высокого роста, и мои ноги явно не помещались в этой жуткой коробке.

Я пошевелил руками, уперся ногами в деревянное днище и, пошире распахнув глаза, постарался включить не только зрение, но и мозг, так как это было моим единственным спасением. Надо мной были доски. Свежие доски. Мало того, что я видел их, я чувствовал их запах.

Я лежал в деревянном гробу, закопанный в землю, и пытался включить сознание, несмотря на весь происходящий ужас.

Закопанный в землю заживо. Когда-то я читал такой страшный рассказ. Как человек, проснувшись, обнаруживает себя лежащем в гробу под землей. Он бьется изо всех сил, пытается расшатать, разломать злосчастные доски. Стирает пальцы до костей и в последний миг умирает от мук удушья.

А ранним утром кладбищенский сторож, делавший обход кладбища, обнаруживает выпростанную из-под свежего могильного холмика белую человеческую руку, пальцы которой окровавлены и стерты до самой кости.

Я это читал. Но ни за что в мире я не смог бы представить, что подобное может случиться со мной. Повторюсь, мой мозг отказывался воспринимать эту реальность.

Я ничего не видел, но, ощупывая себя, понял, что не был раздет. Какая-то плотная ткань опоясывала мою грудь — и так, что мне было трудно дышать. Эта же плотная ткань сдавливала мои ноги. Полотно было достаточно прочным — я попытался пошевелить ногами, как-то их разъединить, но мне это не удалось. Значит, меня связали достаточно прочно.

Яркая вспышка обожгла мой мозг, и, громко застонав, я откинулся головой назад, больно ударившись затылком о жесткое дерево своего изголовья. Саван. Это был саван, плотно спеленавший мое тело, белый посмертный наряд, охвативший меня с леденящей кровь прочностью. И здесь, в этом гробу, я похоронен при существовании всех своих чувств — самая мучительная казнь из всех, от которых живое человеческое существо вмиг может лишиться рассудка.

Я потерял над собой контроль. Я закричал. Так страшно я не кричал ни разу в жизни. Острая вспышка боли обожгла мою грудь, разорвала легкие, превратилась в пульсирующую кровавую рану. Я кричал, выл, проклинал Бога и свою судьбу, я выкрикивал самые безумные слова, которые только существуют в природе, до тех пор, пока острые муки удушья не охватили мое горло железным кольцом и я не стал задыхаться.

Эта яркая вспышка обожгла мозг и заставила замолчать. Возможно, это было возвращением к жизни. Я попытался задержать дыхание, затем принялся шевелить руками.

Очень скоро мне удалось поднять обе руки вверх — в ящике все-таки существовало небольшое пространство. Собрав всю свою волю в кулак, я вцепился пальцами в деревянную крышку.

Мои пальцы превратились в когтистые хищные лапы. Всю свою силу, все свое здоровье я вложил в эти движения, пытаясь разорвать деревянный покров. Неструганные доски ранили мои пальцы, и когда я почувствовал боль, то впервые, с самой ясной реальностью, осознал, что все происходящее со мной — это правда.

Я жив. Меня запечатали, замуровали в гробу. Я под землей. И, судя по савану, обмотавшему мое тело, меня похоронили заживо.

К моему огромному удивлению, доски вдруг поддались. Не знаю как, но мне удалось расширить их, разломать щель. И тогда в эту щель прямо на мое лицо обрушился поток глинистой земли. Я стал задыхаться.

Однако сдаваться было нельзя. Задержав дыхание на как можно дольше, я принялся рвать доски, энергично копать землю. Доски треснули, поддаваясь. Земля, хлынув вниз, замедлила свое жуткое падение. Я попытался сесть, пробивая головой глинистый ком свежей земли и думая, что до конца жизни меня будет преследовать этот запах.

Я не смог бы рассказать с четкостью, как именно мне удалось выбраться. Наверное, сознание все-таки отключалось. Однако я выбрался из своей могилы и оказался на кладбище, которое сразу узнал. Оно находилось совсем рядом с нашей тренировочной базой.

Как я дошел до базы, не помню. Позже мне сказали, что меня нашли во дворе. Я почти дошел до своего барака, потом потерял сознание. Это было очередным испытанием на прочность.

Позже я узнал, что во время плотного ужина нам дали наркотик, а потом закопали заживо. И еще, что двое курсантов из нашего выпуска так и не смогли выбраться из-под земли и задохнулись в своей жуткой могиле.

Неделю меня продержали в лазарете — у меня было что-то вроде нервной горячки, я постоянно терял сознание. И только после недели приема сильнодействующих препаратов мне позволили вернуться в барак и продолжить занятия».

Глава 3



«Разговаривать было запрещено. Собственно, это нам озвучили в самом начале занятий, при поступлении на курс. Нас предупреждали об этом — о полном отсутствии разговоров с другими курсантами. Не обсуждать занятия, не общаться на отвлеченные темы — ничего.

Это было правилом. Жизнь, конечно, вносила свои коррективы. Общение и длительные разговоры запрещались. Но в бараке вполне можно было переброситься парой слов.

Был один парень. Часто мы встречались глазами, общались с помощью жестов. Так у нас появилось что-то похожее на дружбу, особенно важную в таких нечеловеческих условиях, в которых мы жили. Я не знал даже его имени. Собственно, ни у кого из нас не было имени. Только четырехзначные номера. Я был 7314. Он — 6829. Это было единственной доступной мне информацией о нем.

Когда же нас разделили, развели по разным углам, я понял, что это конец. Наше обучение заканчивается. Это произошло через семь месяцев после того, как мы поступили на этот курс.

Однажды после занятия нас повели в совершенно другую сторону, не туда, где находился наш барак. Вопросы задавать было запрещено. Все удивились. Мы встретились глазами с этим парнем, он хмыкнул, сделал неопределенный жест рукой. Я понял его без слов. Он хотел сказать, что от наших офицеров можно ждать всего, что угодно. И, скорей всего, нам уже запланировали очередную гадость. Он не ошибся.

Нас подвели к совершенно другому бараку. На вид он был как прежний, на этом сходство заканчивалось: этот барак был разделен на множество отдельных клетушек, полностью изолированных одна от другой. Там находилась только кровати и один стул. Нас стали заводить в эти клетушки по одному, и мы поняли, что отныне мы будем жить отдельно. Наше обучение подходит к концу.

Около недели мы жили в этих норах. Поначалу я обрадовался — все-таки иллюзия отдельной комнаты, почти комфорт. Но потом стал приходить страх. Особенно он ощущался по ночам.

Главное — не чувствовалось человеческого присутствия. Стены словно изолировали тебя от всего мира. Страх становился сильным, отчаянным, просто хватал за горло. Хотелось кричать, биться головой о стены… И вот так, в муках, доживать приходилось до каждого утра. Вполне возможно, что этот психологический эффект тоже был частью нашей общей тренировки. И справляться с этим почему-то приходилось тяжелее всего.

Но я знал, чувствовал, думал, понимал, видел, что очень скоро во всем этом будет поставлена последняя точка. А еще мне очень хотелось бежать…

Да, именно эта мысль — бежать — постоянно крутилась в моей голове. Бежать хотелось страшно, разом покончить со всем этим. Беда была в том, что как это сделать, я не видел. Сбежать из этого укрепленного бастиона, где на каждом углу щурились подземные огневые бункеры, оснащенные пулеметами, не представлялось возможным. Наше начальство продумало все очень хорошо, в том числе и попытки сбежать. Странным было бы, если бы они оставили хотя бы одну лазейку.

Лазеек не было. Сбежать было невозможно. Но я думал об этом все чаще и чаще, буквально каждый день.

Так прошла неделя, целая неделя этих психологических мук. И тут меня разбудили посреди ночи. В моей норе появился наш офицер, он грубо ткнул кулаком в бедро:

— Одеться, встать, выйти в коридор.

Все это на одном дыхании. Через две минуты я уже стоял в коридоре, прямо под лампой в проволочном чехле, лицом к стене. Из другой норы вывели еще одного человека. Это был один из курсантов моей группы, но не тот парень, с которым я разговаривал жестами. Того парня я больше не видел.

После того, как офицеры заперли наши норы, нас вывели из барака. Во дворе уже стоял крытый брезентом грузовик. Нас усадили внутрь и куда-то повезли.

В грузовике находилось еще пятеро курсантов. И мы двое. Всего — семь. К нам присоединились еще три офицера.

Ехали долго. Очень скоро в воздухе стала отчетливо ощущаться сырость. Я понял, что нас опять везут к морю. Что приготовили нам на этот раз?

Наконец грузовик остановился, и нам велели выходить. Была глубокая ночь, когда мы вышли на песчаный пляж и увидели холодное, скрытое в ночном мраке море, которое глухо ворчало, приближаясь к нам, как суровый зверь.

От моря волнами шел холод. Это было жутко. Оно завораживало, и в первые минуты я не видел ничего, кроме холодного темного моря. Потом глаза привыкли к темноте.

И я различил, что еще было на берегу. Возле самой кромки берега колыхались два широких деревянных плота. На них чернело что-то непонятное — по виду какие-то приборы.

Нас разделили на две группы — четыре человека и три — и подвели к плотам. Я оказался в той группе, где было трое. Нас заставили подняться на плот.

И только тогда я разглядел то, что там находилось. Это были небольшие аппараты, похожие на миниатюрные подводные лодки, рассчитанные на одного человека. Конструкция была достаточно грубой. На корпусе были отчетливо видны небрежно спаянные швы. Это было нечто среднее между торпедой и подводной лодкой, но примитивное, грубое. Казалось, стоит спустить этот аппарат на воду — и он моментально пойдет ко дну.

Вперед выступил офицер. Он нес гидрокостюмы. Дал каждому и приказал одеваться. Затем велел занять свое место в аппарате.

Внутри можно было только лежать. Пока мы укладывались, офицер объяснил цели и задачи предстоящей операции.

Нас собирались спустить в открытое море. Мы должны были как можно скорей достичь цели — затонувшего буксира в определенном квадрате — и торпедировать его учебными, холостыми торпедами. Руководить своими действиями внутри аппарата мы должны были самостоятельно. И так же, по четко заданному курсу, вернуться назад.

От одной только мысли о том, что мне придется находиться на глубине открытого моря в этом плавающем гробу, у меня начался шок. Я задрожал. Зубы все время стучали, и я никак не мог с этим справиться.

Когда же я оказался внутри аппарата и услышал, как крышка автоматически захлопнулась надо мной, я почувствовал жуткую панику. Это было намного хуже, чем оказаться заживо закопанным в гробу!

Аппарат стал двигаться. Толчок — и он ушел под воду. Надо мной загорелось табло с рычагами и эхолокатор, по которому я должен был ориентироваться. Как пользоваться всем этим, я знал, потому что мы учились этому на занятиях.

Почти сразу же я почувствовал жуткую сырость. От воды шел холод. А затем пришли муки удушья. По моему лицу рекой тек ледяной пот. Воздуха не хватало, кислород стремительно заканчивался. У меня стало темнеть в глазах. Я не различал показаний приборов. Ситуация становилась критической. Сознание ускользало, муки невыносимой боли разрывали горло и грудь.

Последнее, что я запомнил, была мысль о том, что необходимо открыть крышку этого гроба и выбраться наружу, плюнув на аппарат, попытаться выплыть.

И я нажал рычаг. Рывок — и прямо мне на лицо хлынула ледяная вода, затапливая глаза, ноздри. Барахтаясь, я кое-как отстегнул ремни. Аппарат стремительно погружался в водную бездну. Я просунул пальцы в щель крышки, чтобы она не захлопнулась, и из последних сил подтянулся наверх, выдавливая ногами электронное табло, тут же осыпавшее меня осколками стекла. Я стремительно рванул ру…»



Ручка, резко дернувшись, вывела на бумаге замысловатый виток, каракулю, так и не дописав слово, расплывшееся бессвязными линиями. Сергей вскипел, отшвырнул ручку.

— Какого черта ты трогаешь меня во время работы?!

— Старый козел сказал, что уволит тебя, если ты не придешь в течение 10 минут. — Над ним возвышался Артур. — Бегом беги, дурак! Вылетишь нахрен из общежития! Он тебя уже второй день подряд зовет.

Аджанов мгновенно стал серьезным. Этот внеочередной вызов к редактору означал неприятности. Нельзя было не идти. Он не пошел вчера, когда несколько человек передали ему требование редактора зайти к нему, просто не пошел. Вместо этого он писал сценарий до трех часов ночи. И от этого мысли о редакторе просто вылетели из его головы как нечто неважное и несущественное.

Надо было идти. Сергей с сожалением закрыл ручку, захлопнул тетрадь. Хмуро посмотрел на Артура: