Шесть долгих лет я препарировал, кастрировал, принимал роды у кобыл, ковырялся рукой в стольких коровьих задах, что ни в сказке сказать, ни пером описать, и вот наконец через десять дней мы с моей неразлучной тенью по имени Девственность покинем эту Итаку и отправимся в Норидж, где отец ждет не дождется, чтобы я разделил с ним ветеринарную практику.
— Перед вами пример утолщения дистального отдела тонкого кишечника, — бесстрастно произносит профессор Уиллард Макгаверн, вяло тыча указкой в скрученные кишки мертвой пестрой козы. — Это утолщение, наряду с увеличением брыжеечных лимфатических узлов, однозначно указывает на…
Дверь со скрипом открывается, и профессор Макгаверн поворачивается, не вынимая указки из козьих внутренностей. В аудиторию стремительно врывается декан Уилкинс. Взбежав к кафедре, он принимается совещаться с профессором, он приблизился к нему настолько, что они чуть ли не упираются друг в друга лбами. Уилкинс торопливо шепчет, а Макгаверн тем временем обводит обеспокоенным взглядом ряды слушателей.
Студенты вокруг меня начинают нетерпеливо ерзать. Кэтрин замечает, что я смотрю на нее, и закидывает ногу на ногу, томно одергивая пальчиками юбку. Я сглатываю и отворачиваюсь.
— Якоб Янковский!
Я испуганно роняю карандаш. Он укатывается под ноги Кэтрин. Я прокашливаюсь и вскакиваю, ловя на себе взгляды пятидесяти пар глаз.
Да, сэр?
— Мы можем переговорить?
Я закрываю тетрадь и кладу ее на скамью. Кэтрин достает укатившийся карандаш и, возвращая его мне, не сразу отнимает руку. Я прохожу между рядами, постоянно ударяясь о кого-нибудь коленями и поднимаясь на цыпочки. Пока я иду к двери, за моей спиной нарастает шепот.
Декан Уилкинс пристально смотрит на меня.
— Пойдемте с нами, — говорит он.
Судя по всему, я сделал что-то не то.
Мы выходим в коридор. Макгаверн покидает аудиторию последним и закрывает за собой дверь. И вот оба стоят передо мной со строгими лицами, скрестив руки на груди.
Мысли в голове несутся вскачь, я принимаюсь перебирать каждый свой шаг. А что, если в общежитии был обыск? А вдруг они нашли ликер Эдварда? Или, хуже того, его эротические комиксы? Господи, да отец убьет меня, если я сейчас вылечу. Тут уж никаких сомнений. Не говоря уже о матери — она этого просто не переживет. Может, я и выпил немного виски, но, во всяком случае, не имею никакого отношения к тому, что происходило в коровнике…
Декан Уилкинс, глубоко вдохнув, смотрит прямо на меня и кладет руку мне на плечо.
— Сынок, произошла авария, — он ненадолго умолкает. — Автомобильная авария, — на этот раз он молчит дольше. — Там были твои родители.
Я смотрю на него в упор: что-то он скажет дальше?
— Но они… Ведь они?…
— Увы, сынок. Все произошло мгновенно. Ничего нельзя было сделать.
Я смотрю на него, пытаясь не отводить взгляда, но у меня не получается, его лицо уменьшается и исчезает в конце длинного черного туннеля. Перед глазами мелькают звездочки.
— С тобой все в порядке, сынок?
— Что?
— Все в порядке?
И вот он вновь передо мной. Я моргаю, не понимая, о чем это он. Ну что может быть в порядке, к чертям собачьим? Потом до меня доходит: ему непонятно, почему я не плачу.
Прочистив горло, декан продолжает:
— Тебе придется поехать домой. На опознание. Я отвезу тебя на вокзал.
Полицейский инспектор, член нашей общины, ждет меня на платформе в штатском. Он неловко кивает и напряженно пожимает мне руку. И, будто бы одумавшись, стремительно заключает в объятия. А потом громко хлопает по спине и обрушивает на меня целый град тычков и всхлипов. И везет в больницу на собственной машине, двухлетнем фаэтоне, который, должно быть, стоит бешеных денег. Поистине, многие вели бы себя иначе, если бы знали, что случится в том памятном октябре.
Коронер ведет нас в подвал и проскальзывает за дверь, оставив нас ждать в вестибюле. Несколько минут спустя появляется медсестра и, распахнув дверь, без лишних слов приглашает нас войти.
Окон в комнате, куда мы попадаем, нет. Стены голые, если не считать часов. Пол выстлан оливково-белым линолеумом, а посередине комнаты — две каталки. На каждой — тело под простыней. Уму непостижимо. Я не понимаю даже, где голова, а где ноги.
— Готовы? — спрашивает коронер, проходя между ними.
Я сглатываю и киваю. Кто-то кладет мне руку на плечо. Инспектор.
Сначала коронер открывает тело отца, потом — тело матери.
Мои родители выглядели совсем не так, но кто же это, если не они?
Теперь они в плену у смерти, смерть — везде: в царапинах на их истерзанных телах, в темно-фиолетовых пятнах на бескровно-белой коже, в проваленных глазницах. Лицо матери — при жизни столь миловидной и щепетильной — застыло в жесткой гримасе. Спутанные окровавленные волосы вдавлены в раздробленный череп. Рот открыт, а подбородок опущен, как если бы она храпела.
Я отворачиваюсь. Меня начинает рвать. Сразу подскакивает кто-то с лотком наготове, но я промахиваюсь и слышу, как содержимое моего желудка хлещет на пол и разбрызгивается по стене. Слышу, потому что крепко зажмурил глаза. Меня все рвет и рвет. Вот уже, кажется, больше нечем, но меня продолжает выворачивать — и, согнувшись пополам, я размышляю, может ли человек вывернуться наизнанку.
Меня уводят и усаживают в кресло. Любезная медсестра в накрахмаленном белом костюме приносит кофе, но я к нему не прикасаюсь, и он стынет на столике. Через некоторое время появляется священник. Он садится рядом со мной и спрашивает, кому еще следовало бы позвонить. Я бормочу в ответ, что все наши родственники в Польше. Он расспрашивает о соседях и членах общины, но я не могу назвать ни единого имени. Вообще. Не уверен, что ответил бы, как зовут меня самого, спроси он об этом сейчас.
Он уходит, и я потихоньку ухожу вслед за ним. До нашего дома чуть больше двух миль, и, когда я добираюсь до места, над горизонтом виден только самый краешек солнца.
На подъездной дорожке пусто. Ну, конечно.
Я стою во дворе с чемоданом в руках и смотрю на длинное плоское здание за домом. Над входом новая табличка, а на ней блестящими черными буквами выбито: «Э. Яновский и сын. Дипломированные ветеринары»
Постояв, я поворачиваюсь к дому, взбираюсь на крыльцо и распахиваю дверь.
На кухонном столе — любимая игрушка отца, радиоприемник «Филко». На спинке стула — синий мамин свитер. На обеденном столе — выглаженные салфетки и вазочка с поникшими фиалками. Рядом с раковиной расстелено клетчатое кухонное полотенце, а на нем сохнут перевернутая миска от миксера, две тарелки и россыпь столовых приборов.
Еще утром у меня были родители. Еще утром они завтракали.
Я падаю на колени прямо на заднем крыльце и рыдаю, спрятав лицо в ладони.
Через час меня берут в оборот женщины, отряженные церковной общиной, — их известила о моем приезде жена инспектора.
Я все еще сижу на крыльце, уткнувшись лицом в колени. Слышу, как хрустит под колесами гравий, как хлопают дверцы машин, и вот уже я окружен рыхлой плотью, ситцем в цветочек и руками в перчатках. Меня прижимают к мягким бюстам, тычутся шляпками с вуалями и обдают ароматами лавандовой, жасминовой и розовой воды. Смерть для них — только повод надеть лучшие воскресные наряды. Они гладят меня по голове, суетятся — и, хуже, того, кудахчут.
Какой кошмар, какой кошмар. А какие чудесные люди. Трудно поверить. Поистине трудно. Но пути Господни неисповедимы. Они обо всем позаботятся. Для меня уже готова гостевая комната в доме Джима и Мэйбл Ньюрейтеров. Я не должен ни о чем беспокоиться.
Они берут мой чемодан и подталкивают к машине. Джим Ньюрейтер мрачно сидит за рулем, вцепившись в него обеими руками.
Через два дня после похорон меня вызывают в контору Эдмунда Хайда, эсквайра, чтобы решить вопрос с родительским имуществом. Я сижу в жестком кожаном кресле напротив самого мистера Хайда, а он клонит к тому, что обсуждать нам особо нечего. Поначалу мне кажется, что он издевается. В течение последних двух лет с моим отцом якобы расплачивались фасолью и яйцами.
— Фасолью и яйцами? — мне настолько не верится, что даже перехватывает горло. — Фасолью и яйцами?
— И курами. И другими продуктами.
— Не понимаю.
— Сынок, у людей больше ничего нет. Община переживает не лучшие времена, и твой отец помогал по мере сил. Не мог остаться в стороне и смотреть, как животные мучаются.
— Но… нет, не понимаю. Даже если с ним рассчитывались… ну, чем угодно… почему тогда все имущество родителей принадлежит банку?
— Они не выплатили вовремя по закладной.
— Мои родители ничего не закладывали.
Он смущен. Соединил кончики пальцев и держит перед собой.
— Ну… видишь ли… на самом деле закладывали.
— Да нет же, — пытаюсь спорить я. — Они живут здесь уже почти тридцать лет. Отец откладывал каждый заработанный цент.
— Банк прогорел.
Я прищуриваюсь:
— А вы же только что сказали, что все имущество отходит банку?
Он глубоко вздыхает:
— Это другой банк. Тот, который дал им денег под залог, когда первый закрылся, — отвечает он. Не пойму: то ли он пытается изобразить из себя верх терпимости, но у него никак не получается, то ли неприкрыто хочет, чтобы я поскорее ушел.
Я медлю. Интересно, можно ли хоть что-то сделать?
— А оставшиеся в доме вещи? А ветеринарная практика и оснащение? — наконец спрашиваю я.
— Все отходит банку.
— Могу ли я это оспорить?
— Каким образом, сынок?
— А что, если я вернусь, вступлю во владение отцовской практикой и постараюсь выплатить по закладной?
— Не получится. Как можно вступить во владение тем, что тебе больше не принадлежит?
Я гляжу в упор на Эдмунда Хайда, на его дорогой костюм и не менее дорогой стол, на ряды книг в кожаных переплетах. Сквозь витражи за его спиной пробивается солнце. Я неожиданно исполняюсь омерзением: готов поклясться, уж он-то в жизни не согласился бы, чтобы за его услуги заплатили фасолью и яйцами.
* * *
В городе бушевала эпидемия гриппа. Вернее, двух гриппов. Один тяжелый. Светка свалилась с высокой температурой. Это теперь не меньше, чем на неделю.
Звонила Наталья. В детском саду объявлен карантин, Ярополка пришлось забрать домой. Наталья говорила в этот раз очень много. В частности, требовала, чтобы Сигизмунд забирал к себе Ярополка на день, потому как у нее, Натальи, работы невпроворот.
— Ты там в своей «Морене» все равно дурью маешься. В конце концов, это твой ребенок тоже.
— У нас тут грипп, — соврал Сигизмунд. И покашлял в трубку.
Наталья, естественно, Сигизмунду не поверила.
— Врешь ты все. Ты всегда врешь.
— Я вру? — Сигизмунд аж задохнулся. — У меня бухгалтер, между прочим, болеет.
— Крысиного яду переела?
— Сама ты крыса, — как–то уж очень по–детсадовски отозвался Сигизмунд. — Я, кстати, крысу завел. Белую. Касильдой зовут.
— Видела я твою крысу.
— Где ты могла ее видеть?
— В гробу, в белых тапочках. Ладно, пока.
Короткие гудки.
Сигизмунд посидел в задумчивости, глядя перед собой. И правда, грипп. Даже два. Как бы Лантхильду уберечь? Еще родит кого–нибудь… не того. Она, правда, болела каким–то гриппом. Но неизвестно еще, какая у нее иммунная система. В тайге все немного иначе. Там свой микроб.
Сигизмунд отправился в гараж и приволок оттуда здоровенную ультрафиолетовую лампу. В начале перестройки откупил за бутылку у мужичка в поликлинике. Лампа убивала все. Видно было, что произведена на серьезных предприятиях серьезными людьми в ходе конверсии. Последнее, меньшое, дитя ВПК. Жесткость и интенсивность излучения была невероятная. Мужичок, пряча бутылку, уверял, что лампа отличная: Минздрав предписал в детских поликлиниках такие устанавливать.
Сигизмунд принял решение облучать помещение два раза в сутки. Лантхильда этой возни не понимала. Но от нее и не требовалось. Главное, что послушно от лампы отворачивалась, — Сигизмунд запретил смотреть. Накрепко. Даже когда лампа была выключена, Лантхильда все равно на нее смотреть остерегалась.
Сигизмунд много занимался теперь извозом — другого не оставалось. Почти все деньги уходили на фрукты для Лантхильды. Вечерами он выводил ее гулять. Пусть двигается.
Ее тошнило по утрам. Заедала черным хлебом с солью. Мяса есть не могла. К вечеру наоборот — нападал жор. В последнее время и ночью вставала, пробиралась на кухню, гремела холодильником.
Лантхильда стремительно начала толстеть. Живота у нее еще быть не могло, и Сигизмунд понимал это, однако воображение уже рисовало ему симпатичный упругий животик. А в животике — маленький Сигизмундик Лантхильдович.
Звонила мать. Дипломатично спрашивала сына, как живет, почему редко звонит, в гости не заезжает. Сигизмунд сослался на занятость. И главное — на грипп. Мол, никак отболеть не могу.
Мать почему–то позвонила не домой, а на работу.
Медленно подползал февраль. Зарплата пришла и улетела почти незаметно. Заболел Федор. Зато вышла Светка.
Теперь Сигизмунду приходилось ездить по заказам — за Федора.
В один из дней выбрал время и с покаянным видом явился к тете Ане. До этого пришлось выдержать тяжелый разговор с матерью — та выдала ему по всей программе. Сказала, что тетка ужасно обиделась. Мол, Гоша мог бы и вспомнить. Сколько в детстве… Ждала его, пирожков напекла…
И опять мать звонила на работу.
— А что ты домой не звонишь? — спросил Сигизмунд. — Я теперь в офисе не сижу, случайно застала…
— Да я уж ВАМ мешать не хочу, — сказала мать ядовито. — Что уж надоедать… У ВАС там своих забот хватает…
Сигизмунд пропустил это мимо ушей.
Привез тете Ане подарок — снятый с полки альбом Константина Васильева. Тетя Аня была помешана на патриотической идее.
Сигизмунд условно делил всех дам постбальзаковского возраста на две категории: на тех, кто читает дамские романы и смотрит мексиканские сериалы, и на тех, кто увлечен православием и национальной идеей. Всем этим дамам вследствие общего упадка сексуальности в СССР в свое время катастрофически не хватило любви. Оказавшись на гигантском торжище перестройки, они лихорадочно принялись наверстывать упущенное — пусть только теоретически. Способ сублимации определялся, как правило, уровнем интеллекта. Более умные грезили о возрождении России, более простые погружались в бесконечные похождения непотопляемых Катрины, Марианны, Джоанны и прочих кринолиновых блядей.
— Здрасьте, тетя Аня, — потупясь, начал с порога Сигизмунд.
— Вспомнил? — сухо спросила тетя Аня.
Генки в этот раз дома не было.
Сигизмунд развел руками и молвил:
— Тетенька, прости засранца.
Тетя Аня засмеялась, махнула на него полотенцем.
— Иди уж… Как чуял — сегодня опять пирожки пекла…
* * *
Несколько дней подряд город сотрясали магнитные бури. То есть, это по радио сообщалось, что магнитные бури и активное солнце, а выражалось все это в головной боли по утрам, в повышенном давлении, в раздражительности и озлобленности граждан. У подъезда уже несколько дней стоял «фордяра» с разбитой мордой. Снег проникал под смятый, перекошенный капот. Сигизмунд злорадствовал.
Мать звонила Сигизмунду — жаловалась на плохое самочувствие. Умоляла ездить поосторожнее: участились аварии. Сигизмунд и сам по возможности за руль лишний раз не садился. Нехорошо было в городе. Тревожно. Так тревожно, что хоть волком вой.
Вчера пьяного видел — сидит себе под стеной, задрав голову к серым небесам, и воет от души в голос… Постоял, послушал, поддержал. Мысленно, конечно.
А Лантхильде все нипочем. Она делом занята — ребенка вынашивает. Вслушивается во что–то такое, Сигизмунду неслышное… Болтает больше прежнего. Что увидит — о том болтает, путая русские и таежные слова. Как птичка. Точнее, как птица. Крупновата для «птички».
Но вот минул день, и снова они выходят из дома вдвоем. В городе тихо, безлюдно. Тревога на ночное время улеглась. Протяжно, с нарастанием, грохочет сползающий с крыш снег. То тут, то там. То ближе, то дальше. И так по всему городу. Вдалеке воют милицейские сирены, но этот звук не нарушает тишины.
Город отдыхает. Он залит мертвенным, светом фонарей. Петербург подобен чиновнику в болотного цвета вицмундире, застегнутом под самое костлявое горло. Он до сих пор подобен чиновнику. Для того, чтобы одухотворить его ночные пустынные улицы, достаточно фигуры какого–нибудь пьяницы, праздно бредущего вдоль обшарпанных стен. А подчас и пьяницы не нужно — город живет своей таинственной, мертвецкой какой–то и в то же время чрезвычайно цепкой жизнью.
Вечером пятого февраля шел снег. Он пал разом на все, закрыв лужи, следы, обломки льда, разбросанный мусор… В этот день Сигизмунд с Лантхильдой вышли из дома поздно. Была ночь. Когда спускались с крыльца, тишину разорвал душераздирающий вопль. Казалось, с какого–то ребенка живодеры пытаются содрать кожу.
Лантхильда вздрогнула, прижалась к Сигизмунду, застыла.
По взвинчивающейся спирали пошел ответный вопль. Он улетал в небесные сферы, утончаясь, казалось, до ультразвука.
— Мьюки, — спокойно пояснил Сигизмунд. — Весна, Лантхильд, на подходе. Гляди…
Когда они вышли во двор, Сигизмунд показал ей: на двух крышках люков двумя неопрятными кучами сидели два кота и натужно выли. Наконец у одного кота сдали нервы. Он бросился бежать. Второй погнался за ним. По снегу быстро пролегли две стежки мелких следов.
Лантхильда хихикнула.
— Мьюки мал, орьот гроомко.
— Да уж, — согласился Сигизмунд, радуясь тому, что с ними нет кобеля. Вот уж кто орьот гроомко.
Кобеля они оставили дома, потому что Лантхильда попросила покатать ее на машине. Любила девка ночные поездки по городу. И хотя ей нужно было сейчас много двигаться (для чего и затевались эти вечерние прогулки), Сигизмунд ей не отказывал. Делал с ней пару кругов по двору, потом катал.
В гараж она заходить боялась по–прежнему. Оставалась ждать на том месте, которое Сигизмунд про себя называл «последним рубежом».
— Стой, жди, — наказал Сигизмунд, оставляя Лантхильду у «последнего рубежа». — Сичас подадим карету, ваше величество.
Она подняла к нему лицо, улыбнулась. Свет фонаря высветил каждую черточку этого лица: длинный нос, большой, твердо очерченный рот, подкрашенный светло–розовой помадой «Револьюшн» (купил–таки!), ясные серые глаза в белых пушистых ресницах, светлые брови–стрелы… На воротнике шубки из фальшивого леопарда лежала лантхильдина коса — тайная гордость Сигизмунда — не коса, а косища, буйство жестких белых волос, сплетенных туго–натуго и перетянутых резинкой с какими–то дурацкими блескучими розочками.
Сигизмунд чуть наклонился и поцеловал ее в губы.
— Сейчас, — шепнул он.
И пошел к гаражу.
Она немного постояла, переступая сапожками — подмораживало — а потом, завидев медленно идущего по снегу кота–победителя, присела на корточки и начала подкыскивать, смешно присвистывая:
— Ктсс–сс… ктсс–ссс…
Сигизмунд вошел в гараж. Включил зажигание, стал прогревать мотор. Усмехался про себя — все представлял, как Лантхильда сюсюкает с мьюки. От слова «кот» она отказывалась категорически. Мьюки и мьюки. Да и сам Сигизмунд все больше склонялся к таежной мове.
На днях вспоминал одну старую песню Мурра — давно ее не вспоминал, а тут вдруг всплыла в памяти:
Ты — дурак, и я — дурак, все мы — братья–дурни…
Жизнеутверждающая такая песенка.
Поймал себя на том, что мысленно перекладывает ее на девкино наречие. Песенка перекладывалась без всяких усилий:
Ик им двалс, йах зу ис двалс; изьос брозарс–двальос…
Вот так запросто…
Где–то совсем рядом съехал с крыши снег. У–ухх! Мотор неожиданно заглох. Сигизмунд подождал немного и снова повернул ключ. Завелся. Черт, надо тачку менять. Сколько можно!..
Да, поменяешь тут тачку. Затеял дорогостоящую развлекуху на несколько лет: ребенка. Тут вкладывать деньги да вкладывать. Бездонная дыра…
Ладно, пробьемся.
Он выехал из гаража и вышел из машины, чтобы закрыть дверь.
— Лантхильд!
Девка не отзывалась. С кошкой играет. Он закрыл двери, обернулся.
— Лантхильд!
Молчание.
— Лантхильд!!
И — снежным обвалом — все внутри оборвалось.
— Лантхи–ильд!!!
Господи, что ее — снегом?.. Да нет, каким снегом, нет там никакого…
Он бросился к тому месту, где оставлял ее. К «последнему рубежу».
И остановился, будто споткнулся.
Лантхильды не было.
* * *
Лантхильды не было. А что же было?
Стена, водосточная труба. Почти правильный круг сдутого снега на том месте, где стояла Лантхильда. Как будто гигантский пылесос с неба дунул и размел снег, обнажив асфальт на пространстве метра в три диаметром.
К этому месту вели три стежки следов: Лантхильды, Сигизмунда и кота. Вот они с Сигизмундом подошли к этому месту. Вот следы Сигизмунда отходят к гаражу. Вот следы Сигизмунда, возвращающегося от гаража…
Сигизмунду стало страшно. Он вспомнил, как боялась Лантхильда подходить к гаражу, как его самого разбирали дурацкие страхи, когда он оставил ее здесь дожидаться, а сам пошел выводить машину…
Превозмогая себя, протянул руку, коснулся асфальта. Асфальт был тепловатый. И сухой. Неожиданно долетел слабый запах лета. Сигизмунд не сразу понял, что это, — слишком уж невозможным был этот запах в зимнюю морозную ночь. Пахло сеном, разопревшей травой, сырой землей и еще чем–то.
Сигизмунд не верил в НЛО. Он не верил в то, что инопланетяне воруют земных женщин, оплодотворяют их и таким образом готовят экспансию на Землю. Он не читал «Очень Страшную Газету» и бестрепетно заворачивал селедку в объявления «Приворожу любимых навсегда и залатаю Ваше биополе». Словом, мистический бум не затронул С.Б.Моржа. Почти.
С другой стороны, боец Федор с его истовым православием не представлялся Сигизмунду слабоумным. Боец Федор — человек здравомыслящий. Да и православие — институт почтенный, тысячелетний…
Ах Господи, ну что за рассуждения. Ему просто очень страшно. Так страшно, что колени подгибаются. А что, если это правда… А что, если Лантхильда действительно… И кот… Правда, странно, что бес — если это был бес — принял обличье кота серого, банального, помойно–бачечной породы…
НО ЧТО, ЕСЛИ ЭТО ПРАВДА?
Сигизмунд медленно попятился от круга. «Ведьмин круг». С поганками по краям. Да нет, поганок пока что не наблюдается…
Не решаясь повернуться к жуткому следу спиной, он добрался до крыльца. Поднялся по ступенькам. Ему чудилось, что из центра круга кто–то смотрит ему в спину горящими глазами.
Обернулся. Никого.
Поспешно захлопнул за спиной дверь. Перевел дыхание. На лестнице тоже никого не было.
Взлетел по ступенькам. Бросился — прямо в ботинках — в гостиную. К иконе.
Кто–то говорил ему — сейчас уже не вспомнить, кто, мать или боец Федор — что бесы при надлежащей тренировке могут выдержать все, даже распятие, и только от одного бегут поголовно: от образа Божьей Матери.
Вот и хорошо. Вот и проверим.
Схватил икону так торопливо, что своротил на пол блюдце с манной кашей — свежее лантхильдино подношение. Влез в кашу ботинком.
Выскочил из квартиры, оставляя грязные следы по всему коридору. Кобель увязался за Сигизмундом.
Никаких видимых изменений во дворе пока не произошло.
Сигизмунд побежал через двор, прижимая к животу тяжелую икону в окладе. Мыслей в голове почти не было.
Круг был на месте. Кобель постоял возле круга, принюхиваясь, задирая нос и чуть раздувая ноздри. Потом прянул ушами и, взлаивая, помчался через весь двор. Кота засек, не иначе.
Сигизмунд нерешительно вошел в круг. Ступил на сухой асфальт, присел на корточки. Ворочаясь на корточках, поводил вокруг себя иконой.
Ничего. Он почти ожидал услышать визг невидимых существ, ощутить, как раскаляется под пальцами оклад, — весь арсенал дешевого страшка.
Но икона оставалась холодной, тишина безмолвной. На противоположном конце двора хлопнула дверь подъезда.
Сигизмунд встал, опустил икону, держа ее в руке, как книгу.
— Лантхильд! — крикнул он.
Быстрые, легкие шаги по снегу. Почти бег.
Он ощутил невероятное облегчение. Почти невыносимую радость.
— Лантхильда! — крикнул он во все горло.
В круг вбежала пегая колли и замахала хвостом. Единственная собака из всех известных Сигизмунду, у которой были голубые глаза. Сигизмунд машинально погладил ее.
Следом за собакой стремительным шагом шла через двор ее хозяйка, молодая женщина в длинной дубленке. Она поздоровалась с Сигизмундом и прошла мимо. Шаги стихли.
Все.
Сигизмунд мутно посмотрел на свою машину. Надо бы в гараж ее загнать. Только сейчас сообразил, что не заглушил мотор.
* * *
В доме никого не было. Лишь в гостиной бессмысленно горел свет. В углу, там, где стояла икона, темнело пятно. На полу белело растоптанное блюдце.
Сигизмунд бросил икону на пианино, под дедовской фотографией. Не раздеваясь, прошел к телефону. Взял справочник, начал листать. Тонкие страницы рвались под пальцами.
Нашел.
Занято.
Как маньяк, снова и снова набирал номер. Наконец дозвонился.
— Это справка о несчастных случаях?
Сколько времени ее нет? Сколько он топтался во дворе — полчаса, час? Где она может быть? Он сам не верил в то, что городские службы могут что–то о ней знать.
— Вы не могли бы перезвонить через два часа? Данные о сегодняшних происшествиях еще не поступили. Спасибо.
Сигизмунд положил трубку. Тупо поглядел на свои ноги в мокрых ботинках. По полу расплывалось нечистое пятно от растаявшего снега. Кобель подъедал в гостиной кашу. Осколками блюдца звякал — гонял.
Сигизмунд медленно разделся. Тело стало ватным, истомным. Ждать. Два часа.
Минут через сорок опустошенного сидения в кресле он вдруг вскинулся. Что он тут сидит? Надо искать… Накинул куртку, выскочил из дома. Пробежал по каналу, заглянул в несколько соседних дворов. Снова выскочил к каналу. Замирая от ужаса, перегнулся через решетку, поглядел на лед. Сзади затормозила машина.
Менты.
— Документики попрошу.
Изысканно–вежлив, в перчатках.
— Собаку не видели? — мгновенно собрался Сигизмунд. — Черную.
— Где проживаете?
Сигизмунд махнул на свою подворотню. Назвал адрес. Добавил фамилию сержанта Куника. Впрочем, Куника они не знали.
— А где поводок у вас? — не отставал мент.
— За сучкой погнался. Вырвал из руки… Ребята, телефон запишите, если увидите — звякните…
Сигизмунд упорно не замечал их официального тона. Держался политики «мы с вами порядочные люди, жители СПб». Действовал инстинктивно.
Менты, наконец, поддались. Уехали.
Сигизмунд посмотрел им вслед. Почему не спросил — не встречалась ли им девка–краса, длинная коса? Может быть, она в беде. Может быть, они ее видели. Может, она в их тачке сидит.
Чушь. Он опять увидел пустой круг на асфальте и следы, ведущие В КРУГ. И только один след ИЗ КРУГА — его собственный.
Сколько времени? Не пора звонить в справку? Глянул на часы. Рано.
Поплелся домой. «Ведьмин круг» уже припорошило снегом. По свежему снежку, нахальным диаметром, пересекала круг цепочка собачьих следов. Колли возвращалась домой. Хозяйка почему–то круг обошла.
* * *
Дома было невыносимо пусто. И все вокруг — будто вещи взбунтовались и решили добить Сигизмунда — кричало ему о Лантхильде. Тут она прибирала, передвигала что–то, здесь тряпку бросила. К стене пришпилена картинка — коза и рядом Сигизмунд с умильной мордой. На кухне чайник еще теплый.
Зашел в «светелку». Боль стала почти непереносимой. Превозмогая себя, открыл шкаф. Сунул руку в ворох вещей. Пальцы коснулись холодного золота. Лунница на месте. Все на месте, девки только нет.
В голове назойливо крутилось: Господь дал, Господь и взял.
Ну что, пора, наконец, звонить? Сколько там времени?
На часах было три часа ночи.
Занято. Занято. Занято. Господи, сколько же народу в эту ночь пропало? Почему там все время занято?..
— Алло! Это справка о несчастных случаях? — Он почти кричал. — Она вышла гулять и не вернулась. Она беременна. На первом месяце.
— Имя, фамилия, отчество, год рождения…
— Она без документов. Была одна. На вид лет двадцати.
— Приметы.
— У вас есть неопознанные?
— Сейчас, минуточку… Да, есть. Назовите приметы.
— Очень светлые волосы. Коса. Шубка из искусственного меха.
— Она могла между нулем и двумя часами ночи находиться на канале Грибоедова между Сенной и Невским?
— Да, да! Где она?
— Кто вы ей?
— Друг… Я отец ее ребенка…
— Мне очень жаль вам это говорить, но она мертва.
У Сигизмунда мгновенно онемели пальцы и губы. Он через силу, почти неслышно вымолвил:
— Ч…то?..
— Алло, вы слушаете?
— Да.
Теперь он говорил глухо, но внятно.
— ДТП… Вы слушаете?
— Да, да… Я вас слушаю.
— Ее сбило машиной. Она в морге на Екатерининском… Запишите адрес…
— Она точно мертва?
— Я же ее здесь не вижу, — возмутилась женщина, уставшая от бесконечного потока чужого горя. — У меня здесь написано: неопознанная ж., ДТП, район канала Грибоедова… Завтра утром поезжайте на опознание… Да не убивайтесь вы так, может быть, это еще не она, всякое же бывает…
— Нет, — сказал Сигизмунд, — это она…
— Погодите, — вдруг сказала женщина, — тут есть особые приметы. У вашей девушки были особые приметы?
— Отсутствие прививок.
— На левой голени на наружной стороне — цветная татуировка, дракончик… Черно–красно–зеленый…
Сигизмунд молчал.
— Алло, вы слушаете?
— Это не она, — сказал он. И вдруг заорал не своим голосом: — ЭТО НЕ ОНА!..
— Ну, я вас поздравляю, — с облегчением произнесла женщина. — Звоните по больницам. Может, там… Или по подружкам поищите. До свидания.
Не дожидаясь ответа, она положила трубку.
Сигизмунд слушал короткие гудки, и по его лицу потоком катились слезы.
Книга вторая
Огромная признательность всем, кто помогал нам в работе над второй книгой «Анахрона»: Марьяне Козыревой Виктории Голуб Вадиму Баронову Ирине Андреевой Александру Соколову и Алексею Мухину Вячеславу Сюткину Анжелике Васкиневич Андрею Голубу Алексею Минькову а также всем бывшим завсегдатаям «Сайгона» и просто жителям Санкт–Петербурга В книге использованы фрагменты текстов О. Флегонтовой О. Кулакова (Мурра) А. Васильевой (Идки) а также Автор строк «Вечером, когда весь мир уснул, пролетал над городом назгул…» А. СерьГи С. Белоусова (Олди Я. Дягилевой (Янки) А. Гавриловой (Умки) и Константина Устиновича ЧЕРНЕНКО (генерального секретаря ЦК КПСС) Все имена в романе являются вымышленными. Любое совпадение следует считать случайным.
Глава первая
Сигизмунд не знал, сколько времени просидел в оцепенении. Наконец глянул на часы. Часы стояли. Сорвал с руки, швырнул об стену.
Будто очнувшись, обвел глазами комнату. Все кругом показалось вдруг чужим, обветшалым и ненужным. Стеллаж, набитый рухлядью и макулатурой. А вон там, наверху, — альбомы, которые нравились Лантхильде: Пикассо, Модильяни…
Неожиданно у него заломило зубы. Оказалось — сжимает челюсти. С трудом разжал.
Надо что–то делать… Сигизмунд понял, что находиться здесь, в этой пустой квартире, он больше не может. Физически. Иначе начнет все крушить… Кобеля убьет…
Пес где–то прятался. Пережидал грозу.
Сигизмунд громко, горлом, всхлипнул — без слез. Машинально оделся. Вышел во двор.
Город лежал призрачный и тихий. В предутренние часы все спали. Угомонились даже самые неутомимые гуляки.
Тихо падал снег — то быстрее, то медленнее сыпались из сытого розоватого облака хлопья. «Ведьмин круг» уже занесло. Сигизмунд слепо направился к арке.
Краем глаза зацепил какой–то посторонний предмет. Пустота арочного проема, зиявшего в сторону канала, была нарушена.
Сигизмунд остановился. Тупо вгляделся. Да, там что–то…
Кто–то!
Он метнулся к проему… и остановился. Дурак! С чего ты взял, что это она?
На снегу, неестественно выпрямив спину, со свешенной на грудь головой, сидел пьяный мужик. Он сидел, раскинув ноги в кирзачах с обрезанными голенищами и безмолвствовал. Но он был живой. Пальцы рук, сплетенные на затылке, слабо шевелились. Сигизмунд стоял над ним и бессмысленно смотрел то на сапоги, то на эти бледные медленно двигающиеся пальцы. Один ноготь был черный.
Потом сквозь пелену пробилась мысль: замерзнет. Первая за долгие часы.