Виктор Ремизов. Одинокое путешествие на грани зимы. Повесть
Андрею Иллешу
(Журнальный вариант)
Широкая горная долина, в которой рождалась река, была хорошо укрыта снегами. В этом году рано, в начале сентября, повалило, снег, не переставая, шел четверо суток, насыпало так, что местами лось не проходил. Потом вернулось тепло, полдневные склоны и мари прорезались рябью камней и кустов, но снег уже лег основательно, до весны.
По утрам через перевалы со стороны Байкала выползали высокие, похожие на облака, полупрозрачные туманы, опускались в долину и завешивали небо и горы седыми, рваными понизу шторами. А вскоре так же легко затягивались обратно. Так бывало по нескольку раз за утро, и казалось, что озеро дышит. Дни стояли солнечные, тихие. В полдень пекло, таяло, кедровый стланик с неожиданным шумом распрямлялся из-под тяжести снега. Река негромко шумела в каньоне.
Ворон сидел на старом, с обломанной вершиной кедре и меланхолично смотрел то на скользящую под ним воду, то, склонив голову вбок, куда-то вверх по склону. Там, за редким лиственничным леском, уже ничего не было. Темные каменные осыпи, укрытые снегом, холодный ветер и холодное синее небо.
Медведица, дневавшая в стланиках с медвежонком, встала, потянулась, прогибая спину, высунула морду из-под пушистой кедровой лапы, изучая склон. Тут же и малый вскочил и тоже уставился вниз по долине. Они переходили с байкальского берега поближе к ленским кедрачам, где был урожай орехов, следы многих косолапых вели туда, и мамаша была осторожна.
Солнце садилось, лодка плыла в тени высокого берега, Ефимов ткнул веслом в снег, тот был жесткий, рассыпчатый. Руки подмерзали. Речка впереди плавно уперлась в вылизанную водой невысокую скалу и исчезла где-то внизу. Ефимов причалил, привязался за куст жимолости и выбрался на снег.
Водопад был метра три-четыре, из-за малой воды рушился отвесно на камни, и надо было разгружаться и обносить лодку и вещи, но Ефимов стоял на большом гладком валуне над рекой, щурился от солнечных бликов, глядел на падающую воду, на горы, поправлял зачем-то кепку и то ли от радости, то ли еще от чего тер седую щетину. Солнце опускалось за хребет, белые снега начинали синеть, а небо сияло ясным светом непозднего вечера.
Как он оказался здесь, в верховьях Лены в начале октября, долго рассказывать. Захотелось, если коротко. Пожить тут под чистым небом. На осеннюю речку поглядеть. Утром с двумя инспекторами заповедника притащили они с Байкала через перевал его шмотки.
И стоял Ефимов один среди стынущих осенних гор, а впереди — двести километров безлюдной тайги.
Он вернулся к лодке, развязал вещи, взвалил на плечо сумку, другую взял на локоть и, взобравшись на невысокую терраску, двинулся над речкой. Потом еще два раза сходил, лодку спустил через слив на веревке и снова загрузился. Выгреб на струю, снял шапку, пот вытер… Впереди — в ста метрах — грохотал следующий водопад, который надо было опять обносить.
Так он проплыл часа два, водопады кончились, речка стала шире, мельче, со множеством камней в русле. Ефимов скребся дном, часто застревал, выбирался в воду и вел лодку в поводу. Борта обледенели. И веревка в руках, и перчатки… но холодно не было.
Хотелось уже заняться лагерем и вечерними делами, но ничего подходящего не наблюдалось. Берега по-прежнему были крутые и белые от снега или вовсе скальники, левый поворот сменялся правым.
Рябенькая самочка чирка неожиданно вылетела из-под берега и села на воду перед ним. Когда лодка приблизилась, утка, явно не понимая, что он такое, снова перелетела недалеко. Так повторилось несколько раз. Из четырех банок тушенки две были съедены с мужиками, пока таскали вещи, а, с некоторой точки зрения, чирок как раз и был банкой тушенки. Ефимов не то что не потянулся за ружьем, но и веслом старался работать аккуратно, чтобы не спугнуть. Стрелять, греметь эхом по тихим снежным горам было совершенно невозможно… Так они с ней и плыли. Она впереди, осторожно улыбающийся Ефимов за ней.
Слева показалась ровная терраса, заросшая низким кустарником. Ефимов причалил. Вдоль кромки воды, хорошо печатаясь в снегу, тянулся медвежий след — скорее всего, ночью был мишка. Ефимов присел, ладонь вся уместилась в лапу… Большой. Большие ничего, осторожные, — подумал привычно. Он поднялся на террасу — можно было поработать топором и расчистить ерник, но как-то уж слишком беззащитно выглядела палатка на просторном безлесом склоне. Он постоял, разглядывая окрестные вершины, и пошел к лодке.
Было уже начало седьмого, когда увидел ровную и длинную косу.
Зачалился, вытащил лодку. Коса была по-зимнему глубоко укрыта снегом, Ефимов разгреб место под костер и стал носить вещи. Солнце садилось за гору и подгоняло, а настроение поднималось. После хорошего дня, после перевала и обносов — у костра посидеть, чайку попить… Он улыбался, бегом таскал вещи в кучу и, счастливый, бормотал: Господи, за что, за какие такие заслуги привел Ты меня сюда? И улыбался с благодарностью, и стеснялся этого своего невольного бормотанья.
Ивану Ефимову был почти пятьдесят один, и, может быть, дело было не только в привычной радости от сплава, может, это был поворот в его начавшей уже гаснуть жизни. Одиночество придумали не вчера, оно ко всем приходит в свое время. И к нему пришло, и он заметался, не зная, как быть. Дети выросли, им, естественно, захотелось свободы, у жены вдруг обнаружилась своя жизнь, не порочная вроде, но просто своя, вполне отдельная от Ивана, приятели сделались тяжелее и скучнее… И вот он свалил ото всех и теперь не без радости понимал, что ничего страшного, а даже и наоборот. Он чувствовал в себе силы для одиночества. Плохо, когда ты слабый остаешься один на один с собой. Когда же есть силы — оно ничего. В конце концов, важно, каков результат этой твоей одинокой жизни.
А кроме того, бывает такое прекраснейшее одиночество, когда ты никак не один и ясно это чувствуешь. Вот и Ефимов крутился с привычными делами по лагерю на снежной Ленской косе и точно знал, что рядом есть Кто-то, о Ком он редко вспоминал в городе… самый надежный в этом мире. И не то чтобы он должен был помочь или понять Ефимова, достаточно было того, что его присутствие ощущалось сейчас очень ясно.
Солнце зашло за хребет, подсветило оранжевыми отблесками кедровое воинство в седловине. Стало резко холодать. Иван поторапливался, вытоптал место, достал из сумки палатку и уже развернул было, но задумался. Вспомнил слова егеря вчера на берегу Байкала.
— Я бы не ставил палатку: тебя все видят, ты — никого! Лучше под тентиком. Глаз открыл и все видишь, костер опять же всегда поправишь… — так рассуждал старый егерь, покуривая в печку. Он, правда, больше опасался человеческого следа в лесу.
Иван постоял, рассматривая ровно вытоптанный прямоугольник в снегу, и не стал ставить палатку. Приволок лодку, привязал к ней низ тента. Другой конец поднял и растянул на веслах. Невысоко, но аккуратно вышло. Зажег костер, когда уже стало темнеть.
Было сумрачно и тихо. Далеко-далеко окрест не раздавалось ни звука. Только Лена шумливо обтекала камни, которые сама же и обнажила, и теперь была будто в исподнем или совсем раздета и оттого недовольна.
Ефимов расстелил палатку, сверху бросил коврик и спальник. Вышло неплохо. Со спины и сверху его прикрывал тент, с боков — сумки, а впереди горел кедровый, тихий и почти не бросающий искр, костер. Тьма окончательно спустилась в его ущелье. Черно, ни звезд, ни луны не было над головой, костер горел высоко, и вокруг ничего не было видно. Иван встал, вышел из-под тента — в свете фонарика вода отблескивала холодно… снег на склоне… камни скал, кустики… луч доставал даже до лесочка на повороте реки. Непривычно было, все хотелось повернуться и кого-то увидеть. Раньше, когда он светил вот так же в темноту, за спиной у костра звучали голоса или смех друзей. Сейчас же всюду было безмолвие. Костер потрескивал, да речка монотонно струила свою вечную нервную песню, иногда ясно было слышно, как глухо и гулко катятся камни по дну.
Есть не хотелось. Он повертел в руках банку тушенки, открыл ее и поставил на угли. Просто так открыл, чтобы что-нибудь сделать, на часах было всего полдевятого. Ложиться было рано, и вообще все было так необычно, что Иван, всегда находивший себе дела, теперь просто сидел у огня в рассеянной бездеятельности.
Достал виски, приложился. Виски был слишком холодный, вкус не чувствовался. Вспомнил Шотландию, где месяц назад путешествовали с Машей и Петькой. Это был конец их двухнедельного отпуска, и уже хотелось домой. Они вышли из картинной галереи в центре Эдинбурга, пешком поднялись в крепость. Начинало смеркаться, замок оказался закрыт, наверху здорово дуло, и они зашли погреться. Паб был необычно большой, вроде мюнхенских пивных, была пятница, и они с трудом нашли стоячее местечко у залитой пивом стойки. Шотландцы, видно, всю рабочую неделю молчат и мучаются жаждой… или уж так вкалывают, что ли. Ефимовы кое-как выпили кто что хотел, поглазели на этих громко галдящих, то ли славных, то ли скучных людей и вышли на холодную улицу. Взяли такси и поехали искать какой-то знаменитый рыбный ресторан в порту.
Ресторан оказался полон, они заняли очередь и сели в баре напротив. Рядом две пары тридцатилетних примерно и, кажется, женатых толстяков ели суп. Усердно и молча скребли ложками, запивали пивом. Это было ничего себе: люди в пятницу вечером пришли в бар, сидят и едят суп. На огромной стойке было полно всякого отличного виски из всех районов Шотландии.
Ефимов прилично выпил, Маша тоже слегка набралась и, поблескивая глазами, спорила с ним по поводу тех толстяков. Ивану казалось, что нельзя портить вечер таким молчаливым супом и что если бы они просто пили пиво или виски и разговаривали, то это было бы интереснее. Кроме того, все четверо были не по возрасту, прямо-таки свински толстые, с одинаково маленькими головами и большими задницами. Ефимову все это казалось верхом скуки. Маша бурно возражала, может, она и согласна была по поводу этих четверых, только ей не нравилось, что Иван осуждает людей. Иван отвечал, что совсем и не осуждает, но удавился бы, если, не приведи господи, пришлось жить такой жизнью, и бегал ей за вином. Потом она пошла в туалет, а вернувшись, села мимо стула. Иван с Петькой чуть со смеху не сдохли. Жалели ее, конечно, гладили с двух сторон, но остановиться не могли. Особенно Петька с его сипатым подростковым басом. Те четверо положили ложки и уставились на них. Им было непонятно, что тут смешного.
И это был последний аргумент в их споре. Ефимов заявил, что как следует расстроился бы, если б ушиб задницу, а на него смотрели с такими серьезными рожами. Особенно их соседям непонятно было, чего она сама-то морщится, но хохочет.
Короче, они отлично проводили время, когда за ними пришли из ресторана.
Столик оказался на проходе, мимо бегали официанты с горками тарелок, пихали Ивана, но ни разу не забыли извиниться и ничего на него не уронили. Это меняло дело. Ивану даже было неудобно, что им так неудобно, а им было неудобно за его неудобство. Короче, у них сложились отношения. Они были почти друзьями и не уставали улыбаться друг другу. Устриц, правда, уже не было. Их всех съели до них, то есть в то самое время, когда они ждали своих устриц, их как раз ели. Ефимов тоже расстроился, хотя не любил устриц. Они сначала хотели оскорбиться и уйти, но не ушли, а ушли, только когда со столиков начали снимать скатерти и тушить свет в соседних зальчиках. Утром Ефимов, как всегда, был мрачен от обжорства, пьянства и всего этого жирного безделья.
…Он поставил банку с кипящей тушенкой на утоптанный снег и взял ложку. Тушенка была хорошая, усть-ордынская, в банке было мясо, а не соя, но есть не хотелось. Он не ел с перевала, греб, таскал вещи, холодно было, в конце концов. Он должен был хотеть есть, но не хотел. Давно замечено, что когда вокруг много красоты, наступает восхитительное оцепенение и есть неохота. Так бывает, когда рядом очень красивая женщина…
Проглотил все же несколько ложек и налил чаю. Ветерок поднялся, дым костра закручивался под тент, Иван отодвинулся в сторону, потянулся за сахаром и услышал шум на склоне за своей спиной. Вышел из-за тента. Было тихо. Снег, искрящийся в луче фонарика, мелкие кустики, лесок, плохо уже видимый отсюда. Ни следов, ничего живого, да он и не рассчитывал кого-то увидеть. На склоне, на такой крутизне, никого не могло быть. Он уже нагнулся под тент, как шум повторился. Ясно было слышно, и Иван быстро обернулся. Осветил гору. Пусто. Только ветер порывами пролетал по склону и… сбрасывал снег! Обламывал комки со скал и камней. Их уже много нападало у подножья.
Это был не первый случай, когда ему что-то мерещилось. Почему он вставал и светил вокруг, он не знал. Если это и был страх, то какой-то особенный. Как икота. Он подбросил дров, положил рядом ружье и просто лежал, укрывшись спальником. В огонь смотрел. На часах было полдесятого.
Костер разгорался, взметывал легкое желтое пламя, иногда щелкал и выстреливал пучком искр. Они долетали до тента и гасли. На небе засветилось немного звезд. Река шумела, гулко отражаясь в каньоне. Он засыпал, сознание начало ломаться, тело двинулось куда-то, не завися уже от него, и тут Иван ясно услышал нарастающий тревожный гул и плеск шагов по воде. Он вздрогнул, замер с бешено колотящимся сердцем, пересилил себя и, скинув спальник, сел. Свет фонарика блуждал по мокрым камням в реке, ощупывал их зачем-то, потом пополз по берегу, по склону. Снег, кусты и снег — и никого, ничего…
Он посидел, тупо глядя в огонь и думая, что так не выспится, потом снова, как будто решительно, залез в спальник и закрыл глаза. Не спалось. Он перекладывался с боку на бок, зевал, думал о чем-то необязательном, гнал от себя мысли, а уснуть не мог. Вспоминал поведение медведей, которых видел немало, понимал, что ни один из них не полезет, не предупредив, а этого достаточно… Не помогало. Он искрутился, иззевался, иногда казалось, что вот-вот заснет, но когда начинал проваливаться в сон, в этот самый момент в ушах опять возникали какие-то необычные звуки: то плеск воды, то громкие и отчетливые шаги…
…Заснул, когда небо начало предрассветно сереть. И проспал до одиннадцати…
Надо было вставать, но он лежал под спальником и не шевелился. Только зевал неудержимо. Было отвратительно пасмурно, мгла висела над рекой и скрывала верх каньона. Казалось, его темные стены уходят так высоко вверх, что отсюда вообще не выбраться.
Костер почти совсем погас и раскатился. Ефимов приподнялся на локте, сдвинул едва дымящиеся головешки, потом нашел какую-то бумажку, какие всегда бывают в начале сплава, подсунул, посмотрел, как она обугливается, но не загорается. Понимая, что так не разжечь, расстегнул спальник. Морозило слегка. Грязно утоптанный вокруг костра снег похрустывал стеклянно.
Он выпил чаю с бутербродом, поставил воды для кофе и снял тент. Лагерек раскрылся и превратился в скучный бардак из разбросанных шмоток. Сумки, гермомешки, скомканный спальник на коврике, примерзшая к снегу палатка, весло, удочки в чехле, подмокший рюкзачок, парящий у костра, патроны, навигатор, прозрачные пластиковые банки с мукой, чаем, кофе, сахаром… топор, веревка, насос… у берега канистрочка с бензином, бензопила… Он долго ходил среди барахла и раскладывал его кучками вдоль тропы на застывшем снегу. Пытался определить, что в какой сумке поедет… Получалось бестолково. Сумок было много, они выходили полупустыми, места в лодке тоже было с избытком, и поэтому вся его укладка лишалась смысла. Настроение было на нуле. Иван хмуро посматривал на пасмурную скалу напротив, на камни, торчащие из воды по всей реке до поворота. На серое тяжелое небо, дремлющее у костра и не желающее подниматься.
Так у него все и было развалено, сам он в свитере и галошах сидел у костра и во второй раз пил кофе. Был уже час дня, когда стал накрапывать мелкий дождь…
…Через полчаса он спихнул лодку на воду. Все было уложено, пусть и не так ясно, как хотелось, но уложено, увязано и затянуто тентом. На Ефимове были непромокаемая куртка с капюшоном, такие же штаны и высокие сапоги. Все более-менее. Река мелкая, Иван вел лодку в поводу, протаскивал между камней, а сам вспоминал бессонную ночь, свои страхи и думал, что жизнь его не такая уж большая ценность, чтобы так за нее волноваться. И если кому тут и нужна, то только ему.
Он брел по колено в воде, сверху летела вода же, мелкие капли закручивались ветром под капюшон и текли по лицу.
В каньоне
Речка сужалась, становилась глубже, скальные берега поднимались все выше. Ефимов сидел на корме, держа весло в воде справа, подруливал, лодка слушалась. Дождь прекратился, было хмуро, тихо и не очень холодно. Речка окончательно втянулась в ущелье. Гулкие старые скалы над головой были разорваны сетками трещин, заросших мхом. На выступах и карнизах лежал снег, тяжелые наросты сосулек гроздьями в несколько этажей свисали тут и там, по разломам пучились натеки белесого, сероватого льда. Пахло каменной сыростью и холодом. Ни души тут не было.
К четырем часам из высокого ущелья, заросшего кедровым стлаником, пришел большой ключ, воды добавилось, скорость увеличилась, дело пошло веселее, и Ефимов слегка обнаглел. Шел без разведки: вылетал из-за поворота, не видя, что за ним, и разбирался с речкой по ходу дела.
Так он и вляпался. Это было самое узкое место каньона. Река выточила в серых базальтовых скалах гладкое извилистое ложе. Иван прошел два коротких скальных поворота, река разогналась, лодка вывернулась напрямую… впереди в тридцати метрах поднималась скала, на которую наваливалась вся Лена. Вал пульсировал, то опадал и обнажал черный низ скалы, то вздымался бурлящей горой и сваливался за большой камень налево. Это был переворот! Иван замахал веслом, он явно не успевал, лодка выскочила носом на камень, корму стало поднимать и разворачивать в слив, где неизбежно крутануло бы, Иван вцепился веслом в воду, спина и руки трещали… все было безнадежно, но вдруг бог знает откуда взявшейся струей его выпихнуло на камень. Иван метнулся на нос, разгружая корму.
До берега было рукой подать — пять-семь метров, но он стоял на коленях на дне лодки и не знал, что делать. Лодка мелко дрожала, под кормой, прихватывая ее, неслись тонны дикой воды. Он озирался, думая, как быть, а руки действовали — ружье надел через голову, выбросил спиннинг вперед, на береговые скалы, остальное было привязано… Мало-помалу сполз за борт и встал одной ногой на камень. Нужно было свалиться влево, воды тут падало мало, и высоковато лететь, но другого выхода не было. Лодка двинулась вбок и вперед, потом еще, казалось, она вся уже висит над сливом, Иван толкнул сильнее, прыгнул сверху плашмя в падающее уже судно, здорово шарахнулся локтем, успел отползти от струи, что рухнула сверху на борт и в корму… Его вынесло на ровное.
В лодке было полно воды, сумки плавали, с лица и рук текло, с кулака капала кровь… Ефимов, хмурый, слегка растерянный и недовольный собой, сосредоточенно греб и пытался понять, как оно так вышло. Перед следующим поворотом только причалил, достал котелок из кухни и стал откачивать воду.
Потом сходил, посмотрел порог впереди. Ничего опасного не было. Два камня подряд, за которыми образовывались затишья. Отличное место для рыбалки. Ефимов поскреб затылок, глянул на сплошное серое небо… Времени на рыбалку совсем не было… Он собрал спиннинг, привязал блесну, еще парочку положил в карман на всякий случай. И аккуратно, никого не пугая, зашел в воду по колени. Посмотрел, как сбиваются струи за камнем. Забросил. Блесна полметра не долетела куда надо, и он стал быстро выматывать назад.
Рыба в горной реке есть не везде, здесь она могла быть за камнем, и надо было точно провести блесну. Вторым забросом он попал хорошо, провел, потом еще несколько раз, но поклевок не было. Спустился ниже. За вторым камнем был отличный длинный язык. Иван бросил наискосок под скалку на другом берегу и стал крутить катушку. Издали было видно, как блесна поблескивает, вращаясь.
Он сделал последний, самый дальний заброс и почти уже вытянул приманку, как вдруг спиннинг согнулся. Сердце застучало от волненья. Он стал осторожно подматывать и выходить из воды. Мелькнул желтый бок, это мог быть и ленок, и крупный хариус. Рыба рвалась на струю, легкий спиннинг отчаянно гнулся, Ивану и хотелось тянуть, и боялся, что рыба сорвется. Осторожно вывел ее в тихую воду. Некрупный ленок покорно шел за леской, но когда Ефимов вытянул его из воды, заплясал отчаянно у сапог, разбрасывая снег.
Он был великолепен, Ефимов счастлив. Гладкая коричневая спина в черных пятнышках переходила в желтое брюшко, красноватые плавники с белой каемочкой по краю недовольно расщеперены во все стороны.
Вскоре пришло два притока подряд, воды стало больше, река шире, мельче и спокойнее. Начали попадаться косы, поросшие елкой, мысы с густыми кедрами, под которыми можно было ставить палатку. Было около нуля, небо серое. Иван подгребал, направляя лодку, посматривал на часы. Дело двигалось не быстро.
Медведица с медвежонком ковырялись в снегу у левого берега. Ефимов выплыл из-за поворота и увидел их в тридцати метрах, лодку прижимало течением к острым скалам, надо было отрабатывать, получалось, что прямо на косолапых. Он слегка растерялся, стукнул веслом по баллону и крикнул: «Оп-оп-оп!» Речка была не шире десяти метров, лодку нанесло все-таки на скалы, он отталкивался от них веслом и следил за медведями.
Мамаша, крупная, почти круглая от сытости, поднялась на дыбы, свесив мощные подсогнутые в локтях лапы, и смотрела в его сторону. Ефимов пришелся бы ей по плечо, если бы встал рядом. Это были строгие три-четыре секунды. Лодка плыла, метры, разделявшие их, сокращались. Ефимов, покрываясь мурашками, захлопал в ладоши: «Оп-оп-оп-оп!!!» Медведица крутанулась и рванула тяжелыми прыжками вверх по склону, оставляя в снегу глубокие следы-ямы. Малый не сразу расчухал, потом увидел, что матери нет, глянул на речку, на лодку, которая была уже совсем близко. Тоже приподнялся на задние лапы и вытянул вперед острый нос. Ефимова гаркнул на него, не очень, правда, громко, опасаясь, что матери это не понравится. Косолапый нехотя, все еще не понимая, чего она испугалась, поскакал следом за мамкой. Это был крупный пестун, размерами никак не меньше Ефимова. Они довольно быстро взобрались в невысокий хребетик и исчезли в лесу.
Медведи непредсказуемы. Ефимов много их видел, медведи, ясное дело, видели его еще больше, и все было более-менее, но нашелся один рыжий двухлеток, который, увидев Ивана издали, было это на берегу океана, рванул к нему. Иван крикнул, замахал руками, клацнул затвором, но медведь летел на махах, не сбавляя скорости. Ефимов стрелял с двенадцати шагов. Уже не жилец, зверь отскочил в сторону и встал на дыбы, рассматривая своего убийцу. Так и осталось непонятным, чего он хотел.
Речка впереди исчезала за поворотом. Надо было посмотреть. Иван ткнулся в камни, вытянул на них лодку, покачал, не уйдет ли, и, взяв ружье, двинулся к берегу. Под ногами было с полметра глубины и скользко, он шел осторожно, а сам все щурился вперед, на склон дальнего поворота реки. Он густо зарос желтыми пушистыми лиственницами, и Ивану все казалось, что там солнце. Он улыбнулся, подумал, отчего это люди так любят солнце, и поскользнулся. Одной ногой, другой и со всего маху шарахнулся лицом вперед. Вынырнул быстро, скользя и спотыкаясь, выбрался на берег и стал опускать отвороты сапог. В рукавах и сапогах стало мокро, даже по спине текла холодная струйка. Ефимов потопал ногами, воды, однако, было немного, не булькало, и он не стал выжиматься.
Прошло часа полтора, и надо было табориться, а он все плыл и плыл, притерпелся к пасмурной погодке, к мокрым сапогам и млел от окружающего его снежного и тихого мира, темной осенней хвои, живой и юной речки и древних, местами вертикально разломившихся и осыпавшихся скальных стен. Обруливал камни и деревья, склоненные над быстрой водой. Холодно не было. Была неясность в душе и много плохо или совсем никак не сформулированных вопросов к самому себе и к жизни. И не было никакого желания их формулировать.
Иногда он все-таки думал, как будет ночевать сегодня и будет ли спать. Эта мысль была не страшной, просто было интересно, как это будет.
Справа тянулась заснеженная, метров двадцать открытая коса, по краю леса было полно сухостоя. Ефимов причалил и осмотрелся. Как и на первой ночевке, над ним поднимался обрывистый, местами заросший лесом крутой склон. Только справа мог кто-то притащиться. Если ему чего тут надо было. На косе не было ни следа.
Наверное, это и есть раздвоение личности… Один в нем все чего-то опасался, другой же… тому было неудобно за своего товарища. Этот смелый откуда-то знал, что не надо ничего бояться, и был как будто спокоен. Боялся осторожный. Не панически, но так… побздохивал, как говорил покойный отец Ивана. Озирался иногда лишнего…
Саня Мальков, охотский друг и охотник-промысловик, по поводу такого раздвоения говорил: как в тайгу заезжаешь, первые три дня каждого куста шарахаешься, потом привыкаешь…
Снег был мокрый, не слякоть, но вещи на него не положить было. Места для палатки тоже не нашлось, под снегом оказалась крупная, косо уложенная галька, разъезжающаяся под сапогами. Можно было спать в лодке. Ефимов посмотрел на нее. Пустая и мокрая, она стояла на мелком каменистом перекате. Зашел в воду, постоял, подумал, задрал корму на камни, чтобы лечь лицом к берегу, с боков подпер. Лодка стояла крепко. Вышел на берег, достал виски, сел на буфет и глотнул как следует. Он был весь мокрый, и надо было переодеваться и сушиться, но сначала хотелось просто посидеть.
Сумерки опускались в каньон, место дичало на глазах. Противоположный берег приблизился, навис над лагерем, почти вертикальные черные плиты с осыпями между ними выглядели безжизненно. Ни птичек, ни мелкой живности не было, всё попряталось от хмурой погоды. Елки стояли ущербные, с небогатой, узкой кроной, затянутые паутиной и лохмотьями висячих лишайников. Казалось, что это больной лес, но здесь, на высоте полтутора тысяч метров, елки все были такие.
Иван долил бензина, завел пилу и свалил две нетолстые сушины. Пилил их на чурки, пила разносилась по каньону корявыми звуками, а он думал, хорошо это или плохо. С одной стороны, незнакомые звуки распугивают зверье, с другой — вспомнились Санины слова. «Если он недалеко где-то будет, — рассуждал Мальков, спокойно подкуривая сигарету, — он обязательно придет проверить, кто ты такой…»
Ефимов перетаскал чурки к костру, наколол ворох светленьких еловых полешек, натесал тонких щепок, сложил и встал на коленки. Было так сыро, что дрова быстро набирались влаги из воздуха и не хотели загораться. Тогда он нащипал совсем тонко… Костер на людей всегда хорошо действует. Иван наложил полешек, посушил руки над все выше поднимающимся легким огнем и начал раздеваться.
У него с детства была такая игра, он называл ее «Северный полюс». Когда надо было сделать что-то быстро, он воображал, что в лютый мороз находится на Северном полюсе.
Сейчас надо было переодеться в сухое. Это очень страшно — снимать с себя мокрую одежду, когда вокруг белые арктические льды и минус пятьдесят. Страшно и весело. Он содрал с себя все, прыгал на одной ноге, не попадая в чистые трусы, отчаянно искал рубашку в гермомешке, напяливал ее, сухую, на влажное тело, подбрасывал дрова в костер. Наконец все было на месте — сухие носки, рубаха, свитер и даже сухая шапочка… и еще пуховая безрукавочка сверху. Штаны были влажные, но запасных у него не было, а возле костра оно было ничего. «Северный полюс» опять не успел. Мокрые шмотки тяжелой кучей лежали на сумке.
Иван натянул веревку от лодки к елочке на краю леса, подставил весла и развесил одежду.
Пока возился, набрал снега в галоши. Сидел, вытряхивал и думал, что не нравится ему этот лагерь. Все вроде сделано, костер горит, одежда сохнет, дрова есть… а какой-то он неправильный. Сырой, ходить скользко, все держится на соплях, и чего бы он ни делал, лучше уже не сделать. На самом деле он был недоволен тем, что, выбирая место, думал в основном о том, чтобы «никто не приперся». Из-за всей этой каши в душе он сам ощущал себя не пойми чем. Глядел на себя глазами домашних, от которых свалил с видом серьезного дядьки, и ему не хотелось, чтобы они его сейчас видели. Это было странное настроение. Такое редко бывает на сплаве.
Буфет открыл — все у него было — готовь не хочу. Он и не хотел, но и перебиваться тушенкой тоже было не здорово, одна банка всего оставалась. Взгляд Ивана уперся в ленка, о котором совсем забыл. Он достал нож.
Выпотрошил, вымыл, порезал на тугие куски и сразу бросил в котелок, в холодную воду. Так в Охотске варят. Поставил на таганок, поправил огонь и сел рядом на бревнышко. Уха — дело вроде и простое, а никогда не знаешь, какой получится. Иной раз все предусмотришь и все, что надо есть, а не то. А бывает — под дождем, ночью, на сырых гнилушках — такая выйдет!
Совсем стемнело. Огонь горел высоко, трещал и отражался на мокрых скалах другого берега. Снег начало схватывать корочкой. Куртка на веревке задубела. Он бросил луковицу в котелок и пошел зажечь второй костер на всякий случай. На другом конце косы вдоль звериной тропы лежала елка, Иван попилил ее, когда было светло, и сложил в костер. Теперь, повозившись, зажег и вернулся в лагерь, опять набрав снега в галоши.
Вспомнил, что галоши, как вторую обувь, придумал Захар. Удобно — после целого дня сплава снимаешь отпотевшие сапоги и легко, ничего не развязывая-завязывая, надеваешь галоши. И сохнут, если что, быстро. Непромокаемый пластиковый ящик с расходными продуктами и котлами тоже он придумал и назвал буфетом. Так и пошло — буфет и буфет. Не все уже и помнят — подумалось.
Захар был добрый, веселый и все успевал. Захар умер три года назад на осенней гусиной охоте. Ему было пятьдесят два года, почти как мне сейчас, пришло вдруг Ивану в голову.
Был мягкий теплый денек, Захар после утренней охоты остался в катере приготовить поесть, а Вальдос — они с Захаром неразлейвода были — поплыл на куласе собрать чучела. Вернулся — Захар лежит, молча глядя в небо. Вальдос сначала искусственное дыхание делал, а потом ревел, метался по катеру, волосы на себе рвал. И все смотрел на Захара — это страшно, когда твой друг, смеявшийся десять минут назад, ничего не говорит. И не отвечает на твои вопросы.
Капустин тогда позвонил, сказал, так и так с Захаром, Иван не поверил, подумал, шутка очередная Капустинская… Но тот говорил с трудом, хлюпал носом — это была не шутка. Никто не ожидал такого…
Уха была готова. Он накрыл на буфете, сел на чурбачок. Налил в кружку и подумал о Захаре. Потом ел неторопливо, пил чай, мыл посуду. Все это не заняло времени. На часах было только полдесятого, и опять, как и вчера, уже нечего было делать.
Он сидел у огня, крутил сохнущие вещи и думал, что у одного человека дел немного. Удивлялся этой простой мысли. Получалось, что люди друг другу создают дела… В прошлом году они вдвоем с Борькой сплавлялись. И у них всегда было полно дел… А когда плыли вчетвером — и вовсе… Выходило, что желания людские не складываются, а перемножаются.
Ефимов еще налил чаю, подбросил дровишек и сел к огню. Если бы он умел думать просто так, то сидел бы сейчас и думал. Время было. Но он не умел думать без дела. Сползал с мысли на мысль, ему скучно становилось… Что вот меня теперь волнует? — спрашивал он себя, и в голову приходили его выросшие сыновья. Жена. Друзья. Его меняющиеся отношения с ними. Но больше он сам, его отношения с самим собой… В этом, видно, и беда, — понимал Ефимов, — никогда с самим собой ничего не решить… Нечего и пытаться.
Ему больше нравилось просто смотреть в огонь или на реку и ничего не думать. В такие моменты он был спокоен, сосредоточен, и мысли, не выраженные словами, были самыми глубокими. В шелесте падающего снега, в шуме дождя, в треске костра и остатках зари над тайгой есть смысл, не нуждающийся в словах.
Он просидел так какое-то время, пил чай, вспоминал о ком-то, иногда улыбался и качал головой, иногда замирал надолго… Штаны на нем высохли, только под ремнем было влажно. Он прикрыл шмотки и дрова, постелил палатку на дно лодки, сверху коврик и лег. Не спалось. Шумно от воды было, хуже, чем на берегу. Внутри лодки речка иначе гремела, и опять, в момент засыпания, шаги, всплески, и еще какие-то звуки незнакомые усиливались. Заставляли поднимать голову и прислушиваться.
Страх — это не само несчастье, это только его предчувствие. И основания для этого ожидаемого несчастья всегда внутри нас. Мы хорошо знаем о них, этого и боимся. Не было бы страшных вопросов в самом Ефимове — уснул бы давно.
Он повозился с час, но, так и не уснув, вылез из спальника и раскочегарил костер. Весело затрещало. Под ногами приморозило, похрустывало, в черноте над каньоном показались звезды. Ему и странно и хорошо было. Не уснул вроде, и мысли всякие-разные, а вот так… грустно, правда, маленько было на душе.
Когда ты один, ты серьезен и внимателен. Например, с кем-то общаешься мысленно и все хорошо, глубина хорошая есть у этого общения. Когда же встречаешься с тем, с кем так хорошо общался мысленно, то уже ничего нет. Какие-то шутки, пошлости, водка, все поверхностно… мы почему-то резко глупеем, адаптируемся, что ли, для совместного существования. Когда же сидишь у костра один, не то что адаптироваться, даже говорить ничего не надо. Поэтому все и лучше.
И он сидел, просто глядел в огонь, вспоминал друзей своих, с кем побродили немало. Думал, что вот был бы, например, кто-то из них, Борька, Матюха или Серега Медведев, — конечно, хорошо было бы. Веселее. Спокойнее. Но по-другому. Не так остро. А тут… в одиночестве — какая-то радость детская на пустом месте. Просто так. Что это за радость такая молчаливая? Одному работы достается, ясное дело, хотя сейчас просто тяжело из-за мокрого снега. Река опять же мелкая, и как-то приходится… немножко… но все равно — хорошо ведь, Господи, как же хорошо!
Маша, Саша и Петька
В шесть утра Ефимов проснулся от чего-то неясного, что происходило вокруг. Он прислушивался, но не понимал. Слишком тихо было. Нашарил фонарик под боком. Сверху, из темноты, густо падали снежинки. В слабом свете они казались серым гусиным пухом. Какие тихие штучки, — подумал Иван и стал расстегивать спальник.
На берегу было темно и скользко, вещи и костер засыпало и схватило морозцем. Ефимов стоял на мокрой и голой ночной косе — нигде не укрыться было… В таких дрянных ситуациях Иван никогда долго не думал. Он крякнул, малость с досады, но больше, видимо, от удовольствия и, не обращая внимания на снегопад, на то, что сам же и мочит вещи, спрятанные под тентом, стал устраивать крышу. Крутился по скользкой гальке с растяжками и камнями, веслами и удочками вместо подпорок… Косовато получалось. Тент был похож на неуклюжие перепончатые крылья Змея Горыныча. Места под ними, однако, хватило и вещи развесить, и для дров, и самому Ивану. Даже костер перенес под край.
Светало. Снег — мокрый и мелкий теперь — шуршал по крыше и летел мимо. Костер потихоньку разгорался. Иван сидел на коврике, чай пил. Как-то все ладненько стало. Одежда на нем, спальник, сумки — все парило от жара костра… Синий еловый дым временами занимал пространство под тентом и слезил глаза, но это было ничего, а даже и приятно.
Он порезал колбасы и сыра, зачерпнул воды в котелки и поставил на огонь. Кофе достал. Вспоминал свой рваный сон и думал, что утром, даже таким пасмурным, все совсем иначе выглядит, что ночь — это особенное состояние природы. И люди ночью тоже особенные. И звери…
Филипп вдруг вспомнился… На одной из африканских охот дело было. Однажды ночью они возвращались руслом пересохшей речки. Ефимов с профессиональным белым охотником Филиппом шли впереди, за ними трое черных следопытов по очереди несли добытого леопарда. Ночь черная, звездами все небо засеяно, под ногами сыпучий речной песок разъезжается, а иногда вдруг лужа небольшая зачавкает — все, что от речки осталось. Русло узкое, извилистое, до берегов, плотно заросших колючим кустарником, где пять метров, где десять. Налобные фонарики время от времени выхватывают темные отверстия звериных лазов.
Ефимов только что добыл леопарда, а часа за полтора до этого были всякие приключения, которые могли так себе кончиться, но они кончились хорошо, и настроение было отличное. Иван пытался заговорить с Филиппом, думая, что тот тоже доволен, но профессиональный охотник отвечал односложно и внимательно рулил следопытом, светившим по сторонам сильным фонарем. Карабин у Филиппа был снят с предохранителя. Иван замолчал и тоже стал коситься на дырки в кустах, хотя и не очень понимал, чего опасаться. Их было пятеро, шли шумно, слышно было за километр…
Когда вышли к машине, Филипп разрядил карабин, бросил его на сиденье, достал пиво и заулыбался. Потом ткнул пивной банкой в плечо Ивану:
— Хороший выстрел. Он умер с куском мяса во рту, — кивнул на леопарда.
Они еще поговорили о ночных охотах, и тут Ефимов спросил:
— А чего ты так опасался на речке, когда все кончилось?
— Когда? — не понял Филипп. Он не любил таких вопросов.
— Когда возвращались…
Филипп перестал улыбаться, посмотрел в темноту, вверх по речке, откуда они пришли:
— Там тропа… львы сегодня были…
— Ты же говорил, они боятся?
— Да, — Филипп кивнул головой, — но ночью они охотятся…
Это было нелогично, и Ивану запомнилось. Он говорил о том же: ночь — особенное состояние природы, и простая логика здесь не годится. Они забрались в открытый джип и поехали в лагерь. Допили по дороге со следопытами весь запас пива, и один из них, бедолага, так и остался спать в кузове…
Снова большими хлопьями густо повалил снег. Небо исчезло, скалы противоположного берега, деревья в лесу рядом, даже лодку почти не было видно. Речка притихла. Было беззвучно и одиноко. Не грустно, но спокойно и естественно одиноко. Ефимов глядел в рябую, сероватую глубину снежной завесы и думал, что всю свою жизнь прожил так же — окруженный такой же ненастоящей стеной дел и забот. Не видя ничего вокруг, в том числе и своего одиночества. Машу вспомнил, с которой прожил двадцать пять лет, и задумался, где же была она все это время… Он сидел, уткнувшись взглядом в мокрую, черную и блестящую гальку под ногами. Долго о своей жене Ефимов думать не умел. Он либо расстраивался, либо начинал тосковать…
Река небыстро текла узким руслом. Скал поубавилось, стали подходить распадки с ручьями, заросшие лесом. Иван поглядывал из-под капюшона, как мокрые снежинки падают на лодку, на вещи, закрытые тентом. И тут же тают и хлюпают под сапогами.
Он все не мог позвонить. Телефон не брал в каньоне. Последний раз разговаривал с женой из Иркутска. Пять дней назад. Сегодня ночью Иван вдруг задумался, как у них там дела. И ему виновато и неприятно стало от самого себя, что уехал так вот, бросил их одних. Он, впрочем, знал, что они не будут беспокоиться. Пацаны — те по возрасту, а жена… он плохо себе представлял, как она выглядит, когда встревожена за него. То ли нервы канатные, то ли так верит в правильность этого мира. Ефимов не знал. Как-то само собой сложилось, что о нем не надо было волноваться. Он сам всегда на этом настаивал.
Два года назад они всем семейством сплавлялись здесь. Они не шли через перевал, а залетели на вертолете ниже каньона. Конец августа был, плыли по прекрасной летней речке, рыбачили, купались, пировали, день рожденья Сашкин как раз пришелся…
Три крохаля взлетели из-под берега, напугали хлопаньем, над водой ровненько потянули. Крупные утки, серые с белыми зеркальцами в середине крыльев. С рыжеватой хохлатой головой и довольно тонким клювом, крючочком загнутым на конце. Очень ловкие.
Однажды весной на медвежьей охоте Ефимов наблюдал, как крохали ловили в море селедку. Было это на Дальнем Востоке, селедка огромным косяком нерестилась вдоль берега, и тут были все: медведи, белоплечие орланы, чайки, топорки, утки… Самыми ловкими были как раз крохали, они ныряли в косяк и выскакивали счастливые с бьющейся селёдиной, перехваченной пополам длинным клювом. Рыбины телом были немногим меньше уток, но крохаль уверенно перехватывал трепещущую селедку с головы, задирал клюв к небу, трясся всем телом, даже крыльями помогал, и рыба в конце концов оказывалась у него внутри. Нечасто, правда, это получалось. Чаще отнимали чайки, которые не доставали до селедки в глубине и поэтому внимательно следили за крохалями. Огромные орланы косолапыми безрукими пеньками бродили, а иногда бегали вприпрыжку по берегу, наблюдая это безобразие. Им пока вообще мало что перепадало. Потом штормануло и набросало на берег и селедок и ламинарий, обвешанных селедочной икрой. Тут уж все поели…
Сашке, старшему ефимовскому сыну, как раз здесь, на Лене, двадцать один исполнился. Сашка очень хороший и добрый, но к природе равнодушен, и это Ефимова очень огорчает. До того равнодушен, что все равно ему — что есть она, эта природа, что нет. Никакого любопытства к ней. Может, и зря Ефимов расстраивается, нормальный городской парень, в общем, в городе ведь ни облаков, ни чистой снежной пороши, ни восхода не бывает…
Когда Ефимов сказал Сашке, что едет на Лену один, то первая реакция сына была — оцепенение. Будто отец собрался с десятого этажа прыгнуть. Через десять минут, впрочем, Сашка забыл об этом и потом, пока Ефимов собирался недели две, ни разу не вспомнил.
Маленький, до школы еще, Сашка был совсем другой. Отец с сыном не пропустили ни одного выходного на даче, чтобы не пойти в лес. Жгли костерок из сучочков и жарили на нем сосиски или хлеб. Если об этом забывал сам Ефимов, то никогда не забывал Ефимов-младший.
Иван таскал его по рыбалкам и грибам, они охотились в Африке, сплавлялись на Дальнем Востоке, но чем старше Сашка становился, тем меньше оставалось в нем той естественной детской тяги, которая водила их в лес жечь костер. Ефимову иногда казалось, что Сашка не виноват, что сама жизнь разворачивается куда-то в другую, в плоскую и пошлую сторону, и с этим ничего уже не сделать.
Каньон кончался, скалы сменились невысокими крутыми сопками, заросшими тайгой, меж ними болотины стали попадаться с торчащими из-под снега кочками. По навигатору еще километров пять-семь оставалось до Малой Лены. Там можно было обедать. Дождь, теперь это был просто дождь, то затихал, то снова принимался сыпать, Ефимов причалил и стал отчерпывать воду. Изрядно налило. Он черпал кружкой и все осматривался… Наконец разогнулся, улыбаясь чему-то — он нечаянно причалил к тому месту, откуда они двадцать лет назад начинали с Федором и Вадимом. Только воды тогда было сильно меньше.
То был его первый сплав по Лене. Он готовился выпустить новый журнал, работы было по горло, и ни сплавиться, ни вообще куда-то выбраться в тот год не удавалось. Сентябрь заканчивался, он просыпался по ночам, курил, чайник ставил, понимая, что осень уходит, а ему никак нельзя. Любое быстрое путешествие требовало денег на вертолетную заброску. Денег не было совсем. И вот когда совсем приперло и, вообще говоря, поздно было куда-то соваться, он вошел в кабинет к своему издателю. Они были друзьями, но Ефимов помнил, что крепко покраснел, когда попросил Женьку о командировке на Байкал. Даже и цель какую-то придумал, похожую на дело. Совести надо было не иметь, но Женька, дай бог ему здоровья, без всяких вопросов дал денег на вертолет.
Отсюда они начинали. Ефимов намотал веревку на кочку и осмотрелся. Точно, только коса, на которой тогда надували лодку, сейчас была накрыта водой. Они накачались, сварили суп из тушенки, по полкружки разлили и, счастливые, не передать какие, отчалили. Погода звенела, лодка, которую Ефимов взял у знакомых, текла, они плыли по щиколотку в воде и время от времени отчерпывались. И смотрели друг на друга, не веря глазам своим. Вчера еще были в Москве, а теперь там остались все заботы: ефимовский журнал, Маша с пятилетним Сашкой, Федор разводился с женой, у Вадима через месяц была защита кандидатской, которую он толком и не начинал и временами был сильно задумчив. Они шутили над его кандидатской, хотя, как Вадим потом, через много лет, признался, дело было не в ней. У него тогда родился внебрачный ребенок, и он здорово переживал, искал, видно, какое-то решение. И вот все эти сложности остались далеко, над ними светило солнце, Вадим варил суп на костре и бегал с фотоаппаратом, Федор — мастер спорта по гребле, высокий красавец — накачивал лодку и прикалывался, а Ефимов тесал весла и готовил снаряжение.
Все было вот на этой косе, залитой сейчас водой. Двадцать лет назад. Почти ничего тут не изменилось, только воды много утекло. В голове Ефимова две картинки соединялись — та, далекая, солнечная и радостная, и эта — слегка пасмурная, с реальной речкой, но в которой он был почти уже старым.
И друзья его тоже. Речки не стареют, стареют люди. У Ефимова родился второй сын — Петька, и был уже выше отца ростом, у Федора, вновь женившегося вскоре после сплава, двое красивых детей, потом он что-то не поделил с женой, скорее всего собственную свободу, оставил их и женился в третий раз. Вадим тоже женился во второй раз. Детей ни в первом, ни во втором браке у него не было, а с тем внебрачным сложились нормальные отношения отца и сына. Ничего мы не можем знать…
Иван настроил спутниковый телефон, приладил на болотную кочку, ожидая сигнала. Поляна переходила в распадок и поднималась в перевал. Редкие островерхие елки и бурые от дождливой мороси лиственницы понуро темнели на снежном склоне. Сигнал появлялся и тут же исчезал. Иван еще подождал, сложил телефон и поплыл дальше.
Лена спокойно вышла в широкую долину. Отсюда Ефимов начинал с Машей и детьми.
Правый берег здесь низкий, заросший невысоким ерником. Вертолетчики были какие-то левые, не местные, сели на одной из плешин метров двести от воды, выскочили из машины и давай друг друга фотографировать. Попросили, чтобы Машка их сфотографировала. Потом они улетели, а Ефимов с пацанами стали носить шмотки на берег. По кустам и заросшим водомоинам. Только перетаскали, дождь пошел несильный. Ефимов поглядывал на своих — они были еще совсем городскими: чистенькие и растерянные от тайги, дождя и комариного звона. Саня, правда, был молодец — один накачал лодку, тринадцатилетний Петька ленился, важничал, делал задумчиво-суровый вид, он годом раньше сплавлялся с отцом на Дальнем Востоке. Медведя добыл с подхода. Бывалый. Рыбак и охотник. А Сашка, значит, так себе. Сашка спокойно на все это смотрел и качал лодку.
Петька в тот год начал тянуться, басеть, взгляд стал угловатым. Из нежных очертаний лица и характера проступили резкости, бас мешался с фальцетом. Он был забавный, а местами и растяпа, но вокруг видел намного больше старшего брата.
Ефимов причалил к левому берегу. От воды поднимался крутоватый бугор, снег был мокрый, лежал на плотных, упругих кустиках карликовой березки, и он проваливался во все это дело выше колена. А иногда и по пояс. В руке телефон, на плече — ружье. От реки не видно было, что там наверху в калтусе, и он взял ружье на всякий случай. Отчего-то было тревожно. Может, от того, что он давно не разговаривал с домом.
Телефон Маши оказался занят, потом пропала связь, он, терпеливо топча тропу в заснеженных кустах, выбрался на самый верх сопки. Здесь дул ветер, Ефимов стоял среди просторной речной долины, во все стороны расходились таежные сопки и хребты. Ни одной двуногой души не было сейчас в этих горах. Звери, елки, снег да ветер. И всегда так было, — думал Ефимов, — и всегда, когда он об этом думал, ему делалось спокойно на душе. Недалеко, километрах в трех, в долину понижался скалистый таежный отрог, вдоль которого Малая Лена впадала в Лену Большую.
Все эти горные хребты и речные долины… все это так легкодостижимо было для современного мира. Два года назад они просто заказали вертолет и через полтора часа были здесь. Ефимов поднял ворот куртки от холодного ветра. Совсем не так давно все было иначе (сам исток Лены впервые был описан всего пятьдесят лет назад), попасть сюда можно было только ногами, как и в середине семнадцатого столетия, когда здесь впервые появились бородатые мужики с крестами на шеях.
Но описан он был ошибочно, и только в 1996 году замдиректора Байкало-Ленского заповедника по науке, Семен Климыч Устинов, нашел и описал настоящий. Лена начиналась из маленького озерца километрах в двенадцати от Байкала, если напрямую. Так, кстати, и доносили казаки в письме воеводе.
На следующий год старший лесничий заповедника Владимир Петрович Трапезников поставил часовню на новом истоке Лены. Это, конечно, не входило в его обязанности. Не крещеный и не молодой уже Трапезников половину материалов для часовни на своем хребте занес, через тайгу и гольцы. Цельнометаллический купол и тяжелый крест они тащили полторы недели с одним английским волонтером по имени Джон.
А месяц назад в Чанчуре, куда теперь спускался Ефимов и где Трапезников проводит зиму вдвоем с радистом, Владимир Петрович поставил памятный камень «Казаку Курбату Иванову, первопроходцу к Байкалу». Сводил по случаю богатых иркутских парней на берлогу и потом, под рюмочку, попросил помочь с камнем. Те и прислали зимником красивый, тонн в семь-восемь, редкий какой-то гранит из Саян. Отшлифованный с одного боку и с надписью.
Веселый, крепкий батюшка, приезжавший святить камень, начал уже было, но вдруг уставился на семидесятилетнего Петровича, держащего большую икону:
— А ты сам-то крещен ли?
— Да нету… — Петрович смутился, но не очень, икону все равно некому было держать.
Но батюшка имел в виду другое. Он загнал Петровича, а с ним и еще одного егеря и какого-то мальчишку, они всегда под ногами вертятся, в ледяную реку и крестил. Батюшка этот погиб вскоре в Иркутске, в аварии, царствие небесное…
— Алло? — Голос жены прозвучал неожиданно и громко.
— Привет! — Ответил автоматически и, как всегда, сдержанно.
— Привет, Иван, ты чего не звонил? — Маша разговаривала так, словно Ефимов был где-то рядом. Будто они договорились созвониться через час.
— В каньоне был, не было связи… Как дела?
— Все нормально.
— Баба с дедой? Пацаны?
— Нормально.
— Я звоню с того места, где мы начинали… где нас вертолет высадил… — Сердце его колотилось лишнего, соскучился, видно, он прямо видел их сейчас на другой стороне речки, качающих лодку.
— Тебя плохо слышно…
Ефимов промолчал, не зная, что сказать.
— Плохо тебя слышу! — Голос у жены был все такой же. Будто и не уезжал Ефимов никуда.
— Да все нормально у меня, говорю… — ответил, ревнуя ее к той действительности, что ее окружала. Маша любила город, Иван — лес.
Может, его и правда плохо слышно, скорее всего так и было, но она даже о погоде не спросила. Не было у Машки к нему вопросов, а ему не захотелось навязываться со своей Леной. Или с их Леной? Да нет, со своей… Они недолго говорили.
Ефимов сложил антеннку телефона, сунул его в карман и стал спускаться к реке. Маша была в шести тысячах километров от него, но дело было не в этих тысячах… Людям невозможно понять друг друга — думал Иван, шагая вниз по своей же тропе в снегу — как-то так устроено… — он, впрочем, тут же понимал, что все справедливо устроено и понять друг друга можно. Только они с женой плохо пытались это сделать. Они просто эксплуатировали друг друга двадцать пять лет. И не то что не хотели понять — у них были другие задачи. Хлопотали о сытости, о здоровье, о веселье… И вот теперь они не очень знают друг друга. И кажется, не очень в этом нуждаются.
Он постоял, поглазел на то место, откуда они начали сплав два года назад, взял лодку в повод и пошел пешком по реке. Мелко было. Лодка цепляла дном, он скользил сапогами по камням. Никого вокруг не было и было Ефимову… хорошо!
…Иногда хочется согласиться со своим одиночеством. Принять его как правильное развитие жизни, просто набраться мужества и сказать себе: вот и все. Теперь все понятно и дальше надо одному… Может, и потосковать маленько, прощаясь с теми, кто будто бы был с тобой все эти годы, и уже не страшась ничего… с Божьей помощью в спокойную неизвестность одиночества.
Это трудно. Это почти невозможно.
Речка разбилась на две протоки. Ефимов пошел по правой, дугой обтекающей низкий галечный остров с мелкими кустиками. Остров был вытянутый, в самой широкой части, в двадцати метрах от берега торчали… оленьи рога. Иван присмотрелся. Под рогами был взгляд, а потом Иван увидел и всю морду. Изюбрь лежал и следил за Ефимовым, медленно поворачивая голову. Лодку нехорошо несло под «расческу» нагнувшегося над водой дерева, Иван стал отгребаться, и этого зверь не выдержал. Поднялся и спокойной рысью стал уходить в дальний конец острова. Он не понимал, кто там плывет, он вообще мог никогда не видеть человека. Перепрыгнув протоку, олень встал боком к Ивану. Могуч же он был, с большими, раскидистыми рогами.
На этой косе они ночевали с Машей и детьми. Кострище было засыпано снегом, Иван нашел его, расковырял. Время было обеденное, можно было сварить чего-нибудь. Он осмотрелся — открытая коса под дождем выглядела не очень — лучше где-нибудь посуше, — подумал, — под какой-нибудь большой елкой. Когда ты один — много места не надо.
Дождик прекратился, было пасмурно и тихо. Ефимов достал виски и плыл, по чуть-чуть попивая. Хорошо стало, не пьяно, а хорошо, тепло. Стоянок не наблюдалось, по берегам лежал мокрый снег. Скалы гляделись в воду, с елок, склонившихся над гладью, капали остатки дождя. Ефимов проникал взглядом в мокрый сумрак тайги, мысленно забирался вверх по распадку и оглядывал оттуда открывающиеся сопки. Вечерняя река была спокойна, будто думала о чем-то приятном и вечном. Хотелось плыть и плыть по этой осторожной тишине и нетронутости.
И не было никаких пятидесяти, или это было неважно, важнее было, что все это вечное и прекрасное было вокруг: небо, река, сопка с каменистой вершиной, этот напоенный осинником горьковатый вечерний воздух. И он сам был малой их частью и оттого пребывал в тихой растерянности. И опять бормотал Ему свою благодарность за все это прекрасное. Стесняясь, конечно, сразу за всех чувствуя непоправимую вину и Его прощение.
…Это был ровный, выглаженный водой и чистый, даже без кустов, остров. С левой стороны мелкая протока спокойно отделяла его от густого елового леса, с другой — ревел на разные голоса, отлетая от скал, бурный поток. Огромная гора поднималась прямо из реки, на ней ничего не росло, кроме травы. На вершине на фоне неба торчали красновато-серые скалки и молодые прозрачные сосенки.
С мысочка острова вниз по течению были видны три живописных поворота реки с темными ельниками по берегам. Сзади нависали высокие снежные горы, а на западе, как раз над Леной, сначала прорисовался голубой кусок, а потом ненадолго среди туч показалось солнце.
Вскоре были наколоты дрова, стояли палатка и тент, на веревке подсыхали куртка, носки, полотенце. Костер мокро трещал и разбрасывал искры. Было еще светло и полно времени, неторопливый супчик варился на огне, тучи резко потащило в стороны. Ефимов дожарил лук, выскреб его в котелок и вышел из-под тента оглядеться. Начало резко холодать, и небо сильно похорошело. Солнце, ушедшее за гору, отражалось красноватой и золотой каемкой по кучерявым краям туч. Крыша палатки забелела инеем.
В Москве, обдумывая этот сплав, Иван опасался, что может оказаться слишком на одного, что начнется тоска по людям, с кем он обычно все это делил. Этого не случилось. Одному было отлично. И его вечное желанье делиться избытком красоты оказалось простой человеческой слабостью, не имеющей ни хорошего, ни плохого смысла. Все его мысли и желания были ничтожны перед величием неба, гор, тайги и одиночества…
Он стоял, глядел на костер, на аккуратный лагерь, на тент, натянутый до барабанного гула. На тот самый тент, что утром кое-как болтался под дождем. Под ним только что не текло, но ему ничего… неплохо, то есть даже очень хорошо под ним было. В голову пришла их первая двенадцатиметровая квартирка на Таганке. Две кровати не помещались, и он сделал двухэтажную, наверху спал маленький, сказочно кудрявый Сашка.
Потом была трехкомнатная, потом четырех-, потом большой загородный дом, где они поселились вместе с родителями. Целая усадьба с гостевым домом и домом для прислуги. Три поколения вместе — мечтал Иван, когда строил… Этого оказалось не так просто добиться. Потому что разницы нет, криво стоит тент или прямо. Важнее — нужно ли это тем, для кого ты строишь. Понять, что им действительно нужно, — это было важнее. Может, и не дом совсем, а просто ты сам, твое настоящее внимание им нужно было. Но до этого уже руки не доходили…
…А другой попытки не предоставляют…
Заря гасла за гору, сумерки густели на глазах, краски снежных вершин и вечернего неба тускнели, как будто их затирали серым холодеющим воздухом. Расстояния стали непонятны, а звуки — загадочнее и резче.
Когда Ефимов забирался в палатку, она хрустела от мороза.
Неторопливо
Морозило, огонь осторожно лизал мелко колотые полешки и окоченевшие руки. Вода для кофе начала позванивать в котелке. Было пятое октября. Потихоньку начинался, оттаивал четвертый день на реке. Не верилось, что только три дня прошло… Иван грел руки в пламени, отклонялся от дыма, события этих дней слились в одно большое, размерами никак не трехдневное: вода, всякая-разная вода, дождь и снег, горы, тенты и костры, косы заснеженные, звери, тайга… столько вместилось. Время — штука непростая, все пространство этих дней было до отказа наполнено редкими чувствами.
Он допил кофе, спустился к воде, сполоснул кружку. От ясного утра легко было на душе, мысли прямо скакали, и вся эта бесполезная и радостная энергия должна была бы передаться рукам и ногам, но он ничего не делал, сидел на пенечке у костра, поглядывал на небо, ожидая солнца, и на огромный склон на другом берегу, где должны были появиться первые лучи, грел чай и сам грелся. Мороз бодрил и предлагал действовать, и он же не отпускал от тепла. Все вещи были в инее, в руки не возьмешь, что должно было гнуться — ломалось: палатка, миска с околевшим супом, даже камни примерзли друг к другу.
Солнце едва уловимо возникло на вершине горы, лесок и скалки сначала чуть сбрызнулись, но вскоре зазолотились. И это нежное цыплячье пятно разгорелось в рыжую курицу вершины, потом, захватывая соседние скалки, превратилось в пестрый куриный двор и поползло вниз, к нему. Иван прикинул, как быстро оно достигнет палатки, — это такая приятность, когда все становится теплым и мягким.
Иван собрался, подклеил лодку, доел суп из котелка. Еще раз чай попил. Вся эта заторможенность была от хорошего тихого настроения. Он больше на горы, на речку да на бездонное голубое небо таращился, чем собирался.
Выплыл в полдень, в одном свитере, даже и кепку снял, пекло приятно, лучисто пробивало воду, расцвечивая камни на дне, сушило по берегам траву, то тут, то там возникали прибрежные лужайки, и ему хотелось причалить, запалить костерок и варить чай неторопливо. Но и плыть тоже хотелось, караулить какого-нибудь растяпу лося, или изюбря, или мишку. Он улыбался и качал головой на тихую, млеющую на солнце тайгу. На себя самого — одинокого. Не могло вроде быть хорошо одному, но было…
Есть вопросы, на которые не стоит искать ответы, получил такую вот чокнутую душу, так и радуйся. А нет рядом никого, кто такой же чокнутый, — радуйся, что дали сил управиться одному. Так уж, видно…
Лодка плыла сама собой по глади гладкой и прекрасной… по небу, почти голубому на этой глади, по белым облакам плыла, по вершинам острых елок. В отражениях этих елок речка была глубокой и зеленой.
Как не любить было это последнее осеннее солнце и облетающие лиственницы под ним, ручей, ледяным водопадиком булькотящий в речку, строгие таежные тени на белых северных склонах; или другие полдневные покати, сухие и теплые, где лежит теперь зверье и тоже греется и смотрит на блистающую под солнцем гладь и на Ефимова… А он просто плыл по осенней речке, делал хорошо известную ему работу, и, казалось, не было в этом ничего особенного, а душа скакала и радовалась.
Впереди показалось рыбное место, всякий рыбак остановился бы — островок разделял русло надвое. Иван причалил. Основная протока у дальнего берега была глубока и нетороплива, к ней клонились кусты и деревья. Иван вспомнил, что на самом первом сплаве речка шла чуть иначе, левый берег еще не был заросшим и рыбачили с той стороны. Тогда они поймали штук шесть или восемь больших ленков. У них с собой был эмалированный бак литров на пятьдесят, времена были несытые, коммунистические, и они солили рыбу домой. Последний же раз, с детьми, ничего этого уже не было, и Ефимову запрещали ловить больше, чем они могли съесть, что и правильно, конечно.
Со второго заброса взял некрупный ленок, Иван вытащил, полюбовался, положил его в лодку и, вспомнив, как протестовало его семейство против излишеств, не стал больше забрасывать. Просто посидел на теплом борту лодки. О них подумал, глядя на плывущую мимо воду. Два года назад тут, на дне, лежала елка, теперь ее не было, унесло, видно, большой водой. Он не помнил две трети того, чему его учили на филфаке, а речки помнил хорошо. Иногда ему казалось, что может восстановить в мельчайших деталях все тридцать с чем-то речек, что проплыл за годы.
Речка стала затихать, пошла неторопливыми, задумчивыми плесами. Солнце уже цеплялось за сопки, иногда тонуло в них наполовину или совсем, но после двух-трех поворотов реки снова обнаруживалось на небосклоне над острыми вершинами елок. Лодку несло ровно, даже не крутило, он положил весло и смотрел… смотрел. Вода всхлипывала по бортам, тянуло мокрыми мхами и травами с берегов, тайгой. Не было никакого Ефимова. Совсем не было. Только темная вечерняя речка, елки, прозрачные и красноватые в закатных лучах, блестящие паутины меж них, небо, лодка… Ивана не было. Это были совсем другие отношения с миром.
Одиночество, как и молчание — шикарное дело. Научиться бы выдерживать…
Остановился Ефимов, когда уже сильно завечерело. Берег был просторный, ровно выложенный некрупными камнями. Тепло, коса сухая, Иван снял сапоги и куртку. Пока возился с палаткой и дровами, стемнело.
Поставил сковородку на таганок, ленка порезал. Вечер был хорош. Лена негромко поплескивалась в темноте.
Ивану было двенадцать лет, когда он в первый раз ночевал один. Это было на Волге, на острове. Он все сделал так, как бывало у них с отцом: сварил уху, поел, чаю напился с пряниками, постелил телогрейку у костра, другой накрылся. Он все-таки опасался чего-то — весла вынул из лодки, положил рядом и топор под руку. Проснулся среди ночи, погода испортилась, штормило, со всех сторон на него недобро смотрели гигантские спруты, ночные чудовища, он лежал не шелохнувшись, ветер налетал сильными порывами, гнул деревья и кусты. Казалось, чудовища вот-вот найдут его. Он сжал топор, скинул телогрейку и шагнул им навстречу. Цепенея от ужаса — топор не держался в руках, — ударил, потом еще и еще ударил, щепки летели, это были высоко вымытые водой корни спиленных когда-то тополей. Пеньки — как огромные головы спрутов, а корни — они были выше Ваньки, как лапы. Нарубившись, он разжег из этих чудищ огонь, успокоился и уснул. С тех пор он более или менее спокойно ночевал один, но случай тот, сам шаг навстречу своему страху, не раз потом повторялся в жизни. Куда в более неприятных ситуациях. Может, и на Лену Ефимов рванул по той же причине. Почувствовал слабину перед этими длинными ночами, перед одиночеством, вообще перед чем-то неясным, наступающим в жизни — и айда…
Куски рыбы шкварчали на всю тайгу, стреляли маслом и загибались вокруг толстой шкуры, Иван перевернул их, отодвинул разгоревшиеся дрова, убавляя огонь. Пошел проверить палатку. Она хорошо подсохла, была хрусткая и шершавая от мороза.
Ленок оказался резиновым и невкусным. Иван выдавил майонез, помогло мало, у него еще лежало четыре свежих ленка, он вяло жевал и думал, что с ними делать. Жарить они были не очень, пустить на сагудай — он не помнил, чтобы они делали сагудай из ленков. Надо позвонить Борьке, — подумал, — Борька обычно сагудай делал.
Ленок всегда шел у них вторым сортом. Хариус был намного лучше, а еще ценнее — голец, кижуч, нерка, чир, или омуль, или таймень, наконец — в разных речках разная рыба жила. Но иногда ленок выручал. Однажды — на Дальнем Востоке дело было — они стряпали пельмени из ленков. Без мясорубки: давили тушки обтесанными тупыми палками, потом лепили тесто. У Мишки лучше всего получалось, он скульптор, потом, наверное, у Коли Барсукова, потому что он считает себя хорошим поваром, и у него в тот день был день рождения, Ефимов с Андрюхой были на последнем месте. Что за вкус получился у тех пельменей — Ефимов не помнил, конечно. Помнил только прокуренные Мишкины пальцы, под внимательное кряхтенье хозяина любовно лепящие тесто. Мишке это нравилось. Даже очки нацепил.
Разговоры о еде занимают куда больше времени, чем о красоте, например, или о смысле жизни. Еда для людей важнее. Пару лет назад на Байкале — есть там, кстати, совсем не хотелось — сидели Ефимов с Мишкой на бревнышке и размышляли, что красота имеет свойство напитывать человека сама по себе. Не хуже, чем еда. Даже и лучше, — уверенно уточнил тогда Мишка.
Мишка редко в тайге бывает. Раз в десять лет. Ему шестьдесят, он бодр, здоров, уверяет, что время это для скульпторов самое боевое, и вкалывает целыми днями в своей громадной мастерской.
У реки разнообразное пение, Ефимов высовывался из теплого спальника и засыпающим ночным ухом слушал — чего там только не было: глухой перестук камней по дну, переливы разные, и вдруг все стихнет, как исчезнет… но вот снова всхлипы и кувырки струй и бог знает что еще. Спокойно и вечно течет себе. Ефимов слушал и ощущал полную невозможность понять что-то в этом потрясающем мироустройстве. Кому нужны эти ночные звуки? Зачем они звучат? Для меня?
Он пытался смотреть на себя, лежащего сейчас в палатке среди тайги, глазами других людей и думал, что его скорее всего не понимают и никогда не поймут с этим одиночным сплавом и даже наверняка жалеют, предполагая какой-то серьезный разлад в его жизни. Одного они никогда не смогут понять: опасность, о которой так все пекутся, — пустяковая плата. Здесь и один он чувствовал то, чего невозможно было понять иначе.
Например, то, что он совсем не был здесь одиноким. Кто-то, любящий и спокойный, почти всегда был рядом. Как отец в детстве.
Покой
В палатке было влажно. Вставать не хотелось. Иван послушал, что делается снаружи. Тихо было, Лена шумела глухо, ворон стелил над тайгой неторопливое горловое ро… — ро…- ро… Увидел, видно, потроха рыбьи на берегу. Есть и Ивану хотелось. Он выполз в предбанник, высунулся наружу. Тепло и тихо было от тумана. Его седая пелена уже приподнялась от зеленой поверхности реки, но еще скрывала своей сединой лес на другом берегу, резко пахло речной сыростью и погасшим костром. Ефимов начал было подниматься, но замер, услышав ясные всплески.
Через речку шла лосиха. Поглядывала на лодку, тихо застывшую на берегу, на палатку, чуть закрытую кустиками. Неглубокая вода ей никак не докучала, и она переходила на его берег, слегка забирая от лагеря вверх по течению. Аккуратно ставила ноги, принюхивалась к воде, будто разглядывала дно. На середине лосиха остановилась и повернула губастую голову назад.
Из тальников торчала еще одна такая же мягкая вислогубая морда. Большой уже, почти с мамашу, лосенок, беспрестанно настраивая уши в разные стороны, осторожно шагнул в реку. Постоял, смешно вскидывая голову, как будто не мог выбрать, что нюхать — воздух или воду, и вдруг бодро и шумно, оскальзываясь и высоко задирая колени-ходули, зашагал к мамке. Двинулась и сохатиха. Они перебрели речку, зашли в кусты, лосенок тут же потянулся вверх к вкусным веткам. Иван нашарил кепку и безрукавку, надел тихо, высунулся снова… среди реки стоял сохатый. Большой, горбатый, почти черный, с белыми чулками выше колен. Он смотрел вверх по реке, потом повернул голову на лагерь. Рога были тяжелые и широкие, со множеством мелких отростков по краям. Палатка и особенно лодка на берегу были ему неизвестны и настораживали.
Это была редкая ситуация. Быки и коровы с телятами обычно живут порознь. Но теперь, в конце гона, самец, успокоившись уже, просто бродил за матухой. Бык перешел реку и исчез в кустах. Теленок стоял возле матери, как будто прижавшись к ней. Для людских детенышей матери, видно, тоже важнее, чем отцы, — подумал Ефимов.
Пока Ефимов умывался и заваривал чай, солнце обозначилось сначала просто чуть понятным пятном, потом от этого пятна пошло тепло, а вскоре и вовсе растащило туман. Палатка быстро подсыхала, он вынул из нее все и разложил на солнце.
Рябчик опять залился на этом уже берегу, там, где лоси зашли в лес. Иван ответил в рябчиный пищик. Они все утро так разговаривали. Рябчик — занятная курочка. Аккуратно одетая, рябенькая, с хохолком. И вкусная. Иван взял ружье, сунул в карман патроны с мелкой дробью и пошел в лес. Прошел опушку, остановился и поманил.
Тихо-тихо в лесу. Туманно. Какие-то мелкие щелчки слышны, листья слетают, роса, посверкивая, висит на хвое и ветках и капает слышно. Ветерок доносит от реки запах обсыхающих водяных мхов и камней, еще чего-то свежего и утреннего, сильно пахнет прелым осинником и даже, кажется Ефимову, откуда-то сладковато тянет изюбрем…
Рябчик засвистел тонко и ровно, потом выдал нежную трельку и закончил коротким свистом-вопросом: ты где? Или, может, ты кто?
Ефимов пошел прямо на свист. Надо было спугнуть. Рябчик срывается шумно, летит недалеко быстро и вертко меж деревьев. Садится и застывает. Шагов на двадцать подпускает. Иван уже подошел под свистуна, но тот застыл крепко. Над Ефимовым уходили в небо красно-желтые стволы корабельных сосен, просторно было, и рябчик наверняка его видел. Иван внимательно рассматривал деревья, понимая, что это ничего не даст, что рябчик ни за что уже не выдаст себя. Все было бесполезно, птица оказалась умнее, и Ефимов пошел к речке.
Рябчик с шумом сорвался сзади, пролетел над головой и сел впереди. Он был как на ладони, небольшой петушок, Ефимов даже видел, как поблескивают черные икринки глаз. Рябок прошелся по ветке, вскидывая хохолок, уселся, по-домашнему распушившись, и уставился на Ивана. До него было метров десять, и Ефимов опустил ружье, которое уже успело взлететь к плечу. Осторожно прислонился к сосне.
В рябчике не было никакого волнения, он сидел пушистым пестрым шариком с маленькой шишечкой головы и спокойно смотрел на Ивана и на его ружье.
— Ты такой смелый или такой глупый? — Ефимов удивился своему голосу, он давно ни с кем не разговаривал так вот, глаза в глаза.
Рябок на мгновение «сдулся», вытянул шею и склонил голову набок, присматриваясь к Ефимову, но вскоре принял прежнюю спокойную позу. Ивану приятно было, что ему так доверяют. Неплохо было бы погладить глупышку и сказать: не бойся, мол, парнишка. Все нормально.
Утренний воздух был свежий, плотный, обещал отличный день. Ефимов прямо чувствовал какую-то приятность внутри и невольно улыбался. Лес чистый, просторный. Неглубокий мох мягко пружинил под сапогами, туман поднимался от просыхающей земли, и солнечные лучи косо серебрили его меж сосен.
Речка тянулась длинными, блистающими под солнцем плесами. Трава, кусты, елки гляделись в полированную гладь. Вдоль берега тянулась тропинка над обрывчиком, то спускалась к речке, то взбиралась на бугор, присыпанный снегом и желтой хвоей. Ефимову хотелось пойти по ней. Кедровки перелетали с дерева на дерево и скрипели и причитали на весь лес. Их одинокие крики подчеркивали молчаливость тайги. Впереди золотистый лиственничный лес ковром покрывал широкий склон сопки, а по вершине приникал к солнечной голубизне. В небе замерли редкие, белые и высокие облака. Воздух был полон лесных и речных запахов осени…
Ефимов причалил. Это было яркое место. Узкая и глубокая протока вся уходила под небольшой залом. Два года назад все так же было, вспомнил Иван, — Саша пошел смотреть, как обносить, а они с Петькой забросили блесны и повели из-под залома. И рты разинули — за их искусственными рыбками под водой гнались три утки. Это были крохали, в прозрачной воде было отлично видно, как они машут короткими крыльями. Двое, что настигали снасть Ефимова-старшего, увидели, видно, рыбака, свернули в сторону и, выскочив на поверхность, тут же нырнули обратно под залом. Петькин же уткнулся ему в ноги, обалдевший, вывернулся наверх и заметался между отцом и сыном. Петька застыл с блесной, уже качающейся в воздухе, наконец крохаль сообразил нырнуть и исчез в зеленой темноте под заломом. Ефимовы, ошалевшие, молча смотрели друг на друга.
Иван достал «спутник» и стал настраивать. Улыбался, как обрадует Петьку. Сигнала не было минут десять, потом он появился, и Ефимову сказали, что его сын недоступен. Ну да, конечно, он в школе, — недовольно подумал Ефимов и набрал Машу. Трубка долго выдавала длинные гудки, но ее так никто и не взял. Ефимов постоял с телефоном в руке, разглядывая камни под ногами, перелез через борт и оттолкнулся.
На автомате плыл, не глядя особенно по сторонам. Это ничего, что она не взяла трубку. Телефон могла забыть в машине. Да и что бы я сказал? Вот, мол, я сейчас на каком месте! Помнишь?! Она там что-то делает, дети, заботы, подруги, а тут я с крохалями и заломами. Так он соображал сосредоточенно, не особенно понимая, кто во всем этом виноват. Вздохнул судорожно. Всего полчаса назад он отлично чувствовал себя один. Ефимов повертел головой по берегам, на чистое небо взор поднял, он и сейчас, в общем-то, отлично себя чувствовал.
Здесь, на речке, в одиночестве, он все принимал как есть и все было отлично, в Москве же Ефимова было чересчур много. Из-за этого он слишком многого хотел от окружающих. Простая вещь. Так же ли много я им давал, как хотел от них? — щурился Иван, заранее зная ответ.
Люди не видят себя со стороны — бывает так, что человек дает деньги, например, а в ответ ждет любви. И еще обижается, когда не получает ее. За деньги можно получить деньги.
Тихо было в природе. Спокойно текла река, спокойно золотились сопки под ясным небом. Ефимов снял свитер, щурился на солнечных зайчиков, играющих на поверхности реки, и неторопливо опускал в воду весло. Денек стоял, какие бывают в конце августа, теплый, прозрачный, а было начало октября, между прочим… Это было больше, чем подарок.
…Однажды, тоже в начале октября, они сплавлялись в Охотске. Какой бес занес их туда в такое время? Снега должно было быть по пояс, а не было! Они залетели на вертолете в верховья речки, накачивали лодку, радовались осеннему солнышку, сами на небо посматривали, непохоже, чтобы долго такая благодать простояла. Может, завтра еще? Ну ладно, и так хорошо. Следующий день и правда был хорош, даже еще лучше, но к вечеру ветерок поднялся, и они настроились на тучки с утра. На осень, как оно и быть должно. Утром же только чуть облака погуляли, а потом опять звенело целый день — будто ангелы держали над ними нежную синеву. Блестела на солнце тихая осенняя паутина, пичужки тоненько попискивали. И они выпивали у вечернего костра за отличный день и за небесную канцелярию.
И вот в конце уже, один день оставался до моря, сидели они с Борькой раненько утром у костерка. Зайцев с Захаром ушли посмотреть медведя, а они пили кофе, курили и смотрели на небо, на падающие листья. Лагерь стоял на лесной поляне, с реки временами закручивал ветер — огонь испуганно шарахался и метался, но потом наступала прежняя тишина, и опять нехотя падали на мужиков желтые, корявые и громкие тополиные листья. Погода менялась. Тучи непроглядной темнотой заходили со стороны моря. И Ефимов вдруг понял благодарно, что все эти десять дней были такими — каждый из них был подарком. «Вот так бы вот провести весь сплав, — подумал он тогда вслух, — просто в тишине у костра посидеть, на речку, на небо поглазеть…» Борька как раз снимал кофе с огня, уставился на него: а я, мол, что делал? И это было правдой. Он единственный из них не охотился. И рыбачил редко. И это было то, что надо.
Теперь этого у Ефимова было сколько хочешь. И еще он молчал…
Перекат кончился, лодку вынесло над омутом. Речка почти остановилась и разгладилась. Тихо было так, что различалось легчайшее шевеление ручейка на берегу. Перекидывая весло с борта на борт, зачалился. Это был не ручей, а ручееныш, он только учился разговаривать, даже кружкой из него не зачерпнуть было. Насекомые какие-то звенели. Иван вытащил буфет, таганок поставил у ручейка, наломал с елок сухих веток. Полянка была маленькая, все под рукой. Вскоре к тишине добавились легкие потрескивания костра и их отражения за спиной, от крутого таежного склона.
Ефимов лежал на сухой траве и смотрел на речную гладь, в которой кривились течением длинные желтые силуэты лиственниц с другого берега, а ближе к нему по вершинам лиственниц облака плыли. Так все задумчиво и тихо, так все серьезно было…
Он ни о чем не думал, просто провалился куда-то в глубины своей жизни, где и невозможно уже ни о чем думать. Костер его прогорел, вода в котелке, начавшая было пускать пузырьки и шуметь, примолкла. Между этой простой и ясной жизнью природы и его собственной душевной пустотой возникло беспокойство, не тревожное, а просто как факт. Когда он глядел на речку, на тайгу, ему было хорошо и спокойно, когда же думал о себе, об ушедшей и предстоящей еще жизни — становилось скучно. В голове не было никаких мыслей, а в душе — никаких желаний.
…Вспомнился один давний случай, ему тогда и тридцати не было. На Дальнем Востоке, в маленьком деревенском аэропорту на берегу океана, даже и не аэропорт это был, а просто деревянное одноэтажное здание довоенной зэковской постройки, полосатый колдун над ним раздувался на ветру, да каменистая взлетная грунтовка, окруженная тайгой.
Стояла затяжная непогода, рейс в очередной раз отменили, немногие, местные в основном, пассажиры разошлись, товарищи Ефимова тоже ушли в поселок, и он остался один. Ветер гнал с моря беспросветную мокрую сыпь и серость, раскатисто скрипело и хлопало окно где-то в здании, и некому было его закрыть. Не читалось, Ефимов спрятал книжку в рюкзак. В диспетчерской никого не было, пульт жил своей жизнью, что-то иногда мигало, настольная лампа освещала засаленный пухлый журнал, сломанную ручку с изжеванным хвостиком стерженька, литровую банку-пепельницу, полную окурков, голов и шкурок от вяленой корюшки. Стекла однообразно дребезжали на ветру, окно хлопало, и никаких больше звуков, безжизненная, вынимающая душу тишина. И в этой тишине вдруг начинала шипеть и кричать что-то неразборчивое большая рация.
Вокруг полосы было пусто, ни техники, ни сараюшки какой-нибудь, только измученные, придавленные ветром кусты ивняка с вывернутыми наизнанку листьями. Серое небо ползло и ползло над землей, оставляя длинные следы влажной холодной испарины за всем, что сопротивлялось ветру. Ветер дул сильно и ровно, казалось, его гонит не море, а какой-то большой и злой механизм. Ефимов стоял на каменистой полосе среди безликого пространства, из которого вынули душу, и его вдруг опутал ужас. Показалось, что ему уже никогда не выбраться из этой пустоты, что ни товарищи и никто другой сюда уже не вернутся и он обречен остаться здесь…
…Иногда Ефимов задумывается, что ему еще жить лет, может, пятнадцать или двадцать… ему становится так же тоскливо и пусто. И вспоминается тот ветер и хлопающее окно…
К вечеру он достиг места одной их давней ночевки. Здесь был крутой поворот, речка метров десять всего, с его стороны была глубокая прозрачная заводь, с другой — небольшой залом, под которым спокойно прокатывалась Лена. Ефимов таскал вещи на поляну, вдающуюся в опушку леса, и все время было ощущение, что место это каким-то образом принадлежит ему. Что оно ему родное.
Двадцать лет назад все было иначе. То был первый сплав, который он организовывал сам, поэтому и волнение, и хорошее напряжение было. Вадим с Федором вообще впервые попали на таежную речку. Морозило, изюбри ревели по ночам, тайга стояла золотая. Ефимову помнилось, что они все время были в щенячьем восторге. И команда у них была дружная и веселая, и водка кончилась на полпути.
На этом месте — Ефимов тогда простыл, температура поднялась к концу дня — ребята одни пошли смотреть место для ночлега. Они ушли за поворот, и вдруг Федор бежит обратно, руками призывно машет. Оказалось, здоровый бык-рогач стоял на открытой косе и, увидев людей, одним прыжком перемахнул речку. Поставили лагерь, Ефимов заполз в палатку не ужиная, Вадим лечил его какими-то таблетками и носил горячий чай, а Федька кашеварил и смешные шутки шутил. Его голос отражался негромким ночным эхом на другой стороне Лены. Утром Ефимов проснулся здоровым. За ночь все промерзло, покрылось седым налетом, вода на перевернутой лодке застыла огромной прозрачной пластиной, и они фотографировались через нее и пили чай на морозце.
Молодые были, полные сил и надежд! Надежды, кстати, и наполняют молодость содержанием, но они растворились бесследно в коридорах жизни, а важным вышло то, что мы были тогда здесь, той поздней осенью, думал в два раза помудревший Ефимов. Могли ведь и по-другому извести те две недели жизни, и ничего не осталось бы в памяти.
Он завел пилу, распилил отличный ровный тополь на нодью, потом пару нетолстых сухих елок свалил для костра. Воду поставил на таганок, глотнул еще вискарика за то глупое, здоровое и прекрасное время. За Вадьку и за Федьку, дай им Бог здоровья.
Потом просто сидел на толстом поваленном тополе и смотрел, как сумерки густеют в ночь. Огонь костра становился все ярче. Вскоре небо стало темно-темно-синим, и только на западе над лесом чуть светлела оранжевая полоска. Вокруг все делалось неясным, сливалось в однообразное серое с темными пятнами плоское пространство. Лена глуше и непонятнее зазвучала. Пару ночевок назад напротив были высокие скалы и река ночью гремела громче, теперь же на той стороне мерцала в свете костра стена леса. Ефимов негромко гукнул, лес проглотил его голос.
Костер трещал. Искры улетали и улетали вверх, добавляя на небе звезд.
Все у Ефимова было в порядке. И сам Ефимов был тут весьма уместен. Все было так хорошо и ясно, что он чувствовал, как к нему возвращается прежнее, молодое ощущение жизни. Чувство, что впереди много всего. Даже воздуха в груди становилось больше. Много-много отличного молодого воздуха. Он прищуривался снисходительно на самого себя и думал, что все отлично и что он все успеет — и воздуха, и красоты впереди было много-много.
Рис вышел вкусный. С тушенкой и пережаренным луком. Ефимов сел пить чай и достал телефон.
Борьку набрал.
— Здорово, Петрович!
— Ай, молодец! — обрадовался Борька. — Ты где?
— Ниже Малой Лены, треть примерно…
— Как вода?
— Маленькая. Каньон три дня скребся…
— Лучше маленькая… Зверья не видел?
— Лосей видел, медведицу с медвежонком…
— Та-ак… а погода как?
— Да ничего вроде, помочило маленько, а так хорошая. Что с ленком делать? — вспомнилось вдруг Ивану. — Вчера пожарил — он как подметка. Сагудай можно из него?
— Конечно! — сказал Борька восхищенно и обиженно за ленка. — Мы же всегда делали…
— Мы всегда из хариуса делали.
— А, ну да. И из ленка тоже можно. А как рыбалка?
— Пока только ленки, но сколько хочешь. Один-то когда — тише все. Попробую завтра хариуса из залома половить. Что дома?
— Да нормально все… Как вообще-то одному?
— Совсем другое дело… Так все остро, так тихо… И… тебя самого как будто нет… много нового.
Легкий ветерок потянул вдоль реки. Нодья разгоралась. Ефимов еще посидел у костра, зевая и ни о чем особенно не думая, прикрыл продукты и полез в палатку. Хорошо, ровненько было, он угнездился, пригрелся, слушал, как трещит и стреляется костер, отражаясь от леса на другом берегу. Речка узкая, место глухое… вспомнил про ружье. Оно осталось в лодке. Идти было лень. Он лежал и спокойно улыбался в темноте палатки. Вокруг была тайга, и не было в ней никого, кто хотел бы ему зла.
Ночное пение
Почти одиннадцать часов проспал. Сидел, слегка сонный, и не спеша натягивал рубашку. Потом штаны, свитер. Вход был расстегнут, предбанник за ночь обмерз, и Иван, глядя на белый налет инея, понимал, что скоро над лесом поднимется солнце. Выползет на чистое небо и согреет его лагерь. Он сунул ноги в галоши и затарахтел замерзшей молнией выхода.
Рядом с лодкой, в пятнадцати метрах от Ефимова, сидел глухарь. На земле он был огромный. Выше круглого борта лодки. Он слышал возню в палатке и застыл, вытянув шею в сторону воды, только чуть косил на Ефимова гладкую змеиную головку с бородатым клювом. Иван замер в неудобной позе на одном колене и смотрел сквозь большую щель. Только в первое мгновение руки дрогнули в охотничьей судороге, но тут же унялись. Ружье лежало в лодке, да и съесть такого большого петуха было непросто. Ефимову интереснее было рассматривать его так близко.
Петушина вдруг развернулся боком, сделал осторожный, совершенно куриный с резким поворотом головы шаг и снова замер. Птица была сизо-черная с коричневатыми крыльями и толстыми ногами, обросшими мелким рябым пером, большой светло-желтый клюв загнут на конце и испачкан брусникой. Эти огромные летающие куры жили уже во времена динозавров.
Неожиданно и громко раздался грохот, Ефимов отшатнулся внутрь палатки и тут же выглянул. Бородач взлетел, сухо хлопая крыльями, сильно и ровно поднялся над рекой и вскоре исчез в непрозрачной утренней мгле над лесом.
Было холодно и серо, вода парила. Речка выписывала поворот вокруг лагеря, всхлипывала, плескалась негромко в заломе, вспучивалась из-под него и выносила в прозрачное улово узкие ивовые листочки. Солнца еще не было, и ни речка, ни листочки не имели как следует цвета. Из-за мороза не было в воздухе и запахов, только колючая свежесть. Ефимов умылся на том месте, где только что гулял глухарь, и уселся на буфет, поджидая, пока высохнут лицо и руки. Был приличный минус, лицо мерзло, чай и в кружке и в котле превратился ночью в мутный коричневый лед. С тополя, почти совсем голого, время от времени с хорошо различимым стукотком падали бурые листья. Они устилали землю, морожено похрустывали под галошами и были в белой каемочке изморози.
Нодья недавно погасла, не до конца прогоревшее бревно было еще теплое. Он наложил мелочи, поджег бересту, взял котелок с остатками чая и по осыпающейся гальке спустился к воде. Присел и погрузил котелок в прозрачную Лену.
Он делал эти простые и привычные дела и завидовал сам себе. Во всей этой маленькой, малюсенькой конфигурации жизни было столько гармонии и спокойствия. Все тут было правильно. Ничего не нарушено. На душе было тихо и хорошо. Просто от чистой говорливой воды, от предвкушения восходящего солнца, от легкого прозрачного костерка, трепещущего над утренней косой, который заварит ему сейчас кружку крепкого чая. От того, наконец, что все это досталось ему просто и честно.
К десяти лагерь был собран, все увязано в лодку, и Ефимов наконец-то разложил удочку. Он ждал этого момента. Удочка была длинная, легкая и прочная, на конце тонкой лески парила в воздухе легкая искусственная мушка — темненькая со светлой головкой, похожая на личинку насекомого. Солнце вовсю уже освещало речку. Тут было неглубоко — метра полтора, под заломом чуть больше — просвечивалось до дна, и, конечно, никакой рыбы не было видно. Хариуса никогда и не видно, — рассуждал Ефимов, забредая чуть выше по течению, — из-под ног ловишь, а нет его, видно ленка, но тот об этом знает и всегда вовремя сваливает.
Он зашел по колено, пустил муху, ее потянуло вдоль бревен, Иван притопил ее и направил под залом, где должны были ждать. Это всегда рискованно — под заломом полно хлама и можно зацепиться… Удар был неожиданный — когда чего-то очень хочешь и ждешь, оно всегда бывает неожиданно, — удочка согнулась звонкой дугой, леска запела, Иван боялся пересиливать, гасил рывки удилищем, иногда его кончик резво гнулся и уходил под воду, и ему казалось, что леска не выдержит. Рыба рвалась на струю, под залом, Иван же потихоньку выходил на берег и ругал себя за слишком тонкую леску, он целый год не ловил такой рыбы. Хариус все не показывался, временами лишь проблескивало что-то серебристое или тень мелькала в прозрачной, золотистой от солнца воде. Наконец боец устал и вышел из струи. Но, увидев Ивана, волчком завертелся в заводи, на поверхность выскочил, пытаясь освободиться. Иван аккуратно подтягивал. И вот хариус заплясал на береговых камешках, разбрасывая сухие листья.
Темно-золотая спинка, высокий радужный в точечку верхний плавник, брюшко светлое с золотыми продольными стёжками. Он все никак не сдавался, прыгал, Ефимов счищал с него прилипшие палочки и листья и любовался. Это была по-настоящему красивая рыба. Хариус хватал воздух ртом, раскрывал жабры… Ефимову стало жалко, и он тукнул его камнем по голове. Снова пустил муху в струю.
Хариусы брали верно, надежно засекались, он выудил пятерых, клевать перестало, поменял муху на верховую, ту, что не тонет, а изображает моль или поденку, и на нее поймал еще трех. Потом кто-то покрупнее, скорее всего ленок, согнул удочку так, что у Ивана сердце ушло в пятки, а тот неизвестный уверенно поволок леску под залом и оборвал… Иван перевязал все заново, не клевало, спустился ниже по течению на мелкий перекат и выдрал еще несколько.
Прогонистые, золоченой бронзы рыбины гибко лежали среди серых и белых мраморных камешков. Пойманные раньше потемнели и стали ярко-бронзовыми, а их брюшки — голубовато-белыми. Хариусы были крупные. Улыбаясь своему рыбацкому счастью, Ефимов собрал рыбу, положил в нос лодки и отчалил. Время было уже полпервого, а ему надо было пройти сегодня километров сорок.
Хариус — безусловно особенный. Он не живет там, где некрасиво. Один из первых исчезает из речки, если туда приходит цивилизация. Поэтому, если вы стоите на берегу реки, в которой водится хариус, глядите во все глаза вокруг! За это, видно, Ефимов и любил эту рыбу. Она была для него знаком!
Своего первого хариуса Ефимов поймал в семнадцать лет. Работал в геологической экспедиции в среднем течении Ангары. Их небольшой палаточный лагерек стоял на берегу лесной Тагары. Речка была маленькая, в самом широком месте не больше трех метров, бежала по глухой, вековечной тайге, часто исчезала с поверхности в карстовые полости, потом снова появлялась. Из-за высокого содержания железа, а их отряд по нему и работал, вода в речке была красно-коричневой. Прозрачная, правда. Там и компас дурил из-за железа: стоишь — вроде показывает на север, присаживаешься к земле — стрелка начинает крутиться в растерянности в разные стороны.
Иван, выросший на большой реке, сомневался, что в этом ручье могла быть рыба, но мужики уверяли, что обязательно есть, даже хариусы должны быть, и однажды Иван сделал удочку и пошел на рыбалку. Удобно было, речку почти в любом месте можно было перешагнуть, она петляла тайгой, бежала по ржаво-рыжим каменистым перекатикам, замирала над небольшими темными ямками в тени деревьев. В этих ямках исправно ловились гальяны — маленькие угольно-черные рыбки, похожие на бычков, Иван брезгливо выбрасывал их. Вскоре те несколько червяков, что удалось отыскать, кончились, рыбалка надоела, и он пошел обратно. На одном из перекатов что-то всплеснулось, серебристое как будто, Иван поймал на себе паута и, оторвав одно крыло, пустил по течению. Он закрутился по поверхности, заскакал по струйкам между камешков, а перед самым омутом исчез с небольшим всплеском.
Следующего паута Иван насадил на крючок.
Переходя от быстрины к быстрине, где, как оказалось, и держались хариусы, он ушел далеко вниз по течению, несколько раз терял речку и находил ее по гулу под землей, у него кончилась мазь, и зажирал гнус, кирзачи промокли… Он пропустил обед и вернулся в лагерь, когда все сидели за ужином и обсуждали, где его искать… В кармане голодного рыбака лежало шесть темненьких, измятых, в палец толщиной рыбок. Мужики смеялись, а Иван Ефимов был счастлив и думал, что они ему просто завидуют.
Лена шла прямо, по левому берегу рос красивый сосняк, Ефимов помнил, что где-то здесь было зимовье. Он зачалился, привязал лодку и, хватаясь за корни, влез на крутой сыпучий берег. Осмотрелся. Троп от реки не было, лес стоял нетронутый, он решил, что проплыл, что зимовье осталось выше по течению, и двинулся берегом назад. Тропа тянулась над обрывчиком, но не самым краем, а в двух-трех метрах, пряталась за кустами. Глухарь взлетел где-то неблизко, а все равно напугал громким хлопаньем среди таежного безмолвья. Ефимов прошел с полкилометра, расстегнулся, кепку засунул в карман. Зимовье как сквозь землю провалилось. Он углубился в лес и повернул обратно.
Следов человека, сопровождающих всякое зимовье, не было. Вернее, были, но очень старые — вот двумя ударами топора свалена сосна в руку толщиной. Зимой рубили, по снегу, пенек высокий остался. Но когда это было? Невозможно сказать. Он пихнул сапогом торчащий из мха стволик, тот легко упал и рассыпался на щепки, внутри была рыжая труха. Кто и когда срубил здесь высокую сосенку? В ста метрах от берега, в этом ничем не приметном месте тайги? Шест под капкан заготовил, или что-то починить понадобилось, а может, застрявшую в ветвях белку доставал. Тридцать лет назад? Или пятьдесят? Кто знает? Тайга долго помнит человека.
Избушка стояла ниже. Вокруг было порядочно вырублено и выпилено, старые, мятые ведра валялись, тазы дыроватые, ржавые банки из-под консервов… Коптильный сараюшка, в хлам разоренный местными косматыми хозяевами. Ефимов аккуратно заглянул в избушку, он почему-то всегда осторожно вел себя возле зимовеек. Дверь была вырвана и валялась на земле, внутри мишка тоже все осмотрел, печку переставил по-своему и вышел в окно. Нежилое было зимовье, стояло бы на берегу — кто-то чайку остановился сварить, кто-то переночевал, присматривали бы, поправляли, и все было бы иначе…
Ефимов вернулся к лодке. На зеленой мшистой полянке над рекой чернели остатки костерка. Два года назад они обедали здесь. Вид на Лену и на сопки за ней был отличный, ветерок тянул вдоль реки и разгонял комаров. Припекало, Маша сидела под старой сосной, чистила картошку, пацаны набрали сучков и шишек для костерка, и Петька, была его очередь, варил уху. Все сохранилось так хорошо, будто жгли этот костерок здесь неделю назад. Будто не было двух зим с сугробами, дождями и ветрами… К сосне была прислонена длинная тонкая палочка. Она была заточена с одной стороны, и Ефимов вспомнил, как Сашка от нечего делать тесал ее ножом, потом, лежа, накалывал ею шишки и подкладывал в огонь.
День был жаркий, ленивый, они наелись, и не хотелось никуда двигаться… Валялись на мху вокруг погасшего костра и шутили по поводу обжорства. Наконец кто-то что-то ляпнул, они расхохотались и, заражая друг друга, долго не могли остановиться. Ползали на коленках по поляне и умоляли прекратить…