Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дмитрий Липскеров

Рассказы Повесть Пьесы

Тортик

Танин работал на крупной столичной киностудии в тон-ателье звуковым оформителем, по‑простому говоря, шумовиком. В этот странный цех, где на озвучивании фильмов взрослые люди имитировали, например, лошадиный храп или сопение младенца в люльке, его привел институтский товарищ. Случайно. Ему надо было занести матери, заведующей тон-ателье, забытый ею паспорт на путевку в Крым, и они, студенты физмата, забежали на фабрику грез всего на несколько минут. Напротив студии уже лет пятьдесят находился пивной бар, называемый в народе «Счастьем» — потому что умирающие от похмелья бродяги, приползавшие сюда по утрам, вылечивались чудесным образом лишь одним большим глотком терпкого напитка. В баре студентов ждали друзья и килограммовый вяленый лещ.

Но в этот день в пивную Танин так и не попал, леща не попробовал, пива не выпил, а, завороженный происходящим в тон-ателье, забыл обо всем. Он словно попал в детский сон, в котором можно было все. Стать, например, скрипучей телегой с помощью диковинного деревянного прибора, в котором имелась вертящаяся ручка, хорошо высушенная: при ее проворачивании конструкция издавала натуральный тягучий тележечный скрип. Или обернуться прелестными женскими ножками, бегущими по кромке синего моря, — надо было просто шлепать ладонями по воде, налитой в таз…

Забрав у сына паспорт, мать махнула рукой — мол, пусть товарищ посмотрит, а позже догонит. Сын согласился, вспомнив, как в детстве сам был очарован работой матери и ее коллег, похлопал однокурсника по плечу и напомнил о завтрашнем зачете.

Танин весь день проторчал на студии, увидел пару кинозвезд, выстроенный из папье-маше средневековый город, нескольких рыцарей, дерущихся на мечах во всем тяжеленном облачении, и много чего еще.

На завтрашний день студент Танин на зачет не явился, а, отключив телефон, просидел в комнате. Он думал.

Его отец, кандидат физико-математических наук, почти с самого рождения сына принялся приучать отпрыска видеть мир глазами математики. День за днем будущий академик втискивал в него различные формулы, алгоритмы, системы. Рассказывал о выдающихся представителях их профессии, о математическом смысле мира, а сын, благодарно внимая родителю и легко впитывая точные науки, в конце концов окончил математическую школу с серебряной медалью. Дальше, естественно, в физмат. Отец, уже член-корреспондент АН, видя успехи сына и понимая, что далее мотивировать юношу незачем, отвлекся на свои академические дела.

Можно за одно мгновение разлюбить женщину и тотчас полюбить другую — так Ромео позабыл Розалинду, лишь только увидел Джульетту.

Не имея возможности самостоятельного выбора своих пристрастий, живя мечтами отца, он вдруг словно очнулся на дне озера, где вокруг была только вода из нолей и единиц. Танин оттолкнулся ногами от дна и, всплыв на поверхность, увидел совершенно другую картину мира, в которой его душа не просто жила, а проживала эту картину. Слегка подмороженная детством, сейчас она согревалась в лучах теплого солнца.

В конце недели Танин явился в отдел кадров киностудии и попросил места в цеху звукооформителей, сославшись на мать своего однокурсника. Заведующая тон-ателье вскоре спустилась и уставилась на Танина как на ненормального. Она без мужа всю жизнь работала на трех работах, чтобы раскрыть математический талант сына, о котором ей втолковали в обычной школе: «У вас растет гений! Не упустите!..» Она горбатилась до полуночи на взятки для поступления в специальную математическую школу, на поездки для участия в математических олимпиадах, а этот мальчик, родившийся с золотой ложкой во рту, у которого отец без пяти минут академик, вдруг решил все бросить и… Она не поверила ему, в его искреннее желание — ну потому что в это невозможно поверить, — а он уверял, что хочет попробовать. Женщина упиралась, объясняя, что вакансий у них нет, а если и появится, ему надо будет пройти период ученичества, после чего его, может быть, зачислят в штат с трехкопеечной зарплатой.

Он отвечал, что пускай, он готов и бесплатно. Он обязательно докажет, что сможет работать шумовиком.

— Елена Сергеевна, — заявил Танин, — я серьезный человек, вы знаете меня с седьмого класса, я никогда не бросаю слов на ветер и не совершаю необдуманных поступков.

— Вот именно! — ответила заведующая тон-ателье — и вдруг поняла, что Танин не отступит, что в его голове жестко переклинило. Женщина взяла паузу, а потом поступила решительно: — Завтра к восьми!

Он никогда не пожалел о свершенной им революции в своей душе, работал истово, получая от труда какое-то огромное наслаждение. Он хрюкал за свиней, превращался в падающий водопад, в шипящую воду на раскаленных камнях финской бани. Он пукал и сморкался в русских комедиях, один раз ему даже доверили озвучить любовную сцену. Профессиональный артист не справлялся со стонами, а у него получилось это изящно и страстно — так, что известная актриса Хатько, стонавшая с ним в паре, даже похвалила… За десять лет работы он выказал большущий талант в изобретении приспособлений для различных звуков, за который через десять лет был назначен на место Елены Сергеевны, уходящей на пенсию. Ему прибавили зарплату, которая стала чуть выше прожиточного минимума, а фотографию Танина повесили на Доску почета.

Здесь, на студии, он познакомился со своей будущей женой Татьяной, милой женщиной в теле, с покорными глазами, пахнущей хлебом, в которой до него, Танина, никто ничего этакого не мог разглядеть. Они поженились, и Татьяна со временем превратила его холостяцкую двушку в уютный, наполненный любовью дом.

— Ты Танин, а я Таня, — горячо шептала она мужу ночью. — Значит, ты мой. Предназначен мне.

— Твой.

Вскоре у них родился сын, а через год второй. Подрастая, оба мальчика показывали большие способности к точным наукам, и лишь тогда отец Танина, академик РАН, познакомился с внуками. Он просидел с ними целый вечер, рассказывая про всякие алгоритмы, системы, нерешенные задачи…

На прощание отец велел Татьяне, чтобы она почаще привозила мальчиков на дачу — мол, такие способности надо развивать, и он попытается отыскать для внуков время. Собственному сыну он на прощание лишь кивнул.

После ухода академика супруги переглянулись и улыбнулись друг другу. Они одинаково понимали этот мир, а оттого редко возникали темы, на которые нужно было дискутировать.

За семнадцать лет Танин отшумел за все, что можно. И скрипел, и изображал падение человеческого тела с высоты, придавал шуршащий звук бегающему по школьной доске мелу и, перетирая руками целлофан, рождал шум дождя…

Как-то вечером, после двойной смены, он, возвращаясь домой, зашел в магазин и купил небольшой вафельный тортик, совсем небольшой, на четыре кусочка. Денег на больший не хватило, так как еще нужно было купить молоко и хлеб.

На ужин Татьяна подала сосиски с вермишелью и вкусный салат с килькой. А потом, перед чаем, Танин вытащил из-под стола спрятанный до времени тортик и явил его миру. Мальчишки звонко кричали «ура!» — аж гудело в плафоне люстры, а Татьяна резала торт. Свои куски дети проглотили мгновенно, измазавшись в шоколадном креме, и жадно смотрели на тарелки родителей, в которых торт оставался нетронутым. И опять Танин и его жена Татьяна улыбнулись друг другу, а потом — детям, давая разрешение заполучить мальчишкам еще по кусочку…

— Ура-а-а-а!!!

Чуть позже погодков уложили спать. Когда Танин целовал их на ночь, то почувствовал запах шоколада. Он кивнул жене — мол, ложись тоже, а сам еще некоторое время сидел у окна, всматриваясь в ночь.

Танин лег в постель, когда жена уже спала, положив под голову большую белую руку. Она источала запах свежего ароматного хлеба, и он, уткнувшись ей в носом в грудь, мгновенно заснул.

Танин всегда улыбался во сне.

Кофейная мышь

Елисей Комаров проживал в двухкомнатной квартире на первом этаже шестиэтажного дома вместе с глухим дедом. Несмотря на глухоту, дед оставался бравым солдатом, не позволял себе помогать, то есть обслуживал себя самостоятельно. Елисея это устраивало, хотя дед Андрей Семеныч был чужд всяческих правил гигиены, устроил из своей комнаты непроходимые дебри из развалов книг, ненужной мебели, каких-то сломанных еще в прошлом веке научных приборов, одежды, частично женской, и самого себя — вечно небритого, в длинных широких сатиновых трусах и с нависающим над ними огромным пузом. Другой одежды дед не терпел. И мусор он не выносил, оставляя этот бытовой поход внуку.

Сам Елисей любил порядок, причем идеальный, чтобы все на своих местах, чтобы чистенько было вокруг, карандашик к карандашику, нотная тетрадь с нотными тетрадями в аккуратную стопочку. Но такая жизнь ждала его впереди, а пока Андрей Семенович за время двухчасового отсутствия внука умудрялся сделать из аккуратно убранной комнаты Елисея сестру-близнеца своей берлоги.

Каждый раз, возвращаясь домой, молодой человек находил свое жилье не пригодным для жизни, поэтому пришлось смириться и перестать ежедневно вылизывать место своего обитания. Со временем он даже привык жить в бедламе, и его товарищи-музыканты, приходившие по делам или в гости, были вполне удовлетворены состоянием квартиры, так как и в их головах из мозгов было сложено нечто подобное — нагромождение лишнего, перевернутого вверх тормашками, прокуренного, сексуального и пьяного.

Елисей тоже считал себя музыкантом, немного композитором, слегка роковым вокалистом, но самым главным его достоинством было то, что он собрал в своей комнате музыкальный пульт, на котором можно было сводить вокал и звуковые дорожки. Молодой человек прилично зарабатывал, и за этим, за его талантом, к нему приходили даже именитые музыканты. В моменты творческого созидания, часто на самом пике вдохновения, в комнату вваливался дед Елисея и, широко расставив ноги, молча глядел на происходящее. Впрочем, рок-н-ролльщики к таким явлениям привыкли, некоторые даже считали Андрея Семеныча талисманом, а потому не гнали. Только девицы, всегда новые и восторженные, пугались дедовских сатиновых трусов, в которых было много, и страшились пуза с горизонтальным шрамом под пупком, сантиметров двадцать, как от кесарева сечения, только выше. У деда когда-то на фронте случился перитонит, и военврачи сделали огромную дыру в его утробе, чтобы вычистить гной. Может, оттого у Андрея Семеныча и был такой огромный живот — мышцы какие не так сшили…

Обычно Елисей работал ранним утром, пока дед дрых, да и телефонные звонки не отвлекали. Он просыпался и, не вставая с кровати, выкуривал пару сигарет, затем чистил зубы, съедал яичницу и заваривал себе кофе по‑турецки, почти полулитровую чашку, из которой пил по чуть-чуть почти до полудня, пока не заканчивал какой-нибудь трек или сведение песни.

Летом 1982 года работы было совсем мало, зато ЖЭК впустил в подвал дома какую-то гоп-компанию гос-чего-то-монтажа, и вследствие этого начался какой-то почти вселенский ремонт. Болгарки, отбойные молотки, крики рабочих, мат-перемат и все сопутствующее, что может отравить жизнь человеку. Жители первого этажа, все три подъезда, жаловались председателю Жориной, но она отстаивала арендаторов всей своей яркой эмоциональностью, а если народ не успокаивался — выталкивала посетителей из конторы внушительных размеров бюстом, приговаривая, что нельзя быть эгоистами, так как арендаторы обещали построить дому детскую площадку с хоккейной коробкой, и крашеные волосы ее, синие, как море, вздымались. Во всех этих передрягах ни Елисей, ни его дед участия не принимали: первый — потому что не верил в успех социалистического обустройства, а старый солдат просто не слышал самого ремонта, даже когда отбойный молоток пробил пол в их ванной и срубил керамический унитаз, нарушив не только построение отхожего места, но и профессиональную звукоизоляцию. Сантехнику арендаторы, конечно, заменили, а изоляцию восстанавливать отказались наотрез, шантажируя тем, что частное подпольное предпринимательство в Стране Советов незаконно, а потому в полу остались дыры, которые Елисей как-то подлатал, но не слишком умело.

Само собой, в таких условиях работать было невозможно и Елисей все чаще отлынивал от пульта и ложился на тахту читать детектив, напялив на голову наушники с каким-нибудь хард-роковским контентом.

Ранним утром, за месяц до своего дня рождения, Елисей привычно валялся после завтрака на кровати и слушал Pink Floyd. Он погрузился в тематику альбома The Wall, но на том месте, где дети поют, чтобы учитель валил из школы на хрен, Елисей захотел глотнуть кофе. Вспомнив, что забыл чашку на пульте, он открыл глаза и, скинув наушники, хотел было дотянутся до нее, но… На чашке, на ее кромке, сидела небольшого размера мышь и смотрела на него красноватыми глазками. Молодой человек замер и, в свою очередь, глядел на грызуна, на блестящую на солнце черную шкурку с белым пятном на шее. При этом он сделал вывод, что недостаточно хорошо закрыл дыры из подвала, вот и получил окончательную фазу антисанитарии. Еще он понимал, что дикая мышь с белым пятном — вернее, ее предки когда-то имели связь с благородными белыми сородичами из НИИ напротив, служившими на благо человечества в лаборатории.

Елисей хотел было громко крикнуть, чтобы напугать незваного гостя, но мышь вдруг опустила голову в чашку и глотнула кофе. Затем глянула на хозяина квартиры, оценивая, как тот отнесется к ее поступку.

Ну как он мог отнестись… Сначала подумал, что чашку придется выбросить, не хватало в квартире только бубонной чумы, но тут же понял, что никогда не слышал, чтобы мыши пили кофе. Пока он делал выводы, мышь еще раз сунулась в чашку, а напившись, спрыгнула на стол, уронила несколько черных рисинок на святая святых пульт и, не торопясь подбежав к краю, прыгнула с него на занавеску, в сборках которой исчезла.

Чашку Елисей пожалел и прокипятил, мышиный помет прибрал и решил по‑взрослому наехать на председателя Жорину за то, что та в своей полнейшей некомпетентности развела в доме мышей. Но здесь позвонили знакомые веселые девушки, попросившие напрокат пластинки с фирмой, за которые ему было положено всевозможное ублажение и плотские утехи. Забыв про Жорину и надвигающуюся пандемию, он немедленно отбыл в расположение прекрасной половины человечества и зависал с любительницами фирменной музыки до полуночи.

Следующее утро оповестило Елисея о своем наступлении наполненными радостью звуками отбойного молотка, поэтому он механически нащупал наушники и закрылся ими, дабы уберечь от порчи свои музыкальные уши. Сборник западных хитов успокоил сердце, он поднялся, почистил зубы, съел яичницу и, сварив пол-литра кофе, вдруг понял, как бороться с вандалами внизу — вернее, как их использовать. Идея была гениальной. Елисей решил записывать звуки ремонта, а потом с помощью самопального синтезатора зафигачить крутую композицию. Он тотчас отправился к пульту и начал работать. К полудню он положил на магнитофонную пленку все шумы и звуки, обработав их и записав. Получилось настолько нехило, что создатель сам забалдел от собственного гения и улегся на тахту, размышляя о новаторстве в современной музыке и его не последнем в ней месте.

Открыв глаза, он снова увидел устроившуюся на чашке мышь с белым пятном. Свесив хвост, незваная гостья глядела на Елисея, а затем, уверившись в безопасности, ткнулась носом в недопитый кофе, потом еще и еще раз. Сегодня мышь приветливо вильнула хвостом, спрыгнула с чашки и, так же не торопясь, роняя по пути рисинки, осмотрела и обнюхала все предметы на столе музыканта. Затем с достоинством ушла тем же путем по занавеске.

С этого момента мышь являлась к Елисею каждое утро, попивала его кофеек и все смотрела глазами-бусинками на молодого человека, будто сказать чего хотела. Вопрос «убить или не убить?» постепенно утратил свой градус. Елисей привык к явлениям грызуна, назвав кофейную мышь Авдотьей, и если она не приходила в положенное время, даже несколько волновался. Кошки в городе не дремлют. Но Авдотья после пары дней отсутствия вновь появлялась, сама все больше привыкая к Елисею, не боялась залезать на чашку, даже когда музыкант сидел за пультом. Елисея удивлял их симбиоз, но он был совсем не против, так как Авдотья не скреблась ночами где-нибудь под шкафом, не точила зубы о провода бесценной аппаратуры, а просто по‑приятельски заходила на утренний кофе. В свой день рождения молодой человек положил к чашке с кофе кусочек сыра, но Авдотья, понюхав его, даже пробовать лакомство не стала, а, прыгнув на занавеску, исчезла, как Игорь Кио, но как король иллюзий явилась через минуту обратно, приведя за собой нескольких маленьких мышат.

«Так вот оно что! — поразился Елисей. — Она деток ко мне привела».

Мышки разобрали на крошки кусочек сыра, дождались, пока мать допьет кофе, и только затем всей семьей покинули гостеприимный дом. Пять дней Авдотья таскала к Елисею свое потомство, а он, в свою очередь, оставлял сыра побольше. А в воскресенье кофейная мышь вновь пришла одна и смотрела на хозяина квартиры с тоской в глазах. Конечно, Елисей так романтизировал Авдотью. А была тоска или нет — никому не ведомо. Он понял, что мышата выросли и она осталась одна.

Вскоре Елисей встретил девушку Марину, которая переехала к нему и любила молодого человека и его подружку мышь ровно год, а потом перешла в соседний кооператив артистов эстрады к эстонскому певцу, объяснив, что не может жить с человеком в помойке, где мыши бухают кофе и шляется почти голый дед с кеглей в трусах.

Елисей очень переживал уход Марины, так как любил ее сильно, даже немного болезненно. После ее ухода он почти не писал, и пульт покрылся толстым слоем пыли. Авдотья по‑прежнему навещала его, пила кофе и раз в два месяца показывала своих новых детей… Однажды молодой человек, обессиленный тоской, заснул светлым днем, а проснулся от чьих-то легких прикосновений. Открыв глаза, он увидел Авдотью, сидящую на его подбородке. Мышь подергивала крошечным носиком и щекотала кожу усами. Затем, осторожно ступая по человеческой плоти, она ушла, оставив на щетине отходы своей жизнедеятельности.

«Вот кто мой настоящий друг, — подумал Елисей, стряхивая с себя помет, — вот кто со мной рядом в трудные минуты — простая русская мышь. А простой русской бабе понадобилось национальное разнообразие».

Молодой человек нестерпимо захотел, чтобы кофейная мышь жила в его комнате в качестве друга, как если бы это была собака. Соорудив ловушку, он следующим утром легко поймал Авдотью и посадил ее в трехлитровую банку. Насыпал горстку вермишели, нарезал кусочками сыр и бросил внутрь. Мышь металась по банке словно безумная, шарахаясь о прозрачные стенки, а Елисей гладил стекло с другой стороны, стараясь ее успокоить. Авдотья пыталась подпрыгивать, чтобы выскочить из неволи, но горловина банки находилась высоко, а мышь все прыгала и прыгала… Успокоится, решил Елисей, ушел в магазин за продуктами деду, а когда вернулся, то нашел банку пустой. Как удалось Авдотье выпрыгнуть из нее, осталось неизвестным.

Больше Авдотья к Елисею не приходила, как бы он ее ни просил простить его, подкладывая к пульту разные вкусные приманки… А через месяц помер дед. Его хоронили под оркестр и с военными почестями, в черном костюме от «Москвашвей». Дед Андрей Семеныч Комаров был Героем Советского Союза, легендарным разведчиком, а потому в его честь военные стреляли над могилой. На память о деде внуку достались ордена и две пары сатиновых трусов.

Тоска накрыла Елисея полярной ночью, и он бы наверняка порезал себя, как часто делают музыканты и люди творческих профессий из-за тонкой организации души, но тут вернулась от эстонского певца Марина, объявив, что беременна от Елисея, а этот фашист, почти педераст, не захотел растить чужого ребенка. Впрочем, она уже на второй день проживания с прибалтом поняла, что душа рвется обратно к Елисею.

Дед умер, Марина вернулась, и Елисей к рождению ребенка сделал ремонт. Теперь в его доме было чисто и опрятно, как о том мечтал музыкант. Он чувствовал себя счастливым и редко вспоминал Авдотью. Родился мальчик, которого назвали в честь деда Андреем, рос он, как и все мальчишки того времени, пропадая на улице до полуночи, хамил понемногу полнеющей матери — в общем, был абсолютно нормальным пацаном.

Как-то Андрей с другом затопили школьный кинозал, находящийся в подвале, и неожиданно для Елисея его сын взвалил всю вину на друга, а того вызвали с родителями на педсовет, грозили в лесной интернат определить. Казалось, сын не понимал, что сделал, и Елисей впервые за долгие годы вспомнил про кофейную мышь Авдотью с белым пятном на черной шерстке, про Авдотью, которую предал, отчего ему было не по себе до сих пор.

— Вон она, моя кофейная чашка! — показал Елисей сыну.

Елисею казалось, что сын понял мораль отцовского рассказа, и больше дурного за ним не замечалось. Он вырос и, окончив институт, завел свою семью, расположившуюся в трешке, которую отец, уже маститый композитор и аранжировщик, купил встык к собственной квартире. Получились пятикомнатные апартаменты.

У Елисея в прекрасно звукоизолированной комнате-студии давно стоял самый современный американский пульт, шестнадцатиканальный, с допоборудованием и баром, в котором имелось все — на любой вкус. Каждый день Елисей работал с первыми звездами страны, сводил для них треки да и сам исполнял свои роковые баллады.

Одним весенним утром она вернулась с двенадцатью мышатами и забралась на старую елисеевскую чашку. Авдотья не боялась поседевшего музыканта, она простила его и вновь ныряла в чашку головой, наслаждаясь кофеином.

«Этого не может быть!» — радовался Елисей Алексеевич. Мыши столько не живут, он даже залез в «Википедию», исследуя вопрос. Всего пять лет?!! Может, это Авдотьина… Да нет, все в этой жизни бывает, даже мыши-долгожительницы. Следующим утром, когда она вновь пришла, оставив рисинки на альбоме короля отечественной музыки, Елисей попросил:

— Прости меня.

А потом он поделился с семьей сына радостью о чудесном возвращении мышки Авдотьи.

— Ты же помнишь, — он повернулся к сыну, — я тебе когда-то о ней рассказывал. И представляешь — опять с мышатами…

Следующим утром Елисей встретился на телевидении с музыкальным продюсером Белоцерковским, перетер с ним один мощный проект, а когда подъезжал к своему дому, увидел возле подъезда минивэн, на борту которого красными буквами было написано «Мы справимся с ними за два часа» и стоял логотип с крысами, тараканами и жуками.

Дезинсекторы уже закончили свою работу и, собирая оборудование, успокаивали, что запах химикатов человеку не опасен, что он токсичен только для паразитов. А паразитов больше нет. В техническом ведре музыкант разглядел Авдотью с белым пятном на шерстке.

Елисей смотрел в глаза своему взрослому сыну-блондину, в его равнодушные глаза, понимая, что это вовсе не его сын, а отпрыск эстонского певца-пидора, что растолстевшая жена Марина тогда обманула его как мальчишку.

Войдя в комнату жены, он застал ее за подпиливанием длинных ногтей и сказал прямо в ухо, просто и буднично:

— Ты тварь!!! Жирная тварь!!!

Монета

Марлон Марленович Искрящий через два дня после рождения оказался ненужным матери и был подброшен к детскому приюту.

Мальчишечка родился черноглазым, несмотря на несколько дней от роду волосат, и плакал так музыкально, словно песни пел. На младенца даже нянечки с нижних этажей приходили поглядеть.

— Цыганенок! — предположила одна.

— Или арабчонок! — высказалась другая.

— А арабы разве поют?

— Все поют…

Сошлись все же на цыганском происхождении вокально плачущего ребенка и назвали беспомощное существо Чавеллой. Отчество давали по имени директора сиротского дома, и фамилию по нему же. Директор был грузином или грузинским евреем — кто здесь разберет. Таким образом в начале жизни произошел Чавелла Михайлович Датошвили. Так и в метрике записали. Но ненадолго.

Уже в полтора года красивому мальчику повезло. Его усыновила бездетная семья артистов цирка, работающих в большом постановочном номере эквилибристов и катающихся по всему необъятному СССР. Честно говоря, идея об усыновлении принадлежала матери эквилибриста, так как ей давно было скучно и грустно. В силу возраста она не могла служить в цирке, а дома было одиноко.

Новая бабушка Инесс Искрящая, заслуженная артистка Якутии на пенсии, поглядев в метрику, твердо заявила, что мальчик будет отныне называться Марлоном, в честь американского артиста Брандо, отчество, соответственно, ему присуждается по имени отца — Марленович, а фамилией Искрящий, потомственной цирковой, завершилось формирование новых ФИО приемыша.

Через два года, когда мальчик прилично подрос, Инесс Искрящая предположила, как, впрочем, думали и в приюте, что ее внук цыганских кровей. Мальчик с черными сверкающими глазами испытывал живейший интерес к музыке и замирал, если по радио передавали песни советской эстрады, особенно когда диктор объявлял выступление артиста Сличенко с цыганским ансамблем: радовался, будто ему новый конструктор подарили.

— Чует своих! — рассказывала бабка подружке. — Кровь к крови!

Впервые его вывели на цирковой ковер в пять. Полгода мучили, мяли, тянули, подняли на лонже под купол цирка, откуда мальчика вырвало на дрессированных собачек-левреток, ну а потом вынесли вердикт: непластичен, вестибулярный аппарат ни к черту, моторика рук и ног обыкновенная, для циркового дела не годен!.. Цыган, уверовала заслуженная артистка Якутии. Цыган сроду в цирке не было!

Бабушка Инесс ненадолго призадумалась, а потом решила, что у цирковых и у цыган много общего. И те и другие бродячий люд, зарабатывают душами, поющими от невозможности самоневыразиться. На том ее сердце успокоилось, и к первому классу она подарила внуку семиструнную гитару, купленную в магазине музыкальных инструментов на Неглинке.

В школе Марлон учился крайне плохо, педагоги натягивали ему тройки, глядя на цыганенка с укоризной всем педсоветом. Зато по одному предмету тезка Брандо имел пятерку с плюсом, и понятно по какому. Учитель пения Сверчков нарадоваться не мог на мальчишку — таким чистым, слегка печальным голосом ученик пел пионерские и народные песни. Он даже пытался агитировать Инесс Искрящую отдать мальчика в интернат хорового пения, но та наотрез отказалась. Не для того усыновили!.. Бабка всем сердцем полюбила своего приемного внука, души в нем не чаяла и расставаться не хотела.

Учился Марлон отвратительно, зато гитару освоил в кратчайшие сроки, нотную грамоту узнавать не желал, сам изучил аккорды и замысловатые переборы. Уже к восьмому классу в длинноволосого красавца были влюблены все девочки школы, околдованные волшебным тембром Искрящего. Надо признать, что некоторые практикантки из педагогического также не смогли остаться равнодушными. Одна из них, Варвара, подарила Марлончику, так она его звала вне школы, знания о приятнейших любовных утехах — и уроки практики в них внедрила. Как-то голых Варвару и Марлона застала в своей постели Инесс Искрящая. Бабка вовсе не была против сексуального образования внука, но соитий на кровати мужа, Семена Искрящего, продолжателя и новатора знаменитой цирковой династии, сорвавшегося из-под купола цирка и разбившегося насмерть пятнадцать лет назад, на их святом, незапятнанном супружеском ложе стерпеть не смогла. Практикантку с позором выгнали из школы и из института, а Марлон в отместку бабке проглотил ее кольцо с бриллиантом в пять карат.

Инесс была потрясена случившимся, заперла внука в комнате наедине с пустым ведром, надеясь, что физиология возьмет свое, но по прошествии двух суток в отходах человеческой деятельности ничего найдено не было.

— Где кольцо, изверг?! — допытывалась бабка.

— Не знаю, — отвечал на голубом глазу внук.

— Ты, засранец, на моих глазах его проглотил!

— Тебе показалось! Я не дурак железо и камни глотать!

Марлон и впрямь не глотал драгоценность, лишь вид сделал для Инесс, что сглотнул, а на самом деле затолкал языком взятое без спросу между зубами и щекой. Кольцо было надежно спрятано до поры.

— Чавелла! — обозвала Инесс. — Не в бровь, а в глаз тебе имечко дали в сиротском доме. — Чавелла всегда Чавеллой и останется! Сколько ни корми Чавеллу — все равно в лес смотрит! Или не в лес, а в степь?..

Ни в какие институты Марлон не поступал, а предпочел работать лабухом в ресторане, где деньги текли в карманы рекой. Богатые престарелые женщины, жены высокопоставленных чиновников и барыг всех сортов млели от бархатного голоса длинноволосого итальянца, от его бесподобных рук с тонкими пальцами, которыми музыкант виртуозно перебирал струны. Марлон сам себя называл итальянцем, сыном известного тенора — не цыганом же… Некоторые старушки позволяли себе зазывать попеть юношу в загородные фазенды, и Марлон охотно соглашался, пел за серьезные гонорары, делал еще кое-что, заодно присматривая что-нибудь ценное, но небольшое, например цепочки золотые или кулоны, затем, случайно наученный Инесс, действительно глотал их и сбывал краденое в ломбардах. На него никогда не подавали в милицию из-за боязни потери репутации, а потому Марлон Марленович жил свободно и раскованно, в хорошей съемной квартире, куда пускал лишь одну женщину — Варвару, да-да, ту самую практикантку, которую он почти выгнал из своей жизни. Любил ли он ее — ту, которая была старше на восемь лет? Видимо, да, если столько лет спал с ней. Но когда Варвара забеременела, Марлон велел ей сделать аборт. Женщина отказалась, и их отношения расстроились. Он не счел нужным объяснять спутнице столь радикальное свое решение. Просто сказал, что время их совместной жизни подошло к концу… Напоследок Марлон проглотил Варварин перстенек с первоклассным рубином, который сам же и подарил ей…

Когда Марлону исполнилось сорок, умерла Инесс. И вдруг оказалось, что Чавелла любил ее, сам того не подозревая. Не приемных родителей, а именно бабушку. Он плакал над ее остывшим телом, лежащим в семейной кровати Семена Искрящего, пока санитары не забрали ее навсегда. Марлон порылся в бабушкином шкафу, ничего ценного не обнаружил, нашел лишь какую-то серебряную монету в хрустальном бокале, которую в память об Инесс по обыкновению проглотил. Он решил, что монета всегда будет находиться при нем как память, но она куда-то запропастилась. Ну и грош ей цена, так как память — она в сердце.

Он не появился на похоронах. Ему не хотелось видеть родителей, которые были для него совершенно чужими, которые теперь могли выйти на пенсию, чтобы заселиться в квартиру заслуженной артистки…

Марлон продолжал лететь по жизни бессмысленной красивой птицей, живя лишь одним часом, как будто будущего не существовало. Он по-прежнему пользовался успехом у женщин и без сожаления обносил, глотая ювелирные изделия в избытке и живя на деньги от их реализации.

Одно время он пел даже в цыганском театре «Ромэн», куда его пригласил сам Сличенко. Главный цыган страны, оказывается, хорошо помнил циркача Семена Искрящего, который управлял номером эквилибристов на смешанных эстрадных концертах. Сличенко, окруженный восхитительными цыганками, пел, а Семен без устали крутил ногами собственную жену.

В цыганском театре Марлон убеждал артистов и персонал, что он лишь похож на цыгана, на самом же деле он по рождению итальянец — так якобы было сказано в записке, заткнутой в одеяльце, в которое был завернут подкидыш. Никто ему не верил — рыбак рыбака видит издалека, но относились к его фантазиям с терпением, слегка жалея ветреного артиста. Ляли, Златы и Рады советовали сорокапятилетнему мужчине обзавестись семьей, ведь плохо дело может закончиться. Невыносимо цыгану без жены и детей, умрет от тоски цыган.

— Я итальянец! — настаивал Марлон.

Как-то вечером, во время спектакля, старейшая артистка театра застала его в своей гримерной глотающим ее старинные фамильные серьги с огромными розовыми жемчужинами — подарок деда, известного цыганского барона Гозело. Марлона безжалостно выгнали из театра, а молодые артисты-цыгане напоследок избили мнимого итальянца, приговаривая «у своих не воруют», после чего Марлон Марленович пролежал в больнице две с лишним недели. С этого времени он частенько хворал: то ли почки повреждены были при избиении, то ли уже возраст усугубил последствия расправы. Он часто посещал врачей с различными жалобами, тратя свои небольшие сбережения. В те месяцы, когда здоровье позволяло, Марлон пел в маленьком ресторанчике на краю города, где его представляли как артиста театра «Ромэн». Он исполнял классические цыганские песни, получал чаевые и благодарил по‑цыгански: «Найс туменгэ» («Спасибо») — единственное, что он выучил на родном языке.

В январе 1990 года Марлон почувствовал новое недомогание — в области кишечника. У него появились проблемы со стулом, да такие, что он на полчаса боялся выйти из дома. Промучившись месяц, страдалец вызвал врача, цыгану помяли отвисший живот и определили, что без колоноскопии здесь никак не обойтись. Врач выписал препарат, очищающий прямую кишку, и объяснил, что сейчас в клинике прекрасная американская аппаратура и понадобится девять минут, чтобы понять причину недомогания.

Процедура оказалась не из приятных, но уже на четвертой минуте исследования врач вскрикнул, как если бы ему гвоздь в мягкое место воткнули:

— Иди ж ты!!!

— Рак?! — с ужасом прошептал Марлон Марленович.

— Вот это да!!! — таращил глаза в монитор врач. — Ну никогда такого не видел! Да здесь на статью научную наберется!

— Так плохо?

— Ну не поверил бы, если бы сам не увидел! — и развернул монитор к лицу обследуемого. — Это ж надо такое!

Пациент пялился в экран, но понять ничего не мог. Видел какие-то пузыри, еще какую-то розовую гадость. Он понимал, что это его кишка и что она, малоприятная изнутри, наверное, очень больная. Марлон тяжело вздохнул и тихо пропел строчку:

— Ми-и-ил-а-а-я, ты услы-ы-ышь меня…

— Видите? — спросил врач.

— А что я должен видеть?

— Да вот здесь же! — доктор перевел курсор в правую часть экрана и укрупнил картинку.

И здесь Марлон Марленович увидел лицо девушки с распущенными волосами.

— Вижу, — ответил потрясенный артист.

— Что это?!!

— Это девушка в жо… Вернее, это монетка, которую я проглотил в молодости… — в это мгновение перед Марлоном пронеслась вся жизнь беззаботной бабочки-однодневки. В этой жизни отсутствовали любовь, друзья, и даже соплеменники не верили, что он итальянец. И было лишь одно светлое пятно — бабушка. Его Инесс Искрящая, балующая внука, окружившая неродное дитя любовью и нежностью. — Я ее проглотил, а она, видимо, застряла… Там…

— Вот оно как бывает! — радовался доктор. — А сейчас мы ее вытащим, коли она сама на свет попросилась. Слизистая ее поглотила когда-то, обволокла молодыми тканями, а сейчас, когда и геморройчик имеется — напрягаетесь излишне, и общая слабость организма… Вскрылась она, и никуда не денется ваша девушка! С помощью захвата я ухвачу ее…

Больно не было, и через несколько минут врач извлек из ануса Марлона монетку.

— Уан доллар! — прочитал колоноскопист. — Не слишком богатый в материальном плане улов, зато в научном!..

— А последствия для моего здоровья?

— Никаких! Все проблемы со стулом были из-за нее! Надевайте штаны и живите! — врач вымыл денежку в спирте и передал пациенту. — Надо же такому случиться!..

Марлон спрятал монету в портмоне и продолжил свою жизнь. Безмятежность его существования исчезла, денег не хватало, женщины ушли в прошлое вместе с драгоценностями, и он вынужденно перебрался в маленькую съемную квартирку рядом с местом работы, продолжив петь в ресторане за еду и чаевые от клиентов.

И тут пришла внезапная помощь. Оказалось, что супруги Искрящие, его приемные родители, в течение двух лет друг за другом умерли по веским причинам, оставив ему двухкомнатную квартиру, которую он тотчас продал и все имущество из нее реализовал.

В переломанной стране стало совсем серо, страшно и тоскливо. Марлон, переведя деньги на счет товарища по театру цыгана Ромы, эмигрировавшего из СССР пару лет назад, посетил Соединенные Штаты, где попросил политического убежища. Он быстро его получил, так как исторически на цыган устраивались гонения и уж слишком мало осталось братьев по крови, впору в Красную книгу заносить.

А вот цыган Рома, подлец, денег не отдал, не признал в Марлоне товарища, поступив как истинный представитель своей национальности. Судебных перспектив не было, и Марлон остался жить в незнакомой стране на крошечное пособие.

Он быстро старел и часто болел. Иногда его брали попеть в армянский ресторан, для работы в котором ему пришлось выучить наизусть песни на чужом языке. Припухшие пальцы уже не могли так ловко перебирать струны, как в молодости, да и бархат голоса истерся, истончился.

— Ов, сирун, сирун, инчу мотецар, — пел пожилой цыган, не знающий родного языка. — Сытыс гахтникы инчу имацар…

В один из вечеров ему пришлось петь при пустом зале. Клиентов не было, и хозяин с огромным мясистым носом, из которого произрастал дикий лес, разрешил Марлону пойти домой, но артист вдруг исполнил невероятной красоты итальянскую песню Alta Morea — «Высокая волна», — и столько грусти он вложил в ее исполнение, не итальянской, не цыганской, а грусть души своей заключил в простые слова… Хозяину ресторана вдруг показалось, что он в Армении, в родных горах, где пахнет счастьем и овечьей шкурой. Армянин пустил слезу и подарил Марлону кусок бастурмы…

Он узнал ее на входе в метро — Варвару, практикантку из юности, ту, которую когда-то прогнал. Сначала шел за ней, спускаясь по лестнице, рассматривая немолодую женщину со слегка согнувшейся спиной, с пакетами в руках. Она прошла через турникет, а он, судорожно порывшись в карманах и не найдя жетонов, вспомнил, что у него в портмоне имелся на экстренный случай один, который и достал, чтобы пройти в подземку.

Марлон догнал ее и окликнул:

— Варвара!

Она обернулась и долго всматривалась в лицо пожилого седовласого человека с черными глазами.

— Марлон? — она поставила пакеты на холодный пол. — Это ты, Марлон?

— Я, — ответил он.

— И зачем ты здесь?

— Да вот как-то… А ты?

— И я как-то… — она смотрела на него приветливо, а он ожидал неприязни с ее стороны, приготовился к ответному удару судьбы. Но вместо этого женщина сказала: — Я рада видеть тебя, Марлончик!

Они вышли на Четырнадцатой улице, где жила Варвара. Сели в китайском ресторанчике и говорили долго, вспоминая юность, делясь событиями своей жизни. Он врал ей, что ему дали «заслуженного артиста РСФСР» от театра «Ромэн», а Варвара, в свою очередь, рассказала, что вышла в Москве замуж за итальянца, который усыновил ее ребенка, дав свою фамилию, тем более что она назвала мальчика итальянским именем Франко, в честь великого оперного режиссера Франко Дзеффирелли. Сейчас сын вырос и поет в Нью-Йоркской опере. Правда, не первые партии. Его полное имя Франко Пирелли…

Марлон понял, что Варвара сейчас рассказывает ему о его сыне… Он на минуту вышел в туалет и поплакал, затем, высморкавшись, умыв лицо, вернулся за столик. Варвара, взглянув в покрасневшие глаза бывшего любовника, все поняла, но сделала вид, что не заметила, и заказала кофе.

— Твой сын знает о тебе. Я никогда не скрывала от него, кто его отец.

— Спасибо…

Варвара попросила официанта принести счет, Марлон попытался расплатиться чеком, но вялая толстая китаянка словно робот ответила, что «ноу чек, ноу фуд стемп». Варвара дала карточку и, ожидая транзакции, сказала:

— У тебя есть маленький внук.

Старый цыган поглядел в потолок, словно в небо, откуда на него щедрыми пригоршнями сыпалось счастье.

Он улыбнулся:

— Как его зовут?

— Марлон, — ответила Варвара. — Но не в честь тебя, не надейся! В честь актера Марлона Брандо. Марлон Пирелли. Твои потомки — итальянцы, как ты и мечтал! Кстати, мальчик учится играть на гитаре.

Он отважился и спросил:

— Можно мне их увидеть?

Варвара подписывала счет и что-то прикидывала в уме:

— Наверное, да… Правда, сын послезавтра уезжает в турне по Азии, но внук всю зиму в Нью-Йорке. Оставь свой телефон, я наберу тебя, как время будет…

Той ночью у Марлона случился инфаркт. Его везли на «скорой помощи», а он пытался объяснить на ломаном английском, что у него в портмоне есть уан доллар, он хочет, чтобы в случае его смерти монету передали внуку, гранд сану… Ему обещали, а в приемном покое врач обыскал портмоне и сказал, что есть только десять центов и карточка страхования. А больше ничего…

Вероятно, я потерял ее, думал в реанимации Марлон с торчащей в горле трубкой. Потерял в который раз. Сознание его путалось, он его старательно удерживал, переживая встречу с Варварой… Но память — она в сердце, а разве можно внуку сердце оставить, тем более поношенное. Цыган хотел было рассмеяться, но трубка из аппарата, помогающая ему дышать, помешала, смех хрипом вышел.

Его держали в больнице месяц, хоть и мечтал он поскорее из нее выбраться, чтобы Варвара ему дозвонилась, а он бы объяснил, что не сбежал от нее на этот раз, просто такие обстоятельства произошли.

Накануне выписки он смотрел в холле больницы телевизор, вернее, слышал его, а сам представлял себе другие картинки — идиллические: как он в окружении большой семьи играет вместе с внуком гитарный дуэт и учит его итальянским песням. А потом он увидел свою монету… На экране телевизора. Ведущий «60 минут» рассказывал о необыкновенной находке в нью-йоркском метрополитене. В банковском хранилище подземки, куда свозилась вся недельная выручка, среди жетонов обнаружили самую ценную в мире монету — «Девушку с распущенными волосами», предварительной стоимости от пяти до двенадцати миллионов долларов.

— Это моя монета! — тихо сказал Марлон. — Бабушки Инесс Искрящей монета!

Его никто не услышал, а диктор рассказал, что была попытка найти хозяина столь ценной монеты, но, к сожалению, отпечатков пальцев на «Девушке с распущенными волосами» не обнаружилось и, значит, идентификацию провести невозможно. Вероятно, монета будет продана на аукционе, а деньги от выручки пойдут в благотворительный фонд подземки.

Подошла очередь Марлона на выписку. Его катили на кресле, а он улыбался и думал, что украденная у Инесс монета была платой в будущее, за его сына и внука, которых он скоро увидит… Ему дали на подпись финансовые бумаги с перечнем оказанных медицинских услуг и их стоимостью. Попросили, если все правильно, поставить на финансовом документе подпись. Он кивнул и напротив галочки написал по‑русски «Не согласен», а сам подумал, что пусть теперь за него метрополитен платит… И, счастливый, покатился к выходу, напевая:

— Ми-и-ила-а-я, ты услы-ы-ышь меня… 

Эдипов комплекс

Милой В. Г.
Гуппи. Она плывет. Ее хвост, словно разводы бензина в воде. Крохотное тельце отдается водному течению, уклоняясь то вправо, то влево. Рыбке приятны слабые потоки. Она доверчива, легка и изящна. Слишком красивая и очень маленькая для широкой реки с жаркими водами. Наверное, она глупа, и почти бездарна ее жизнь.

Она скоро родит. Ее живородящее пузико набухло и тянет ко дну. Ротик в постоянном движении, как будто рыбка жует маленькую жвачку. За ней тянется черная веревочка, тоненькая, а где-то потолще. Гуппи дергается, пытаясь освободиться, но веревочка становится все длиннее, извивается змейкой, больше и больше мешая рыбке плыть, отчего та начинает злиться. Либо от веревочки освобождаться, либо рожать!.. Сквозь прозрачную пленочку животика видны маленькие глазки и хвосты. Надо роженице напрячься и прибавить корма для рыб телом побольше. Конечно, не все новорожденные им станут, но часть, искалеченная во время родов, все же будет проглочена и переродится в веревочки...

Если посмотреть на реку сверху, то окажется, что таких готовых родить рыбок плывет великое множество. Непосвященный решит, что в воду слили большое количество бензина. Тысячи, десятки тысяч гуппи, экзотических рыбок, готовы в слаженном порыве родить. Еще сотни тысяч таких же, как они, готовы в своей глупости заполнять круглые, квадратные аквариумы, подыхать несметными партиями от неумелости рыбоводов-любителей, рожать в ограниченном пространстве, так же, как и в безбрежных просторах. И все они выделяют веревочки, ложащиеся на дно стеклянных водоемов черными паутинками, замутняющими воду...

Когда мне было два с половиной года, моя мать пережила тяжелейшее потрясение.

Как-то лежа в своей кровати и искусно делая вид, что сплю, я с удовольствием наблюдал, как родительница наказывает мою старшую сестру за то, что та в свои неполные четыре года, не удержавшись от фантастических сновидений, пустила под утро кратковременную струю и замочила не только свою половину тахты, но и затронула неприкосновенную материнскую. Мать от души нахлопала ее по мокрому заду.

Уж не знаю, что приснилось сестричке. Может, огромный леденцовый петух, а может, и обнаженный Федор Михалыч, плетущийся из ванной в свою комнату. Надо сказать, что он не на шутку пугал своим синюшным животом маленькую девочку, жадно глазеющую на соседа. В общем, не буду гадать - от счастья или от ужаса не выдержал мочевой пузырь ребенка, но наказание последовало незамедлительно... Когда всхлипывания сестры почти прекратились и я, насладившись зрелищем, сладко зевал, дверь в комнату открылась, и вошли двое. Оба были молоды, интеллигентны на вид. У одного даже были тоненькие усики, закрученные кверху, и краешек платочка торчал из пиджачного кармашка. Другой был попроще. Он и начал свою речь, несколько стесняясь моей оторопевшей матери. Она была одета в несвежую ночную рубашку с дурацкими рюшечками на плечах, а правая подмышка изрядно запотела.

- Вы извините нас, - сказал который попроще. - Мы вторглись в вашу квартиру... У нас и ключи от нее есть. - Он достал из кармана точно такой же ключ, как и наш.

У нас дом дореволюционный, и замок сохранился с тех незапамятных времен, так что удивительно было видеть копию ключа. Сколько мать ни обращалась в металлоремонт, ей всегда говорили, что такие болванки кончились еще до празднования шестидесятилетия Сталина.

А тот, у которого усики кверху закручены, достал из кармана пистолет. У нас такого никогда не было.

- Вам предоставляется на выбор две возможности, - продолжил тот, который попроще, и зажал ключ в руке наподобие пистолета. - Либо мы дочь вашу убиваем, либо сына. Есть несколько минут подумать.

- Альтернативы нет, - добавил усатый и протер пистолет платочком от пиджака. - Себя в жертву не предлагайте. Не примем. Деньги нам не нужны... А тело ваше нас не прельщает! - скороговоркой произнес он, глядя на мать, откинувшую одеяло.

Мать так вспотела, что сквозь рубашку отчетливо проступили груди, как будто ее целиком окатили водой. А правая подмышка просветилась чернотой. Сестрица моя, теперь уж наверняка от страха, пустила под себя еще порцию и засучила от дискомфорта ногами. Откуда что берется! Вроде бы и не пила много на ночь.

- Вы только, пожалуйста, не задерживайте нас, - попросил мужчина с ключом. Он повертел его на пальце и заверил, что после сделанного матерью выбора отдаст ей дубликат и они никогда больше не вернутся в нашу квартиру.

- А то придется всех вас убить! - уточнил второй и уставил дырочку пистолета в мое непонимающее лицо, Мне внезапно тоже захотелось опростаться. Я не боялся наказания по причине своего малолетства, а потому незамедлительно освободил кишечник, к большому неудовольствию гостей. Они сразу засуетились, занервничали. Усатый то и дело переводил пистолет с меня на сестру, буркая сквозь зубы: ну же, ну же, решайте - а тот, который попроще, сжал ключ так, что пальцы побелели. А за окном уже светало, вот-вот первый луч скользнет с самой высокой крыши в наше окно и начнет работать винный завод, расположенный в подвале нашего дома. У усатого при утреннем свете обнаружилось на руке волосатое родимое пятно, точно такое же, как у Федора Михалыча на животе.

- Даю минуту!

Дырочка пистолета совместилась с дырочкой пупка моей сестры.

- Сына или дочь?! - был поставлен в который раз вопрос.

Все смешалось в материнской постели. И пот, и детский страх, и ужас, и отчаяние, и неизбежность выбора, и последующее за ним горе.

- Сына или дочь?! И мать ответила:

- Сына.

И закрыла в обмороке глаза.

Не знаю, почему она так решила. Может быть, потому, что дочь как-то ближе, вырастет помощницей, объединится в едином мышлении против мужчин... Может, потому, что я слишком еще мал и мне легче будет умирать, непонятливому, не знаю. Но как засветились неподдельной радостью глаза моей сестры! Она раскрыла их пошире, приподнялась на локтях, чтобы не пропустить момента, когда меня будут наказывать. Она совсем еще дурочка. Не догадывается, что это наказание будет самым строгим и последним. Что не будет у нее больше младшего братца и не с кем будет поиграть в дочки-матери. И тогда в свои два с половиной года я понял, что нельзя желать зла ближнему, что воздается мне по заслугам. Не радуйся, когда наказывают твою сестру, ведь сам каждую ночь мочишь простыни и даже сейчас лежишь, прилипший к матрацу.

Усатый приставил пистолет к моему лбу и нажал на спусковой курок. Раздался выстрел, и все погрузилось в печаль.

С тех пор в моем лбу четырехугольная вмятина с неровными краями. С помощью провидения я выжил, но с той ночи мать уже не любила меня. Наверное, потому, что меня выбрала, а не сестру.

Да нет, конечно. Любит меня мать, как и всякая мать своего ребенка. Никто ночью к нам не приходил и не предлагал такой идиотский выбор. Сестры у меня нет и никогда не было, о чем я всегда жалел и грустил. Отчего такие фантазии? Может быть, от тоски.

А вот четырехугольная вмятина в моем лбу есть на самом деле. Глубина ее - с фалангу указательного пальца. Когда женщины меня целуют, то непременно интересуются природой происхождения такой впадины. А когда узнают мою очередную фантазию, то засовывают в ямку свои мокрые язычки. Никому в этом мире, кроме меня, мозгов не облизывают...

В два с половиной года у меня не было солдатиков. Вместо них были обыкновенные гвозди. Я расставлял их на шляпки в коридоре и лениво играл. Федор Михалыч говорил, что я мальчик плохой, потому-то мне настоящих солдат не покупают. Один раз он наступил на гвоздь, но выпороть меня побоялся. Отец приехал в город на два месяца и содержал свой пистолет в шкафу, потому наш сосед, идя в ванную, временно прикрывая свою срамоту вафельным полотенцем меня не порол.

- Злорадный вы человек, - говорил я Федору Михалычу. - Не злорадствуйте, - приговаривал, убивая один гвоздь другим. - Вот моя сестра злорадствовала, когда меня убивали, потому и вовсе никогда на свет не родилась.

Однажды я споткнулся о порог и со всего маху упал лбом на гвоздь, который ушел по самую шляпку в мозги. Но вместо того чтобы почувствовать боль, испытал величайшее наслаждение, ни с чем не сравнимое ни до, ни после случившегося. Как будто тысячи любовных окончаний слились воедино. Все то, что испытывают мужчины и женщины, цветки, опыляемые шмелями, нарождающиеся звезды - и досталось все это мне одному. Я закатил глазки, высунул язычок и захрипел. Таким меня застали родители, вернувшиеся с кухни. Вдобавок мое бледное личико затекло струйкой крови. Видимо, гвоздь, попав в какую-то точку мозга, отвечающую за наслаждения, по пути задел кровеносный сосуд. В общем, родители подумали, что моя невинная душа устремилась прямиком в рай. Мать шмякнулась головой о стену, а отец достал из шкафа пистолет. Но, видимо, мою душу, что называется, пригвоздило, и я застонал от удовольствия подавая надежды на свою бесценную жизнь. Отец засунул пистолет в штаны, мать коротко выдохнула, схватила меня в охапку и, словно кенгуру, запрыгала по лестнице к выходу. За ней с перекосившимся лицом отец. Федор Михалыч тоже бы поскакал, но в тот роковой момент находился в неглиже. Про себя он поклялся, что на совершеннолетие подарит мне оловянных солдатиков. Впрочем, промышленность перестала их выпускать задолго до моего созревания, а потому сосед освободил себя от взятых обязательств.

Мать стояла посреди пустого шоссе, держа меня на опущенных руках, как мадонна мертвого младенца. С прядки светлых волос капала на асфальт кровь. На тротуаре сидел убитый горем отец, а даль оставалась пустой. Только прошуршал по дороге вечерний велосипедист, и застыл в покое горизонт. Отдавшись материнским рукам, я не дышал грудью, охваченный волной удовольствий. Я отстранился от внешнего мира, и даже волчий вой матери и собачий скулеж отца не могли вернуть меня в мир общий.

Через несколько минут на дороге все же показался крытый военный грузовик. Отец вытащил пистолет и, словно под танк, бросился ему под колеса. Машина успела затормозить, из кабины вывалился зашедшийся в мате сержант, а через мгновение мы уже мчались в Филатовскую.

- Какой голубоглазый ангелочек! - причитала пожилая медсестра. - Какой красавчик, а не дышит.

Сквозь тонкие перегородки, отделяющие операционную от предбанника, слова медсестры послужили сигналом к действию. Мать открыла окно и отчаянно шагнула в бездну.

Гвоздь удачно извлекли из моей головы, но сердце в знак протеста на несколько минут остановилось. Зачем жизнь, которая лишена наслаждений?.. Врачи знали свое дело, и после электростимуляции сердце застучало с удвоенной силой. Я искренне разрыдался, недовольный возвращением в реальность, а матери пришлось накладывать на ногу шины. Ее падение с первого этажа было неудачным, и она сломала лодыжку.

Выписали нас в ту же ночь, заверив, что со мной будет все в порядке. Родители на радостях до рассвета пытались любить друг друга, но я в злобной мстительности в самые ответственные моменты подавал голос. То и дело из-за двери раздавался взволнованный вопрос Федора Михалыча:

- Не вызвать ли скорую?

Вот достаточно правдивая история возникновения вмятины в моей голове,

- Приезжай! - услышал я в телефонной трубке голос своего друга. - Есть кое-что для тебя интересное. Только не задерживайся, у меня еще операция.

- Еду.

Я натянул на себя штаны, выскочил на улицу и помчался в \"Склифосовского\". Время было еще совсем раннее, транспорт ходил редко, и в больнице я оказался только через час. Друга в комнате для отдыха персонала не оказалось, он был в операционной. Это \"кое-что интересное\" так волновало меня, что я достал из шкафа стерильный халат, напялил бахилы и в маске прошел в операционную. Все столы были пусты за исключением дальнего, за которым сидел мой друг. Его глаза увеличивались роговыми очками, а желтые руки, затянутые в резиновые перчатки, обмазывали йодом бритую голову лежащего на операционном столе.

- Извини. Транспорта не было.

- Я понял.

Возникла пауза, в которую Казбек, так зовут моего друга, сделал скальпелем разрез на бритой голове.

- Будет жить? - спросил я, внутренне сочувствуя больному. Может быть, он испытывает то же самое, что и я в детстве, а его насильно...

- Черт его знает, - ответил Казбек, беря со столика инструментов сверло и примеряя его к голове. - Слава богу, на сегодня это последняя. Через час спать поеду, и никакие силы меня не разбудят.

- Ну что? - с нетерпением спросил я.

- Подожди.

Сверло удачно прошло черепную коробку, и Казбек складывал на специальную тряпочку кусочки кости. Затем он засунул в образовавшуюся дырку палец и на несколько минут застыл, как будто всасывал мозги. Потом, очнувшись, вытащил палец, осмотрел его - красный, с налетом мозгового вещества - и сказал:

- Жить не будет.

- Почему?

- Видишь жидкость мозговую? - и зашевелил пальцем возле моего носа. - У нас в отделении почти все умирают. Травматология, видишь ли... А у меня ночная смена. Этого, - он указал на дыру в голове, - бампером...

- Может, попытаешься?

- Да там не мозги уже, а каша. Будем его поддерживать, но минут через тридцать умрет...

И Казбек стал собирать голову. Смазал кусочки черепа специальным клеем, сложил их, словно мозаику, в дыру, зашил кожу и, позвонив в звонок, зашагал из операционной. Навстречу нам семенила операционная сестра. Она улыбнулась казахской физиономии трепанатора и стала засовывать в рот умирающему дренаж.

Глотнув из грязного стакана остатки чая, Казбек закрыл свои раскосые глаза.

- Мне приятель вчера звонил из Чолпон-Аты... Там газопровод построили. А один сварщик за три часа до его пуска разварил кусок трубы и залез в нее, вдобавок мини-мопед с собой захватил. Заварил трубу обратно и стал на мопеде гонять по газопроводу. Два часа гонял, пока газ не пустили. Потом, соответственно, взрыв и все такое... Вот все, что я имел тебе сообщить...Трепанатор открыл глаза. - Ну, и какое это у тебя по счету?

- Сорок девятое, - без промедления ответил я. - Одно из самых впечатляющих самоубийств... Потрясающе!.. Спасибо тебе огромное... Сегодня же внесу его в картотеку. В наше время все реже и реже отыщешь самоубийцу с фантазией. А это просто подарок для меня.

- Уйду я отсюда, - уверенно сказал Казбек и зевнул. - Чего я здесь забыл? Пойду в нейрохирургию. В Алма-Ату зовут. Сдалась мне ваша Москва!.. Там хоть помирать на столе реже будут. Обратно же все раскосые там живут, как и я.

Я не слушал Казбека, а представлял, как внесу в свою картотеку столь прелестный случай, так украсивший мою коллекцию. Давно в нее не попадал столь ценный бриллиант, а от этого на душе у меня стало легко и прекрасно...

Собрав свои вещички в рюкзачок, затянув груди в походный лифчик, чтобы не колыхались, отправилась в Москву. Восемь тысяч километров перед ней простирались, и поездом, и пароходом предстояло ехать. Шесть суток в поезде и еще двое на пароходе...

Огромного роста девица с бетонными бедрами, с огненно-рыжей косой толщиной с березу, огромными грудями, каждая величиной с круглый аквариум, она села в поездок и покатила к центру России. Ей исполнилось восемнадцать, и плоть звала к действию. В будущем она станет моей матерью, а пока она девственно чиста, и стучит колесами поезд, все приближая ее к настоящему.

Крутые яйца, унылый пейзаж за окном, храпящие соседи по плацкарту, она сама, немытая уже четверо суток, и ползут по голове прежирные вши, и отрезается коса, вольно росшая с рождения. И нечем прикрыть гиревой зад, и слезы текут по лицу, смывая веснушки. И кто-то деньги вдобавок спер... Такая знакомая история всем матерям, пробирающимся в юности с периферии в Москву. А потом корабль, и все скопом сидят на палубе, а у нее от волнения все началось раньше, не в срок. Воды нет, хотя за бортом ее море, а вымыться нужно, иначе умрет от стыда. И идет она в трюм, где режутся в карты мотористы, и, косноязычная от несчастья, объясняет матершиным харям свою беду, а те гогочут, трогают ее руки, раздают карты, объявляя девицу выигрышем, и начинают играть на нее всерьез, вдруг сразу ставшие потными и злыми. А она стоит, мертва от страха, застывшая, будто слон на жаре, и вдруг прекращается у нее, так же внезапно, как началось. А маленький доходяга-счастливчик, выигравший кон, крадется к ней с ведром воды и толкает за машину своими сухими ручками. Предлагает полить ей, вкрадчивым голосом таким, и похоть льется из его глаз, как перестоявший мед из сот. А она, словно во сне, медленно раздевает свое большое тело, открывая рыжую наготу, свое раненное естественной раной тело, и напрягаются ее сильные ноги, способные вытаптывать поля, и чувствует сквозь немоту скотские взгляды на своем животе... И славный старый Бог, сохраняя ее для светлого будущего, сажает корабль на песчаную мель. И все рушится вокруг, все валится. Ломаются сухонькие ручки мотористов, сыплется на них из печи раскаленный уголь, гаснут их похотливые глаза... А она стоит одна среди хаоса на своих литых ногах, голая, с остриженной головой и моет свое сохраненное тело. Словно замешенная на сгущенном молоке, цельная, не разбавленная цивилизацией, как глыба льда, позолоченная солнцем, плывет, спасенная, к желанному берегу будущая женщина.

А потом она привыкала к Москве, целый год разгружая вагоны. Искала любовь, но не оголтело, как тысячи ее сверстниц, полагаясь на свои могучие инстинкты, веря, что та единственная, неповторимая не пройдет стороной, незамеченная, а во всеуслышание заявит; вот она я! пришла! И действительно, поступив на библиотечный факультет, отписав матери, что становится интеллигентной, она познакомилась с Яшей, комсоргом института. И завертелась любовь с чернявеньким пареньком, едва достающим ей до грудей. И не было в той любви греха, не было даже прикосновений к чувствительным местам, лишь повествования о Крайнем Севере, где осталось ее детство, рассказы Яши об общественной работе и всякая другая мелочь, заедаемая мороженым и вдыхаемая вместе с весенним ветром их лет. А потом, когда наступили первые каникулы, Яша тайком от всех исключил себя из комсомола, о чем сам же написал протокол, тиснув на нем печать, послал в газету очерк о человеке без родины и, передав все вышеперечисленное в ОВИР, вскоре получил разрешение, с коим и выехал в Израиль насовсем. Она долго переживала, получая от Яши вызовы, плакала ночами, тосковала, но ехать к нему решительно не было сил. Ей на севере надо жить. Такая уж у нее судьба!..

В нее не часто, но влюблялись, был даже восторженный фигурист, питающий страсть ко всему гипертрофированному, а она опять ждала, отказывая всем напропалую, и вновь дождалась. Обыкновенного, не очень красивого, и в первую же ночь отдалась ему. Спокойно, как все большие женщины, как все большие корабли, плыла она по волнам наслаждений, концом которых и наградой, надо полагать, стал я. Она носила свой большой живот, как другие носят привычные сумки, и родила меня спокойно и легко. Я вышел, словно пуля из хорошо смазанного ружья.

- Какая молодец! - заулыбался старый акушер, но, глядя на то, как мать сводит ноги, рассердился. - Вам же нельзя! Что ж вы, ей-богу!

А что если ей стыдно, развороченной, лежать перед мужчиной! Подумаешь, нельзя!

Отец по полгода пропадал на Сахалине, командуя геологической партией, а мать допоздна засиживалась в библиотеке, так что меня после приобретенной во лбу вмятины отдали в детский сад-пятидневку, где я успешно получал общественное воспитание. Пятидневка в саду переросла в шестидневку-интернат, но с немецким языком, а отец в то время был на Кольском полуострове. Мать из-за этого злилась и была чересчур строга со мной, забирая на выходные. Я отнюдь не отличался успешной учебой, да и характер мой был далеко не ангельский. Забирая меня в субботу, она еще в автобусе проверяла дневник, и весь остаток пути я психологически настраивался на порку. Мы входили в свою комнату, мать доставала из шкафа офицерский ремень, вытаскивала за волосы меня из угла, мощным движением сдергивала с меня брюки вместе с трусами и наносила первый удар по мальчишеским ягодицам. Я, вытаращив глаза, заходился в безмолвном крике, второй удар рождал невероятный вопль, а третий заставлял маленький кулачок отчаянно бить по материнской ноге. Был четвертый, пятый и так далее... Пока я корчился от боли, мать сидела на полу, уложив голову на батарею и уставив глаза в потолок. Наверное, она вспоминала отца, а потом меня, в это время испытывающего сладостное чувство проходящей боли, и словно зверь, бросалась к дитяти. Целовала мой худосочный зад, роняла горячие слезы, а я ей говорил, что теперь мне опять будет стыдно появляться на физкультуре и что я ее не люблю. Хотя в тот момент безрассудных ласк я ее обожал, но с высоты оскорбленного и поруганного был по-детски жесток и называл ее фашисткой гитлеровской, а она все горше плакала в ночи в одеяло, и я смотрел на ее расплывшиеся по телу груди, и представлялись они мне прозрачными, стеклянными, доверху наполненными водой. А в той воде плыли маленькие экзотические рыбки гуппи, и тыркались они в веснушчатую кожу, мечтая о большой реке. И тогда я шел на кухню, брал кусок хлеба, возвращался и кормил рыбок. Мать глухо стонала, рыбки куда-то уплывали, и внимание мое приковывало то место, из которого я появился на свет. Я трогал его, теплое и странное, и удивлялся, что у нее все по-другому, будто я ей не родной, а она просыпалась и со сна подставляла мне горшок. Мой живот с наслаждением сдувался, и я засыпал, уткнувшись в подмышку, пахнущую вермишелевым супом.

А когда приезжал отец, меня с тахты перекладывали на кресло-кровать, в котором жили клопы. Они меня кусали, на следующее утро я был в красных пятнах и целую неделю оставался дома по причине внезапно возникшей аллергии. Мать считала, что это на нервной почве. Что это я так реагирую на приезд отца: мол, очень рад. А мне было наплевать на папашу, так как видел его очень редко и запомнить не мог. К тому же он занимал мое место на тахте, целыми ночами тискал мать, а меня в это время жрали кровопийцы.

В один из своих приездов отец на премиальные подарил матери крохотный \"Запорожец\" - божью коровку. Сначала она восприняла это как издевку. Куда с ее волшебными телесами в спичечную коробку! А потом, когда залезла и проехалась по двору, радости ее предела не было. Я тоже, конечно, был рад, хотя на все сто процентов понимал, что мне поводить не дадут. Зато буду ездить в интернат на машине, а вонючий общественный транспорт будет перевозить всех остальных. А потом отец стал приезжать все реже и реже, ссылаясь на свою занятость, а когда все же приезжал, то каждый день напивался. Напившись, тащил меня в ванную мыть. Напускал кипятка спьяну, сажал в него и принимался вести теологические разговоры.

- Эх, плохо мне, - говорит.

- Что ж поделаешь, - отвечает сам себе. - Неси свой крест и веруй!

- А я и несу... - и, тяжело вздыхая, добавлял: - Но не верую.

А я смотрел на него осоловелыми глазами и просил заканчивать с баней. Он спохватывался, выуживал меня неверными руками из воды и, как-то по-собачьи улыбаясь, нес меня голого в комнату. Навстречу попадался Федор Михалыч и, встав в картинную позу, произносил:

- Сами голые ходят, а мне запрещают! Где же равенство?! Равенство где?!

Отец извинялся, говорил, что я еще маленький, что несет меня прямо в постель.

- И бабенку поди ему уже приготовили! - набирался смелости сосед. Маленький! Вон какая уже пипирка!

Отец доносил меня до постели, клал, возвращался в коридор и, зажав Федора Михалыча в угол, бил того кулаками в живот. После этого старый эксгибиционист долго плакал. Я слышал его горькие всхлипывания через стену и жалел непутевого, злясь на папашу и его крест. Отец уже не тискал мать, я быстро засыпал, и снилось мне, что за рулем \"Запорожца\" я давлю всех интернатских учителей подряд.

А потом отец перестал приезжать вовсе. Последний раз позвонил и сказал, что будет искать месторождение без отпуска, пока не найдет. А какая-то приятельница матери нашептала, что он уже нашел месторождение с двумя сиськами и приличным задом... Тогда было воскресенье. На следующее утро мать отвела меня в интернат, попросила, чтобы меня оставили на воскресенье, взяла на работе отпуск за свой счет и заправила до отказа бак \"Запорожца\" бензином. Уложив груди на руль, поставив платформы ног на педали, запустив мотор, она поехала на Сахалин.

К тому времени у нее уже была больная щитовидка и глаза, некогда обычные, повылазили из орбит. Она давила на педали и, словно бегемот, оседлавший жука, неслась вперед. Средняя полоса России с ее церквями, непогодой и остатками железа в полях наматывалась на колеса рутиной километров. Останавливалась лишь что-то съесть, чем-то утолить жажду, справить естественную нужду под какой-нибудь елью. А волки, находившие эти места, отшатывались в испуге от запахов могучей суки и бежали без оглядки к своей лежке. И только когда в ночном небе появлялась бляха луны, она сбрасывала скорость, катила медленно, смотрела куда-то внутрь себя и будто в этот момент была на луне... А потом вновь дорога, форсирование больших и малых рек, звуки джаза, воспоминания о Яше... Толкала километрами сломавшуюся машину к ближайшей техстанции, худела, расставаясь с северной плотью, иной раз жалела, что пустилась в столь дальний путь, но с каждым днем была все ближе к Сахалину... Каким-то образом отыскала крупное начальство, сообщившее ей, что геологическая партия находится совсем недалеко от какой-то там сопки, где когда-то, в суровые годы войны, человек съел человека, и вот она уже различает палатки, возле одной из которых стоит отец, оперевшись ногой о тушу только что убитого медведя. И видит он, как останавливается подаренный им \"Запорожец\", как выходит из него женщина-солдат, как спешно подходит к нему и, коротко замахнувшись, дает пощечину, эхом пролетевшую по сопкам. А потом так же спешно садится обратно и, газанув, скрывается от памятника каннибализму. Она не видит, как только что стоявший героем отец, вдруг переламывается пополам и, уткнувшись в вонючую шкуру мертвого медведя, горько, не по-мужски, плачет. А у палатки стоит женщина в волчьей шапке. У нее плоская грудь и зад с детский кулачок. Она смотрит на отца и тоже плачет, и вообще вся природа плачет сахалинским дождем...

Уставший \"Запорожец\" не выдерживает и в самом начале обратного пути разваливается на части. Матери его не жалко. Она бросает отцовский подарок на дороге и вновь, как в юности, опять поезд, опять корабль... Но все это уже без вшей, без внезапных дел и надежд, просто возвращается домой усталая, постаревшая женщина с вытаращенными глазами.

В субботу мать забрала меня из интерната и в первый раз не порола. Я не мог простить ей утерянного \"Запорожца\", а вследствие этого - нераздавленных учителей. Но зато она мне обещала, что заберет из интерната и отдаст бабушке. Что ж, к бабушке, так к бабушке, буду курить перед ее длинным носом. Бабушка - папина мама -- будет чувствовать передо мною вину.

Потом у мамы появился карлик Жорик. Ну не совсем карлик, но человечек маленького роста. Зато он был божественно красив. Хлопал кукольными глазами на мать и работал в театре артистом. Известно, что в старину было изыском любить всяких уродцев. Даже королевы забавлялись с карликами. Так что же говорить о моей матери. К тому же говорят, что Жорик был талантливым артистом, но слишком охоч до женского пола. Всех артисток в театре перетоптал и гордился этим, маленький бесенок... С матерью он прожил полгода. Потом ему дали репетировать главную роль в пьесе о Французской революции. Репетировал блистательно. В финале пьесы на сцене должна была появляться гильотина, и герою Жорика толпа беснующихся женщин отрубала голову. Вместо Жорика в последний момент подставлялся манекен, и сцена выглядела необыкновенно натуральной, с кровью и обмороками в зале. Но на премьере перетоптанные артистки вместо манекена сунули под острый нож голову настоящего Жорика, и, отделившаяся от туловища, она покатилась со сцены и упала на колени матери, сидевшей в первом ряду. Зал шумел, а работники морга долго трудились, пришивая голову обратно. Мать же после этого безнадежно загрустила и устроилась в секцию парашютного спорта. Почти год изучала теорию, а на первом прыжке прыгнула из самолета без парашюта. Уж какие она делала пируэты в воздухе, как сальто крутила, как птица порхала в поднебесье. Очевидцы говорят, что если бы это были официальные соревнования, то прежний мировой не устоял бы...

Первый прыжок матери стал первым делом о самоубийстве с фантазией в моей коллекции.

- Так-то вот, Галя... Такова история...

- И этих двоих не нашли?

- Куда там...

- А сестра твоя?

- Сестра?.. А что сестра... Выросла, вышла замуж и укатила за границу...

- Как же тебя твоя мама так могла?..

- А ты бы как поступила?..

Галя. Маленького роста женщина с голубиной грудкой. Она слушает меня, ухватив пальчиками мочку своего уха и приоткрыв неровные зубки, грустно вздыхает. Ей больше лет, чем мне, но шея у нее совсем девичья - с мягкой ровной кожей. Лишь когда она волнуется, на шее с двух сторон проступают жилки. По ним я понимаю, что она старше, что была у нее судьба, а сейчас только отголоски. Она грустно вздыхает, и по ее глазам не видно, верит она моим фантазиям или нет. Главное, что не обвиняет меня во вранье и малолетстве. Что ж, опыт - штука важная... Она лежит, свернувшись калачиком. На ней маечка и трусики. С ними она расстается, когда идет в душ и когда в них нельзя вовсе. Это ее причуда или привычка. Потому что никаких изъянов на ее теле нет или я их пока не отыскал. Мужчине необходим изъян в женщине, дающий ей отличие от других. Когда он отыщет такой, то старается скрыть. Одна мысль, что кто-то, кроме него, может увидеть изъян, подвергает в яростную ревность. Представьте женщину с совершенным телом, и станет ясно, что скрывать нечего. Совершенная женщина - манекен.

- Что-то тебе не нравится во мне? - спрашивает Галя.

- Что-то мне не нравится во всех женщинах, - отвечаю.

- Что?

- Я сам.

- Как это?

- То, что они думают обо мне, всегда хуже, чем я есть на самом деле. А я не нравлюсь себе хорошим, потому что на самом деле хуже...

- Я не понимаю.

- И я.

Она меняет позу, отвернувшись к стене. Ее плечи оттянулись назад и стали остренькими. Жаль, что я любуюсь, как художник. Ничто плотское во мне не дрогнет. Дорогой гвоздик сослужил службу и открыл источник наслаждений, перед которым женщина - лишь милое удовольствие. И совершенная она манекен, и несовершенная. За это они меня и любят, за такое мнение о них. Жаль только, что гвоздик открыл, а хирург закрыл...

У Гали муж космонавт. Он улетел на целый год и вертится вокруг глобуса, будущий герой, а может, дважды. Я не спрашивал. Пусть вертится трижды, дело нужное. Галя шумно всхлипывает носом. У нее насморк. В космосе насморк гиблое дело. Неделю назад сморкнулся, не поймал... А сегодня она опять прилетела... Душ тоже дело сложное...

- Ты кем работаешь? - спрашивает Галя.

- Никем, - отвечаю.

- А на что живешь?

- На бабушкино наследство.

- А почему ты живешь на это наследство, а не папа?

- Папа золото нашел. Ему не нужно.

- Тебе не скучно?

- Нет. У меня коллекция.

- Чего собираешь?

- Марки... Ничего в жизни интересного нет. Скучна она. Как ни глянешь, так и сяк повернешь, а все одно - скучна.

- А у меня всегда рыбки с детства были...