Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А у тестя галстук от ВВС объявился при довольно необычных обстоятельствах. Петр Никифорович принимал по министерской разнарядке английскую делегацию. По этому случаю у дверей Ремжилстройконторы прикрепили роскошную вывеску, в кабинете заменили мебель, стоявшую там с довоенных времен, а всем рабочим выдали новенькие болоньевые зеленые куртки с надписью «Мосстрой» и пластмассовые оранжевые шлемы с буквами «СССР». Шлемы они по сценарию, разработанному в главке, должны были подарить англичанам в качестве сувениров. Двое рабочих забюллетенили, чтобы не присутствовать на братании с иностранными коллегами и таким образом сохранить понравившиеся шлемы. Петр Никифорович страшно возмущался по этому поводу. Англичане же отдарились галстуками, и тестю из-за отсутствия двоих рабочих досталось сразу три штуки. Один он оставил себе. Второй вручил зятю. Третий презентовал Нашумевшему Поэту.

И здесь приключилась замечательная история. Нашумевший Поэт начал демонстративно расхаживать в этом галстуке по Дому литераторов, специально даже расстегнув пиджак, чтобы завистливая писательская дребедень непременно видела пикантную аббревиатурку «ВВС». Естественно, появились вопросы. Нашумевший Поэт уверял доверчивых литераторов, будто галстук этот ему вручили в Лондоне, на радиостанции Би-би-си, после выступления…

– А мы что-то не слышали… – удивлялись коллеги, ежевечерне припадавшие к приемникам, чтобы послушать антисоветчину, едва пробивавшуюся сквозь эфирный треск…

– Заглушили, – тонко улыбался Нашумевший Поэт, – боятся правды…

Разумеется, кто-то из собратьев по перу мгновенно стукнул куда положено. Нашумевшего вызвали на Лубянку и отчехвостили, строго-настрого запретив повязывать антисоветский галстук и распространять небылицы о выступлении по Би-би-си. Обо всем этом Башмаков прочитал недавно в книге мемуаров Нашумевшего Поэта под названием «Одиночка». Ни о Петре Никифоровиче, ни о подлинном происхождении галстука в книжке ничего не было. Глава называлась «Роковой узел» и повествовала о том, как за ношение галстука, подаренного поэту благодарным коллективом радиостанции Би-би-си, костоломы из КГБ на пять лет сделали его невыездным. В конце шло длинное стихотворение, заканчивавшееся такими строчками:

Я жил в стране разгульной и вихрастой,Где лес до неба и без края степь…Я жил в стране, где за английский галстукСажали, словно пса, меня на цепь!

Потом Олег Трудович прочитал в «Московском комсомольце» интервью бывшего гэбэшного генерала, обойденного очередным званием и ставшего в этой связи страшным разоблачителем. Генерал писал, будто Нашумевший Поэт с юных лет выполнял деликатные поручения Конторы, а вся история с галстуком, специально привезенным для этой цели из Англии, была тонко продуманной и коварной операцией. КГБ хотел подманить к якобы обиженному властью вольнописцу вражескую агентуру… И подманил!

«Черт их там всех разберет! – вздохнул Башмаков. – Но стихи получились хорошие…»

После галстука с буковками «ВВС» последовал вот этот, темно-коричневый с палевыми горошинками, подаренный Ниной Андреевной вскоре после того, как Башмакова назначили начальником отдела. И по понедельникам на директорскую планерку он стал являться в галстуке. Нина Андреевна очень обижалась, если любовник повязывал какой-то другой, не ею подаренный галстук.

Затем случился новый, довольно длительный безгалстучный период. Зачем, в самом деле, галстук безработному, «челноку» или сторожу автостоянки? В театр можно и старый повязать… Но только не тот – «изменный», от Диора. Кстати, Катя делала вид, будто такого галстука у мужа вообще нет.

А потом появился сразу целый ворох новых галстуков. Это когда он устроился в «Лось-банк». Олег Трудович обнаружил, что его сослуживцы каждый день меняют галстуки и что заявляться в течение недели в одном и том же, даже самом великолепном галстуке вроде как неприлично. В следующий понедельник – пожалуйста. Этот комплект, наподобие женских трусиков, так и назывался «неделька». Был даже дежурный комплимент:

– «Неделька» у тебя что надо!

– В Голландии прихватил…

Башмаков пожаловался Кате на свое, так сказать, галстучное несоответствие занимаемой должности, но она поначалу даже возмутилась:

– Как это у тебя нет галстуков? Я тебе сейчас не на неделю, а на месяц наберу!

Жена решительно подошла к гардеробу, открыла дверь – и первое, что ей бросилось в глаза, был тот, диоровский, купленный для Вадима Семеновича. На следующий день Катя повезла мужа на Арбат, в магазин «Подарки», но обнаружилось, что более-менее приличный галстук стоит тридцать долларов…

– Боже, на эти деньги неделю жить можно!

– Можно и месяц, – злопамятно улыбнулся Олег Трудович.

Тогда они поехали в Лужники и, потолкавшись на огромном вещевом рынке, поглотившем это спортивное некогда пространство, на те же тридцать долларов купили целую «недельку». Если не присматриваться, галстуки вполне можно было принять за фирменные. Но, оказавшись в гардеробе рядом с настоящим диоровским, они сразу подешевели и стали тем, чем были на самом деле, – корейской дрянью, схваченной на толкучке. Зато в галстуке от Диора на фоне этих подделок, наоборот, проступила некая врожденная аристократичность, копившаяся многими поколениями и уходившая в глубину веков, к истокам, к великому предку – к какому-нибудь кружевному жабо, которое носил любовник Людовика XIII…

Догадавшись об отношениях Кати и Вадима Семеновича, Башмаков поклялся никогда не повязывать этот «изменный» галстук. Никогда! Но клятву не сдержал. Он повязывал его три или даже четыре раза. В первый раз – когда отвозил Принцессе предсмертное письмо Джедая…

Впрочем, Башмаков не был уверен в смерти Каракозина. Он же не хоронил его и не видел в гробу утихшим и овосковевшим, как Бориса Исааковича. Ах, Борис Исаакович, Борис Исаакович!..

Случилось это во время демонстрации. В 93-м. Башмаков там, конечно, не был, а подробности узнал во время поминок. Поначалу митинговать собирались на площади Гагарина, но потом толпа двинулась по привычке на Манежную – там прокричать «Банду Ельцина под суд!», чтобы этот беспалый белобилетник слышал и трепетал в своем кремлевском логове. Борис Исаакович был, как всегда, в генеральском мундире, при наградах и, как всегда, шел в первых рядах с красным флагом на свинчивающемся древке. Рядом шагал верный Джедай с гитарой.

Толпа дошла до омоновцев, перегородивших Ленинский проспект, и остановилась. Точнее, остановились первые шеренги, а задние все подходили и подходили от площади Гагарина, туже и туже сжимая народную пружину. Башмаков запомнил это выражение «народная пружина», брошенное на поминках говорливым есаулом Гречко.

«Я даже вначале не понял, – вспоминал есаул после второй. – Стоим. Впереди эти, в касках, со щитами, как псы-рыцари… Стоим. Спиной прямо чувствую, как сзади, понимаешь, народная пружина сжимается… И вдруг слышу звон. Сначала думал – в ушах. У меня так от давления бывает. Прислушался – нет, не в ушах! Огляделся и понял: медали звенят! Фронтовиков-то тысяч десять было, не меньше. Сзади напирают, толкаются – и медали звенят… Звенят! Прямо-таки набат мести! Никогда не забуду!..»

Борис Исаакович подошел к омоновцам и строгим голосом спросил:

– Почему не пускаете?

– А куда надо? – спросил омоновец.

– К Кремлю!

– Не положено, отец!

– В сорок пятом было положено, а теперь не положено…

– Отец, ты сам человек военный. Должен понимать: приказ есть приказ.

– А если вам прикажут по фронтовикам стрелять? Тогда что?

– Да что ты с ним пустоболишь? – крикнул, подбегая, другой омоновец, явно офицер. – Он же провокатор!

– Эй, ты, охламоновец, – вмешался Джедай, – соображай, с кем разговариваешь!

– А с кем я разговариваю?!

– У тебя теперь каска вместо башки – в погонах не разбираешься?

– Ага… А чего так слабо? Мог бы на Арбате и маршальские купить!

– Не сметь! – возвысил голос Борис Исаакович. – Я генерал Советской армии!

«Ты понимаешь, – удивлялся на поминках после четвертой есаул Гречко, – Исакыч-то обычно не картавил. Только когда запсиховывал, из него тогда это еврейское “р” и перло… Он как закричит: «“Я гене-р-р-ал Советской ар-р-рмии!” Ты уж меня, Трудыч, прости, но у него на самом деле как-то не по-русски получилось…»

– Ах ты жидяра, китель чужой напялил, – крикнул офицер, – и еще выстебывается!

– Что? Что ты сказал, сопляк?! – Борис Исаакович двинулся на него.

– А вот что я тебе, тварь пархатая, сказал! – И омоновец с размаха ударил генерала резиновой палкой по голове.

Джедай хотел броситься наперерез, но не успел. Генеральская фуражка слетела и откатилась. Удар был довольно сильный, но, конечно, не смертельный. Смертельной оказалась обида. Борис Исаакович схватился за грудь, захрипел и стал заваливаться. Каракозин и Гречко еле успели его подхватить.

– Врача! – закричал Джедай.

– Вот тебе врача!

Офицер хотел ударить и Джедая, но есаул успел схватиться за дубинку и вырвать омоновца из цепи.

С этого, собственно, и началось то печально знаменитое побоище ветеранов, много раз потом описанное газетами и показанное по телевизору. Каракозин, прикрывая собой хрипящего генерала, стал вытаскивать его из толпы. Но по рядам уже побежало: омоновцы генерала забили!

– Какого генерала?

– Исакыча!

– Су-у-уки!

Генералов среди митингующих было немного. Но главное – Борис Исаакович с Джедаем не пропускали ни одной демонстрации – «Исакыча» и «Андрюху с гитарой» знали многие. Народ озверел – начали отрывать от плакатов и знамен древки и, как острогами, бить омоновцев. Появились предусмотрительно заточенные арматурины. Булыжники и кирпичи, невесть откуда взявшиеся посреди асфальтового Ленинского проспекта, забухали о щиты.

«Мне самому в поясницу таким бульником зазвездячили! – жаловался после шестой есаул Гречко. – Я потом неделю перекособочившись ходил. Но того охламоновца я все ж таки умял! Умя-ял!»

Джедай наконец вынес из толпы Бориса Исааковича и подтащил к крытому «КрАЗу», стоявшему в арке дома. В кабине сидел водитель. Джедай распахнул дверь и крикнул:

– Его надо в больницу! В больницу!

Шофер, ничего не говоря, ударил Джедая каблуком в лицо и захлопнул дверь. Рыцарь поднялся, снова открыл дверь, успел схватить водителя за ногу, выдернул из кабины и швырнул на землю с такой силой, что тот отключился. Затем Каракозин втащил на сиденье генерала, уже не подававшего признаков жизни. Ключ торчал в замке зажигания, и мотор работал, но все вокруг было запружено людьми. Единственный способ: сигналя, проехать по тротуару…

«Ты понимаешь, – рассказывал есаул Гречко, закусывая, – я из толпы-то выбрался, смотрю, «КрАЗ» выруливает, а на подножке охламоновец болтается, как цветок в проруби, и дверь старается открыть. Вдруг «КрАЗ» дает резко вправо – и охламоновца по стене, как мармеладку. А эти уже бегут, свистят… И вдруг смотрю, из кабины выскакивает Андрюха и в подворотню. Хрен поймаешь! Ну эти подбежали – сначала своего со стенки соскоблили, а потом и Исакыча из кабины вынули… Я тогда понял, Джедай-то хотел по тротуару проскочить, свернуть к Донскому, там – Соловьевская больница. Не получилось. А Исакыча нам только через неделю отдали… Не хотели отдавать, но мы через Совет ветеранов затребовали…»

О том, что Борис Исаакович умер во время демонстрации, Башмаков узнал только тогда, когда ему позвонил Гречко и вызвал на похороны. В дневных же новостях смутно сообщили о сердечном припадке (не приступе, а именно припадке!) у кого-то из демонстрантов, и один крупный отечественный кардиолог в интервью рассказал о том, что люди со слабым сердцем, особенно пожилые, оказавшись в толпе, попадают как бы в мощное, агрессивное, черное энергетическое поле – и это может даже стоить им жизни… Вывод: пожилым на демонстрации вообще лучше не ходить.

Зато гибель омоновца, снятую телевизионщиками, крутилась в эфире несколько дней. Показывали детские и школьные фотографии погибшего, его плачущую мать, приехавшую на похороны сына из Сланцев, показывали рыдающую вдову с малыми детьми… Показали и фоторобот предполагаемого убийцы, но Башмакову даже в голову не пришло, что искусственное лицо на экране – Каракозин. Как вообще по этим картинкам преступников ловят – непостижимо!

Бориса Исааковича похоронили на Востряковском кладбище, не в той части, где лежал Петр Никифорович, а в другой, где мало крестов и много шестиконечных везд. Опустили рядом с его незабвенной Асенькой. Провожавших было человек пятнадцать, в основном плохо одетые, с сумрачными лицами активисты партии Революционной Справедливости. Из родственников и сослуживцев явились буквально два-три человека. Одну старушку в старомодной шляпке Башмаков вспомнил. Это была Изольда Генриховна. А в сухоньком лысом старичке он угадал неудавшегося самоубийцу Комаряна, вычислил по страшной вмятине на виске.

– Какой ужас! – воскликнула Изольда Генриховна, тоже узнав Башмакова и обрадовавшись. – Какой ужас! Борис Исаакович всю жизнь им отдал! Всю жизнь… А они? За что?!

– А Борька не прилетел? – спросил Башмаков.

– Нет, – старушка отвела глаза, – у него неприятности, а у Леонида Борисовича микроинфаркт… Какой ужас! Никого рядом – ни сына, ни внука. Одно утешение: теперь он уже с Асенькой не расстанется…

Говорили речи. Комарян – о том, как покойного любили солдаты, какой он был бесстрашный боевой офицер и как ему всегда хотелось быть похожим на Андрея Болконского. Изольда Генриховна – про то, каким замечательным он был отцом, дедом, а главное – мужем.

– Ася была самой счастливой женщиной на свете, самой счастливой… – Старушка зарыдала, и ее стали успокаивать.

Есаул Гречко говорил про то, что без Бориса Исааковича партия Революционной Справедливости осиротела. Он даже упомянул Джедая как верного друга усопшего, но соратники сделали ему страшные глаза – и Гречко осекся. В заключение своей долгой речи он вдруг выхватил из-за пазухи огромный, наверное, времен войны «вальтер» и хотел произвести салют в соответствии с воинским обычаем. Насилу отговорили.

– Прощаемся, – тихо распорядился похоронщик, с интересом рассматривая генеральский мундир усопшего.

Башмаков подошел. Борис Исаакович лежал в гробу – маленький, седой, жалкий. Трудно было вообразить, что этот человеческий остаток был когда-то храбрым офицером, пылким любовником, мудрым профессором. Олег Трудович вздохнул, наклонился и сделал вид, будто целует его в лоб. Он никогда по-настоящему не целовал покойников. Никогда, даже отца…

Похоронщики быстро забросали гроб землей, точно ставили какой-то рекорд по скоростному закапыванию могил.

Поминали в пельменной неподалеку от метро «Юго-Западная», но туда пошли только активисты партии Революционной Справедливости и Башмаков. Обсуждали демонстрацию, говорили, что если бы несколько «акаэмов» и дюжину гранат – можно было бы в тот же день покончить с Ельциным, которого почему-то упорно именовали Елкиным. Крепко напились. Есаул плакал и твердил, что за Бориса Исааковича он будет развешивать эту жидовскую власть на фонарях, и все порывался достать «вальтер». Выпили за Джедая.

– А где он? – простодушно спросил Олег Трудович. Все посмотрели на Башмакова с недобрым интересом.

– Далеко, – ответил Гречко. – Но я его скоро увижу…

– Скажи, чтобы позвонил мне! Друг тоже называется.

– Скажу.

Но Каракозин не позвонил. Джедай вообще исчез. Как испарился. Однажды Башмаков сидел около своего любимого аквариума и наблюдал степенную рыбью жизнь, как вдруг из кухни раздался крик Кати:

– Тапочкин, скорее! Иди сюда!

Катя иногда так вот громко звала его, если видела на экране именно такое платье, какое мечтала купить. Он нехотя отправился на крик. Жена стояла возле телевизора. На экране были бородатые мужики в камуфляже, увешанные оружием, а закадровый голос с философской иронией рассказывал об отдельных россиянах, которым скучно строить капитализм, и поэтому они отправились воевать в Абхазию, являющуюся, как известно, неотъемлемой частью суверенной Грузии. Среди них Башмаков с изумлением узнал есаула Гречко.

– Знаешь, кого только что показали?

– Джедая?

– Да. Откуда ты знаешь? Он был в темных очках и с бородой, но я все равно узнала… Подожди, может, снова покажут.

Но снова его не показали.

– Это точно был он?

– Не знаю… – начала сомневаться Катя, – но очень похож!

– А он был с гитарой?

– Нет, без гитары.

– Тогда, наверное, не он.

22

Эскейпер взял с дивана гитару, пристроил на коленях и попытался сообразить простенький аккорд – но ничего, кроме какого-то проволочного дребезжания, у него не вышло. А на подушечках пальцев, прижимавших струны к грифу, образовались синеватые промятинки с крохотными рубчиками. У Каракозина, он помнил, эти самые подушечки от частой и буйной игры на гитаре затвердели, почти ороговели, и когда Джедай в раздражении барабанил по столу пальцами, звук был такой, словно стучат камнем по дереву. Зато как он играл, какие нежные чудеса выщипывал из своей гитары!

«А странно получается, – неожиданно подумал Башмаков, – чем нежнее пальцы, тем грубее звук, и наоборот, чем грубее пальцы, тем звук нежнее… А что? Глубоко… Может, на Кипре книжки попробовать писать? Нельзя же, в самом деле, всю оставшуюся жизнь обслуживать пробудившиеся Ветины недра! “Закогти меня, закогти меня!” Что я, филин, что ли?!»

Эскейпер встал и, раздраженно пощипывая струны, подошел к окну. На свету сквозь большое черное пятно, расплывшееся на тыльной стороне гитары, угадывались кусок слова «счастье» и замысловатая, даже канцелярская роспись барда Окоемова. Такие автографы характерны не для творческих людей, а для чиновников, визирующих финансовые документы, или для учителей, опасающихся, что школьники подделают их росписи в дневниках. Вот у Кати, например, роспись на первый взгляд несложная, но с такой хитрой загогулинкой, что фиг подделаешь. Умела это делать только одна Дашка, и к ней вся школа бегала за помощью… Боже, что было, когда все это открылось! Взбешенная Катя, ворвавшись в квартиру, стала выдергивать ремень прямо из брюк обомлевшего Башмакова. Дашка поначалу решила, что это возмездие за разбитую чешскую салатницу, и даже начала плакать от вопиющего несоответствия преступления наказанию: ее никогда не пороли. Но тут у Кати вырвалось:

– Ах ты, мерзавка, подпись мою научилась подделывать!

И удивительное дело: слезы на Дашкиных щеках мгновенно высохли, и еще несколько ременных вытяжек (Катя быстро выдохлась) она приняла без звука и почти как должное. А через полчаса подбрела к надутой Кате и пропищала:

– Прости, мамочка!

Обычно из нее это «мамочка» было клещами не вытащить. Настырная девочка. А теперь вот скоро родит…

Эскейпер посмотрел из окна вниз: капот «Форда» был закрыт, зато ноги Анатолича торчали прямо из-под кузова. Сверху казалось, будто машина придавила его всей своей тяжестью – насмерть.

«А вот интересно, – подумал Башмаков, – человек перед смертью действительно вспоминает всю свою жизнь? Допустим, вспоминает. А если смерть мгновенная? Если, например, прыгнуть отсюда, с одиннадцатого этажа, – много ли успеешь вспомнить, пока долетишь? Ни хрена не успеешь! Да это и не нужно. Там, наверху, из тебя всю твою память вынут, как кассету из сломавшегося видака, просмотрят и вынесут приговор. А с другой стороны, человек состоит ведь не только из своей памяти, но еще из того, каким он засел в памяти других людей. Это тоже там должны учитывать! Значит, обязаны дождаться, пока умрут все, кто знал усопшего, чтобы их “кассеты” тоже просмотреть. Э-э, нет! Зачем ждать? Информацию можно считать и на расстоянии, в “Альдебаране” этим целая лаборатория занималась… И что же получается? А получается, что Башмаков сегодня почему-то целое утро вспоминает Джедая. Может быть, там, наверху, пришло время решать судьбу Каракозина? Может быть, все, кто знал Рыцаря, сегодня его вспоминают? И Катя тоже. Надо спросить…»

– Дурак ты, а не эскейпер! – громко объявил он сам себе, стукнулся в доказательство три раза лбом об оконный переплет и добавил уже тише: – Бедный Джедай.

Каракозин объявился через четыре месяца после своего исчезновения. Был конец сентября. Погода стояла солнечная и златолиственная. До исторического расстрела Белого дома оставалось еще порядочно. Честно говоря, Башмаков особенно не вникал в суть конфликта между Ельциным и Верховным Советом. На политику он обиделся, даже газеты почти перестал читать. Как только в телевизоре возникал комментатор и, мигая честными глазенками рыночного кидалы, начинал витиевато разъяснять текущий момент, Олег Трудович сразу переключал программу. И в самом деле, что ему до этой драной политики, до этой визгливой кукольной борьбы, если его собственная жизнь закатилась аж на стоянку к чуркистанцу Шедеману Хосруевичу!

Катя аполитичность мужа одобряла и возмущенно рассказывала, что Вожжа собрала педсовет и приказала разъяснить ученикам, будто Верховный Совет хочет устроить из страны один большой ГУЛАГ и закрыть их замечательный лицей, а президент, наоборот, за то, чтобы Россия вошла полноправным членом в мировое содружество и лицей процветал. Впрочем, ученики и сами хорошо ориентировались в происходящем, а один старшеклассник даже сказал, что его папа уже купил билеты на самолет и им общесемейно наплевать, если в этой стране вообще все друг друга передавят, потому что у них есть квартира в Париже и дом в Ниме. На него, конечно, тут же набросились одноклассники, бранясь в том смысле, что у них тоже имеется за рубежами семейная собственность, но это совсем не повод для такого наплевательского отношения к судьбе демократии в России…

Башмаков долго потом ворочался в постели, соображая, откуда взялись люди с квартирами в Париже? Вот ведь он сам – с высшим образованием, кандидат наук, возглавлял отдел, а поди ж ты! Какая там собственность за границей – теще до сих пор долг вернуть не может! Или взять Анатолича. Полковник, без пяти минут генерал. А что в итоге? «Мадам, ваш железный конь готов и бьет резиновым копытом! Чувствительно вам благодарен, мадам!»

Анатолич, метавшийся все эти дни между долгом перед поруганным Отечеством и любовью к жене, наконец решил записаться в народный истребительный батальон, чтобы защищать Верховный Совет. Он дождался, пока Каля уснет (ложилась она рано, потому что работала теперь на почте), сложил вещевой мешок, надел заранее вынутую из гардероба якобы для проветривания полевую форму и потихоньку перелез на соседскую половину балкона, чтобы выйти через башмаковскую квартиру. Над своей дверью он сдуру прикрепил хрустальные колокольчики – поэтому покинуть дом незаметно было практически невозможно. Предварительно Анатолич позвонил по телефону Олегу и выяснил, что Катя с Дашкой у тещи на даче и скорее всего там заночуют.

Понятное дело, решили выпить на посошок. Анатолич попросил, если что с ним случится, не оставить Калю. Башмаков успокоил как мог. Потом последовала стременная рюмка. Анатолич попросил позаботиться и о его рыбках. Олег Трудович заверил, что будет относиться к ним как к родным. Далее шла забугорная…

– А почему забугорная? – удивился Башмаков.

– Это старый казачий обычай. Стременную кто казаку подает?

– Кто?

– Жена. А забугорную кто?

– Не жена…

– Молодец! Забугорную ему, когда станица уже скроется за бугром, подает зазноба! Понял? На прощанье…

– Ну и кто же вас ждет за бугром? – ехидно спросила Катя, неожиданно возникая на пороге кухни.

– Тише, – попросил Башмаков, почему-то совсем не удивившись внезапному появлению супруги. – Человека, можно сказать, на войну провожаем!

– На какую еще войну? Вы что, молодые люди, совсем сдурели? На какую войну?

Катя сняла трубку. Через две минуты неприбранная Калерия в длинной ночной рубашке и наброшенном на плечи халате уже всхлипывала, глядя на Анатолича:

– Ты же обещал… Ты же мне обещал!

Полковник встал, скрежетнул зубами и успел, уводимый женой, бросить:

– Вот так и гибнут империи! В бабьих слезах захлебываются!

Катя, помолчав, спросила:

– Ты, Тунеядыч, тоже на баррикады собрался?

– Почему бы нет? Страна-то гибнет…

– Не волнуйся. Страна уже тысячу лет гибнет…

– Это тебе Вадим Семенович сказал?

– Напрасно ты так… Я тоже кое-что знаю.

– Например?

– Например, как обустроить Россию.

– Ну и как?

– Для начала, Тунеядыч, нужно сделать ремонт в квартире. Ты когда в последний раз обои клеил? Потом надо поймать ту сволочь, которая почтовые ящики ломает. А дальше само пойдет…

– Ты думаешь?

– Уверена.

– А почему ты вернулась с дачи?

– Не знаю. Решила провести эту ночь с тобой. Ты готов?

На следующее утро – было как раз последнее воскресенье сентября – Башмаков лежал в постели, еще наполненной теплой истомой ночного супружества. С кухни доносились радостные ароматы – Катя пекла блины. Олег Трудович лежал и как-то совершенно спокойно, даже чисто математически соображал, что изменилось в Катиной женственности после Вадима Семеновича. Он чувствовал – изменилось, но конкретно что именно изменилось, ухватить никак не мог. И тут раздался звонок телефона.

– Алло!

– Здравствуйте, Олег Терпеливыч! Как поживаете?

– Джедай!!

– Узнал?

– Конечно, узнал! Ты где?

– В Москве.

– Приезжай!

– Не могу. У меня к тебе просьба. Ты можешь приехать к Белому дому?

– Могу. Когда?

– Вечером, попозже. Иди через Дружинниковскую – там можно пройти. Если наши спросят, скажешь – к Джедаю. Они знают.

– А если не наши?

– Отвирайся. Скажи – собака у тебя убежала.

– Тебе чего-нибудь захватить?

– Если пожрать и выпить принесешь – не обижусь.

Катя, узнав, что объявился Каракозин, нажарила котлет, нарезала бутербродов и сама сбегала в магазин за выпивкой. Провожая Башмакова, она взяла с него слово, что сам он там, у Белого дома, не останется.

– Ни-ни! – пообещал Олег Трудович.

На «Баррикадной» стояли наряды милиции и ОМОНа. Парни в пятнистой форме внимательно разглядывали всех, кто выходил из метро. Башмаков с авоськой не вызвал у них никаких подозрений. Он прошел мимо зоопарка. Пересек Краснопресненскую улицу. Миновал Киноцентр. Там было множество иномарок. Доносилась музыка. Вспыхивала и гасла огромная надпись «Казино “Арлекино”». Оставалось свернуть с улицы Заморенова на Дружинниковскую. И вот когда Олег Трудович, мужественно презирая невольную торопливость сердца, крался вдоль ограды стадиона, из-за деревьев появился здоровяк в пятнистой форме:

– Куда?

– Я к Джедаю.

– К какому еще Джедаю?

– К Каракозину… к Андрею… Он на гитаре играет.

– А-а, к Андрюхе? В сумке-то что?

– Еда…

Здоровяк пнул набитую авоську коленом, и послышался лязг бутылочных боков.

– Еда, говоришь? Ну тогда пошли!

Вокруг Белого дома все было почти так же, как и два года назад: провисшие палатки, чахлые баррикады, сыплющие искрами костры. Под ногами шуршали сухие осенние листья и брошенные газеты. Когда они поравнялись со знаменитым козырьком-балконом, к ним подскочила странная старуха. Она была одета в застиранную гимнастерку времен войны и звенела медалями, как монистом. Из-под белесой пилотки выбивались седые космы.

– Поймали! – закричала она. – Идите, люди, сюда! Судить будем…

– Никого не поймали, – буркнул здоровяк. – Это наш. Наш парень… Иди, мать, с Богом! А то сейчас всех взгоношишь!

– Наш! Это наш! Это к нам! Сынок…

Странная старуха обрушила на грудь струхнувшему Башмакову всю свою медальную тяжесть и расцеловала его, обдав затхлым старческим дыханием.

– Кто это? – спросил Олег Трудович, когда они отошли от старухи несколько метров.

– Бабушка Аня, мать солдатская… Тут всякие есть. Один паренек с космосом разговаривает. В него вроде как маршал Жуков переселился.

– Инкарнация?

– Точно, инкарнация… Говорит, победим!

Каракозин, тоже одетый в пятнистый комбинезон, сидел возле костра и вместе с длинноволосым монахом ел консервы прямо из банки. Они то и дело вскидывали головы и прислушивались к невнятным голосам, доносившимся из репродуктора. Увидев Башмакова, Джедай поднялся:

– Молодец, что пришел!

Друзья обнялись. Поцеловались. От Джедая вкусно пахло тушенкой и водочкой. В темноте Башмаков не мог подробно рассмотреть его, но все-таки заметил, что Рыцарь сильно изменился – поседел и высох до болезненной жилистости. На скуле виднелся белый выпуклый шрам с лапками – казалось, сидит многоножка-альбинос. Оружия, кроме штык-ножа на поясе, у Каракозина не было.

– Вот, пополнение тебе привели! – доложил башмаковский конвоир. – Принимай!

– Спасибо. Друг детства. Проведать пришел…

Они отошли в сторону от костра.

– А Катя тебя по телевизору видела! – сообщил Башмаков, чувствуя неловкость из-за того, что Джедай назвал его «другом детства». – Ты ведь был в Абхазии?

– И в Абхазии тоже…

– Как там Гречко? Он теперь, наверное, уже атаман?

– Погиб Гречко. На мине подорвался.

– Извини… Ты насовсем? В том смысле – тебе можно теперь в Москве?

Каракозин глянул исподлобья, игранул желваками, и сороконожка на скуле будто шевельнула лапками.

– Можно. Если одолеем, тогда все будет можно. Потому что тогда не они меня, а я их искать буду! «Предателей на фонари…»

– «…вдоль всей Москвы-реки!» – подхватил Олег Трудович.

– Помнишь еще? Молодец! Как Катя?

– Нормально.

– Дашка?

– Растет.

– Ну-ка, погоди! – Джедай, нахмурившись, прислушался к бубниловке громкоговорителя. – Молодец Бабурин! Так и надо. Только так и надо!

– А что это?

– Это Верховный Совет заседает, а нам транслируют, чтобы не скучали…

– А что, скучно?

– Нет, не скучно, а скоро вообще будет весело! Значит, лимузины стережешь? Не горюй, Олег Термидорыч, если победим, восстановим «Альдебаран» и поработаем. Чертовски хочется поработать!

– А победим? – осторожно спросил Башмаков.

– Вряд ли. Плохо все это кончится. Очень плохо! Знаешь, чем они сейчас занимаются? – Джедай показал на репродуктор.

– Чем?

– Выясняют, кто главней… Довыясняются!

– Народ надо поднимать! – посоветовал Башмаков.

– Чего ж ты не поднимаешься?

– Я? Если народ поднимется, и я поднимусь…

– С дивана? Тебя, Тунеядыч, будут через двадцать лет в школе изучать!

– В каком смысле?

– Как типичного представителя… Но ты не виноват! Со всеми нами что-то случилось. Знаешь, есть такие насекомые твари – они что-то червячку впрыскивают – и червячок как бы замирает. Живые консервы. Тварь потом червячка жрет целый год. Он, живехонький, свеженький, вкусненький, – а пошевелиться не может. Может только думать с грустью: «Вот от меня уже и четвертинку откушали, вот уже и половинку отожрали…» Нам всем что-то впрыснули. И мне тоже… Просто я очнулся раньше. Так вышло. Передай это Принцессе!

Джедай вынул из нагрудного кармана конверт. Судя по залохматившимся краям, письмо было приготовлено давно.

– Ты понимаешь, я даже не знаю, где она теперь, – осторожно предупредил Башмаков.

– Найди! Это не ей. Это Андрону… когда вырастет.

От костра донесся шум и хохот. Из выкриков можно было понять, что там издевательски решается судьба Ельцина после победы. Смех вызвало предложение выдавить из гаранта весь накопившийся в организме алкоголь…

– Так он же с дерьмом вперемешку будет! – заметил кто-то басом.

– Вот и хорошо! Напоить этим Шумейку с Гайдаром!

– Бедные идиоты, – усмехнулся Джедай.

– Если что, – предложил Башмаков, – давай к нам! Мы спрячем! Хочешь, на даче. Там, кроме тещи, никого нет.

– Стоит домик-то у соседей?

– Стоит.

– Вот видишь, дом я выстроил! Не себе… Сына родил! Не себе… Осталось дерево посадить. Для других. Ну прощай, Олег Трудович! Иди! И никому не говори, что меня видел… Хотя подожди!

Джедай направился к палатке, из которой торчали ноги, обутые в десантные ботинки. Нагнулся, пошерудил внутри и вынул гитару.

– Эй, ребята, – крикнули у костра, – Андрей петь будет!

– Отпелся, – отрезал Каракозин.

Воротившись, он протянул гитару Башмакову:

– Это тебе! На память обо мне.

– Подожди, но ведь Руцкой говорит, что армия…

– Руцкой? Профессия у них такая – говорить…

Башмаков взял гитару и заметил большое черное пятно на том месте, где была витиеватая подпись барда Окоемова.

– Тоже сволочь, – объяснил Джедай. – Сказал по телевизору, что всех нас надо давить, как клопов. Слышал?

– Слышал.

Окоемов действительно выступал по телевизору и жаловался, как в 76-м году его не пустили на гастроли во Францию, а потом еще вдобавок отменили концерт в Доме культуры детей железнодорожников и, наконец, к пятидесятилетию вместо ордена Дружбы народов дали унизительный «Знак Почета». Из этого следовал довольно странный вывод – неуступчивый парламент нужно разгромить, а красно-коричневую заразу выжечь каленым железом. Раз и навсегда. В заключение ведущий попросил Окоемова что-нибудь спеть, и тот задребезжал своим знаменитым тенорком:

Апельсиновый лес весь в вечерней росе,И седой мотылек в твоей черной косе…

– Нет, не возьму. – Башмаков вернул гитару Джедаю. – Даже не думай об этом! Придешь к нам в гости. Споем…

– Хорошо. Сформулируем по-другому: отдаю тебе гитару на ответственное хранение. Когда все кончится – заберу. Договорились?

– Договорились.

– Прощай!

– Прощай.

Они обнялись. От Джедая пахнуло стойбищным мужеством. И, только звякнув о костистую каракозинскую спину бутылками, Башмаков сообразил, что чуть не забыл вручить другу старательно собранную Катей посылку.

– Тебе!

– Спасибо! – Каракозин взял авоську и принюхался. – Котлетками пахнет!

Это были последние слова Джедая.

На «Баррикадной» Олега Трудовича все-таки остановил патруль – трое здоровенных парней в камуфляже. У каждого на плече висел укороченный десантный автомат, а у пояса торчал штык-нож. Омоновцы, явно переброшенные в забузившую столицу издалека, говорили с немосковской напевностью.

– Документы! Приезжий?

– Я москвич, – возразил Башмаков, протягивая предусмотрительно взятый с собой паспорт.

– Откуда идешь, москвич? – неприязненно спросил омоновец, видимо, старший по званию, листая документ и сверяя испуганное лицо задержанного с паспортной фотографией.

– С дня рожденья, – струхнул Олег Трудович. – Видите, я с гитарой…

– Точно с дня рожденья? – Старший посмотрел на него стальными глазами и поморщился, как от неприятного запаха.

– Точно.

– Дай гитару!

Старший на всякий случай встряхнул инструмент. Другой обхлопал Башмакова от плеч до щиколоток, как это всегда делал дотошный немецкий патруль в советских фильмах про партизан и подпольщиков. Третий при этом остался чуть в стороне. Он стоял, широко расставив ноги и следя за каждым движением Башмакова чутким автоматным стволом.

– Ладно, пусть идет, – громко сказал старший, – этот не оттуда. Сразу видно…

Башмакову вернули паспорт, гитару и обидно подтолкнули в спину. Из-за презрительного толчка и унизительных слов «этот не оттуда» Олег Трудович страшно осерчал и всю обратную дорогу воображал, как возвратится туда, к Белому дому, найдет Джедая и объявит:

– Я с тобой!

– Ну, – скажет Каракозин, – если уж ты, Олег Тихосапович, решился, значит, утром весь народ поднимется! Ты в армии-то у нас кем был?

– Вычислителем.

– Из автомата стрелял?

– Четыре раза.

– Отлично!

Джедай обнимет Башмакова, пойдет к палатке, пороется внутри и вернется с новеньким, пахнущим смазкой «акаэмом». Потом кто-то из соратников приведет пойманного старшего омоновца, оплеванного и истерзанного бабушкой Аней, матерью солдатской. И Башмаков, подталкивая обидчика стволом в спину, погонит к стенке. Нет, не расстреливать, а просто попугать, чтобы знал свое место…

– Ты что такой возбужденный? – спросила Катя.

– Нет, ничего. – Башмаков быстро прошел и заперся в туалете.

Ему нужно было побыть в одиночестве и закончить обличительный монолог, обращенный к пойманному брезгливому омоновцу:

– «…За порушенный великий Советский Союз, за ограбленных стариков, за наших детей, лишенных обычного пионерского лета, за разгромленную великую советскую космическую науку, за Петра Никифоровича и Анатолича! За меня лично…»

Башмаков мстительно нажал на никелированный рычаг – и унитаз победно заклокотал.

В ближайший выходной Башмаков снова хотел проведать Джедая, но Белый дом к тому времени окружили бронетехникой и обвили американской колючей проволокой – не прошмыгнуть. Кроме того, по слухам, все подступы к мятежному парламенту простреливались засевшими на крышах снайперами.

А 4 октября 93-го Верховный Совет раскурочили из танковых пушек. Народ собрался как на салют и орал «ура», когда снаряд цокал о стену и звенели разлетающиеся осколки. Анатолич затащил Башмакова под пандус, ведший к площадке перед СЭВом. Под пандусом какой-то иностранный журналист, захлебываясь, наговаривал в диктофон радостный комментарий, а когда раздавался очередной залп, выставлял диктофон наружу, чтобы отчетливее записать грохот и крики. Потом появились мальчишки и стали шумно делить стреляные гильзы.

Белый дом дымился подобно вулкану. Верхние этажи закоптились. И где-то там, в жерле вулкана, остался Джедай. Сколько человек погибло, никто не знал. Анатолич потом говорил, мол, трупы тайком ночью сплавляли на баржах по Москве-реке и жгли в крематориях. Но Башмаков не верил в смерть Джедая, он даже на всякий случай предупредил тещу, что на даче у них некоторое время поживет один знакомый. Катя тоже не верила:

– Ничего с ним не случилось. Вон ведь ни одного депутата не застрелили. Только избили.

Неделю они ждали звонка. Но Каракозин не объявился.

Письмо Башмаков сумел передать Принцессе только через полгода. Он сделал бы это раньше, но не знал, где ее искать. Помог случай. Катя и Дашка отправились на Тверскую по магазинам. Тогда вдруг стала очень популярной песенка:

Ксюша, Ксюша, Ксюша,Юбочка из плюша…

И девчонки как с ума посходили. Дашка тоже потребовала себе к лету плюшевую юбку, причем фирменную, чуть ли не из бутика. Катя как раз получила деньги. Она в ту пору готовила к выпускным экзаменам одного оболтуса. Отец оболтуса был прежде каким-то экспертиком в Комитете сейсмического контроля. Так, мелочь с тринадцатой зарплатой и единственным выходным костюмом. Но когда после 91-го началось коммерческое строительство, он сделался большим человеком – ведь для того, чтобы поставить даже собачью будку, не говоря уже о чем-то основательном, необходима его подпись на проекте. И «зелень» ему потащили буквально чемоданами. Сын его, прогульщик и кошкодав, приезжал теперь в лицей на ярко-красном «Феррари», а поскольку водительских прав у него по малолетству не было, он предъявлял гаишникам пятидесятидолларовые купюры.

Итак, Катя и Дашка ходили по Тверской, приглядываясь и поражаясь ценам: юбочка здесь стоила столько, что за такие деньги, например, в Лужниках можно купить пальто. Вдруг они увидели Принцессу. Она покидала магазин в сопровождении двух охранников, увешанных сумками и свертками, точно экспедиционные кони. Катя сначала заробела, но потом, помня о письме Джедая, все-таки окликнула. Принцесса сразу ее узнала, была чрезвычайно приветлива и даже подарила Дашке миленькие часики (за ними, пока они разговаривали, мухой слетал охранник). Узнав, что у Башмакова к ней важное дело, Принцесса не стала выяснять подробности, а просто дала визитную карточку, переливавшуюся золотом и благоухавшую французским ароматом новорусской жизни.

Олег Трудович позвонил буквально в тот же день.

– Письмо? – после довольно долгой паузы переспросила она. – Хорошо. Приезжай!

– Куда?

– Ты на машине?

– Нет.

– Тогда не доберешься. Я пришлю за тобой водителя. Завтра.

На следующий день присланная БМВ мчала Башмакова по Минскому шоссе. Сразу за Переделкином они свернули на боковое шоссе, затем на вымощенную фигурной плиткой лесную дорогу и вскоре оказались возле огромного кирпичного замка, окруженного высокой бетонной стеной – по верху стены шла спиралью колючая проволока. На заборе, словно сторожевые птицы, сидели телекамеры.

Железные клепаные ворота автоматически открылись. Внутри, во дворике их встречали одетые в черную форму охранники с помповыми ружьями.

– Вы Башмаков? – спросил один из них.

– Да.