– Наружка сообщила: есть контакт с Кулиничем. Так что бутылочку убираем в сейфик, стаканчики выбрасываем в мусорку, рассаживаемся каждый за свой столик и двадцать минут соображаем, каждый по отдельности. Через двадцать минут все ко мне в кабинет с предложениями по плану мероприятий на ближайшие сутки. Я знаю, что время позднее и вы собирались по домам, но спать будете по моей команде, когда я разрешу.
Вишняков послушно сел за свободный стол в кабинете Сташиса. Этот кабинет он уже воспринимал как собственный, ведь столько часов провел здесь, вглядываясь в записи с камер, сравнивая, выискивая. Предложения по плану… А что это такое-то? И зачем они нужны? Если брата Москвиной засекли, то нужно ехать и брать, вот и вся наука.
Виктор старательно вывел на чистом листе: «Предложения». Дальше этого мысль не шла. Он посмотрел на Сташиса и Дзюбу, которые резво строчили что-то на своих компьютерах. Умные они. Не то что Витя Вишняков, туповатый тормозной середнячок. Серость, одним словом. Правда, Антон его хвалил. И Каменская, которую здесь называли Палной, тоже похвалила. И даже полковник Зарубин. Может, это что-то значит?
У Сташиса зазвонил телефон. Антон послушал, что ему говорят, потом улыбнулся и сказал:
– Минутку, я передам ему трубку. Витя, это тебя.
– Меня? – изумился Вишняков. – Кто? Из Восточного ищут?
– Снежана Фадеева.
– А что ей надо? – глупо спросил он.
– Вот и узнай.
Антон положил перед ним свой мобильник и снова застучал по клавиатуре. Виктор осторожно взял в руки телефон, пребывая в полном недоумении.
– Привет! Это Снежана. Помнишь меня?
– Ну… да, здрасьте, – промямлил он.
– Слушай, мы можем с тобой пересечься где-нибудь в городе?
– Зачем?
– Поговорим о моем предложении. Ты о нем подумал?
– Нет, – честно признался Витя. – Я работаю, мне не до этого.
– Ну, я так и поняла. Поэтому и предлагаю встретиться, когда у тебя будет время. Поговорим спокойно, не торопясь, все обсудим. Я тебе расскажу, какую штуку хочу замутить. Тебе будет интересно.
– Ладно, – вяло согласился он. – Я тебе сам позвоню, когда буду посвободнее.
– Stalingrad! – кричал шофер.
– Сталин, – возражал я.
– Gagarin! – не унимался итальянец.
– Брежнев, – отбивался я.
– Vietnam? – спрашивал он.
– Прага! – крыл я козырем.
– Belle ragazze, – сдавался собеседник.
– Да уж, – соглашался я на “красных девиц”, и шофер заказывал по второму стакану.
Так или иначе, мне всегда удавалось добраться до Пирамиды Цестия. Конечная остановка пригородного сообщения, она и впрямь была пирамидой и приютом для сотни ленивых кошек. Здесь стартовал заветный маршрут, от которого у меня подгибались колени. Вооруженный мечтой и Плутархом, я бросался к прошлому, но отвлекался на настоящее. Глотая слюну, обходил прилавки с экзотическими скибками кокосов. Заглядывался на римлянок в узких юбках, спорхнувших на мотороллеры из “Сладкой жизни”. Прямо на тротуарах сомалийские негры продавали коврики с гуриями, медную утварь и золоченые энциклопедии. Всюду ели макароны не по-флотски. Лилось вино, били знаменитые фонтаны, ржали кони, и пухлые легионеры в крашеных латах позировали возле бесспорного, но несуразно громадного Колизея.
Рим был намного больше и лучше меня. Он грозил обратить мою куцую биографию в занудный том путевых заметок. Боясь обменять свою историю на чужую географию, я соглашался на роль паломника, страшась участи туриста. Но и с ней у меня не очень получалось. Ставя галочки и отсылая хвастливые открытки, я будил в себе бледный восторг, не дождавшись настоящего вожделения. Все стояло на своих местах и казалось картонным. Хотя с занудным прилежанием отличника я осматривал город до мушек в глазах, он не складывался в Рим. Лишь однажды я почувствовал укол истины, когда в сумерках выбрался за ворота и пошел по дороге, уворачиваясь, как человек женатый и трусоватый, от гетер, охотившихся на водителей рефрижераторов. В свете фар я прочел на мраморной табличке Via Appia и охмелел от названия. Никогда не менявшееся, в отличие от ветреной улицы Ленина, оно заземлило мои неопытные странствия и предлагало урок.
Чтобы означающее, – пересказывал я его сам себе на привычном языке Лотмана, – слилось с означаемым, надо забыть все, что знал, и узнать заново – на своих, а не заемных условиях.
Не умея отличить собственные впечатления от вычитанных, я оставил и Рим, и мир на потом, капитулировав перед соблазном, оказавшимся просто физически непреодолимым.
3
В Гоголевской библиотеке соотечественников собиралось не меньше, чем у почты в Остии. Возможно, это были те же люди; да и книги, стоя за ними в очереди, мы брали одинаковые: Солженицына. Но за ним открывался целый город запретного, и я осваивал его по улице зараз: Бердяев стоил Форума, Набоков – Ватикана. Я понимал, что вновь запираюсь в книжном гетто, но не мог с собой справиться, ибо был счастлив за его бумажными стенами.
Стоило уезжать, чтобы опять уткнуться в книги, – попрекал меня внутренний голос.
Стоило, – мычал я, отрываясь от желтых страниц ветхих эмигрантских изданий, чтобы добраться до библиотеки имени Гоголя, которого с каждым визитом я понимал все лучше.
Гоголь не хотел стать итальянцем, он хотел быть с ними. Предпочитая жить за границей, русские писатели не собирались приспосабливаться к ней. Наполненные собой и своей родиной, они любили и ненавидели ее на расстоянии еще больше. Лелея ностальгию, классики упорно подкармливали ее разлукой и смягчали русским словом. В их книгах иностранцы служили стаффажем, вроде мишек на картине Шишкина. Иностранцы оживляли окрестности, вносили меру, указывали на масштаб и, ничего ни в чем не понимая, как те же медведи, не играли никакой роли.
За рубежом, – пришел я к выводу, начитавшись эмигрантов, – русская литература вела себя как дома и говорила на иностранных языках реже героев Льва Толстого.
Меня это устраивало. Более того, радовало. Восток протискивался на Запад, создавая на его территории плацдармы русских издательств, журналов и газет. Осев в Гоголевской библиотеке, они слепили мир таким, каким я всегда хотел, – чужим и русским. Еще не осознав фатальности выбора, я признал его своим и неосторожно поделился этим с соседом. В Черновцах он работал дантистом, причем круглые сутки: днем лечил зубы, ночью полировал их. Золотые протезы составляли основной источник доходов, пока об этом не узнали в ОБХСС. Брезгливо выслушав мой план жизни, он откликнулся, не скрывая презрения:
– Гастарбайтер? Стоило уезжать.
Этот рефрен, то возбуждая решительность, то гася сомнения, сопровождал все эмигрантские разговоры. Перестав принадлежать властям, судьба каждого оказалась результатом рокового решения, которое предстояло оправдывать до конца дней. Дома мы жили, потому что родились, на Западе – потому что уехали.
– Зачем? – спрашивали нас друзья, враги и посторонние.
– За свободой, – отвечали мы, трактуя ее как осознанную необходимость Гегеля или экзистенциальный каприз Сартра.
На самом деле одни бежали из отечества от ужаса, другие надеялись ему насолить, третьи ссылались на детей, и все мечтали жить где лучше. Одному мне страстно хотелось делать за границей то, что я делал бы дома. В моем, отдающем шизофренией, случае это значило писать о русской словесности – даже не ее, а о ней. Среди эмигрантских стихов и прозы я не находил того, без чего литература не бывает полной: читателя, понимающего, что ему хотят сказать авторы, – не лучше и не хуже их, а по-другому.
Каждый писатель, – нашел я у только что открывшегося мне Набокова, – создает себе своего идеального читателя.
Когда я окончательно решил таким читателем стать, приехали Вайли.
4
На правах старожила я показывал им Рим. Мы выпили на каждом из семи холмов. Райка свалилась в фонтан Треви. Я поделился полным Буниным и новым Зиновьевым. Мы обнаружили такое дешевое бренди, что, купив три бутылки, получали четвертую даром. А потом, остыв от встречи, взялись за старое.
Радикально сменились строй и ландшафт, но по-прежнему оставался нерешенным генеральный вопрос: что делать?
Выслушав и приняв проект тотального преобразования литературного процесса по субъективному вкусу или произволу, Вайль все разложил по полочкам.
– Литература, – рассуждал он, – бывает советской, антисоветской и литературной.
Взявшись за последнюю, мы решили описать такую альтернативу, которая никому не служит, ничего не требует и бредет средним путем, не прекращая улыбаться и подмигивать.
Он вернул мобильник Сташису. Тот хитро посмотрел на Вишнякова и подмигнул:
– Вольная словесность, – решили мы, – отличается от невольной тем, что первая не замечает второй.
Оглядывая с этой точки зрения словесную ниву, мы радовались тому, что она еще не сжата. Нас ждали и Веничка Ерофеев, и Абрам Терц, и Саша Соколов, и едва появившийся на журнальном горизонте Довлатов, и персональный патрон нашего дуэта Валерий Попов. Вырвавшись на свободу, мы с энтузиазмом злоупотребляли ею, распоряжаясь книгами современников с тем легкомыслием, на которое они нас подбивали.
– Номерок скинуть? У тебя ведь его нет, как я понимаю.
Чтобы проверить, не опередил ли нас кто, мы изучили историю вопроса и не обнаружили ее. Единственным опытом такого рода оказалась книга автора, жившего на том же сапоге и преподававшего новую словесность в университете города Перуджа.
Виктор молча кивнул и снова уставился на чистый лист с единственным написанным словом.
Одного названия хватило, чтобы пуститься в путь. Собрав котомки с тушенкой, сервелатом и газетной вырезкой с первым совместным опусом из рижской “Молодежки”, мы вышли до зари на трассу с грузовиками.
“Russo”, – привычно радовались дальнобойщики с левыми взглядами и передавали нас с рук на руки, пока мы не оказались у цели. Профессора, однако, не оказалось на месте. Он читал одну лекцию в месяц, и мы на нее не попали. Пришлось оставить подробное письмо с вопросом о том, как лучше приступить к делу жизни.
“Приступать категорически не рекомендую, – написал профессор в ответной открытке. – Что вы будете есть?”
Каменская
Этот вопрос нам не приходил в голову, но мы быстро нашли решение. Петя хотел продолжить карьеру окномоя, я – вновь стать пожарным. (Мы, конечно, не знали, что обе профессии в Америке считались привилегированными и были доступны только членам профсоюза, где нас не ждали.)
Разобравшись с будущим, мы стали прощаться с настоящим. Римские каникулы кончались, и напоследок мы отправились на экскурсию туда, где все началось. По дороге к Капитолийскому холму нам встретились измученные достопримечательностями ивановские ткачихи. Пересекшись на полпути, две группы замерли, услышав родной язык в римском сердце чужбины.
Отчаянный человек Сережа Зарубин! Нарушает все, что можно. И даже то, что нельзя, нарушает тоже. Спасибо ему: велел Антону перефотографировать на телефон каждую страницу тетради Выходцева и переслать Насте. Причем сделать это до того, как следователь Щурова в соответствии с установленными правилами передаст тетрадь руководителю следственной бригады Барибану вместе с протоколом добровольной выдачи. Интересно, как Антону удалось это провернуть, если следователь была с ним и в квартире Шубина, и в машине? Наверное, сделал вид, что ему очень нужно в туалет по серьезной долгой надобности. Или обаял Щурову, уговорил, убедил. Но, скорее всего, просто сказал, что тетрадь как таковая – это вещдок, который должен находиться в распоряжении следствия, а оперативникам текст нужен для работы, без него никак. В общем, неважно, главное – результат.
Первым пришел в себя руководитель делегации с носовым платком, ловко завязанным на макушке.
– Да вы ж изменники, – взвизгнул он, ошеломленный догадкой, – родину продали.
Настя медленно шла по улице, посматривая на Бруно, который никуда не спешил и с большим интересом обнюхивал все, что попадалось на его пути, подолгу застревая у каждого куста и каждого столба. Она даже не заметила, как оказалась довольно далеко от дома. Посмотрела на часы: батюшки-светы, она гуляет уже час и десять минут! И еще столько же будет идти назад. Впрочем, это и неплохо, ведь после вечерних прогулок Настя стала быстрее засыпать и по утрам просыпалась со свежей головой. Да и думается на ходу почему-то лучше, чем сидя на диване.
– И не зря! – нашелся мой сосед-дантист, потрясая золоченой цепью, которую он выменял на расписные рушники в гуще римской барахолки “Американо”.
Две экскурсии расстались, оставшись при своих: никто не знал, ни сколько стоит родина, ни кому ее можно продать.
Она повернула назад и решила позвонить Дзюбе.
Я сорок лет жду ответа, но теперь мне есть чем торговать. “Новая газета” одарила меня квадратным метром родной земли в географическом центре отечества, расположенном неподалеку от тунгусского метеорита, знавшего, куда падать. Купчая висит у ме- ня над столом, но я по-прежнему не готов продать родину, так как верю, что она еще пригодится.
– Рома, ты не мог бы связаться с Лазаренко и спросить, кто раскладывал документы Стекловой по папкам? Она сама или ученики уже после ее смерти?
18. Бродвей, или КВН
– Почему именно с Лазаренко? Другие не годятся?
1
За ночь до перелета в Америку она мне приснилась. Титановые стены, алюминиевые купола, платиновые колонны: “Туманность Андромеды” в интерпретации студии Довженко.
– Годится кто угодно, но я сама-то не могу задавать им вопросы, я же никто, в расследовании не участвую вроде как. А ты с ним скорешился.
Хотя и мое, и предыдущее поколения грезили об Америке, я совсем не мог себе ее представить. Книги не слишком помогали. Ведь Хемингуэй, как Тургенев, предпочитал Париж, а Фолкнер, как Искандер, писал о Юге. Из американских художников я хорошо знал одного Рокуэлла Кента, но он рисовал Гренландию. Американское кино мне просто не нравилось. Гордясь экстравагантным вкусом, я не мог найти больших различий между Голливудом и той же студией Довженко, которая ведь тоже иногда снимала великолепное ки- но, если за него брался Параджанов. В американских фильмах меня раздражало то же, что и в советских: предсказуемость, неизбежная победа добра над злом и вымысла над реальностью. О последней я, естественно, ничего не знал, но в ту, что показывали, твердо не верил. Голливуд, казалось мне, сразу лакировал действительность и разоблачал ее, особенно в картинах с социальным контекстом и бунтарским подтекстом, которые чаще других пробирались на отечественные экраны. С телевизором было еще хуже. Из заокеанских репортажей мы вынесли только то, что безработные ходят в нейлоновых сорочках, которые стоили 25 рублей, продавались по блату и котировались на уровне водолазок, называемых в Риге битловками.
– Хорошо, сейчас сделаю. Это важно?
Беззащитный перед американской мечтой, я твердо знал лишь то, что лечу в страну будущего. Оно манило меня с тех пор, как я вычитал в сталинской фантастике про анабиоз, позволяющий проспать век, чтобы сразу оказаться в коммунизме. Когда мне исполнилось семь, Хрущев сократил этот срок до двадцати лет. Теперь мне предстояло увидеть, что он имел в виду. Страна была другой, но будущее, тайно надеялся я, – то же. Боясь его прозевать, я всю ночь не спал, вглядываясь в иллюминатор “Боинга”. Не я один, судя по тому, что салон взорвался овацией, когда самолет приземлился в аэропорту Кеннеди.
– Сама не знаю, – призналась Настя. – Если тебе не с руки, тогда не надо.
За его пределами стояла осень. Поздний октябрь не красил город и не скрывал его убожества. Это была нелюбовь с первого взгляда. Обида залила душу доверху: меня привезли не в ту Америку. Пока автобус пробирался сквозь низкие пригороды, я терпел и стал роптать, когда пошли многоэтажные дома с пожарными лестницами снаружи. Уродуя каждый и без того убогий фасад, они придавали целым кварталам подсобный вид, выворачивая улицу наизнанку. Не имперская Вена, не вечный Рим и, конечно, не старая Рига, Нью-Йорк выглядел захудалым и допотопным. Еще и потому, что в бродвейский отель “Грейстоун” нас привезли к ночи и задворками. В обклеенном мутными обоями номере узкая кровать прижалась к одинокому стулу и облезлой тумбочке. В углу стоял кукольный холодильник и электрическая плитка, позволявшие заняться домашним хозяйством. Окно выходило в спину кирпичному дому. Лампочка была тусклой, пахло химией, из стены торчало неработающее железное устройство неопределенного назначения.
– Сделаю, – повторил Роман.
– Газовый рожок! – внезапно осенило меня, и я наконец сообразил, в чем дело: со времен “Сестры Керри” тут ничего не изменилось.
По его голосу Настя поняла, что мысли Дзюбы где-то далеко и ему не до звонков, которые не имеют отношения к текущему делу. Она почувствовала себя виноватой. Но где-то в самой глубине сознания робко шевелилось ощущение, что ей зачем-то обязательно нужно получить ответ на свой вопрос.
Будто соглашаясь, на пятнистый ковер дерзко выбежал бурый таракан. Я не стал его давить – как первого американца, зашедшего в гости.
2
Дзюба перезвонил минут через пять.
Утро началось с дилеммы: аптаун или даунтаун? Верх звучал лучше низа, и, выйдя из вестибюля на Бродвей, я уверенно повернул направо, не зная, что там начинается Гарлем. В те времена он считался дном и выглядел соответствующе. За 96-й начинались трущобы. Выбитые окна заслоняла фанера, целые защищали решетки. Белых не было вовсе, черные говорили мне Welcome. От смятения я решил закурить и обнаружил, что оставил в номере спички. Это означало, что пора говорить по-английски.
– Папки формировала сама Стеклова, ребята ничего в них не добавляли и ничего оттуда не забирали. Открывали, смотрели первую страницу, убеждались, что содержание соответствует надписи, и закрывали. Им важно было только то, что касается их общего исследования. Лазаренко сказал, что Светлана Валентиновна специально выделяла один день в месяц на то, чтобы собрать по квартире все бумажки и разложить по местам или выбросить. Так-то у нее обычно все валялось в беспорядке, ничего сразу не найти.
Я готовился к этому моменту, сколько себя помню. В школе меня мучили, заставляя не только читать, но и пересказывать Moscow News. Однако статьи о передовиках, написанные на советском английском, не поддавались переводу, и я не поднимался выше тройки. Зато дома со мной занимался языком отец по оксфордскому учебнику, предназначенному для колониальных народов. Изо дня в день я следил за жизнью Тома и Мэри, помогая им вставлять в беседу пропущенные слова, чаще всего – глаголы. Теперь настал момент истины, и я, собрав в кулак волю и грамматику, обратился к хозяину табачного киоска:
– Спасибо, я поняла.
– Can I buy a box of matches?
– Nope, – отрезал он, и я зашатался от ужаса.
Выходцев писал о профессоре Стекловой как о человеке, который знает, что времени осталось совсем мало и его нужно расходовать с умом, не растрачивая на пустяки. И при этом она каждый месяц жертвует несколько часов, а то и целый день на то, чтобы разобрать бумаги и аккуратно разложить их по папкам, причем не абы как, засовывая под верхнюю корочку, а строго в хронологическом порядке. Восемьдесят с гаком. Движения уже не быстрые и не точные, наверняка дрожат руки, да и зрение не как в молодости. Все делается медленно. Зачем она тратила драгоценные часы столь нерачительно? Где логика в ее поведении?
Заметив мое отчаяние, продавец улыбнулся и протянул спички, объяснив, что в Америке они не продаются, а достаются даром.
Логика зачастую именно в отсутствии логики. Ибо человек противоречив, многогранен, необъясним и непредсказуем. Вот оно, то, за чем Настя гоняется у себя в голове уже несколько часов. Логика в отсутствии логики.
Витиевато поблагодарив, я с наслаждением закурил, от чего хозяин опять посуровел. Чуть позже мне сказали, что по запаху “Прима” не отличается от марихуаны. Тем не менее первый, после встречи с тараканом, контакт с Америкой завершился победой, и я вернулся к “Грейстоуну”, чтобы попытать счастья в другом направлении.
Спускаться по Бродвею оказалось куда интереснее, чем подниматься. Улица все больше походила на бульвар, и дома росли с каждым блоком, пока я не дошел до “Ансонии”. Доходный дом был размером с замок и походил на него. Снизу кованая ограда и внутренние дворы, сверху – бастионы. Окна прорезаны в метровых стенах, заглушавших Карузо и Шаляпина, которые когда-то жили здесь. “Ансония” ненадолго примирила меня с Нью-Йорком.
Она снова достала телефон, но позвонила на этот раз Зарубину. Если Ромка занят, то, может, хотя бы Серега ее выслушает.
Этот странный город обладает ветхим шармом купеческой роскоши, – смягчился я, – вроде ГУМа. Но это не меняло дела: я по-прежнему не находил в Нью-Йорке ничего общего с Америкой. Другие, конечно, тоже, но по иным причинам. Мне не хватало будущего, для остальных его было слишком много.
– Пална, давай в темпе, – быстро проговорил Зарубин в трубку, – ко мне уже народ идет совещаться, у нас тут грандиозный прорыв.
Не дойдя до небоскребов, я свернул с Бродвея в парк, который оказался Центральным и необозримым.
– Семьи тех, кого приговорил Выходцев, – коротко сказала Настя.
Эту часть города, – объяснил я себе, – просто забыли построить.
Той осенью прямоугольная дыра в полсотни кварталов не обещала ни культуры, ни отдыха. Сырой ветер продувал аллеи насквозь, пальто у меня не было, знакомых – тоже. Я чувствовал себя чужим на празднике жизни, который все больше походил на будни.
– И что с ними не так?
Ориентируясь по солнцу, а не по манхэттенской топографии, я добрел до юго-восточного угла, где неожиданно встретил старого друга – пруд из повести Сэлинджера “Над пропастью во ржи”. Надо признаться, что я любил Холдена Колфилда больше всех американцев. У нас он считался своим в доску.
– Срочно проверь, не приходил ли к ним кто-нибудь в последнее время. Журналисты, или, может, полицейские, или еще кто-то, кто задавал вопросы.
Пользуясь ею, мы без труда перебирались через океан к пруду в Централ-парке, размышляя, улетали или не улетали на зиму тамошние утки. Я долго глядел, как они лениво плавают по не замерзшей пока воде, будто сами не знают, что им делать.
– Какие еще вопросы?
Оставаться, – решил за них я, – и терпеливо ждать, когда настоящая Америка слипнется с вымышленной в одну страну, уж такую, какая получится.
– Любые. Главным образом о том, хорошо ли искали тех, кто убил их близкого, старались ли, как вели себя с членами семьи жертвы. Не грубили ли, не хамили. Ставили ли в известность о том, что дело прекращается.
И тут меня окликнул Радзиевский.
– Аська, я тебя не понимаю… Ты о чем вообще?
3
– Я о том, что сейчас очень в тренде писать о плохой работе полиции и следствия. Преступления не раскрываются, дела фальсифицируются, а истинные преступники остаются гулять на воле. Дремов всем объявил о том, что в Москве орудует серийный убийца, а семьи трех жертв могут рассказать, что этот душегуб действует уже много лет, потому что его вовремя не поймали и даже не постарались это сделать. Представляешь, какой роскошный повод для хайпа?
В юности я болел КВНом и возглавлял все команды – от пионерского лагеря до филологического факультета. Самое успешное дитя оттепели, КВН пережил все геополитические катаклизмы, включая эмиграцию. Приспосабливаясь к любой широте, долготе и режиму, он вмещал изрядную часть отечественной смури и умел на все вопросы отвечать невпопад:
– Что такое брак по-итальянски?
Зарубин выругался грязно, витиевато и от души.
– Макароны из кукурузы.
– Ты всерьез думаешь, что так может быть?
Не удивительно, что в юности моим героем был легендарный капитан рижской команды Юра Радзиевский, учившийся у моего отца и писавший у него диплом.
Вечером мы пришли к нему в гости. Сидя в двусветном зале, который он непонятно называл “лофтом”, мы вежливо отнекивались от предложения купить такой же по соседству и по дешевке. За ужином Юра делился опытом выживания в Новом Свете.
Судя по вопросу, он отлично понял ход ее мысли.
“Америка, – объяснял он, – тот же КВН. Чтобы попасть в ее клуб, надо быть веселым и находчивым”.
Она слышала появляющиеся в кабинете Сергея голоса, звук отодвигаемого стула. Нужно заканчивать разговор. Но ей так важно, чтобы Зарубин ее понял!
Именно прежний опыт привел Радзиевского к успеху, когда, не видя других перспектив в Нью-Йорке, он решил заняться техническим переводом – с русского и на русский. Юра собрал нескольких единомышленников и стал искать заказы, пока не нашелся один – огромный, завидный, связанный с нефтью и рассчитанный на много месяцев хорошо оплачиваемой работы. Обходя конкурентов, Юра снизил цену настолько, что заинтересовал заказчика, но и вызвал его подозрение. В тот же день клиент захотел посмотреть на переводчиков в деле. С утра Радзиевский снял пустую контору на Пятой авеню, арендовал мебель, рассадил друзей и родственников за привезенные столы, оставив себе самый большой с табличкой “Президент”. Он успел напечатать визитные карточки, в стакане стояли ручки с названием несуществующей фирмы. Липовые сотрудники не поднимали головы над грудами пустой бумаги. Сам Юра источал сдержанную уверенность. Убедившись, что всё в порядке, клиент решил тут же завершить сделку, позвонив в свой офис. Он снял трубку в чехольчике с надписью Radzievsky, но гудка не бы-ло. Даже в Нью-Йорке нельзя провести телефон за полдня. Попав впросак, Юра перевернул доску и объявил шах, оказавшийся матом.
– Сереж, может быть что угодно и как угодно. Потому что человек необъясним и непредсказуем. Надо проверить сейчас, чтобы потом не рвать на себе волосы.
– Три часа назад, – сказал он, обводя руками фальшивый офис с остолбеневшими от ужаса подельниками, – ничего этого не было. Если я сумел организовать такую фальшивку, то неужели не справлюсь с вашим заказом?!
Контракт подписали, и скоро бизнес разросся, языки размножились, Юра стал ездить на “роллс-ройсе”. Но как только число сотрудников перевалило за дюжину, в дело вмешались власти.
– В штатное расписание всякой фирмы, достигшей такого размера, – сказал Юре федеральный чиновник, – обязательно должны быть включены представители ущемленных национальных меньшинств.
Дзюба
– Никаких проблем, – обрадовался Радзиевский, – тут другие не работают, все из меньшинства, и именно что ущемленного: даже с арабского у нас переводят евреи.
Ему посоветовали не валять дурака, а взять негра, и Юра быстро нашел одного, пьющего, из университета Лумумбы.
Родственники Алексея Пруженко, первой жертвы Выходцева, проживали во Владимире, ехать к ним времени не было, пришлось звонить.
– Я ж говорю, – завершил он эпопею, – Америка – КВН, и главное – не принимать ее всерьез.
– Мы можем поговорить по видеосвязи? – спросил Роман вдову Пруженко. – Скайп, Вотсап, любой мессенджер на ваш выбор.
В отель я вернулся обнадеженным, задумывая втюрить простодушным американцам свою дипломную работу “Булгаков и мениппея”.
4
– Давайте в Вотсапе, у вас же номер есть, – сразу согласилась женщина.
Тем холодным октябрем 1977 года я вгрызался в Манхэттен, как червяк в яблоко, не догадываясь, что оно служит символом Нью-Йорка, в величие которого мне никак не верилось. Возможно, потому что, словно Наполеон под Москвой, я напрасно ждал, когда мне вручат ключи от города. Мне приходилось самому подбирать к Нью-Йорку отмычку, и этот каждодневный труд еле оплачивался новыми впечатлениями.
Когда на экране возникло ее миловидное лицо, стало понятно, что звонок застал даму за приготовлением завтрака. Огромная светлая кухня, уставленная многочисленной навороченной техникой, говорила о том, что Алексей Пруженко оставил своей семье весьма недурное наследство в виде как минимум большого дома. В кадр попал тостер, из которого через пару секунд после подключения связи выскочили два аппетитных куска подсушенного белого хлеба, рядом виднелись выжатые половинки апельсина. Элегантный европейский завтрак.
Город все еще казался уродливым. К пожарным лестницам прибавились бочки с водой на крышах, стоящие там на случай пожара. Собственно, как профессионал борьбы с огнем я должен был радоваться муниципальной предусмотрительности, но не того я ждал от Нью-Йорка. Обветшалый город не мог разобраться ни с прошлым, ни с будущим. Застряв в унылом безвременье Драйзера, Нью-Йорк был не столько старым, сколько старомодным – как фотографии в альбоме чужой бабушки.
– Вы от Егора? – спросила Пруженко. – Он предупреждал, что вы можете позвонить.
Дзюба слегка опешил.
Не радовали даже небоскребы. Одни, как “Вулворт”, отстали на три поколения и напоминали торт, другие – на два и походили, как это случилось с “Крайслером”, на торчащую авторучку со снятым колпачком, третьи представляли современность и не отличались друг от друга. Даже в центре на улицы выползали ржавые эстакады, на которые выскакивали поезда подземки. Устав ездить под землей, они вырывались на свежий воздух, прекращая грохотом беседу. Впрочем, говорить мне особенно было не с кем, и я убеждал сам себя полюбить в этом городе хоть что-то, кроме музеев.
– А кто такой Егор? Он служит в полиции?
Лед тронулся, когда я обнаружил, что у Нью-Йорка есть карманы, в которых на средневековый манер устраивались гетто для ремесленников и чужеземцев. На 36-й улице торговали пуговицами. Цветочная 28-я казалась оранжереей. Бриллиантовая 47-я говорила на идиш. В Чайнатауне старики играли в маджонг и подпевали Пекинской опере. Расцвеченная, как елка, маленькая Италия притворялась “Крестным отцом” и пахла кофе. Нью-Йорк закоулков выглядел интересней и честней. Как я, он был иностранцем, только без комплексов. Нью-Йорк ведь не стремился стать американцем и равнодушно позволял каждому найти себе угол.
– Вы не от него? – Женщина слегка нахмурилась. – Вы же сказали, что вы из уголовного розыска.
Мой был еще незанятым, пока я не прибился к своим на первой русской тусовке, по-местному – party. Выпивали стоя, водку – безо льда, вино – из четырехлитровой бутыли, закуской считались орешки. Разговор шел о знакомом – книги, политика, козни начальства. Не умея вращаться с бокалом, я отошел к стене, где скучал человек со знакомой внешностью. Присмотревшись, я ахнул: Барышников.
– Так и есть. Но я не от Егора, я сам по себе. Скажите, пожалуйста, к вам в последнее время никто не обращался с вопросами об обстоятельствах гибели вашего мужа? Может быть, интересовались, как шло следствие, сколько раз вас допрашивали…
– Sveiki, – сказал я по-латышски, надеясь, что звезда приветит земляка.
Он не успел закончить перечень заранее заготовленных вопросов, когда Пруженко перебила его.
– Здрасте, – ответил Барышников без энтузиазма и, узнав новенького, спросил из вежливости, всего ли хватает.
– Еще бы, – похвастался я, – нам дают три доллара в день: сигареты, сосиска и сабвей в одну сторону.
– Так Егор и спрашивал! Я ему все рассказала, ничего не утаила. И про то, что убийцу моего мужа никто толком не искал, меня допросили всего один раз, потратили целых десять минут. – Она презрительно фыркнула, – Они вообще ничего не делали. Сначала арестовали Алешиного партнера по бизнесу, быстренько отобрали у него фирму и выпустили. Я к ним и приходила на прием, и жалобы писала, потому что ясно же, что это именно он Алешу убил, а его заставили какие-то бумаги подмахнуть и отпустили. В общем, никакой справедливости от наших органов не дождаться. Егор заснял на камеру все, что я говорила, и сказал, что передаст этот материал в прокуратуру, и там обязательно захотят разобраться, почему не искали и не наказали убийцу Алеши. Я и подумала, что отреагировали, наконец, и вам поручили разобраться.
– А у меня, – вздохнул Барышников о своем, – мосты обвалились и конюхам не плачено.
Егор, значит. Ну-ну.
19. Бруклин, или В тамбуре
1
– Мне действительно поручили разобраться, но не потому, что к нам обратился Егор. Кстати, кто он? Как представился?
Каждый, кто знает цифры, не может заблудиться в Манхэттене. Бруклин – дело другое. Необъятный и тесный, он мне показался монотонным и безрадостным, как густонаселенная пустыня. По любой улице можно было идти час, а можно – день, и ничего не менялось: кирпичные домики, лоскутные дворики, чахлые кусты и неплодовые деревья. Правда, где-то был океан.
– А чего ему представляться? Его и так все знают. Егор Басан, блогер, я на его канал даже подписалась, потому что он делает репортажи о всяких беззакониях в полиции и в суде. Смотрю все выпуски, и как-то оно уже не так тяжко, когда вижу, что не только с нами так обошлись. Другие тоже страдают.
– Сколько до него? – спросил я прохожего.
– Минут пятнадцать, – обнадежил он меня, но три часа спустя водой по-прежнему не пахло, и выбившись из сил, я понял, что Бруклин предназначен для машин, а не людей.
Вот это номер! Неужели Анастасия Павловна угадала?
Он поблагодарил вдову, пообещал снова связаться с ней, отключил видеосвязь и пошел к Зарубину. Начальник выглядел постаревшим и измотанным, но глаза оставались хитрыми.
И все же именно Бруклин стал домом, так как здешняя община сдала нам с женой светлый подвал из трех комнат. Последняя – явно лишняя, потому что из мебели у нас был матрац и пришедшие из-за океана подписные издания. Девятитомник Герцена служил стулом, трехтомник Белинского – тумбочкой, оставшийся от книг ящик – столом. Телевизор мы подобрали на обочине. Отделанный красным деревом, он показывал только помехи, но украшал квартиру.
– Кузьмич, я…
Соседи оказались радушными и евреями. Кроме меноры и мезузы, они надарили нам кучу бесполезных вещей, из которых меня особенно поразили заношенные до дыр галстуки. За каждым стояла усердная жизнь, проведенная в конторе.
Лишь бы не это, – с ужасом подумал я, ибо не носил галстук с тех пор, как в 5-м классе меня выгнали из пионеров за кривлянье на линейке.
– Ага, – кивнул полковник, – и я тоже. Вот у меня тут две бумажки. На одной написано, что сказал Тоха, на другой – что сказал Колюбаев. Угадаешь?
В нашем районе на четырнадцать кварталов приходилось четырнадцать синагог, а также кошерный магазин, маленький банк, иешива, спортивный зал с бассейном-лягушатником и культурный центр, где отмечали все праздники, кроме Рождества. Многие никогда не выходили за пределы этого еврейского рая и нам не советовали, намекая, что кругом – джунгли.
Сташис и Колюбаев с самого утра отправились к семьям двух других жертв, убитых Игорем Выходцевым. Неужели успели отзвониться Зарубину? Быстро у них получилось. Роман тоже управился бы пораньше, но мадам Пруженко только сейчас ответила на звонок, хотя Дзюба пытался связаться с ней с восьми утра. Наверное, богатые долго спят и поздно встают.
Я, естественно, не поверил и пошел осматривать асфальтовые окрестности. Улицы отличались только номерами, и, как в Гарлеме, я опять не встречал белых. Здесь, однако, мне не были рады. Я понял это, когда с балкона прямо под ноги свалилась корзина подожженного мусора.
Вернувшись к своим, я попытался освоиться, но это плохо получалось. Евреи мечтали поделиться лучшим – религией.
– Чего тут гадать, – вздохнул Дзюба. – Егор Басан, блогер.
– Теперь, – говорили они, – когда вы сбежали от безбожной власти фараона Брежнева, вы можете без страха молиться, ходить в синагогу и справлять субботу с фаршированной рыбой.
– И что ты теперь должен сделать?
Только она из всей заявленной программы вызывала энтузиазм, но до тех пор, пока не выяснилось, что в Бруклине фаршированная рыба не имеет ничего общего с той, которую готовила моя русская мама. Из вежливости мы сходили в гости, заглянули в синагогу, выкупались в бассейне и пришли на лекцию боевика Меира Кахане, уговаривавшего каждого еврея завести автомат и пугать им негров.
Пресытившись ортодоксами, я неожиданно прибился к сектантам, встретив на улице одноклассника, ставшего в Бруклине хасидом. Он предложил мне первую в Америке работу. Охотясь на новеньких, хасиды обращали русских евреев в свою затейливую веру прозелитскими брошюрами. Моя задача заключалась в том, чтобы их переводить с английского на русский, получая по 7 долларов за страницу.
– Взять биллинг Шубина и проверить, есть ли среди его контактов этот Басан. Но я бы даже проверять не стал, если честно. Ежу понятно, что они связаны. И план у них общий. Кузьмич, давай уже всех задержим, отдадим Барибану, и пусть делает с ними что хочет. У нас же есть и Шубин, и Москвина, даже Кулинича удалось выцепить. Добавляем к ним Басана – и мы в дамках.
Моему восторгу не было конца. Сидя за купленной с рук пишущей машинкой, я узнавал много нового о хасидах, с каждой страницей нравившихся мне всё больше. Я просто не мог не согласиться с их цадиками, утверждавшими бесспорное.
Зарубин сладко потянулся в кресле, растянув руки в стороны и выгнув спину.
– Все шутки, – говорил равви Пинхас, – из рая, и даже насмешки – оттуда же, если они произносятся от чистого сердца.
– А хорошо стало работать, да, Ромыч? В прежние времена следаки всю душу вынимали из оперов, чтобы каждый пук и чих был задокументирован и доказан, иначе в суде не пройдет. А теперь – лафа и сплошное удовольствие, следаки сами всю доказуху из головы выдумывают, а если адвокат в суде начинает дурку валять и заявлять ходатайства, судья просто отклоняет их, да и всё. Без объяснений. Сажай кого хочешь, никто ничего сделать не может.
Кроме того, хасиды лихо пили водку, особенно – в день рождения любавического ребе, в котором они подозревали мессию.
Я с ним познакомился заочно, когда мне поручили редактировать написанную по-русски автобиографию Шнеерсона. Из нее я узнал, что ребе жил в Ленинграде, учился в Кораблестроительном институте, сидел в ГПУ, бежал в Европу, изучал математику в Сорбонне, спорил с Сартром и исповедовал ту версию религиозного экзистенциализма, которая позволяет говорить с Б-гом даже тогда, когда кажется, что Он не отвечает.
– Что ж в этом хорошего?
Хуже, что с редактурой ничего не вышло. Когда я решился вычеркнуть лишнее, посчитав плеоназмом сочетание “еврейская синагога”, мне велели не умничать, потому что мессии не ошибаются.
– Но тогда, – сдуру возразил я, – как же можно редактировать текст?
– В том-то и дело, что ничего, – сказал Сергей Кузьмич, ставший вдруг серьезным и печальным. – Оно и плохо, и хорошо одновременно. Хорошо, что можно быстро и без геморроя всякую сволочь закрывать, но плохо, что на одну сволочь приходится человек двадцать тех, кого посадили просто так, «от балды», по чьему-то заказу или для отчетности. Как сказала наша общая подруга Пална, логика иногда состоит в отсутствии логики. Где Вишняков?
– Никак, – согласились со мной, и мне пришлось искать новую работу по ту сторону Бруклинского моста в большом, а не еврейском мире.
2
– Он, Есаков и Хомич на всякий случай страхуют трех потенциальных, которые из списка.
Нью-Йорк конца 1970-х достиг надира своей истории.
– Хуже, – объяснили старожилы, – не бывает: город обезображен, безработица – семнадцать процентов, инфляция не меньше, каждый седьмой живет на муниципальное пособие, да еще грабят на каждом углу.
– Ясно. Свяжись со Сташисом, найдите мне этого Егора и берите его за жабры так, чтобы продохнуть не мог. Как только он заговорит и сдаст Шубина, будем брать всех. Надоело мне, надо заканчивать этот бардак к чертовой матери. У тебя, небось, все остальные дела стоят без движения, работы куча накопилась.
Сокрушаясь для виду, я на все смотрел сквозь розовые очки. Расписанные граффити дома и заборы не могли еще больше изуродовать бескрылую архитектуру. С преступностью я не встречался, так как взять с меня было нечего. По той же причине мне не грозила инфляция, а с безработицей я справился с помощью знакомого эмигранта. Он позвал меня за компанию грузчиком в фирму “Сассун”, продававшую самые модные в Америке джинсы. Их рекламный слоган, как тогда говорили на английском, а теперь на русском, знала вся страна: O-oh-la-la Sasson. Будучи, как атаман Платов из “Левши”, человеком семейным, я тоже не владею французским и до сих пор не знаю, что это значит. От других джинсов эти отличались наклейкой на заду, а из французского там были только владельцы – два алжирских еврея и их секретарша-любовница.
– Это да, – согласился Роман.
Готовясь к интервью с работодателем, я надел один из дырявых галстуков, но вряд ли он мне помог. Старший партнер Клод, которого младший называл Мордехаем, задал один вопрос:
– Писать умеешь?
– Ну вот иди и занимайся. Потом ведь никому не объяснишь, что нас всех бросили на эти записки, будь они неладны.
– Только эссе, – заскромничал я.
– Кузьмич…
– Я спрашиваю, буквы знаешь?
– Аюшки?
– Простите, – обиделся я, – если мне и не удалось закончить университет с красным дипломом, то лишь потому, что я за вольнодумие получил четверку по атеизму.
– А ты чего такой веселый был, когда я пришел?
– Overqualified, – сказал он.
– У Большого был. Его с крючка сняли. В верхах приняли судьбоносное решение.
“Чересчур”, – перевел я про себя и бросился убеж- дать Клода-Мордехая, что уже забыл, чему учился.
Ну ладно, хоть что-то…
Работа оказалась не трудной, но чудовищной. В девять утра я отбивал карточку и открывал картонный ящик с джинсами, которые надо было разложить по оттенкам и размерам. В 9:15 я первый раз смотрел на часы. В 9:20 – во второй, потом – каждую минуту. Дотянув с неописуемыми мучениями до полудня, я отходил к окну, чтобы съесть принесенный из дома бутерброд в одиночестве, избегая коллег, живо напоминавших моих рижских пожарных. Дело в том, что русские грузчики обедали с водкой, американские – с марихуаной. Последние, впрочем, светились радушием. Накачанные и мечтательные, они, как я, не выносили монотонного труда и рвались к подвигам. Одни предлагали основать профсоюз грузчиков, другие хотели бороться с наркотиками, третьи – торговать ими.
Дзюба созвонился со Сташисом и поехал к месту встречи. Интересно, что скажет Егор Басан, когда они его найдут? Неужели и вправду примерно то, что предположила Каменская? Но это же немыслимо! Уму непостижимо!
После обеда я возвращался к джинсам, умоляя минутную стрелку поменяться местами с часовой, но ничего не получалось, и я постоянно бегал в туалет, к окну, к питьевому фонтанчику и к большим часам в вестибюле, надеясь, что они идут быстрее моих. Но купленный за 2 доллара у приветливого негра “Ролекс” исправно показывал точное время, и это казалось мне невыносимым. Страшнее этих дней, скажу я сорок лет спустя, Америка ничего не смогла придумать.
Однако по всему выходило, что было именно так. Шубин нашел у Инги тетрадь, прочитал. И у него созрела идея, совершенно идиотская, на взгляд Романа Дзюбы, но вполне соответствующая сегодняшним реалиям. Начать убивать так же, как это делал Выходцев. И оставлять записки. После второго убийства, по расчетам гениального планировщика, должен подняться шум в СМИ. И вот тут на сцену выходят (под звуки фанфар, надо полагать) записки Игоря Выходцева. Небольшими частями, чтобы изо дня в день привлекать подписчиков. Общая картина примерно такая: несколько лет назад человек, ныне покойный, совершил три акта возмездия, и теперь некий преданный Ученик продолжает дело своего Учителя. Учитель остался безнаказанным, совершенные им преступления не были раскрыты, что еще раз обнажает полную беспомощность и непрофессионализм правоохранительных органов (что, по большому счету, чистая правда). Здесь добавляются видеоинтервью с семьями первых трех жертв. Столица в панике, народ каждый день ловит новые выпуски и жадно их смотрит, число подписчиков растет не по дням, а по часам, сотни тысяч, а то и миллионы просмотров… И очень нехилые денежки за размещение рекламы. Подробные рассказы о трех жертвах Выходцева тоже вызовут огромный интерес, поскольку нераскрытых преступлений в стране великое множество, и проблема затронет чувства тех, кто пострадал от несвершившегося правосудия. А полиция пусть себе ищет Ученика, посвящающего свои преступления мифическому Учителю. Текста в тетради много, если выкладывать или озвучивать каждый день по чуть-чуть, прерываясь на середине фразы, то можно подцепить на крючок колоссальную аудиторию и держать ее на этом крючке многие недели. С материалами о семьях первых потерпевших поступить точно так же, дробить помельче. И все будут в шоколаде. Потом найдутся журналисты, которые захотят написать о Выходцеве и взять интервью у Инги. За это можно требовать денег. А там, глядишь, и книгу напишут, и кино снимут. Это снова деньги, и немалые. Первоисточник-то у Инги, стало быть, она имеет право им торговать и зарабатывать на нем. Да, к Инге полиция, конечно, придет, потому что у блогера, который возьмется поучаствовать в затее, после первого же выпуска спросят, мол, откуда дровишки? И он, разумеется, скажет. Ну и пусть приходят. Инга ничего противозаконного не делала, никаких преступлений не совершала, она узнала из новостей об убийствах с записками и поняла, что тетрадь ее умершего пациента имеет к этим убийствам какое-то отношение, поэтому связалась с блогером и попросила предать историю огласке. Где здесь криминал? Почему обратилась к блогеру, а не в полицию? А потому, что полиции давно уже нет доверия, ее репутация испорчена так, что дальше некуда. И вообще, нет такого закона, чтобы дневники покойников в полицию носить.
Свобода, – думал я с ужасом, раскладывая бесконечные джинсы, – обернулась тоской рабства.
Сперва все шло по плану: Шубин подвязал себе в помощь свою любовницу из тверской наружки и ее брата, бывшего десантника. Совместного будущего он Москвиной не обещал, просто сказал, что есть работа, за которую хорошо заплатят. Ну и любовь изображал старательно, это уж само собой. На всякий случай, чтобы с крючка не сорвалась. Готовиться начали загодя, за несколько месяцев, без спешки, Москвина работала тщательно, а в это время Егор Басан записывал свои интервью с семьями убитых. Первое убийство, жертвой которого стал Леонид Чекчурин, прошло как по маслу. Труп, записка, все, как доктор прописал. Через четыре недели последовало убийство Татьяны Майстренко, и постановщики спектакля стали ждать реакции СМИ. Не дождались. Полная тишина, словно никому и дела нет. Но у Шубина был запасной план, в который входило использование другого блогера, помельче, мало кому известного, Данилы Дремова, который пытался сделать себе имя на теме «О чем они молчат». Если журналисты и новостники не обратят внимания – придется подтолкнуть. Понятно, что Дремова тут же возьмут за шиворот и начнут трясти, как грушу. Может, даже арестуют. Но его не жалко, пусть хоть посадят. Главное – он предаст огласке три убийства с записками, после чего у Инги появятся все основания обратиться к Егору Басану. До тех пор, пока информация не появится в публичном пространстве, таких оснований у нее не будет, соответственно, и Басан не сможет начинать свою активность.
Ужас заключался в том, что бежать дальше было некуда. Пособие кончилось, жена беременна, и Булгаков, как с мениппеей, так и без нее, никому не нужен. От отчаяния я вступил в сделку с судьбой, пообещав ей ни на что не роптать, если она снимет с меня кандалы.
Клятва была принята к сведению, о чем я узнал следующим утром, когда попытался выбраться из нашего подвала, чтобы отправиться с утра на работу. Дверь не поддавалась, окно – тоже, телевизор не показывал даже помех, но телефон работал. Я вызвал брата, который пришел с одолженной лопатой и откопал в снегу проход с крыльца.
Ну елки-палки! До чего ж коряво у некоторых людей мозги устроены! Артем Шубин был, по-видимому, совершенно уверен, что нынешнего убийцу сочтут маньяком-психопатом, а то и совсем сумасшедшим, и будут искать его среди тех, с кем плотно общался Выходцев в последние годы жизни. Перешерстят бывших коллег, друзей-приятелей, научных работников, которые вели исследование вместе с профессором Стекловой. А Инга никого не заинтересует, она всего лишь приходящая медсестра, даже не любовница. Если внимание на короткое время сосредоточится на ней, то так же быстро и схлынет, а уж на Артема Шубина вообще никто не подумает.
За ночь метель кончилась, Бруклин выглядел одним сугробом, и счастливые дети катались с него на пластмассовых тазиках, заменявших им санки. Не работал общественный транспорт, личный – тем более. Закрылись школы, банки, даже синагоги. Ходить было трудно, но мы протоптали дорожку к винному магазину, не уступившему стихии. Вернувшись в тепло, мы тянули бренди, наслаждаясь свободой, как евреи, сбежавшие из Египта на север. В тот тихий час я проник в глубинный смысл Исхода и узнал, чем он кончается. На следующий день меня выгнали с работы.
3
Умный он парень, этот Шубин, но ошибок понаделал чертову уйму. Во-первых, не учел, что СМИ получают информацию от пресс-службы, а у пресс-службы есть высокие начальники, и если в верхах ведутся свои подковерные игры, то невозможно угадать, какие указания получит эта самая пресс-служба. В данном случае указания вышли совсем не те, на которые рассчитывал Шубин.
Между тем из Рима прилетели Вайли. Чувствуя, что повторяюсь, я не могу не сказать, что мы выпили во всех пяти боро Нью-Йорка, не исключая богом забытого Статен-Айленда, обошли (без жен) Гарлем и приоткрыли остальную Америку. Самым экзотическим в ней нам показался район массового присутствия соотечественников – Брайтон-Бич.
Во-вторых, он явно перестарался, пытаясь запутать оперативников и следователей. То создавал видимость серии, совершаемой психопатом, то заставлял подозревать холодный расчет здравого ума. Затеял какую-то бредятину со скрин-шотами, в которой логики было – ноль целых ноль десятых, надеясь этим сбить всех с толку. По замыслу Шубина, одна часть улик должна была противоречить другой. Так и вышло, если честно. Только результат замысла оказался противоположным. Логика в отсутствии логики… Да уж, это точно.
Эта прибрежная полоса Бруклина, заселенная тогда почти исключительно одесситами, манила многих и озадачивала остальных. Здесь все казалось знакомым и чужим, как в журнале “Юный техник”, который я купил во 2-м классе, не догадавшись, что он на болгарском. Главная улица сияла вывесками на почти родном языке. Над одним магазином горело неоном “Оптека”. Здесь продавали градусники с гуманным Цельсием, а не истерическим Фаренгейтом. В кафе “Капучино” подавали не капучино, а пельмени с водкой из конспиративных чайников. В самом углу, у надземки, примостился “Магазин книг”. Пляж моря располагался за прогулочной эстакадой. Под нею торговали ковриками с Аленушкой, харьковскими мясорубками и бюстгальтерами на четыре пуговицы.
Ну и так, по мелочи, с дворником не угадал, материалов группы Стекловой не предусмотрел, не сделал допуски на то, что среди полицейских попадется такой вот дотошный и упрямый Витя Вишняков, который звезд с неба не хватает, но привык упираться до последнего. Ну и Анастасию Павловну в расчет не взял. А зря.
Все наши экспедиции завершались в “Москве”. Перед входом в этот ресторан-гастроном сторожил клиентов фотограф, предлагавший сняться с фанерными персонажами из мультфильма “Ну, погоди!”. Внутри под коллективным портретом “Черноморца”, за накрытыми немаркой клеенкой столами сидели завсегдатаи, редко снимавшие ушанки. За ними присматривал плечистый хозяин Миша. Когда прекратили выпускать евреев, он сумел выкупить у Брежнева дочь-инженера. Уже на следующий день она тоже стояла за прилавком. Нас Миша полюбил за аппетит и лично жарил свои знаменитые котлеты. Выпив, мы легко находили с ним общий язык, но не понимали надпись на счете, где над причитающей с нас суммой стояла аббревиатура “СРБ”. Оказалось – “С Рыжей Бородой”. Так Миша обозначил Петю, приняв его за старшого. Вайль действительно был столь представительным и корпулентным, что на его фоне я казался худым. Вдвоем мы напоминали букву “Ю”, а поодиночке никуда не ходили. На Брайтоне мы изучали местные нравы методом тотального погружения и не возвращались трезвыми.
Эпилог
Брайтон был первым островом русской (более или менее) свободы. Вырвавшись на нее, он жил как хотел. Стремясь понять, что получается, когда нас выпускают на волю, мы смотрели на Брайтон морщась, но не отворачиваясь. Результатом стал первый американский очерк с вызывающим названием “Мы – с Брайтон-Бич”. Журнал вышел с портретом авторов на обложке. Наш опус цитировали, читали с эстрады и критиковали за то, что мы пресмыкались перед Брайтоном и издевались над ним, обнародовав безжалостные подробности эмигрантского быта. В сущности, мы всего лишь искали тот наименьший знаменатель, на который делилась Третья волна. Брайтон был ее дном – двойным, золотым, илистым. Отсюда, с крайнего востока Америки, до Старого Света было ближе, а до Нового – дальше всего. Брайтон-Бич служил тамбуром и казался аттракционом. Словно комната смеха, он преувеличивал наши заблуждения, делая их наглядными, забавными, незабываемыми.
Вскоре я перебрался в Манхэттен, бросив Бруклин на произвол его затейливой судьбы, а когда навестил свой первый американский дом много лет спустя, то на месте четырнадцать синагог оказались четырнадцать церквей – как будто в Бруклин вошли крестоносцы.
– Мне нужен самый лучший! – громко и возбужденно говорил Фадеев, расхаживая с телефонной трубкой по кабинету в своем доме. – Такой, который не проигрывает! Ты меня понял? Я должен его вытащить, это мой личный помощник, моя правая рука!
20. “Новое русское слово”, или Спиритический сеанс
Закончив разговор, он подошел к Инге, сел в кресло напротив.
1
Новым в “Новом русском слове” были только мы с Вайлем. Старейшая русская газета, впервые вышедшая в свет в 1910-м – за два года до “Правды”, считалась ковчегом эмиграции, оплотом свободы и последним бастионом белой гвардии. Достаточно сказать, что в ней печатался Бунин, а его секретарь с несклоняемой фамилией Седых редактировал газету.
– Не волнуйся, милая фрау, мы его не бросим, подключим лучшего адвоката. Через неделю максимум Тёма вернется к тебе.
Поднимаясь к нему по дряхлой лестнице четырехэтажного дома в центре Манхэттена, я повторял ударные стихи Цветаевой, надеясь ввернуть их в разговор. Кабинет оправдал мои ожидания: на стене висел портрет Бунина в багетной раме. Хозяин ей не уступал: золотые очки, золотые часы, золотые запонки. Я, правда, представлял себе редактора кряжистым стариком со шрамом от сабельного удара времен арьергардных боев врангелевской армии в Крыму, но и этому поклонился в пояс.
Она покачала головой.
– Нам нужны сильные люди, – сказал работодатель, проницательно глядя мне в глаза.
– Еще бы! – подхватил я. – “Белая гвардия, путь твой высок: черному дулу – грудь и висок”.
– Виталий Аркадьевич, вы не понимаете… Мне не нужно, чтобы он возвращался. Он страшный человек, он задумал такое… У меня даже нет слов, чтобы передать… Пусть ответит за то, что сделал.
– Рама с версткой весит сорок паундов. Справишься?
– Без проблем! – воскликнул я, хотя имел смутные представления о верстке и никаких – о паундах. – Кроме того, я согласен день и ночь писать статьи на благо освобожденной от большевиков России.
Фадеев недоуменно воззрился на нее.
– А, – махнул рукой мой собеседник, – сочинять надо так, чтобы у комсомольцев стояло. Ну что ж, возьмем на пробу, если Седых утвердит. Яков Моисеевич, – крикнул он в коридор, и в кабинет вкатился лысый человек, чрезвычайно напоминавший Абажа из книги моего пионерского детства “Королевство кривых зеркал”.
– Ты пришла ко мне и рассказала, что Артема задержала полиция. Я со своей стороны стараюсь ему помочь. Что не так? Ты хочешь чего-то другого?
Исправляя ошибку, я ему тоже почитал Цве- таеву.
– О, Марина, – вздохнул Седых, – она так бедствовала, что за двадцать франков вымыла бы любой сортир в Париже.
«Я – неблагодарная сволочь, – уже в который раз за последние часы подумала Инга Гесс. – Артем старался ради меня. Он уважал мое нежелание брать деньги у кого-то в виде одолжения или содержания, он считался с моим стремлением к независимости. Хотел помочь, облегчить жизнь. Получается, он меня любил? Неужели действительно любил, а я ничего не заметила, не поняла? Он никогда не говорил о своих чувствах, и я видела только то, что принимала за человеческую симпатию и физическое влечение, не более того. Мне казалось, что любовь – это то, что я испытывала и испытываю к Игорю, а все остальные варианты любовью не являются и должны называться как-то иначе. Артем меня по-настоящему любил… Как умел, конечно, в соответствии с его собственными представлениями. Но придумать и осуществить такое! Теперь мне придется жить с мыслью, что меня так сильно, так безудержно любило самое настоящее чудовище. А я не разглядела ни любви, ни этого чудовища. Я вцепилась в идею о финансовой независимости, как в спасательный круг, и проплыла мимо очевидного, трусливо зажмурив глаза. Нет мне прощения».
В типографии меня встретили настороженно, как всех выходцев из совдепии. Линотиписты с бело- гвардейским прошлым вели патриархальный образ жизни. Они отмечали именины (а не дни рождения), православную (а не западную) Пасху и Старый (а не Новый) год, в канун которого редактору клали на стол первую полосу со стихами похабного содержания:
Инга вздохнула.
Е…а мать не то, что мать е…а.Е…а мать зовут и Агафона.
– Я хочу понимать, что со мной будет дальше. Если вы меня оставляете, я буду снимать квартиру, если увольняете – придется вернуться в больницу и жить дома, хотя там, по большому счету, повернуться негде. Но я должна видеть перспективу, чтобы планировать свое будущее.
Седых делал вид, что хватается за сердце, хотя этот розыгрыш вел свое происхождение из дореволюционных газет. По ним тосковали наши виртуозы наборного дела. Они знали, где ставить “ять”, но это уже ничего не могло изменить. Не отличая Сталина от Ленина, не говоря уже о Хрущеве и Брежневе, они всех их равно ненавидели и считали евреями.
О своих обязанностях я не знал ровно ничего и страшно удивился, когда мне торжественно вручили шило. Главный инструмент метранпажа, оно служило для того, чтобы выковыривать из металлической полосы отлитые на линотипе строчки, а также вставлять шпоны и шпации. Что это значит, теперь забыли даже те, кто знал.
– Ты обалдела, что ли, психованная фрау? С какого перепугу я должен тебя увольнять?
Дело в том, что до появления на свет компьютеров каждый газетный лист состоял из отлитых на линотипах строк, туго зажатых в раму. Помазав краской шрифт, с полосы делали отпечаток для корректуры и офсета. Потом ее разбирали, чтобы пустить в переплавку. Метранпаж, читая металлическую газету, как в зеркале, собирал статьи, заголовки и рекламу в логически стройную страницу. Короче, я влип в производственный роман, и он мне понравился. Презирая в школе ручной труд и прогуливая его уроки, я ничего не научился делать руками без карандаша и боялся всех машин сложнее зонтика. Зато теперь я старательно учился этому сложному ремеслу. Не зря Ленин называл хорошо зарабатывавших типографских рабочих аристократами пролетариата и предателями своего класса.
– Виталий Аркадьевич, я виновата. Я не рассмотрела в Артеме чудовище, притворщика, манипулятора. А должна была. Я жила с ним бок о бок и ничего не замечала, не понимала. В результате теперь и вы пострадаете, вас начнут таскать на допросы, это может плохо сказаться на вашей деловой репутации, на бизнесе…
Приобщившись к высокой касте, я наслаждался физическими, как у пианиста, навыками. Развивая тактильную чувствительность, гладил ладонями зажатый могучими струбцинами печатный набор, чтобы определить, куда вставить горизонтальную пластинку-шпону или вертикальный клинышек-шпацию. Когда попадалась статья, требующая крупного декоративного заголовка, мне полагалось складывать его вручную, вытаскивая затейливо вырезанные буквы из наборных касс, в сущности, таких же, какими пользовался первопечатник Иван Фёдоров. Гордясь усвоенным, я не мог отмыть руки от въедливой краски даже тогда, когда типография сгорела. На суде выяснилось, что ее поджег мой предшественник, ровесник и тезка, из-за неудовлетворенного авторского самолюбия: Седых его не печатал.
Фадеев оглушительно расхохотался.
Пожар, как это с ним бывает, способствовал украшению газеты, принудив редакцию – первую в Нью-Йорке – к прогрессу. Линотипы сдали в лом, на смену им пришли компьютеры, и сама профессия метранпажа вымерла как раз тогда, когда я ею овладел. Всё, что у меня от нее осталось, – обгоревшее шило.
2
– Ты что, думаешь, меня допросами можно испугать? Ты хоть представляешь, сколько этих допросов было на моем веку? Да плюнь и разотри! Тёмку жалко терять, конечно, он отличный работник, дело делал, все успевал, все решал, а вот в людях не разбирался совсем, хотя уверен был, что разбирается лучше всех. Эх, надо было мне тебя предупредить, когда ты с ним начала… Но я ж подумал: умненькая фрау, сама разберется, если что, в обиду себя не даст, да и ты не жаловалась, когда я тебя спрашивал. А он, дурень, решил, что может тебя просчитать и тобой управлять. И ведь любил тебя, невооруженным глазом было видно. А замену ему я в три свистка найду. За такие деньги, которые я плачу, ко мне в помощники даже нобелевский лауреат с радостью прибежит. Не хочешь его вытаскивать? Не вопрос, пальцем не пошевелю. И насчет жилья не бери в голову, я же тебе с самого начала говорил: можешь жить в гостевом доме, бесплатно.
Прижившись в “Новом русском слове”, я наконец сумел поближе познакомиться с чужой страной – Россией. Ее представляли люди прежнего времени, помнившие Гражданскую. Остальные войны были несчастьем, та – катастрофой не меньше потопа. Но чаще они ссылались не на библейскую, а на византийскую историю. Большевики у них считались вроде турок, мы – тоже.
– Утратив язык и память, – объяснил мне заведующий новостями Абрам Соломонович Геренрот, – новое население России к старому не имело никакого отношения, кроме географии: как Стамбул и Константинополь. Не сумев распорядиться великим наследством, победившие варвары ввели коней в храмы, Ленина – в Кремль и, прощаясь, принялись говорить друг другу “пока”, за что убить мало.
– Бесплатно я не умею, – слабо улыбнулась Инга. – Я привыкла за все платить сама, мне так проще. Мне важно знать, что я не должна.
Всю современную литературу старая эмиграция считала нечленораздельной, в первую очередь Бродского. Отечественная словесность, верили они, испустила дух вместе с Буниным, портреты которого висели всюду, кроме кабинета Седых, где его заменяла забранная стеклом вырезка из стокгольмской газеты. Порыжевшая фотография запечатлела шведского короля, вручавшего Нобелевскую премию мрачному русскому джентльмену. Рядом стоял жовиальный Яков Моисеевич, уже тогда напоминавший Абажа, только молодого.