Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Что?

— Если они совпадут с результатами анализа ДНК слюны со стакана Франца Шмида, что мы тогда скажем?

— Скажем, что результаты совпадают.

— Но ведь материал для анализа ДНК мы получили не совсем… по правилам.

— Разве? Насколько я помню, мы сделали это с добровольного согласия Франца Шмида.

Гиоргос помолчал.

— Значит, так… — начал он.

— Именно, — перебил его я, — именно так мы в Афинах и поступаем.

* * *

Результаты пришли через три дня.

ДНК найденного тела совпадало с ДНК Франца Шмида, материал для которого он, согласно полицейскому отчету, добровольно предоставил следователям в Потии. Мое имя нигде не упоминалось.

Читая это сообщение, я спрятал телефон под стол, чтобы не отвлекать мою собеседницу: та как раз рассказывала, будто думала, что ее усопший супруг перепутал сердечный препарат с другими лекарствами, а произошло это, наверное, потому, что его совсем замучила юная практикантка на работе, возомнившая, что он ради нее бросит семью.

Я подавил зевок и представил ту самую альпинистскую трассу к югу от пляжа. В брошюре для скалолазов этот маршрут назывался «Выше только орлы». Категория сложности — 7b. Даже на картинке выглядела она волшебно. Если я хочу вернуться и пройти ее, то придется потренироваться и сбросить пару килограммов. А если я хочу все это успеть, надо, чтобы люди вокруг перестали убивать друг друга. Или мне придется сделать перерыв. Долгий.

Пять лет спустя

Я посмотрел в иллюминатор. Остров внизу был таким же, как прежде, — желтый известняковый массив, брошенный в море Посейдоном, пожелавшим растрясти землю.

А вот по небу ползли тучи.

Сейчас, весной, погода чересчур изменчива — так сказал таксист по пути в Эмпорио, — лучше бы приехать сюда осенью. Я улыбнулся, любуясь цветущими олеандровыми кустами на склонах и вдыхая аромат тимьяна.

Хелена с Джулианом и маленьким Фердинандом на руках встретили меня на крыльце ресторана. Джулиан широко улыбался, а Хелена бросилась мне на шею и потом еле отцепилась. Мы с ней постоянно переписывались. Точнее говоря, она рассказывала, как у них дела, а я читал. Читал так же, как привык слушать, а мои короткие ответы состояли преимущественно из наводящих вопросов, подобные которым я задавал допрашиваемым.

По словам Хелены, поначалу им пришлось непросто. На Джулиана случившееся повлияло сильнее, чем казалось вначале. Когда эйфория оттого, что он спасся и снова был с Хеленой, поутихла, он помрачнел, замкнулся, стал неуступчивым — да практически другим человеком, не тем, в кого она когда-то влюбилась. Так считала Хелена. И еще он все время говорил о брате. Он простил Франца, похоже, для Джулиана было важно, чтобы и Хелена, и ее родители поняли, что Францем двигала не злоба, просто он очень, очень влюбился.

Дело зашло настолько далеко, что Хелена начала подумывать, не расстаться ли им, но тут произошло событие, все изменившее: она забеременела.

И в тот самый день Джулиан словно очнулся, стал тем Джулианом, какого она уже почти забыла и какого видела лишь один-единственный раз, той ночью, после которой он исчез. Радостным, добрым, отзывчивым, легким, любящим. Возможно, не таким радостным, каким он был той ночью, ну и что с того? Все женщины полагают, что их мужья в начале отношений вели себя иначе. А ее муж — верный, любящий и трудится на благо семьи, так чего же желать еще? Даже отец Хелены признал, что муж ей достался толковый и надежный, такой, кому в свое время можно будет поручить ресторан.

Когда родился Фердинанд, Джулиан, по словам Хелены, плакал, словно ребенок. Любовь к сыну переполняла его. «Распирала, как тепло — печку, — так написала мне Хелена, — а теперь, когда на Калимносе зима и шторма, нам это тепло очень пригодится».

* * *

— Значит, по-вашему, «Выше только орлы» вам по плечу, — улыбнулся Джулиан, когда я отнес вещи в номер и спустился пообедать в ресторан.

Коронным блюдом здесь был осьминог на гриле, и на вкус он и впрямь оказался сногсшибательным. Я заметил, что Джулиан не ест, и подумал, что это, наверное, из-за россказней о том, будто осьминоги едят утопленников. Впрочем, россказни эти не совсем безосновательны — от утопленников при случае ни один морской обитатель не откажется.

— Не знаю, — признался я, — но я, по крайней мере, тренировался — лазал немного в окрестностях Афин.

— Тогда завтра с утра пораньше и поедем, — решил он.

— Маршрут очень длинный, — сказал я, — сорок метров.

— Это ничего, у меня веревка на восемьдесят метров.

— Отлично.

Телефон у него заиграл. Джулиан потянулся было ответить, но посмотрел на меня и замер.

— Никос, вы что-то побледнели. С вами все в порядке?

— Да, — соврал я и натужно улыбнулся. Желудок сжался, а все тело покрылось испариной. — Ты бери трубку.

Он испытующе смотрел на меня. Возможно, решил, что я испугался грядущих испытаний на маршруте.

Джулиан взял телефон, и песня наконец стихла.

«Whole Lotta Love».

Эта песня, как обычно и бывало, не просто перенесла меня на сорок лет назад, на дерево в оксфордском кампусе, — на меня накатила еще и физическая дурнота.

Джулиан, похоже, понял, что дело не в трассе.

— Вам что, рингтон не понравился? — спросил он, закончив говорить по телефону.

— Долгая история. — Я почти пришел в себя и усмехнулся. — А я-то думал, ты «Лед Зеппелин» не любишь. По-моему, раньше у тебя какой-то другой рингтон был, поспокойнее.

— Разве?

— Ну да. Певец, которого зовут что-то вроде Эд Чип… Или Эд Шип…

— Эд Ширан! — воскликнула Хелена.

— Да, точно. — Я посмотрел на Джулиана.

— Обожаю Ширана! — обрадовалась Хелена.

— А ты, Джулиан?

Джулиан Шмид поднес к губам стакан с водой.

— Можно ведь и «Лед Зеппелин» любить, и Ширана. — Пил он долго, не сводя с меня взгляда. — Я тут вот что подумал, — проговорил он, поставив наконец стакан на стол, — по прогнозам завтра дождь обещают, а тут никогда не знаешь, дойдут тучи до острова или мимо проскочат. Хотя маршрут горизонтальный, скала запросто намокнет, так, может, прямо сейчас поедем? Уезжаете вы уже послезавтра, поэтому стоит попытаться.

— Да, вы же не ради меня с Фердинандом приехали! — рассмеялась Хелена.

Я улыбнулся.

Мы пообедали, и я ушел к себе в комнату собираться. Складывая рюкзак, я поглядывал в окно, на играющих Джулиана и Фердинанда. Мальчик, заливаясь смехом, бегал вокруг отца, и каждый раз, когда Джулиан подхватывал его и кружил, так что с мальчугана сваливалась сине-белая шапочка, малыш визжал от восторга. Напоминало танец. Танец, который мой отец никогда со мной не танцевал. Или все же танцевал? Тогда, значит, я просто забыл.

* * *

— Ну как, волнуетесь? — спросил Джулиан, когда мы, молча доехав до пляжа, остановились там, где когда-то обнаружили машину Франца.

Я кивнул и посмотрел на пляж. Сегодня он казался другим. Солнце спряталось, а волны с миролюбивым шепотом набегали на берег.

Мы двинулись по пляжу и через двадцать минут дошли до мыса, где, запрокинув голову, посмотрели на трассу под названием «Выше только орлы». Теперь, когда над скалой висели свинцово-серые тучи, выглядела эта трасса более грозно. Мы надели обвязку, и Джулиан протянул мне две связки оттяжек.

— Вы ее наверняка онсайтить[8] решили, — сказал он.

— Благодарю, ты слишком высокого обо мне мнения, но я постараюсь пройти как можно дальше.

Я прицепил оттяжки к обвязке, обвязался веревкой, обул старенькие, но удобные ботинки для скалолазания, которые носил еще в Скалистом краю, и сунул руки в привязанный к животу мешочек с мелом. Однако к скале подошел не сразу, а сначала сошел с тропинки и заглянул вниз.

— Вот тут его нашли. — Я кивнул вниз, на прибой. Сегодня здесь тоже было довольно тихо, но я заметил, что звук достигает нас с небольшой задержкой. — Впрочем, ты, наверное, и так знаешь.

— Да, знаю, — послышалось у меня за спиной. — Вы давно догадались?

— О чем догадался?

Я обернулся. Джулиан побледнел. Может, просто свет так падал, но эта почти мертвенная бледность навела меня на мысли о Треворе. Хотя я вообще довольно часто вспоминаю Тревора.

— Ни о чем, — бесстрастно ответил он, продевая веревку в прикрепленный к обвязке ограничитель, и еще раз прошелся по пунктам: — Вы готовы, карабин защелкнут, длины у веревки хватает, узел у вас хороший.

Я кивнул.

Упершись ногой в скалу, я ухватился за первый зацеп, напружинился и уперся в скалу второй ногой.

Первые десять метров прошли неплохо. Двигался я легко — сброшенные килограммы и восстановленные мышцы давали о себе знать. И настрой тоже был хороший. За последний год я несколько раз срывался с трасс, где крючья были вбиты далеко друг от дружки, и когда, пролетев восемь-десять метров, я повисал в воздухе, то чувствовал не облегчение, а лишь легкое разочарование оттого, что не смог пройти трассу, не повиснув. Однако здесь крючьев имелось достаточно, а значит, в случае падения лететь недолго. Я цеплял оттяжки на крючья, пропускал сквозь них веревку и спустя некоторое время засомневался, что мне вообще хватит оттяжек.

Я услышал крик чайки, и одновременно тонкий известняковый зубец, за который я держался, треснул и сломался. Я сорвался вниз. Падение длилось всего миг, так что я совсем недолго пробыл в состоянии, которое ошибочно называют невесомостью. Веревка натянулась, и обвязка с силой вдавилась в ноги и поясницу. Короткое, резкое падение. Я посмотрел вниз, на Джулиана. Из пристегнутого к обвязке ограничителя тянулась веревка.

— Простите! — крикнул он. — Вы очень быстро слетели, я не успел помягче сделать.

— Все хорошо! — прокричал я в ответ, а так как от меня до скалы было далеко, я ухватился за веревку и полез наверх.

Хотя карабкался я всего три метра, да и Джулиан служил мне противовесом, альпинистская веревка была такая гладкая и тонкая, что до крючка, откуда свисала веревка, я добрался порядком усталый. Я посмотрел себе на руки, на содранную на ладонях кожу.

Немного отдохнув, я полез дальше. На «ключе», самом сложном месте маршрута, мне понадобилась оттяжка, но в остальном все шло гладко, двигался я не раздумывая, а ноги и руки самостоятельно решали подсунутые им скалой уравнения с одним и двумя неизвестными. И когда через пятнадцать метров я добрался до вершины и закрепил веревку, меня накрыла тихая, но пронзительная радость. Да, один раз пришлось повиснуть, и тем не менее это было настоящее волшебство. Я обернулся и посмотрел на окружающий пейзаж. По словам Гиоргоса, в ясную погоду с Калимноса видно турецкий берег, однако сегодня я видел лишь море, себя самого и трассу. И веревку, тянувшуюся вниз, к человеку, которого я спас и который готовился спасти меня.

— Готово! — крикнул я. — Спускай!

В ленивом, спертом вечернем воздухе я принялся спускаться вниз. Свет потихоньку тускнел, а значит, после того как Джулиан пройдет трассу, нам надо будет возвращаться, иначе придется ковылять по каменистой тропинке в темноте. Я успел подумать, что Джулиан, наверное, и пытаться не станет, как вдруг на желтой веревке мелькнула темная отметка, хотя спустился я всего на несколько метров.

Середина веревки.

— Веревка короткая! — закричал я.

Ветра не было, но, возможно, из-за прибоя или орущих чаек Джулиан меня не услышал. А может, просто отвлекся. По крайней мере, веревку он отпускать не прекратил.

— Джулиан!

Теперь он отпускал веревку еще быстрее.

Я посмотрел вниз, на море, на тропинку, где, словно танцующая под дудочку кобра, приплясывала веревка. И сейчас я отчетливо разглядел, что узла на конце веревки нет.

— Джулиан! — повторил я.

Я уже спустился настолько, что видел его неподвижное, будто помертвевшее лицо.

Он решил убить меня. Через несколько секунд конец веревки проскочит через ограничитель, и я упаду.

— Франц!

Эластичная веревка натянулась, обвязка надавила мне на спину. Падение прекратилось — болтаясь из стороны в сторону, я завис в воздухе. От Джулиана меня отделяли всего метра два-три, однако скала нависала над морем, а веревка сверху была закреплена на крюке, и получалось, что висел я не над тропинкой. Если конец веревки проскочит сквозь ограничитель, лететь мне придется еще метров пятьдесят-шестьдесят, прямо на утесы, где, точно шампанское из разбитой бутылки, пенились волны.

— Ой, кажется, веревка у меня не на восемьдесят метров, а короче, — проговорил Джулиан, — сожалею, но человеку свойственно ошибаться.

Но лицо его раскаяния не выражало.

Возможно, по нему самому веревка плакала, вот только не та, которую он держал, а от той веревки оставалось всего сантиметров двадцать. Он придерживал ее рукой — благодаря ограничителю и углу натяжения, тяжести в таком положении не ощущаешь, но, с другой стороны, вечно держать он тоже не сможет. И когда он разожмет пальцы, я полечу вниз, однако со стороны это будет выглядеть не как убийство, а как обычный среди скалолазов несчастный случай, в котором виновата чересчур короткая веревка.

Я кивнул:

— Ты прав, Франц…

Он промолчал.

— …человеку свойственно ошибаться.

Мы смотрели друг на друга. Упершись ногами в землю, он в то же время тянул на себя веревку, я же висел перед ним прямо над обрывом.

— Парадокс… — наконец проговорил он, — это же греческое слово? Фердинанд боится темноты, поэтому просит, чтобы папа рассказал ему перед сном сказку. И при этом требует, чтобы это была страшная сказка. Не парадокс ли?

— Возможно, — согласился я, — а может, и нет.

— Как бы то ни было, смеркается, поэтому пришло время вам, Никос, рассказать вот такую страшную сказку. И тогда, наверное, бояться мы станем меньше.

— А ты не хочешь сначала дать мне спуститься?

Он чуть разжал руку, и конец веревки еще на несколько сантиметров приблизился к ограничителю.

— По-моему, — начал он, — все зависит от того, какую сказку вы расскажете.

Я сглотнул. И посмотрел вниз. Упасть с высоты шестьдесят метров — это быстро. А именно три с половиной секунды. И тем не менее за это время успеваешь довольно много всего обдумать. К сожалению, развитая тобой скорость составляет в это время сто двадцать три с половиной километра в час. Может, я упаду в воду еще живым и утону? Или я разобьюсь о камни и умру мгновенно? Второй исход я наблюдал собственными глазами. Самым поразительным были тишина и обыденность, даже в те секунды, когда он уже упал на камни, до того как пространство наполнилось криками и суетой. Похолодало, но, несмотря на это, по спине у меня стекал горячий, будто расплавленный воск, пот. Я не собирался разоблачать поддельного Джулиана таким вот образом, однако моя жизнь в буквальном смысле была у него в руках. С другой стороны, в этом наблюдалась определенная логика. Да, в какой-то мере так будет проще. Ультиматум прозвучит отчетливее.

— Ладно, — сказал я, — готов?

— Готов.

— Жил-был… — я глубоко вздохнул, — жил-был человек по имени Франц, из-за ревности убивший своего брата-близнеца Джулиана, чтобы заполучить прекрасную Хелену. Он привез брата на пляж, выстрелил ему в голову и выкинул тело в море. Но, поняв, что Хелена любит Джулиана, а не его самого, Франц подстроил все так, чтобы со стороны казалось, будто в море выбросили тело не Джулиана, а его самого. Потом он приковал себя наручниками к стене в погребе. Когда его обнаружили, Франц выдал себя за Джулиана и сказал, что просидел там все время, пока Джулиан считался пропавшим. Ему все поверили, все решили, будто он и есть Джулиан, Франц заполучил Хелену, и начали они жить-поживать и добра наживать. Доволен?

Он покачал головой. Но веревку из рук не выпускал.

— Рассказчик из вас, Никос, никудышный.

— Это верно.

— У вас, например, нет доказательств.

— С чего ты так решил?

— Будь у вас доказательства — вы бы не приехали сюда в одиночку. И меня уже давно бы арестовали. К тому же я тут случайно узнал, что из полиции вы ушли. Вы теперь целыми днями просиживаете в Национальной библиотеке — книги читаете. Разве нет?

— Нет, — покачал я головой, — я сижу в Библиотеке Геннадия.

— Так зачем вы приехали? Старик явился разобраться в деле, которое не дает ему покоя, потому что он не уверен, что отыскал истину?

— Покоя я не нахожу, это верно, — сказал я, — но не это дело тому виной. И не за доказательствами я явился — они у меня и так есть.

— Вы лжете.

Костяшки пальцев, сжимающих веревку, побелели.

— Нет, — сказал я, — ДНК найденного в море тела совпало с ДНК Франца, полученной во время допроса, поэтому мы решили, что ответ окончательный. Однако существует и другое объяснение. Биологический материал у однояйцевых близнецов одинаковый, поэтому и ДНК может совпадать. Так что найденное тело вполне могло оказаться Джулианом, а не Францем.

— И что с того? Доказательств того, что это не Франц, у вас нет.

— Твоя правда. Доказательства у меня появились, только когда мне прислали отпечатки пальцев. Ты, Франц, оставил их на стакане, из которого пил в полицейском участке в Потии. Я сравнил их с теми, которые у меня в Афинах.

— В Афинах?

— Точнее говоря, в коробочке, а коробочка стоит на полке над моей кроватью. В коробочке же лежит камень, который ты отдал мне в больнице. Да, парадокс — слово греческое, парадокс тут вот в чем: хотя ДНК близнецов одинаковы, отпечатки пальцев отличаются.

— Не может быть. Мы с ним сравнивали отпечатки пальцев. Они одинаковые.

— Почти одинаковые.

— Да с какой стати, ведь у нас даже ДНК одна и та же?!

— Отпечатки пальцев не на сто процентов определяются генетикой, они формируются микрофлорой, когда плод находится в матке. Близнецы там расположены друг против друга. Пуповины у них разной длины, значит кровоснабжение тоже разное, питательные вещества поступают в организмы близнецов в разном объеме, а от этого зависит, насколько быстро растут пальцы. Отпечатки пальцев у плода формируются с тринадцатой по девятнадцатую неделю внутриутробного развития, и за это время пальцы близнецов успевают развиться по-разному. Отличия эти незначительны, но при тщательном рассмотрении видны. И знаешь что? Отпечатки пальцев на камне, который ты отдал мне в больнице, выдавая себя за Джулиана, и те, что ты, будучи Францем, оставил на стакане в полицейском участке, идентичны. Короче говоря, эти отпечатки принадлежат…

— Одному и тому же человеку.

— Да, Франц.

Возможно, виной всему сумерки, а может, узнавая нечто новое, мы начинаем видеть все иначе — как бы то ни было, но мне казалось, будто я вижу, как из человека передо мной постепенно проступает Франц. Он словно отбросил маску и сбросил обличье, которое носил все эти годы.

— И знаете это лишь вы один? — тихо спросил он.

— Да.

Над морем одиноко и тоскливо закричала чайка. Я не лукавил — я в одиночку восстанавливал ход этого преступления и распределение ролей, и моими инструментами были лишь отпечатки пальцев и превосходное воображение, хотя логикой я похвастаться и не могу.

Он убил Джулиана в ту ночь, когда повез его в больницу, скорее всего, во время ссоры, не в силах совладать с приступом ревности. Я предположил, что Джулиан, желая заставить Франца без борьбы отказаться от Хелены, и впрямь наплел ему, будто позвонил ей, признался в том, что он брат-близнец Франца и что он ее обманул. Но Хелена якобы сказала, что нужен ей он, Джулиан, и никто больше. Джулиан соврал. До нашего с ней разговора Хелена и не подозревала, что встречается сразу с двумя близнецами. Тем не менее Джулиан не сомневался, что она предпочтет его, потому что в делах сердечных он сильно опережал своего мрачного брата Франца. Я предположил, что Франц, обезумевший от ревности, вытащил «люгер» и застрелил Джулиана. Потом, ошалев и не думая о последствиях, он написал Хелене сообщение, что убил Джулиана, у которого, как он думал, завязался роман с Хеленой. Впрочем, вскоре к Францу вернулось самообладание, и он понял, что если правильно разыграет карты, то еще сможет вернуть Хелену. Он отыскал место, где можно подъехать поближе к морю, снял с покойника одежду и бросил тело в воду. После этого Франц вернулся в Массури, оставил в комнате одежду Джулиана, его телефон и прочие вещи, а на следующее утро сообщил о его исчезновении, сказав, что Джулиан еще до рассвета ушел купаться. Хотя версия о том, что Джулиан утонул, была вполне правдоподобной, Франц понимал, что если мы прознаем об их ссоре, то наверняка захотим познакомиться с ним поближе, поэтому стер сообщение, которое отправил Хелене. Он также стер из памяти телефона информацию об исходящих звонках Виктории — а ведь она видела, как он той ночью возвращался домой один. Вероятно, он придумал какое-нибудь объяснение и хотел преподнести его Виктории, а заодно попросить не рассказывать ничего полиции, чтобы не усложнять дело. Но, встретившись в полицейском участке в Потии со мной, Франц понял, что мы свяжемся с сотовым оператором и докопаемся до сообщений и сведений о звонках. Затем, выяснив, что я разговаривал с Хеленой, он приехал к скалолазному маршруту на утес Одиссей. Увидев там меня с Викторией, Франц почувствовал, как сети вокруг него стягиваются.

И пришел в отчаяние.

На руках у него оставался лишь один козырь: тело Джулиана пока еще не нашли. А ДНК у них с Джулианом одинаковая, так что если труп и обнаружат, то решат, будто это Франц. Единственное решение — сделать так, чтобы Франц Шмид исчез, перестал существовать. И тогда он инсценировал самоубийство. Позвонил мне с пляжа и рассказал обо всем так, чтобы не оставалось сомнений. Он намекнул, что Джулиан, возможно, не умер, а заключен «в любовную тюрьму». Франц специально придумал такую загадку, над которой требовалось поломать голову: ему нужно было время, чтобы добраться до Палеохоры, однако того, что мне понадобится несколько дней, он не ожидал. После разговора со мной Франц оставил в машине одежду и мобильник, босиком дошел до берега и выбросил в море «люгер», чтобы мы, найдя пистолет, окончательно поверили в версию о самоубийстве. По кромке воды Франц добрался до утесов, а оттуда направился в Палеохору. Весь путь занял у него чуть больше часа. Ночью, да еще и в шторм, было маловероятно, что он встретит кого-то, по крайней мере, его уж наверняка никто не запомнит.

— Ты взял с собой плед, но в Палеохору шел одетый и уж точно обутый, — сказал я, — куда ты дел одежду и обувь?

Франц снова ослабил хватку, и обмотанный желтой лентой конец веревки пополз к его руке.

— В Хоре бросил, — ответил он, — в мусорный контейнер рядом со стеной крепости. И туда же выкинул упаковку от рвотного и слабительного. Перед тем как приковать себя в подвале, я принял таблетки — именно поэтому я и выглядел так, когда вы меня нашли. Еле добежал до подвала — а там меня пронесло по полной, да и блевал я сильно. Я-то думал, вы меня быстро найдете.

— Ты все время сидел в подвале?

— Днем да, иначе меня бы из Хоры кто-нибудь увидел или туристы заметили. Но ночью я выходил на улицу, подышать.

— И разумеется, наручниками ты себя приковал, только услышав, что тебя идут «спасать». Кстати, куда ты дел ключ от наручников?

— Проглотил.

— А больше ты ничего не ел, пока там сидел? Неудивительно, что ты похудел.

Франц Шмид коротко рассмеялся:

— Четыре килограмма сбросил. Если ты и так худой, это заметно. Когда я понял, что вы ни о чем не догадались, я совсем отчаялся и стал звать на помощь. А к тому моменту, когда меня нашли, я уже совсем сорвал себе горло.

— У тебя был какой-то незнакомый голос, — вспомнил я, — значит это потому, что ты связки сорвал.

— Меня никто не слышал, — сказал Франц.

— Тебя никто не слышал, — повторил я.

Я вздохнул. Обвязка перетягивала артерии, и ноги почти утратили чувствительность. На то, чтобы признаться, у него имелось две причины. Во-первых, он, возможно, все равно собирается сбросить меня на утесы. А во-вторых, сознаться во всем начистоту бывает приятно. Переложить собственный поступок на чьи-то плечи. По этой причине исповедь — одно из популярнейших церковных таинств.

— И ты зажил жизнью брата, — сказал я.

Франц Шмид пожал плечами:

— Мы с Джулианом знали друг дружку как себя самих, поэтому все оказалось даже проще, чем можно было ожидать. Я обещал Хелене вернуться и уехал домой. Там я держался подальше от тех, кто нас хорошо знает, от коллег Джулиана, родственников и друзей. Замкнутость и несколько странных эпизодов списали на потерю памяти из-за травмы, которую мне пришлось пережить. Сложнее всего дались похороны: мама утверждала, будто сошла с ума от горя, потому что ей кажется, что я — Франц. А когда все начали говорить речи, я понял, сколько народа меня любило. После похорон я, то есть Джулиан, уволился и вернулся на Калимнос. Мы с Хеленой сыграли скромную свадьбу. С моей стороны пригласили одну маму, вот только она не приехала. Она считает, что я украл Хелену у Франца и что Хелена Франца предала. До рождения Фердинанда мы почти не общались, но потом я отправил ей фотографии Фердинанда, и мы стали перезваниваться. Так что поживем — увидим.

— А Хелена… Она ничего не знает?

Франц Шмид покачал головой.

— Зачем вам это? — спросил он. — Вы отдали мне веревку, другой ее конец привязали к себе, а теперь в открытую заявляете, что убей я вас — и никто ни о чем не узнает.

— Лучше ты мне ответь, Франц. Не тяжко тащить такую ношу в одиночку?

Он не ответил.

— Убей ты меня сейчас — и снова останешься один. Причем на душе у тебя не огнестрел в состоянии аффекта, а спланированное убийство. Ты и впрямь этого хочешь?

— Вы же не оставили мне выбора, Никос.

— Выбор есть всегда.

— Когда выбираешь только для себя, возможно. Но у меня семья. Я люблю их, они любят меня, и ради них я готов всем пожертвовать. Собственным душевным покоем. Вашей жизнью. По-вашему, это странно?

Я полетел вниз, успев заметить, как конец веревки скрылся в руке Франца. Все кончено — это я знал. Но тут обвязка опять сдавила ноги, и веревка натянулась.

— Ничего странного, — ответил я; сердце билось ровнее, худшее было позади, я больше не боялся умереть. — Как раз это я и собирался тебе предложить. Душевный покой.

— Это вряд ли.

— Разумеется, полностью ты не успокоишься — как ни крути, а ты собственного брата убил. Но от страха разоблачения я тебя избавлю, и то и дело оглядываться ты прекратишь.

Он хохотнул.

— Потому что все в итоге закончится и меня арестуют?

— Тебя не арестуют. По крайней мере, не я.

Франц Шмид подался назад. В руке он сжимал самый конец веревки, долго ли он еще сможет меня удерживать, неизвестно. Ну и ладно. Я осознавал, что жизнь моя вполне может закончиться и таким образом. И такой способ расстаться с жизнью — один из двух, на мой взгляд, приемлемых — меня устраивал.

— И почему вы меня не арестуете? — спросил Франц.

— Потому что взамен я хочу получить то же самое.

— То же самое?

— Душевный покой. И тогда я не смогу арестовать тебя — иначе отправлюсь вслед за тобой.

На руке у него выступили жилы и вены. Мышцы на шее напряглись, дыхание сделалось тяжелым. Я понял: у меня осталось несколько секунд. Несколько секунд, одна или две фразы о тех днях, которые предрешили всю мою жизнь.

* * *

— Так какие у тебя планы на лето? — спросил я Тревора и поднес к губам крышку от термоса с налитым в нее кофе.

Тревор, Моник и я сидели на камнях друг напротив друга. За нами высилась скала высотой двадцать с лишним метров, а перед нами раскинулись на холмах поля. В основном пастбища. Кое-где на них паслись коровы. В ясные, как сейчас, дни с вершины скалы виднелся дым из фабричных труб Шеффилда. Мы уже полазили, солнце опустилось довольно низко, и мы собирались лишь по-быстрому перекусить перед возвращением. Горячая крышка обжигала ободранные пальцы, да к тому же норовила выскользнуть из рук, потому что я намазал их ночным кремом от Элизабет Арден. Это чудо косметической промышленности изобрели в тридцатых, и предназначалось оно для женщин, однако я, как и сотни других скалолазов, выяснил, что оно восстанавливает кожу намного лучше специализированных средств.

— Не знаю, — ответил Тревор.

Сегодня он был неразговорчив. Впрочем, как и Моник. И по пути из Оксфорда, и на скалах говорил в основном я — человек с разбитым сердцем. Я шутил. Подбадривал. Естественно, я видел, как они переглядываются, и читал в их глазах немой вопрос: кто расскажет ему, ты или я? Однако я старался не давать им повода. В машине я заполнял неловкое молчание пустой болтовней, которая звучала бы истерично, если бы я болтал не о скалолазании, потому что любые разговоры о скалолазании и так звучали истерично. Вылазку мы планировали лишь на день, потому что оставшееся от выходных время Моник нужно было готовиться к выпускному экзамену, так что, возможно, сказать мне правду они собирались по возвращении — иначе им пришлось бы, уже растоптав меня, несколько часов провести со мной в машине. С другой стороны, им наверняка не терпелось побыстрее избавиться от этого груза, покаяться, поклясться, что этого больше никогда не произойдет, стать свидетелями моего разочарования, может, даже моих слез. А после добиться от меня прощения, щедрых заверений в том, что да, давайте сделаем вид, будто ничего не случилось, и будем жить, как прежде. Может, мы сблизимся еще сильнее, осознав, что едва не потеряли самое ценное — друг друга. Сегодня мы лазили по трэдам, когда точки страховки организовываешь сам там, где скала позволяет. Рискуешь, разумеется, сильнее, чем когда двигаешься по уже пробитым точкам страховки: если ты сам сунул в какую-нибудь трещину крюк, велика вероятность, что, падая, ты этот крюк выдернешь. Однако, как ни странно, я, несмотря на переживания, полазал в тот день неплохо. И чем сложнее было выставить надежную страховку, тем спокойнее делалось у меня на душе. А вот Тревор и Моник подкачали, особенно Тревор — он почему-то начал выставлять точки страховки на каждом шагу, причем даже на простых маршрутах, отчего двигался бесконечно долго.

— Что летом будешь делать? — спросил Тревор и откусил бутерброд.

— Послужу у отца в фирме, в Афинах, — ответил я, — подзаработаю чуть-чуть и махну к Моник во Францию. Познакомлюсь наконец-то с ее родственниками.

Я улыбнулся Моник, и та ответила вымученной улыбкой. Она, похоже, обо всем забыла, хотя и трех месяцев не прошло с того дня, как мы с ней, разложив карту, выбирали маленькие винодельни и невысокие скалы и с упоением обсуждали малейшие детали нашего путешествия, словно собрались в экспедицию в Гималаи.

— Мы должны кое-что сказать тебе, — тихо проговорил Тревор, опустив глаза.

Я похолодел, а в груди у меня ухнуло.

— Я тоже собираюсь летом во Францию, — жуя, признался Тревор.

Что за бред он несет? Разве они не хотят рассказать мне обо всем? О том, как они оступились, о том, как моя отстраненность заставила Моник чувствовать себя одинокой и покинутой, о том, как Тревор в минуту слабости не удержался, — оправдания так себе, конечно, но я ждал их раскаяния, обещания, что подобное больше не повторится. Значит, напрасно ждал? Тревор поедет во Францию… Неужели они вдвоем решили проехаться по тому маршруту, который придумали мы с Моник?

Я посмотрел на Моник, но она тоже уставилась в землю. И тут меня осенила догадка. Я понял, что был слеп. Но слепотой своей я обязан им — они выкололи мне глаза. Меня захлестнула чернота, мучительная и всепоглощающая. Остановить ее я был не в силах, и желудок мой словно вывернулся наизнанку, наполняя нутро смердящей желто-зеленой блевотиной, которая никак не могла найти выхода: рот, нос, уши и глаза мои были зашиты. Поэтому блевотина ударила в голову, вытеснила оттуда мысли и грозила того и гляди разорвать череп.

Тревор собрался с силами. Готовился пройти «ключ». Он вдохнул поглубже, его широкие плечи и спина распрямились. Белая спина, та самая, которую я видел тогда через окно. Тревор открыл рот.

— А знаете что? — опередил я его. — Я бы перед отъездом еще один маршрут прошел.

Тревор и Моник растерянно переглянулись.

— Я… — начала Моник.

— Это совсем быстро, — заверил я ее, — я хочу «Исход».

— Да зачем? — удивилась Моник. — Ты же его сегодня уже проходил.

— Но сейчас я хочу пройти его фри-соло, — заявил я.

Они молча уставились на меня, и в повисшей тишине я разбирал даже разговор между скалолазом и страхующим в ста метрах от нас. Я опять обул скальники.

— Хорош прикалываться, — вымученно засмеялся Тревор.

По глазам Моник было ясно, что она поняла: я не прикалываюсь.

Я вытер жирные от крема руки о штаны, встал и подошел к скале. Маршрут под названием «Исход» мы знали наизусть. С веревкой мы его тысячи раз проходили. До «ключа» — самой сложной точки маршрута — идти просто, но в конце требуется на миг забыть о равновесии и ухватиться за небольшой скошенный уступ. В этот момент тебя держит только уступ. А чтобы камень не скользил, перед тем как схватиться за него, скалолазы суют руки в мешочек с мелом, поэтому даже с земли видно, что уступ белый.

Если тебе удалось ухватиться за уступ и повиснуть на нем, остается только уцепиться правой рукой за хват побольше, встать на «полочку» и пройти последние несложные метры. А добравшись до вершины, спуститься можешь уже без веревки с другой стороны скалы.

— Никос… — начала было Моник, но я уже карабкался вверх.

За десять секунд я успел подняться на порядочную высоту. Другие скалолазы затихли, заметив, что я лезу фри-соло, то есть без веревки и без страховки. Я слышал, как кто-то внизу тихо выругался. Но я, не обращая на них внимания, прошел мимо точки, где еще возможно было развернуться и спуститься. Потому что ощущение было волшебное. Камни. Смерть. Это лучше, чем вся выпивка в мире, это стерло у меня из памяти все остальное, и впервые с того дня, когда я увидел, как трахаются Тревор и Моник, я избавился от боли. Я поднялся на такую высоту, что если бы я ошибся, оступился или обессилел, если бы какой-нибудь «рог» сломался, то я не просто упал бы — я бы разбился насмерть. Я слышал, что солоисты приучают себя не думать о смерти, потому что если будешь о ней думать, то мышцы напрягутся, доступ кислорода перекроется, уровень молочной кислоты подскочит — и ты упадешь. Чем больше я думал о смерти, тем проще мне было лезть.

Я добрался до «ключа». Теперь мне предстояло упасть влево, но тут же ухватиться левой рукой за уступ. Я замер — не замешкался, а просто хотел насладиться этим мигом. Насладиться их страхом.

Стоя на большом пальце левой ноги, правую я свесил, чтобы получился противовес, а сам отклонился влево. Моник вскрикнула, и я, упиваясь сладостным ощущением, потерял равновесие, потерял контроль над собственным телом. Я выбросил в сторону левую руку, ухватился за уступ и стиснул пальцы. Падение остановилось, так толком и не начавшись. Правой рукой я взялся за большой, удобный хват и встал на «полочку». Я был в безопасности. Удивительно, но меня кольнуло разочарование. Двое незнакомых скалолазов, пожилые англичане, подошли к Моник и Тревору, и сейчас, видя, что опасность миновала и я не упаду, они принялись громко возмущаться. Как обычно, мол, что фри-соло надо запретить, что скалолазы должны управлять риском, а не бросать вызов смерти, что такие, как я, подают дурной пример молодым скалолазам. Я слышал, как Моник защищает меня, — простите, конечно, но никаких молодых скалолазов поблизости нет. Тревор молчал.

Чтобы немного отдохнуть перед последними метрами и избавить мышцы от молочной кислоты, я прибег к распространенной среди скалолазов технике: придерживаясь попеременно то правой рукой, то левой, я прижимался к скале сперва правым бедром, а потом левым. Прижавшись к скале левым бедром, я почувствовал, как в ногу что-то уперлось. Тюбик с кремом — он по-прежнему лежал в кармане.

Позже я неоднократно пытался восстановить ход своих мыслей, копался в собственном мозгу, но безуспешно. Остается сделать вывод, что мы лишь в малой степени способны вспомнить, о чем когда-то думали. Мысли похожи на сны, они ускользают, а умозаключения о том, что именно мы подумали, делаются на основании наших поступков, только и всего.

А как я поступил тогда, в пятницу вечером, в Скалистом краю, мне отлично запомнилось. Упершись ногами в «полочку» и придерживаясь правой рукой за скалу, я запустил левую руку в карман штанов. Я стоял, повернувшись к скале левым боком, ни кармана, ни руки снизу было не видно. Впрочем, там, внизу, горячо обсуждали солоистов-самоубийц и на меня внимания не обращали. Не вынимая тюбика из кармана, я открутил крышечку, надавил на тюбик и двумя пальцами поймал плюху жирного вязкого крема. Правой рукой я все еще придерживался за скалу, а левой дотянулся до уступа-«ключа», сделав вид, будто просто переступаю с ноги на ногу, и размазал по уступу крем. Со стороны крем был неотличим от белого мела, которым скалолазы испачкали уступ. Я вытер руку о штаны с внутренней стороны бедра, зная, что, если стоять, не расставляя ноги, пятен никто не заметит. А затем я быстро преодолел метры, отделявшие меня от вершины.

Когда я спустился вниз, обошел скалу и вернулся к Тревору и Моник, двое пожилых скалолазов уже ушли — я видел, как они шагали по тропинке через поле. С запада наползали тучи.

— Придурок, — прошипела Моник.

Она подхватила рюкзак и готова была уходить.

— Я тебя тоже люблю. — Я разулся. — Твоя очередь, Тревор.

Он недоверчиво уставился на меня.

В художественной литературе не последняя роль отводится взгляду. Этот прием позволяет писателю сделать повествование более красочным и порой достичь большей убедительности. Однако, как уже сказано, я не знаток жестов и мимики и настроение угадываю вовсе не лучше других, поэтому умозаключение я делаю, лишь опираясь на его поступки. Тревор знал. Тревор знал, что мне все известно. И решил таким образом понести наказание: бросить вызов смерти так же, как и я. Так он давал понять, что уважает меня и надеется на мое прощение.

— Оттого что ты заставишь его повторить твою тупую выходку, она менее тупой не станет! — шипела Моник.

На глаза ей навернулись слезы. Возможно, поэтому я и не вслушивался в ее слова, а смотрел на слезы и раздумывал, меня ли она оплакивает. Нас с ней? Или это слезы раскаяния, потому что их с Тревором нравственное падение перечеркивало все ценности, которые Моник, как ей казалось, защищала? Или она плакала, потому что готовилась пронзить меня ножом, а для этого требуется больше храбрости, чем они ожидали? Впрочем, вскоре я выкинул из головы эти мысли.

А когда Моник заметила, что я не слушаю ее, а смотрю на что-то у нее за спиной, она обернулась и увидела, как Тревор карабкается по скале. Она закричала. Вот только Тревор уже прошел точку, где можно передумать и вернуться. Мимо точки, где я мог передумать.

Нет, это все неправда. Я мог бы предупредить его. Убедить его пройти «ключ» иначе. Вполне мог бы. Думал ли я об этом? Не помню. Такие мысли у меня были, но когда они появились — в тот момент или позже? На какие уловки пошла моя память, чтобы если и не избавить меня от этого бремени, то по крайней мере найти смягчающие обстоятельства? И этого я тоже не знаю. А боль — какая была бы сильнее? Та, которую причинило бы мне осознание того, что Тревор поехал летом во Францию и, возможно, проживет всю оставшуюся жизнь с Моник, или та, что стала частью меня, потому что я потерял их обоих? И не на бо́льшие ли мучения обрекла бы меня Моник, согласись она связать судьбу со мной, вынуждая меня строить свое существование на лжи и тайнах, осознавать, что весь наш брак — это блеф, порождение не взаимной любви, а общей вины, и в фундаменте его лежит могильная плита того, кого Моник любила сильнее, чем меня?

Я мог бы предупредить его, но не стал.

Потому что тогда, да и сейчас тоже, выбрал бы Моник, пускай даже в придачу к ней пришлось согласиться на ложь, тайны и чувство вины. И если бы я тогда знал, что с ней у нас ничего не выйдет, то предпочел бы разбиться сам. Однако и этого не произошло. Мне надо было жить дальше. До сегодняшнего дня.

Остаток дня я плохо помню. То есть где-то эти воспоминания, разумеется, хранятся, но тот ящик я никогда не открываю.

Зато наше возвращение домой, в Оксфорд, мне запомнилось. Прошла ночь и еще полдня после того, как увезли тело Тревора, после того, как мы с Моник дали показания полицейским и попытались объяснить все растерянной матери Тревора, слушая, как рыдает рядом его отец.

Я сидел за рулем, Моник молчала, мы в тот момент ехали по М1 где-то между Ноттингемом и Лестером. Начался дождь, поэтому резко похолодало, я включил обогреватель и дворники и думал, что свидетельствующие против меня улики вот-вот смоет. И сидя в прогретом салоне машины, Моник вдруг сказала, что пахнет духами. Она повернулась ко мне и посмотрела мне на колени.

— У тебя штаны чем-то белым испачканы.

— Мел, — быстро бросил я, не сводя глаз с шоссе. Словно знал, что она заметит и потребует объяснений.

Остаток дороги мы ехали молча.

* * *

— Вы убили своего лучшего друга, — проговорил Франц Шмид. Он не обвинял и не удивлялся, просто делал вывод.

— Теперь ты знаешь обо мне то же, что и я о тебе, — сказал я.

Он поднял глаза. Чуть дохнув, ветер сдул у него со лба челку.

— Значит, мне нечего вас опасаться, так вы считаете? Только по вашему преступлению уже все сроки прошли, наказания можно не бояться.

— Думаешь, Франц, я еще не наказан?

Я прикрыл глаза. Отпустит он веревку или нет — теперь уже не важно, я исповедался. Конечно, отпустить мне грехи Франц не мог, но благодаря рассказанным друг другу историям мы знали, что не одни, что каждый из нас — не единственный великий грешник. Это не принесло нам прощения, но сделало нас людьми. Людьми, которым свойственно ошибаться. Человек всегда ошибается. Но, по крайней мере, я человек. И Франц тоже. Понимает ли он это? Что я приехал, чтобы очеловечить его? И себя тоже? Что я — его спаситель, а он — мой? Я открыл глаза. И посмотрел на его руку.

* * *

Когда мы возвращались к машине, стемнело настолько, что Франц шагал первым, а я следом за ним. Внизу ворчали и рычали волны, словно хищник, наблюдающий, как уходит добыча. Я шел за Францем по узенькой крутой тропинке, стараясь наступать туда же, куда и он.

— Вот тут осторожнее, — предупредил Франц, перешагивая через большой камень, о который я, несмотря на это, споткнулся.

Камень с грохотом покатился вниз по склону, но разглядеть его я не мог. По словам моего окулиста, одна из самых предсказуемых тенденций человеческого организма заключается в том, что, как только нам исполняется шестьдесят, наши глаза теряют не менее двадцати пяти процентов световой чувствительности. Пусть мое зрение и ухудшилось, но, возможно, видеть я стал даже лучше. По крайней мере, в своей собственной истории я разобрался.

Мы наконец обогнули мыс, и я увидел свет в окнах домов возле пляжа.

Помогая мне слезть с веревки, Франц отошел к скале и, пропустив веревку через нижний крюк, завязал на ней узел. Дергаясь и извиваясь, я все-таки умудрился спрыгнуть на выступающий в море мыс, и в ту же секунду солнце скрылось.

Когда мы дошли до машины, Франц позвонил Хелене.

— Любимая, с нами все в порядке. Мы просто лазили дольше, чем собирались. — Он помолчал, расплывшись в широкой улыбке. — Передай ему, что папа скоро вернется и почитает ему. И что я вас тоже люблю.

Я уставился в пол. Иногда кажется, будто жизнь то и дело ставит нас перед сложнейшим выбором. Однако, возможно, это потому, что, делая легкий выбор, мы этого даже не замечаем. Мы ломаем голову над непростыми задачами, стоим в раздумьях на перекрестках, где нет ни единого указателя. В Оксфорде мы как-то обсуждали стихотворение Роберта Фроста «Неизбранная дорога», и я с долей юношеского высокомерия заявил, что автор в нем, естественно, прославляет индивидуализм, дает в заключительных строках нам, молодым, совет выбрать «ту, где путников обходишь за версту», и добавляет, что «все остальное не играет роли»[9]. Но наш шестидесятилетний профессор улыбнулся и сказал, что именно из-за такого наивного, оптимистичного толкования поэзию Роберта Фроста принято сравнивать с творчеством Халиля Джебрана и Пауло Коэльо и как раз поэтому она так полюбилась широкой публике. Что последние строки стихотворения явно неудачны, написаны невнятно и могут восприниматься как неловкая попытка прилепить хоть какой-то вывод, и все же основная мысль тут следующая: тебе придется выбирать. Ты не знаешь ничего о дорогах и о том, которая из них поросла «нетоптаной травою», потому что обе они «выстилали шаг листвой». И ты никогда не узнаешь, куда ведет та, которой ты пренебрег. Потому что, как говорит поэт, избранная тобой дорога приведет к другим дорогам, а к этой развилке ты больше не вернешься. «В этом суть поэзии», — сказал тогда профессор. В меланхолии. Стихотворение это — не о той дороге, что ты выбрал, а о той, от которой отказался.

«Это даже вынесено в заголовок стихотворения, — сказал профессор, — но люди истолковывают все в зависимости от собственных потребностей. Записывая историю войн, победители называют себя единственными справедливыми их участниками, теологи интерпретируют Библию так, чтобы Церковь получила больше власти, а мы, читая стихотворение, убеждаем себя, будто оно учит нас довольствоваться тем, что мы имеем, даже если мы и не оправдали родительских ожиданий. Правдивый ход войны, точный текст Библии, истинный замысел поэта — все это вторично. Или как?»

Франц отложил телефон, но машину заводить не стал, а вместо этого посмотрел на море, туда же, куда смотрел я.

— Я вас все равно не понимаю, — проговорил он, — вы же полицейский.

— Нет, — покачал я головой, — я не полицейский по той простой причине, что я никогда им не был. Я просто работал полицейским. Пойми: в рассказе о тебе я — это ты, Франц. Джулиан предал тебя так же, как Тревор предал меня. А ревность превратила нас в убийц. Пожизненное заключение в Греции означает, что через шестнадцать лет тебя могут освободить досрочно. Я отбыл срок в два раза больший и не желаю тебе того же.

— Вы же не знаете, раскаиваюсь ли я, — сказал Франц. — Может, я вообще не сожалею ни о чем. А вы, если хотели исповедаться, могли к священнику пойти.

— Я не только за этим сюда приехал, — сказал я.

— А зачем?

— Ты выбрал ту дорогу, от которой отказался я. Мне надо было посмотреть.

— В смысле?

— Ты выбрал Хелену, ту самую, из-за которой, хоть она того и не желала, ты убил брата. Мне надо было понять, возможно ли с этим жить. Можно ли жить счастливо с тем, ради кого убил, жить под тяжестью чужой могильной плиты? Я думал, что нельзя.

— И теперь, когда вы видели другую дорогу и поняли, что такое возможно, как вы поступите?

— Это уже другая история, Франц.

— Расскажете как-нибудь?

— Посмотрим.

* * *

Через два дня Франц отвез меня в аэропорт. Эти дни мы с ним почти не разговаривали, словно потратив все слова. Я все больше общался с Фердинандом и Хеленой, а в последний вечер Фердинанд уговорил меня рассказать ему на ночь сказку. Ревности во Франце я не заметил — он стоял на пороге и довольно улыбался, видимо забавляясь тем, как крошка Фердинанд мною командует. Когда Фердинанд поцеловал на ночь родителей, я уселся возле его кровати и пересказал миф об Икаре и его отце. Впрочем, как когда-то мой папа, я преподнес ему собственную версию, со счастливым концом, где оба героя целыми и невредимыми выбрались из критской тюрьмы.

Едва мы повернули к аэропорту, как начался ливень, поэтому мы решили переждать его в машине. На Палеохору улеглась серая туча. Франц надел ту же фланелевую рубаху, которая была на нем пятью годами ранее, когда я впервые увидел его в полицейском участке. Возможно, из-за рубашки я вдруг заметил, как Франц постарел. Положив руки на руль, он смотрел вперед, точно собирался с силами перед тем, как что-то сказать. Я надеялся, что слова его будут не слишком серьезными и тяжелыми. Наконец он, не глядя на меня, заговорил:

— Сегодня утром Фердинанд спросил, где ваши дети и их мама. Я сказал, что у вас их нет, и он попросил передать вам вот это. — Франц наклонил голову и, вытащив из кармана маленького, видавшего виды медвежонка, отдал его мне.

Франц посмотрел мне в глаза, и мы рассмеялись.

— И еще вот это. — Он протянул мне снимок, распечатанный на принтере на фотобумаге. На фотографии я подбрасывал в воздух Фердинанда, совсем как его отец.

— Спасибо, — сказал я.

— По-моему, из вас отличный дедушка получится.

Я опять взглянул на снимок. Это Хелена нас сфотографировала.

— Ты когда-нибудь ей расскажешь? О том, что на самом деле произошло?

— Хелене? — Франц покачал головой. — В самом начале я еще мог бы рассказать, да и следовало бы, конечно. А сейчас я не имею права портить историю, в которую она верит. Ведь из этой истории выросла ее семья.

Я кивнул.

— Историю… — повторил я.

— Но… — начал было он и осекся.

— Но?

Франц вздохнул:

— Порой мне кажется, будто она знает.

— Серьезно?

— Хелена однажды кое-что сказала. Она сказала, что любит меня, а я ответил, что тоже ее люблю, и тогда она спросила, люблю ли я ее настолько сильно, что убил бы ради нее того, кого люблю чуть меньше. И сказала она все это как-то странно. Но потом она меня поцеловала и, не дожидаясь ответа, заговорила о чем-то другом.

— Кто знает? — сказал я. — Да и кому вообще надо это знать?