— Теперь я не знаю. Может быть, через год.
— Пусть будет через год.
— Ты злишься.
— Ни капельки, я на работе… А все же его пульс, — говорил врач, разглядывая ленту самописца, — редковат, по-моему. Как ни вертите, Сонечка, а сейчас весна, и пульс у каждого должен быть слегка учащен.
Соня, взяв щипцы, сменила тампон, закрывающий голову парня, прикрыла ее марлей. Врач смотрел на ее руки.
«Пять миллиардов нейронов, содержащихся в мозгу, — думал он. — И один миллиард из них погиб. После операции потеряем еще один-два. Что же парню останется? Голова его маленькая. Странно, отчего у нас, современных и громадного роста мужчин, головы меньше, чем у прежних, малорослых? А?»
Соня кончила перевязку и обтерла парня спиртом. Затем она сложила грязные тампоны в банку, бросила туда щипцы и унесла все это.
Дмитрий Петрович догнал и в дверях обнял. Руки ее были заняты, она отодвигала лицо — он поцеловал ее в шею. Ушла. «И слава Богу», — решил он…
Такая глубокая чернота… Как ночь без света, без звезд. Мотоцикл несется, но куда? Ага, в ней, бесконечной, что-то появилось, разбежалось красными искрами по черному! Эти искры затем выстроились в длинную красную нить. Он правит машиной вдоль нее, вдоль. Только на время — искры снова разбегались, опять строились. Было важно, чтоб красная нить восстановилась… восстановилась… восстановилась. Чтобы нестись — с грохотом, лететь вперед. Красные точки растягивались, они были круглые, а теперь овальные, продолговатые… Вот растянулись в ниточки. И снуют, снуют… А где-то идут часы, стучит их маятник. Он качается туда-сюда, туда-сюда. Бом, бом, бом, бом, бом…
И снова они — нить теперь длинная, почти бесконечная. Машина летит над нею. Нить протянулась куда-то вдаль, а он рулит и цепко держится за нее, за эту ниточку, повиснув, и если нить оборвется, рассыплется в красные точки, произойдет ужасное: он упадет куда-то в черноту. Надо держаться… держаться… держаться…
А потом чернота стала рассеиваться, и ходили тени, страшные призраки. Глаза парня были открыты, но видел он нечетко: одни призраки неподвижно поблескивали, другие бродили вокруг, трогали его. Парень лежал без сознания, но какой-то кусочек мозга бодрствовал, и его глаза — остекленевшие линзы — пропускали изображение того, что он видел. Вот призраки наклонились, что-то делают с ним. Исчезли!.. И снова машина, красная нить и чернота, и снова призраки. Звуки: шипенье, бульканье, крики. Он услышал: «Закройте глаза» — и в черноте всплыло жесткое лицо старухи… Бабка… милая… бабуленька…
И снова чернота, кто-то наигрывает на гармошке: «турды-турды».
Глава вторая
1
Старуха подошла к зеркалу и долго разглядывала себя. Да, эта ночь переменила ее. Помрачнела, осунулась, даже похудела за эту ночь. Лицо ее, всегда темное из-за неладов в почках, стало еще темнее, почти как старая бронза, а глаза круглей, светлей, невыносимей. Такое пережить, это в ее годы! Не думала, не гадала, полагала, что потери будет переносить не она, а молодые, как и положено в жизни, но вот, поди ж ты!.. И где столько было сделано для закругления первой жизни, надо было начинать новую, чтобы исправить все случившееся.
Но была ли та одной жизнью? Не всегда, не совсем. Жизней было много. Пожалуй, одна была только в молодые, девчачьи годы, и тяжелые, и веселые. Не казалось ли это? Когда она жила в общежитии (нарочно ушла от матери, от ее баловства). Занятия, друзья. Потом решение стать инженером, а тут подвернулось строительство завода. Чего только ни делали! Тачки, лопаты, кирпичи… (У старухи заломило руки и спину).
Она не пожелала стать просто инженером, а только на заводе, который она строила и знала, так сказать, с самого корня. Правильное было решение, но и другая, новая жизнь. Пожалуй, можно считать ее второй жизнью.
И уж, конечно, не думала, что партийцы завода вкупе с промышленным отделом обкома выдвинут ее директором (третья жизнь — директором), что будет военной (четвертая жизнь) в чинах и со званием, и уж совсем ждала своего превращения в любящую бабушку. Какая по счету жизнь?
Или две — своя и внука?
2
Лагин был недоволен: его напарник Витька Герасимов не вышел на работу. Значит, все обрушилось на него одного.
Лагин шел цехом. Здесь, стуча молотками, сколачивали формы для отливок. Лагин огляделся. Берут толстые доски. Сколько дерева зря расходуется. Затем он прошел разливочным цехом, осторожно прошагал по железным плитам. И тоже ему не все нравилось. Скосился наверх — проплывал колоссальнейший портальный кран, и девушка посматривала вниз. К железной громаде подвешен груз в ящике, полтонны, не больше. Зря гоняют громаду. Словом, Лагин был не в духе: пора снова объявлять месячник рационализаций, снова все проверить и растрясти. И об этом следует поговорить с парторгом, не забыть бы только.
И сейчас он шел к нему, чтобы жаловаться на то нелепое положение, в которое угодил. Заболел Витька. Ну, ладно, согласен, он сам универсал-наладчик, может делать все! Лучше него работает один лишь «Семьсот процентов», быстрей и лучше (сердце ревниво кольнуло). Но тот, как ни верти, талант. Но нельзя же человека, обыкновенного человека, заметьте, засыпать всеми заказами и проблемами, которые только есть на заводе. Конструкторам делай то, делай се. Десятки заказов! Программные станки починяй. Десяток программных станков, выпущенных семью предприятиями. Некрасиво получается: это же семь разных программных устройств! Ладно, он все-таки раскусил устройства, справляется. Но четыре станка были сделаны еще до потока, это штучная работа, а значит, ковыряй, налаживай, исправляй, ковыряйся! Новые программы, эти рассчитали в общем центре. Но что там понимают в работе? Им передали нужные данные, а кто? Конструкторы. А они советовались с ним, с другими рабочими? Нет! А чтобы делать точную программу для станка, надо знать и уметь работать на нем и покопаться, да, покопаться! Нет, убрать бы Нифонта и вернуть старуху. При ней завод работал много четче, не сравнишь.
Он сердито дернул дверь. Захлопнувшись за его спиной, она отрезала гул и треск работающего завода. В управление Лагин шел по вычищенной дорожке, обтаявшей, с удовольствием чувствуя, как весенний ненастоящий холод прихватывает нос и уши. Теперь он возьмет парторга за хобот. И директора тоже. Расселись, административные коты. Надо выбросить эти семь станков к черту, продать их на другие заводы, а себе оставить три новых и к ним прикупить еще. Дорогие? Пустяки, это оправдается, — распалялся Лагин. И пусть добавят зарплату. Сколько там выполняют парни? Двести пятьдесят? Работают неплохо, кое-что в станках петрят, они росли уже в ту пору, когда механика — так, а электроника — ого! Но парни ни черта не понимают в настоящей работе. Так пусть же добавят денег, чтобы шли на станки настоящие, сивые мастера, с окалиной. Чтобы выверили программы и этим освободили наладчиков от постоянных хлопот, а цех от простоев. И так работы выше головы. Вон, литейщики опять запороли реле, а главный, Альберт Павлович, зовет к себе осуществлять конструкторские мечты. «А не то ворвусь прямо к директору», — решил Лагин. И все сделал. Задал жару парторгу: ударил ногой дверь и закрыл ее тоже пинком. А тот сидит, улыбается, как идол. Впрочем, с Лагиным он согласился, и уже вместе они пошли к директору.
Там Лагин дверь пинать не стал. Да и не разберешься без секретарши, где дверь кабинета, а где — шкафа, в котором лежат дела.
— Что ты скажешь насчет четырехсот рублей в месяц? — спросил директор, дождавшись, когда Лагин выдохся и замолчал.
— Дело ваше, — буркнул Лагин.
— Понимаешь, Нифонт, он еще кое-что тебе скажет. Ты послушай.
И тут Лагин кинул идею о месячнике рационализации.
— Полагаю, что ко дню рождения Владимира Ильича… — сказал парторг.
— Хорошо. А четыре сотни мы попробуем выкроить так… — и директор задумался.
— Не сделаете, Марь Семенне пожалуюсь, она на обком вытянет обоих.
И, пригрозив, Лагин пошел в литейку через инструментальный цех. Но пройти не удалось, его окликнул «Семьсот процентов». Что-то у него случилось со станком, а справиться не мог (в девяти десятых случаев справлялся). Уважительный мужик, такому не откажешь. Лагин помог. Он даже был рад, что «Семьсот процентов» позвал его. А так как он был не то что другом Семена Герасимова, а, скорее, хорошо осведомленным о нем, то спросил:
— Как Семенов парень?
— Выкрутится, молодой.
— А чего ему в самом деле? Порода рабочая, кость железная.
— Ну-ну, — сказал «Семьсот процентов». — Давай-ка снимем суппорт и поглядим, что-то мне не нравится зубчатка.
Снимали они вдвоем да с лебедкой — тяжеленная штука суппорт. И думалось Лагину не о работе, слава Богу, руки сами делали нужное, а думалось о Викторе.
Если говорить честно, не любил Семен своего сына. И это понятно, слишком уж Виктор был похожим на беглую жену — и лицом, и повадками. А жену Семен так и не смог простить до сих пор, что тоже понятно. Но и всех женщин тоже. А еще характер: сказал, что, мол, не женюсь, и теперь ему хоть кол на голове теши. Таким родился. И вообще там характеры… Жена, уходя, пыталась взять Виктора, но Марья Семеновна сразу поставила ее на место и правильно сделала. Она не пожелала отдавать мальчишку (Семен тоже не хотел, но отдал бы), стала воспитывать сама. И, борясь за внука, все-все раскопала. (Пожалуй, копать не следовало бы). Настояла, что мать Виктора неустойчива морально (и в самом деле падка на сладкое).
Отстояла внука. Но Семен не полюбил сына. Все делал, что положено делать для парней, но без души, а под принуждением, стараясь быть как все и делать, что все делают. Сын чувствовал это и, похоже, сам не любил отца. Да и разные они были, разные. Семену что? Ему бы порыбачить летом, а зимой, вернувшись с работы, читать — библиотеку он собрал классную! А нет нужной ему книжки, он ее добывал у спекулянтов — заработок 240, и один раз в три-четыре месяца он мог выложить четвертную. Да, книги его и утешали. А вот женщины — ни-ни. Так, мельком — это бывало, а накрепко — ни-ни… Не верил им, держал на расстоянии вытянутой руки.
А вот сын совсем другой: ежели в ночную работает, глядь, и опрокинет какую. Ежели дома, то ни книг ему, ни ученья, а мотоцикл надо, и все бы лететь куда. Их там целая шайка собралась, мотоциклистов, с ветром в голове.
3
В конце концов старуха задремала в кресле. Спала, казалось, минуту, но проснулась и увидела, что светло, а тело будто избито палками — отсижено. Попыталась встать и сразу не смогла. Крикнула мужа — не отозвался. Зато прибежал вприпрыжку кот и стал тереться о ногу, просить еду, стоящую в миске, в холодильнике, сваренную с овсянкой рыбу. Кот то ходил у стола, то трогал ее пушистым боком. Наконец поднялся и выставил над столешницей расправленную, ужасно когтистую и широкую лапу.
— Семен, — прокашлявшись, позвала старуха.
Но и сына не было, ушли мужики беззвучно, не желая портить ей сон. Так, ясно, один побежал, надо думать, на работу, подавать заявление об отпуске без содержания, другой сейчас шастает по магазинам. Он скоро явится, с красным носом и полной сумкой.
Следовало хлопотать и ей. Она кое-как встала и согрела мисочку коту. Заправила сметаной и поставила на пол — лопай! Затем убрала постели, которые мужчины просто свернули. Сварила кофе и села, прихлебывая его, по своему обыкновению, с сахарином. Грозил врач раком мочевого пузыря, так ведь известно, им всегда мерещатся разные ужасы. Задумавшись, она не чувствовала горечь, как и запах кофе.
— Синтетика, что ли? — заворчала она, но тут кот взодрал лапу и выставил когти. Понятно, требует маслица. — Не до тебя, обжора.
Старуха, сделав бутерброд с сыром, жуя его (зубы, слава Богу, собственные), стала продумывать и проверять все свершившееся. Глупое, нелепое, хуже — непоправимое. Затем сделанное ею… Что ж, тут все на уровне. Врача она вызвала из Москвы. Не забыть сегодня же снять деньги, чтобы оплатить ему билеты. И подарить что-нибудь… Забыла, что нравилось Митьке, кроме женщин и работы. Кажется, охотничьи ружья. Тогда все в порядке: у мужа лежит очень красивое, в гравировке. Наверное, из тех, что так любят охотники-пижоны. А Митька всегда был таким. Вот и подарок, главное сделано. Да, еще артистка, надо накрутить ей хвоста. И Аграфена, сестра, с племянником Павлом — эти, как ежи в иглах и щетинах, с какого бока ни подойди, шипят. О-ох, тяжело, придется поклониться. Им надо бы дать знать — стороной — о случившемся, тогда, может, придут и сами. Нет, не придут, они не только в щетинах, но еще и рогатые-бодатые, черт бы всех Герасимовых побрал!
И Марью Семеновну охватил гнев, холодный, терпеливо долгий. Тот, которого так боялись Семен, оба сбежавших мужа, подчиненные на заводе и фашисты на фронте.
Да, да, на фронте она была выдержаннее многих мужиков. Именно состояние долгого гнева, хотя оно и выматывало силы почище работы, позволяло ей добиваться чего угодно. Гнев и холодный расчет. Умом, должно быть, она была в «двухголового» дядьку. Так, она математически рассчитала способ акустической засечки вражеских батарей, чрезвычайно точный способ (позже получила авторское свидетельство на таблицу расчетов). Также составила график поправок на все случаи артиллерийской стрельбы, с учетом погоды и пр. и пр. Она нарисовала график, простой, удачный, доступный для понимания обслуге орудия на случай, если командира расчета убьют. И таблицы — дурак поймет. А хорошо и смело жилось тогда, и многое сложное решалось просто — точным ударом громадных снарядов, фугасных, осколочных, зажигательных — каких требовалось.
Она даже кулаком по столу ударила и тут же загрустила. При мужском каркасе ее характера Марья Семеновна была женщина, любила мужей, рожала, воспитывала детей (наспех, некогда было), потом и внука. И как женщина, она без лишней брезгливости и мужского чистоплюйства относилась к жизни, тому липкому, что в ней бывает. Да, ругали ее мужиком, и, чего там, старалась все делать так, чтобы не зря ругали. И все же она была близка извечной сути жизни, так и не понятой самыми умными мужчинами. Старуха угрюмо смотрела в окно. Кот взобрался на ее колени и дремал. В глазах ее возникало прошлое и так ярко, живо было до сих пор.
Грохот орудий, вздрагивающие их стволы, тяжелое гуденье приближающихся снарядов — и тут же лагерь в лесу, палатки, горн, стук барабана: тра-та-та… тра-та-та… Лагерь в бору, дым от костра, солнце, запутавшееся в нем.
— Господи! Как хорошо, как просто все было. А теперь…
А что было хорошо — она для себя не уточняла: прежние ли времена, или еще вчерашний день, до проклятой ночи?
— Все, — пробормотала она и, сбросив кота на пол, занялась тем, что всегда отвлекало женщин от горя, — домашним хозяйством. Сейчас должен вернуться старик. Он пусть готовит завтрак. Она же съездит в больницу, надо только заказать такси. Да, вот и дело.
Она заковыляла к телефону, но остановилась, услышав в замке возню ключа. Дверь распахнулась, и вошел Петр Иванович, порозовевший, бодрый. Но с пустыми руками.
— Где ты был?
— А где же еще, если не в больнице? Парень еще там, и вокруг бригада. Хотят оперировать.
— Но почему не в неврологии?
— Боятся не довезти.
— Едет Митька из Москвы, я же им звонила, требовала.
— Я услышал и вот побежал. Не один. Семен дал подписку. Отложили, обещают, что парень еще продержится.
— Молодец. Сейчас я тебя покормлю. А где Семен?
— Прямо оттуда ушел на работу.
— И как он?
— Осунулся.
— Значит, пробило носорожью кожу, — удовлетворенно сказала Марья Семеновна.
И поставила сковородку на огонь. Бросила кусок масла и стала разбивать яйца на сковородку — одно, второе, подумала и разбила третье. Затем сказала:
— А за продуктами все-таки сходишь.
— Идет. А Семен мне сон рассказывал по дороге, презанятный, доложу я тебе, — говорил шустрый старичок. Он вымыл руки, прошел в кухню и сел за стол.
— Ну?
— Мы в очереди на трамвай стояли, он и рассказал. Значит, в начале будто пришел к родне, к этому… Павлу Герасимову, а тот будто не в домике, а на восьмом этаже живет. Ходит, окно распахнул, и две женщины в белом. Семен понимает, что его собираются кинуть из окна. Он изловчился и лопатой, понимаешь, была и лопата, подхватил и выкинул Павла вон. Затем появились мстители с ножами и гонялись за Семеном, а он…
— Глупый сон, и не поймешь, к чему…
— Слушай дальше. Он вроде бы на планету перескочил, и велено ему, а солнце уже зашло, велят солнце засветить здесь. Он де прорыл щель, поставил зеркало, и солнце засветилось. Здорово?
— Узнаю Семена, ни склада, ни лада. Руки вымыл?
— А как же?
И они позавтракали и стали ждать срочную телеграмму о вылете Митьки, которому, как выяснила Марья Семеновна, был 71 год.
— А знаешь, — она подняла голову. — Уедем к Семену.
— Согласен. Только дождемся, он сюда придет.
4
Из больницы Семен утром съездил на завод, оформил день (вчерашний) отпуском без содержания. И не было такой спешки, но иначе он не мог.
Вернувшись домой, к старикам, Семен еще раз как следует вымылся. Старуха гремела посудой на кухне, Петр Иванович сидел в кресле. Он перебирал с улыбкой здоровенную папку с журналами («Наука и жизнь», «Знание — сила», «Техника — молодежи»), рылся в них и, вынимая записную книжку, что-то выписывал. Старуха перестала греметь и ушла с телефоном в коридор. Теперь она, если судить по крику, созванивалась с Москвой. Вот, уже сделала выговор телефонистке, угрожая пожаловаться. «Однако, — подумал Семен, — проговорит сейчас рублей десять».
В конце концов старуха пробилась и, называя кого-то «друг любезный», что-то спрашивала. Наконец положила телефонную трубку, принесла телефон обратно, снова гремела посудой в кухне. Семен дремал, старик шуршал газетами. Было 12 часов. Марья Семеновна из кухни гаркнула незнакомым себе вороньим голосом:
— Мужики, обедать.
— Рано что-то, — возразил, очнувшись, Семен.
— Зато дело в сторону.
Возражать было совершенно бесполезно, и те прошли на кухню. Они сели к столу, а Марья Семеновна стала накрывать, сердито ставя тарелки. Щелкая ножом, нарезала хлеб. И после обеда — тоже сердито — велела Семену снова идти в больницу и узнать о Викторе. А теперь московское светило, Митька, конечно, откликнулся и скоро прилетает.
— Вот в чем забота, — сказала старуха. — Не встреча, а где жить будет — в гостинице или у нас?
— Ты придумаешь, — сказал ей сын и попросил еще супа. Пообедали быстро — проголодались.
— Теперь свезите-ка меня на реку.
— Ты все еще моржиха? — спросил Семен и поежился. Он плохо выносил холод и не понимал, как умный человек добровольно может лезть в прорубь.
— А как же, — отозвалась старуха. — Это ты иной раз боишься нос высунуть на улицу. А я вот свитер надеваю только в минус сорок. Да, да, мой дорогой, я крепче тебя.
Старуха рылась в комоде, вытаскивая полотенце. В шкафу нашла халат. Старик кивал ей головой и улыбался. Затем втроем они спустились в овраг, к реке (здесь был как бы ее глубокий залив). Моржиное место было защищено от ветра. Выдолблена и прорубь, ее затянуло тонкой корочкой. На этот случай мудрая старуха прихватила из дома молоток.
Сын расковырял ледовую корочку и деликатно отвернулся. Затем услышал плеск, громкое уханье и снова плеск.
Старик закричал (уже не улыбаясь):
— Помоги тащить! Лед же, скользко.
И Семен вытащил мать, ставшую багровой, как морковка. И поставил на лед.
Муж помогал ей вытираться (та уже стала попискивать от холода), накинул халат. Затем она бегала кругами. Нога ей мешала, и старуха помогала себе тросточкой. И все скакала и скакала кругами. «Однако», — думал сын. Старуха быстро согрелась, и они вернулись домой.
Она потребовала одеколон. Уйдя в ванную, растерлась им, смачивая мочалку. Видимо, это было приятно, потому что старуха вскрикивала:
— Ух, хорошо! Ух, хорошо!
Кот Тигр орал, подойдя к двери ванной, пытался смотреть в щелочку. Для чего распластывался на полу.
Затем старуха напилась чаю с коньяком (кот сел рядом на стуле).
— Ну, — сказала бывшая полковница. — Едемте-ка теперь к тебе, все четверо, с котом. Я пороюсь.
— В чем? — насторожился Семен.
— Осмотрю комнату Виктора. Мне хочется все выяснить поточнее. Я понимаю, конечно, что это баба взбутетенила его, но было и что-то другое.
— Валяй, ройся, — сказал Семен. — Моя квартира — твоя квартира.
Принесли телеграмму из Москвы: врач прилетал 4-м рейсом. Позвонили в аэропорт и узнали время прилета. Старуха возмутилась:
— А вы не чешетесь! — и дала указанья: — Ты, Петр, готовься встречать. Привезешь гостя к Семену. Ты, Семен, пойдешь со мной. Да Тигра захвати, не забудь!
Мужчины были вымуштрованы. Они стали одеваться. Герасимов помогал старичку, держа пальто так, чтобы он сразу угодил в рукава. Подал шапку, шарф. Уходить отсюда не хотелось. Но вошла старуха, забывшая трость. И сразу крик:
— Да не стойте, как два истукана, идите! Поймайте такси!
Они выходили, когда их настиг новый приказ. Теперь мужу полагалось сидеть дома у телефона, узнавать, не запаздывает ли рейс.
— А Семен пусть идет с Тигром за мной.
5
Марья Семеновна разругала квартиру сына: и ковров много, и мебель пошлая, желтоватая. И к чему два холодильника? Затем прошла в комнату внука, плотно закрыв за собой дверь.
Она начала разбирать ящики стола. Инструменты, зачем-то попавшие в ящик, громадные ключи, гаечные — их место не здесь, а в сарае. Перебрала тетради, старые: десятый класс был закончен три года назад, но тетради Виктор хранил. Это умно. Армия за плечами, и если затеет поступать в институт, тетради пригодятся. Нашла стопку писем. Вскрыла: письма в основном любовные, разногодние. Старуха покраснела и положила их обратно.
Затем нашарила в глубине ящика и вытащила тетрадь в пластиковой обложке. На ней было написано: «Дневник». Он странный. В дневнике, думала Марья Семеновна, полагалось описывать переживания, случаи, мысли (она вспомнила свои девичьи дневники). Здесь же каша, как и вообще в головах мужчин. Все вперемешку. Были и записи расходов, маленьких, почти детских, коротенькие записи о встречах с девушками (обозначенными буквами икс, игрек, зет, даже так — «морковки»). Были записи, где отец назывался «он», и записи агрессивные: («он — старый осел», «он — ископаемое», и так далее). Сын возмущался глупостью отца, и старуха разозлилась. «Ты, молоко на губах…» — шептала она. Через полчаса точно убедилась в том, что давно знала и так: сын отца и любил, и не любил и даже не уважал по временам. Что ж, удивляться этому не приходилось. Затем была тщательно проанализирована любовь Виктора к актрисочке и даже найден ее адрес на поздравительном конверте. И старуха, поджав губы, записала его.
Бросив тетрадь в ящик, она рассмотрела стены комнаты. То, что увидела, не удивило ее: тьма автомобилей, начиная от древних. Были и мотоциклы. Некоторые снимки — цветные! — увеличены до размера 50х60. Сколько может стоить такая фоторабота? Вероятно, немало. Старуха даже увлеклась: из старых машин ей понравились ВИЛЛИ и КЛЯСАВР 1951 года, заинтриговал и красненький «империал», под которым было написано рукою внука: «350 лошадей, ск. 200 км в час», под «бьюиком» — «200 километров», форд «мустанг» — «205 км в час». Всюду указаны скорости. Ясно, мальчик помешался на скоростях.
Висят маски. Одна сделана (старуха потрогала) из хлебного мякиша, затем высушена. Лицо позеленевшего покойника (старуха плюнула). Затем мотоциклы… Реактивный Уэлча — без обтекателя, Дрекстер, смахивающий на автомобиль-скелет, мотоцикл Коллинса с припиской: «800 л. сил. Самый мощный в мире. Мне бы!» На самом же деле это безобразного вида машина, крокодилоподобная… Как и автомобили, мотоциклы отсняты, по-видимому, в журналах и на цветную пленку — снова громадные цветовые отпечатки. Старуха зашевелила губами, считая — она знала высокую цену фотографическим работам. Их здесь рублей на четыреста. А вот картина: динозавр, оседланный людьми. Чепуха какая-то! И еще картина, где нечто инопланетное, тут же — могучая горилла, курносая, словно троюродный брат Силантий, живущий в тайге. Овеществленная сила! Старуха поежилась. Господи! Фотография какой-то девушки, пол-лица нормальное, а пол-лица искорежено. И масок у внука много. Маски, автомобили, гориллы… Что сие значит? Как человек решительный и быстрый, старуха не стала углубляться в размышления. Теперь ей буквально до смерти хотелось увидеть актрису, стерву, что погубила внука. С ней и поговорить, как следует, но сначала все разузнать. Это будет сыск, работа следователя. Ну и что же? Она — следователь семьи Герасимовых, и не ей смущаться такими соображениями. Да, она депутат. Но бывший, теперь не избираемый. Мелочи, ерунда…
Ее действия обоснованы. Что здесь непорядочного? А? Она взяла телефон и набрала номер, найденный ею в записной книжке внука. Но это был общий номер всей квартиры, и ей сказали, что Тани Васениной нет дома, она выступает в театре.
— В каком?
— В Клубе металлургов, кажется.
— Извините за беспокойство. Благодарна, — сказала старуха.
Еще несколько звонков уточнили местопребывание Тани. Та выступала сегодня днем в Театре оперетты, а вечером в Клубе металлургов.
Ну что ж, сколько бы рабочих ни набежало в клуб, местечко ей найдется. А сейчас — в оперетку. Она взяла бинокль внука, четырехкратный, с фиолетовыми линзами. Сунула в сумочку.
Пришел Семен, недовольный, даже сердитый: Тигр оцарапал его и чуть не сбежал. Он предложил выпить вермута. Кстати, есть охлажденная минеральная вода и лимоны. Он налил немножечко старухе, себе фужер. Выпили. Напиток был вкусен, Семену хотелось пить, он выпил второй, третий фужер и отяжелел.
— Где ты рылась? — спросил он.
Но старуха уже ушла.
Явилась в три, измученная. Ей помогли раздеться, она заявила, что весна, будь она неладна, сибирская, и уже подморозило крепко, что она сама холодная, как сосулька. Так вот, и оттаивайте ее.
— Дайте-ка мне чаю, горячего чаю. И что там у вас осталось в холодильнике? А потом — в ванну погорячей.
Начав с чая, она съела и котлетку, не разрешив разогревать ее, чтобы не терять времени. После чего стала рассказывать.
— Ты, Семен, хочешь, куксись, а хочешь, нет, но я ночью вызвала твою бывшую супружницу. Благо телефон ее есть. Все же мать. И пригодится носить передачи. Сможет и подежурить. Она прибудет завтра-послезавтра. Это первое. И ты не надувайся на нее, сам знаешь, она была не очень счастлива со своим. Второе: была я в театре и очень любовалась. Бинокль у вас отличный, себе я как-то не собралась купить такой, а ты, Семен, мне не подарил. Что можно сказать о девчонке? Вкус у Виктора есть, великолепная девушка!
«Итак, Виктора она одобряет, вкус, а не его умственные способности. Влюбиться в актрису! Надо же!» — думал Семен.
— Все-таки у него ум с вентилятором, — продолжала старуха. — Он унаследовал его от матушки. Я не хочу бросать в ее огород дохлых кошек, человек, говорят, вправе жить, как он хочет. Но только легкомысленный человек может влюбиться в артистку. И еще — ценящий красоту. Виктор такой. Я бы сама влюбилась в нее, но все же это крайность. Надо иметь голову.
Зал в оперетте оказался большой, люди собрались в достаточном количестве, ей пришлось даже сидеть на приставном стульчике. Оказалось, это удобно. Артисты пели, плясали и прочее — оперетка! Сначала плясал какой-то бородатый и говорил глупости. Затем шли номера… Выступил какой-то в рогатом парике и пел, хотя голоса никакого. Зато галстук в три этажа! А потом вышла красоточка, она и танцевала, и пела. Слушая, Марья Семеновна морщилась — голосок так себе, не быть ей примадонной. С танцем много лучше, а волосы просто роскошные. Да и сам номер был мил, и платье ей дали изумительное, вроде рыбьей чешуи.
Семен далее слушал уже с любопытством.
Что значит хорошая оптика! Марья Семеновна разглядела в бинокль, что и зубы у актрисы были прекрасные, а вот ресницы наклеены, брови выщипаны. Конечно, это профессиональное — выщипанные брови, а жаль.
Затем Марья Семеновна побывала в квартире, где живет Татьяна. Слава Господу, кроме нее, там все старухи, и даже есть одна фронтовая сестра! Еще и рядом воевала, под Можайском!
— Ну, та медсестра, а я полковник. Естественно, чаек мы организовали на скорую руку, стали говорить. Я расспрашивала о Викторе. И они мне рассказали, старые лягушки-квакушки, что у нее было к Виктору ответное чувство. А почему же ему не быть? Парень рослый, кудрявый. Мотоцикл есть, деньжата водятся. Ты, Семен, оставлял ему слишком много. Зачем? Откупаешься от своей неприязни? Глупо… Так вот, говорили мы чисто практически. Старухи горевали, что парень разбился. Да, они помнят и мотоциклетный треск, и того режиссера: ни с чем убрался, а целил остаться. Девка, конечно, порченая, с гнильцой. Интеллигентка! Чернильная кровь!.. И вот что мне рассказали, такие сделаны наблюдения: она определенно беременна! Да, да, голубь мой, от Виктора, тут нашего брата не проведешь. И сейчас в стадии колебания. Первый срок пропустила, потом взбрыкнула, теперь ждет второго срока для аборта. Девочка все же не без сердца, ей жалко ребеночка. Но и театр манит, а там режиссеры, роли и прочая чепуха. Так что все и в ее руках, и в руках случая. А мне нужен наследник! Наш, Герасимов, мы обязаны сохранить ее ребенка. Да, да, обязаны! Груша думает то же самое.
— Груша? — спросил Петр Иванович.
— Я побывала у Аграфены, сестры. Она думает то же самое: надо сохранить. Вопрос стоит ребром: быть или не быть дальше нашему роду. На вас надежды мало. Семен уже стар, Пашка, племянник, какой-то с завитком, а за тридцать.
— Значит, к тетке ходила? — задумчиво переспросил Семен и значительно посмотрел на мать. Он понимал, чего ей стоило пойти к сестре первой. Уж и бесилась, наверное.
— Да, милые мои, — говорила старуха. — Вообразите всю меру моего смирения: поклонилась ей первая.
Семен молчал.
— Сидели мы недолго, и меня поразило то, что она уже пронюхала. Да, да, она не добра ко мне. Но мы посидели. Она поставила чайку, дала ириски — всегда скупа. И знает, что я в рот не беру ириски, хоть ты в меня из пушки целься. Лучше всего колотый сахар, но ириски? Неужели не нашлось конфет? Все-таки Павел художник, зарабатывает неплохо, у нее пенсия. А домик у них чистенький, аккуратненький. Все мы добиваемся квартир в новостройках, а они живут в своем доме! Окраина, обтаявшая дорожка. Будто в молодость вернулась. Прелесть! И в этом Грушин характер! Могла бы добиться квартиры: брат не без заслуг, сама одно время работала в обкоме, машинисткой. Да и я всегда помогу, только попроси. Так не захотела. Знаю, что и Павел такой, что в основе их характеров заложено это «нет».
Петр Иванович улыбался, а старуха продолжала рассказ:
— Значит, меня ограничили чаем с ирисками, но кое-что я заметила. В этом микродомике только две комнаты, одна — Павлова мастерская, хотя он мог бы получить отдельную. Но надо хлопотать, а он размазня. Но так прелестно: мольберт красного дерева, отцовский, узкая кровать. Все так сухо, аскетично, приятно. Это, конечно, влияние тетки. Груша сама такая же схимница, замуж не шла, в старых девах сидит. Схима в наше время? И смешно, и трогательно.
— Ну, а сама? — сказал Семен. — У тебя просто другой вариант схимы, вот и все.
— Я живу полной жизнью. Можешь себе представить, кончается двадцатый век, а они сидят в своей пригородной раковине! Приходит Павел. Поздоровался, сказал два слова и молчит, пьет чай с ирисками. С чаю, думаю, он и болен. Худой, щеки запали. Полагаю, сестра его кормит плохо. Скупердяйка! В конце концов, сестра… Ну, я прощу, помиримся. Но Павел, мало того, что не женат, еще и покашливает. Как из бочонка: бух! бух! Ладошкой рот прикрывает. Сам сухонький такой, но глаза интересные, в отца удался. Так что же, — и Марья Семеновна ударила кулаком по столу, — происходит с нашим семейством? Павел болен, к тому же, он еще не женат. Вся комната у него увешана картинками. Сидит и пишет, молчит и пишет… Что же это такое? Куда сестра смотрит? Это эгоизм: держать парня возле себя, потому что она хочет властвовать на кухне. Нужны дети для продолжения рода, кончаются Герасимовы! Ему надо найти хорошую деревенскую девушку. Знаешь, в деревнях случаются чудные девушки, здоровые, веселые. А то возьмут какую-нибудь городскую щуку, и та последние силы и деньги из него высосет! Павлу — деревенская девушка! Это я запишу. Теперь другое, Семен. Твой сын в смертельной опасности, проникающая рана в мозг… Ты можешь ненавидеть свою стерву, я лично ее тоже не выношу, но сын ее любит. Я ковырялась в его дневнике…
— Но, муттер, — удивился, откинувшись, Семен. — В дневник-то зачем?…
Он многое, очень многое не любил в сыне, а терпел. Его успех у женщин был равен удачам жены у мужчин. Но беда примирила их, и теперь он ощущал и виноватость, и острую, жалящую сердце, жалость.
— Я свой человек, — продолжала старуха, — за стены не выйдет. А мне нужно было кое-что знать. Посмотри-ка, оба вы дулись, как ежи, иглы выставили друг на друга. А неприятности расхлебываю я одна. На мне все держится, я все тяну! Помру — что будешь делать? Так вот мое решение, Сема, все отладить заранее, чтобы помереть спокойно. Три холостяка в семье Герасимовых, и один из них в больнице, почти безнадежен. С ума сойти! Посмотрел бы отец, что сталось с его родом. Я не допущу такого! Женись!
— Хватит об этом, — попросил Семен.
Марья Семеновна зло посмотрела на него. И хотя она не выносила мужиков-шатунов, Семену бы простила. Вон, сосед Бурмакин уже трижды женат, у одной двое детей, у второй — семеро, и третья недавно родила. Скоро не продохнешь от Бурмакиных.
— Ладно, — ответила старуха. — Я тоже устала от вас. Передохнём, а ты расскажи, что на заводе.
— Перед моим уходом один там травму получил.
— Какой это? — заинтересованно спросила Марья Семеновна.
— Ты его не знаешь. Опять волосы… Понимаешь, он молодой, а они теперь волосатики, не только мой Виктор («Ага, мой!» — торжествовала старуха). Ну, подтянут их сеточкой, а волоски все же торчат. Этот же работал в камилавке, на дьячка похож, только подрясника не хватает: бороденка, усы, волосы по плечи. Короче, захватило за волосы и прикрутило к станку. Остальное ты себе представляешь.
— Раньше такое происходило только с женщинами, мы надевали косынки.
— Парни их не наденут, — сказал Семен. — В том-то и беда. Гробануло парня. Отлежится, но вернется ли на завод?
— Да, — вздохнула старуха.
Семен посмотрел на Петра Ивановича. Ощутил вдруг тоску по его улыбке, словно плавающей в воздухе, действующей как масло на ожог.
Затрещал телефон. Семен снял трубку, буркнул что-то и повесил ее. Заворчал:
— Черт! Опять тащись…
— Что? Ты же свободен сегодня.
— Пятеро вдруг уволились, плавка срывается.
— Да ну…
— Обычно осенью сбегают: грибы собирают да орехи бьют. Эти же весной…
— Не впадай в истерику, — приказала старуха. — Образуется.
Семен пошел в кухню, сделал бутерброд с сыром, завернул его в газету, сунул в карман фляжку с чаем и ушел.
Старуха прилегла на узенькую кушетку. Ей больше не хотелось говорить. «Полежим, подумаем… Раз актриса беременна, а сама по молодости лет не знает… Нет, ерунда! Не верю в наивность современных девушек. По-моему, девушки наивными и не бывали. На что нас давила работа и учеба, на что мы были захвачены стройкой, но чтоб забеременеть и не заметить этого? Нет и нет! А сейчас любая девчонка поучит меня, старуху».
— Положим, она беременна от Виктора, и это я установлю, — бормотала старуха. И поправляла себя: — Постой, постой, ты не учитываешь дополнительный фактор. Какой? Думаешь, она колеблется в своем призвании, актрисой быть или женой? Это исключено, только актрисой, я думаю. Может быть, ее работа целиком засосала? Ерунда! Не видела я такой работы, которая засосала бы женщину так, чтоб она забыла о себе как о женщине. Надо продумать, надо думать… Может, она любит парня? А с режиссером просто было веяние, дурь, острое воспаление честолюбия? Помрачение, заскок? Ерунду городишь, — оборвала себя Марья Семеновна. — Я думаю, что она сама толком себя не знает. Артистическая карьера? Это же нервы, у нее и задержки менструации наверняка бывали. Ну, психует, а тут надо с мужчиной рвать, которого любила. Может, и беременность проглядела, а уж опытные старухи… Нет, что-то сложно.
Она смотрела на плавающее в небе красное облачко, освещенное солнцем. Небо уже гасло, наступала ночь, а оно горит и горит. Дает знак?
Но тут подошел Тигрик и стал рвать кушетку когтями, требовать себе еду. Аппетит он не терял в любых условиях, даже проживая в чужой, незнакомой квартире.
6
Таня решила: пришло счастливое время отказаться от зимнего пальто, от лисьей шапки, похожей на маньчжурскую папаху времен японской войны. Но и жаль было, сидело это ловко, хорошо. Одетая так, в папаху, Таня казалась выше режиссера, хотя он вообще-то был не ниже ее. Как и она, был сильный той сыромятной силой, которая выражается не в возможности поднять, свалить, а скорее в умении вынести все, что падает, обваливается, старается задавить. В возможности обернуться и выкрутиться. Эта же ременная упругость была в его характере, что позволило ему стать-таки режиссером. Пока он был на подхвате, режиссером-затычкой на время отдыха или болезни ведущих режиссеров театра. Попробуй, прояви себя. Но он потихоньку уже сколачивал свой, хорошо рассчитанный им коллектив, были избраны актеры и актрисы, совсем молодые, он вбивал в них те мысли, которые казались старикам заумными, но так хорошо принимались молодыми зрителями. Вот одна из них. В спектакле самое главное — ритм, синкопированный ритм, сходный с грубым коитусом, неистовым, жадным, дикарским. Он это даже опробовал на сцене, получив выговор, но и шумные овации юнцов. Конечно, это ерунда, их овации, но они еще и вырастут, вызреют. Это, был уверен он, возьмет зрителя; его расчет — на подспудное, спрятанное в каждом. Затем — осерьезненье, а также немного сатанизма, а далее, завоевав имя, можно идти хоть в классику, в строгость, конечно, немного поперечную традиции. Поэтому даже опытные старые актеры уже делали ему «закидоны» и частенько приглашали на чай. Он почувствовал теперь, что рано или поздно будет главным режиссером именно здесь, а не в другом месте. Лишь бы не споткнуться. И когда он с друзьями по ГИТИСу обсуждал тему, лучше ли быть главрежем в сибирском городе, нежели режиссером-затычкой в Москве, он говорил: «Лучше быть первым в деревне» и отвергал приглашения московских друзей. В мечтах он уже видел весь актерский коллектив театра перетасованным, и все в нем имели свои места, и Таня тоже. Он не расходился в оценке ее возможностей с теперешним главным режиссером: Таня рождена для третьестепенных ролей, талант ее маленький, а голосок карманный. «Странно, — даже думалось ему. — Карманные данные при такой отличной фактуре и таком характере». Он колебался: вести ее вперед или нет? Жениться на ней можно, а вот ставку делать на нее нельзя, она не будет примой. А ежели быть до конца умным, как арифмометр, то надо жениться на отличной актрисе. Это и опора, и таран, и спасательный круг на случай провала. Ведь не одного режиссера поддерживала жена, как не одну жену терпели в труппе из-за режиссера. Но Таня так мила…
— Я не советую тебе идти в больницу, — говорил он. — И не вбивай себе в голову, что ты виновата… Он застал меня? Это была твоя добрая воля, и, возможно, все у нас разовьется в глубокие, в большие отношения. Мне кажется, в нас что-то назревает. А тот, согласись, только проходной персонаж в твоей жизни, и должен был понимать…
— Замолчи, — сказала Таня.
— Но согласись, ты поступаешь неразумно. Сначала отшила парня, потому что появился я. Или думаешь, что выгодно идти замуж за режиссера? Я тебе сразу говорю: ты на первых ролях не будешь. Никогда.
— Так, так… Дальше?
— У тебя свое амплуа. Но лезть с твоим голосом вперед нельзя.
— Иди-ка ты домой, — рассердилась Таня.
— Не хочешь слушать, — сказал режиссер, — не буду говорить. Но тебя оставлять этому сосунку я не намерен.
И пошел — сзади, сгорбившись, всунув руки в карманы курточки.
Таня шла впереди. На душе у нее было скверно. На вечере, в клубе, она получила записку, долго пыталась узнать номер больницы, где лежит Виктор, и позвонила к нему домой. Отозвался старческий голос, не то мужской, не то женский, даже не разберешь. Голос спросил, кто звонит, и Таня неосторожно сказала. Трубку повесили. Значит, они все знают. Таня позвонила на завод, в отдел кадров, там ей и сказали номер больницы. Сейчас она подходила к ней и видела белое, освещенное вечерним кирпичным солнцем здание. Железная ограда, железная крыша, даже тротуар из железных толстых плит. «Бог знает, сколько железа в этом городе, оттого и люди здесь все тяжелые и упорные».
Мимо проезжали санитарные машины. Не часто: больница из тех, куда везли лишь тяжелых больных. Таня думала: зачем она шла? Спросят, кто она. Соврать, что невеста, тогда бы пустили. Но как такое сказать? Это было можно сказать неделю, день назад, но только не сейчас, ей и не выговорить.
В больнице все получилось так, как предсказывал ей Михаил. Никто с ней не разговаривал. Она было сунулась к сестрам — те отшили ее. Вызвала дежурного врача — он обшарил ее глазами, но, пожав плечами, сказал:
— О вас родственники не говорили, пустить не могу. Да и не к чему идти, он без сознания.
— Я пойду жаловаться к главному врачу, — сказала Таня. — Пожалуюсь.
— Пожалуйста, — разрешил врач, интересный брюнет, высокий и стройный.
Таня прошла к главному врачу, весьма занятому человеку, судя по количеству бумаг на столе. Он встретил ее ласково, сказал, что знает ее как актрису и рад сделать для нее все, все, все… Даже сбежать из дому. Но только не пустить в палату. Во-первых, к чему? Парень не женат. А ежели вы невеста, то смотреть на парня совсем не надо.
— Он выживет?
— И этого я сказать не могу… — главный врач стал опять перебирать бумаги, нашел какую-то и заглянул. Насупился, читая ее. По-видимому, мыслями он был уже далеко. — Обратитесь к родственникам, — посоветовал он.
Таня шла. Что сделать? Ей хотелось как следует устать. Режиссер тащился сзади. Возвращаясь, они прошли заводской площадью (больница была поблизости от завода). Смеркалось. Окна завода светились огнями, адски пахло серной гарью. Завод походил на что-то выпершее, поднятое вдруг некими чуждыми, гномическими силами из земли. Он был железный, и вокруг железо: ворота и столбы, и опять железные плиты.
Да, гномические силы подняли все это на поверхность земли, чтобы ковать новый железный мир. И Виктор тоже работал для этого.
И Тане вдруг стало страшно. Но режиссер оживился, он даже засмеялся, заговорил:
— Понял, понял.
— Что?
— Мне пора взяться за мюзикл на рабочую тему. Я напишу сценарий, кто-нибудь из стоящих композиторов сочинит музыку. Ха-ха, это идея!
Виктор лежит без сознания, этот носится с идеями. Он виноват, ежели разобраться. И Таня, ошеломив себя, мерзко выругалась, в отчаянии крикнув ему:
— А иди ты в…
И рванулась к автобусу. А режиссер остолбенел и рот открыл. Такого он не ожидал, нет, она его поразила.
Глава третья
1
Осмотры шли за осмотрами. Наконец пригласили ведущего невропатолога области профессора Курыма. Белесый и толстенький, он был очень похож на клецку в курином бульоне.
Профессор, осмотрев парня, мыл руки и диктовал впечатление. Ассистент записывал его слова. Во-первых, участить обработку раны. Во-вторых, снова применить ударную дозу сульфамидов и антибиотиков.
— А не слишком ли? — спросил ассистент.
— Нистатин, конечно, не забывайте. Теперь витамины… Эпителии не восстанавливаются, надо витамина «А», вводите его, — профессор отпустил педаль рукомойника, и струйки воды перестали биться в ладонях. Он с силой вытер руки полотенцем и почувствовал, как они горят. — И переливание крови, больше мы ничего не можем сделать.
Дежурный врач вышел проводить профессора. Они вышли в коридор, и профессор взял его под руку, говоря:
— Мы присутствуем при гибели мозга. Если смотреть на это с точки зрения миллиардов людей, то не бог весть что, но с точки зрения семьи это крушение вселенной. Да, да, вселенная в нашем разуме. Я материалист, но для меня вселенная существует в этой вот (он постучал себя по лбу) костяной коробке, в жидковатой ее массе.
— Значит, вы считаете, он умрет.
— Нет, этого я пока не считаю.
— Я был уверен…
— Мой дорогой, это не слово врача. Я полагаю, что в данном случае мозг все же уцелеет. Но парень наверняка станет идиотом, и светит ему лишь растительная жизнь… Тревожит меня и то, что разрушен центр дыхания. Что делать? Ожидать момента, когда другие клетки мозга возьмут на себя функцию? А ежели они не возьмут? Стимулировать их еще не научились. И потом, мне кажется, что ритм принудительного дыхания подобран недостаточно личностно. С этим и возитесь.
Профессор прижал ладонь к уху.
— Прислушайтесь-ка… Не улавливаете? Нет? А мне вот, когда я слушаю, тяжело дышится самому. Понимаете, механическая жесткость прибора, еще немного, я сам начну задыхаться. Каково молодому человеку?… Этому вам и следует учиться: наблюдению и сообщению с больным. Повозитесь, подберите ему индивидуальный ритм. И, ей-богу, пора требовать, чтобы на каждого человека, скажем, в юности, была составлена карточка индивидуальных ритмов — пока он еще здоров. Всего, коллега! А что касается той столичной знаменитости, что приезжает, то (и профессор дал волю своей обиде) родственники вольны не доверять нам. Но даже и йоги не вдохнут в него жизнь. И разум не вернут. Конечно, москвич этот замечательный врач, я наслышан, но посмотрим, что он может сделать? Ничего.
И вдруг он снова рассердился:
— Зачем он нам? Будет только мешать.
— Бабка требует, — пояснил дежурный врач.
Он старался не видеть злости шефа, не глядел и даже покраснел за него.
— Это поразительно активная дама, — говорил он, то застегивая, то расстегивая пуговицы халата. — И не просто требовательная, но и могучая. Бывший депутат, в обкоме со всеми на «ты», как я слышал.
— Да ладно, — сказал профессор, — раз он едет. Даже полезно, отснимем операцию, фильм станем показывать студентам.
И ушел по коридору слегка подпрыгивающей походкой, напоминая рассерженную белую грузную птицу, куда-то бредущую пешком.
А дежурный врач вернулся в палату. Он прослушал сердце Виктора, затем долго отслеживал работу механизма… Раз-два… раз-два… Вот сейчас кислород втискивается в легкие, грудь приподнимается, но включается отсос, и ребра опадают — выдох. И снова напор.
Нет, нет, профессор ошибается, ритм подобран правильно, и кислорода парень получает достаточно. Раз-два… Раз-два… Хрипящие страшные звуки. Раз-два!.. Можно идти. Он поднялся и звонком вызвал дежурную сестру. Она вкатилась, улыбчивая, вся круглая — лицо, плечи, бедра, руки.
— Вылечим красавчика? — спросила она.
Врач подмигнул ей. Он, как все в больнице, знал ее коротенькие невинные романы с больными.
— Потерпи, кудрявчик, — ворковала сестра, оправляя простынь. — Мы тебя вытянем, мы тебя и женим.
2
Парень был неподвижен. Не слышал голосов, несся вдаль и видел тянущуюся нить, бесконечную, и подминал ее под колесо. А худой старичок Дмитрий Сергеевич Кестнер, белый, но с густыми черными бровями, полулежал в самолетном кресле, откинувшись в полудреме. Смотреть-то в иллюминатор не на что — одни облака, виденные сотни раз. Лучше уж подремать.
А у Петра Ивановича исчезла его улыбка: подходило время встречи, а не все, по его линии, было готово. Например, нет цветов, а поди, добудь их здесь. Но старик «сделал усилие», как сказала бы Марья Семеновна, и таки раздобыл цветы. Его была инициатива, его же хлопоты. Петр Иванович проявил энергию и расчет, в чем старуха и ему, и всем прочим мужчинам начисто отказывала, деловую хватку, в которую та не верила, забывая, что как-никак он был армейский полевой командир и в войну стал полковником.
Деньги на цветы старуха ему не дала, только на такси, пришлось искать трехпроцентные облигации, зарытые в белье. Нашел их, побежал в сберкассу и продал.
— Ты возьми ему что-нибудь теплое, он франт.
Старик прихватил и теплое. Имея на руках сорок рублей, он на такси просвистел к ботаническому саду. Но не пошел к директору, а, побродив около, увидел дворника и по глазам и носу понял, что дворник не только потребляет, а жаждет опохмелиться тотчас, немедленно. Тот, работая, шваркал метлой по дорожке и на Петра Ивановича и топнул, и прикрикнул. Но тот обезоружил его улыбкой и сообщил суть дела. Сердитый дворник послал его не то чтобы к директору, а много дальше. Петр Иванович стоял и, улыбаясь, ждал.
И вот дворник прохрипел:
— Сколько дашь?
— Пять рублей за штуку, если гвоздики.
— А деньги-то у тебя есть? — спросил дворник.
Старик показал ему четвертную и сунул обратно в карман.
— Ты мне их щас дай, — сказал сторож.
— Ну, милый, как я буду давать тебе деньги, когда ничего от тебя не имею?
— Не веришь?
— Я верю, мы же бывалые солдаты и должны доверять друг другу.
— Вот то-то, — сказал дворник. — Какой фронт?
— Под Москвой и далее на запад.
— Я на Украинском…
— Ага. А розы есть? И вдруг тебя не пустят?
— Меня-то! — закричал мужик и бросил метлу. — Да я тяну на себе все хозяйство, от меня зависит проветрить оранжереи. Мальчишки швыряют камни в стекла. Кто гоняет их? Значит, имею право на несколько штук роз.
— Чайные хоть розы? — спросил Петр Иванович.
— Там есть даже желтая.
— Ладно, — сказал старичок. — Тогда держи.
Он отдал деньги, и дворник не обманул его.
И Петр Иванович уехал в аэропорт с тремя розами, завернутыми в несколько газет, и свертком, в котором были теплые вещи. Он положил туда шапку, свитер и шерстяные рукавицы, потому что в Москве была теплая погода, а знаменитости не обращают внимания на температурные мелочи.
Самолет не опоздал, прибыл точно и подрулил к аэровокзалу. Петр Иванович увидел знаменитость — сухонького и сердитого старичка с портфелем. Одет тот был чрезвычайно легко.
Петр Иванович подошел, объяснился и протянул розы.
— Что я вам, девушка, что ли? — закричал старик.
— Может быть, вы оденетесь теплее? — пролепетал перепуганный Петр Иванович.
— Простуда? И это говорит сибиряк! Вы мне очки не втирайте. Мне что плюс тридцать, что минус тридцать — хожу так, как видите.
И, распахнув плащ, он показал модный свитер с повышенной вентиляцией, в дырочках, а под ним рубашку. Затем, не смущаясь, задрал свитер вверх и обнажил голый живот в белой шерстке.
— Щупайте, — говорил он. — Рубашка, а под ней легкое белье. Щупайте!
Пришлось щупать. На ногах гостя были штиблеты и носки, тоже одни. Когда же тот нагнулся за своим поставленным портфелем, то штанины его брюк приподнялись, и оказалось, кальсон московский пижон не носил. Тут муж Марьи Семеновны затих. Он шел следом за старичком, который резко спрашивал, потряхивая головой:
— Где они? Разве в провинции нет такси? Куда вы их прячете от приезжих. Господи, стоянка отнесена на двести метров.
— Вот очередь.
— Ах, очередь. Понимаю: раз провинция, то должна быть и очередь. Закон природы.
Ожидая, он расспрашивал о Марье Семеновне, как она себя чувствует, что делает. Спросил, где можно остановиться. Узнав, что забронирован номер в гостинице, загородной, отличной, гость стал фыркать и притоптывать. Сказал, что в гостиницах он принципиально не живет, что у него достаточно много и больных, поднятых на ноги, и учеников, чтобы в любом городе Союза жить в доме, в семье. Так же и здесь найдутся.
— Мы рады… — начал было Петр Иванович.
— Согласен, я остановлюсь у вас.
Петр Иванович сказал:
— Я вас поселю к отцу пострадавшего, комната там освободилась.
— Отлично.
Проезжая городом на такси, гость дивился: