Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Семен вышел на дорогу и договорился с ямщиками. Всего за десять рублев его подкинули в город. Еще пятерку он проел в дороге: дорожились мужички в придорожных селах, рубли, как фершал зубы, рвали. Охнуть не успеешь, и нет целкаша. Но Семен был не прост и в дороге постился. В городе он живо отыскал своего будущего тестя, и тот поселил его у себя и устроил работать в депо на следующий же день. Можно бы и самому завести кузенку, но в депо, уверяли все, работать выгодней. Интересная работа, спокойная, уверенная, с паровозами. Семен женился, неторопливо, вдумчиво работая, поставил с тестем хороший дом — фундамент клали из лиственничных кряжей, на стены пошла сосна. Но оболонь Семен сострогал и клал налитую смолой сердцевину. На века ставил.

А тут пришла японская война, взяли Семена, угнали — вернулся с нее Семен, прихрамывая на правую раненую ногу. Только успокоились — революция 1905 года. Только стихло — придвинулась германская. А там началась Большая Революция — с шумом, с красными флагами, стрельбой. Но теперь Семен был совсем другим. Сразу видно: не зря работал на заводе, мучался на войне, читал книжки и ходил на тайные собрания большевиков.

Семен вернулся в город уверенным в себе коммунистом: другой формы власти он не признавал, хоть ты убей его. Только народная власть, а остальная пусть катится подальше. А катиться ей надо помочь. Чем Семен и занялся с великим усердием. И — началось! В конце концов Семен стал командиром, в черной коже с головы до пят и с громадным маузером в придачу. К нему имелся даже деревянный приклад, собираемый из кобуры. Тогда можно было стрелять почти как из винтовки.

Когда установилась советская власть в городах, Семен с отрядом красной гвардии ушел вылавливать колчаковцев в тайге, те уходили все дальше на север, вплоть до родной деревни. Там-то Семена и убили. Кто? Да свои, наверное. Но в снах Марьи Семеновны отец до сих пор был живым и ходил кожаным, с маузером. Он был усат, пах ружейной смазкой, махоркой, кожей. Словом, запах мужской, очень приятный. А еще пах отец опасностью, с которой постоянно встречался. Да и сам он был предельно опасен для белых, конечно. И не руки кузнеца, не страшный маузер, не таежный охотничий глаз, прищуренный и спокойный. Нет, эта опасность сидела в его голове: он был коммунистом, свирепым мечтателем о будущем. Потому-то и ушел в город, потому и женился на фабричной девчонке и стал коммунистом. Мать часто говорила о нем. Но рассказы бабки (она переехала в город после смерти деда) об отце Марье нравились больше. Что и понятно: бабка родила его. А тот старый мир стал переделывать на новый, с необычайным приложением энергии, с маузером в руке, в отряде красноармейцев, шумных, бородатых, крикливых, вооруженных.

А переделывать-то надо было много чего. Вот бабка. Она была сморщенная, черноглазая, смуглая: не сибирячка она, а с Украины, хохлушка… Рассказывала:

— Родилась я, внученька, в Ковронской губернии, в селе Шигости. Дразнили нас так: «соловьи-пересвистники». А потом уже попала в Сибирь. Конечно, места тяжелые, но когда куда попадешь, то разбираться не приходится, бери все, как оно есть. У отца с маткой было пятеро дочерей и два сына, а землю, внученька, тогда давали только на мужчин, а уж баба при мужике была. Так что имели землю на трех человек. А земля там была высосанная, с малых лет я уже работала поденно. Да, да, с семи лет, сердынько, нянчила я чужих дитев, у куркулей в хатах убирала. У нас-то пол земляной был, ну а у тех настоящее дерево. Да, все хлопоты, хлопоты, и поиграть-то некогда. Пришлось мне трудно жить, а вспоминается как будто хорошее, ясынка.

— Бауш, а как ты в Сибирь попала?

В 1898 году мать, отец и все родственники бабушки подалась в Сибирь, двинулись в Томскую губернию. Земля, сказали, есть, лесов же шибко много. Приехали они на Троицу и ужаснулись. «На Украине о ту пору все цвело, а тут снег лежит и таять не собирается. Испугались мои родственники. Ой-ой, снег! Дождались тепла, как снега растаяли, и кинулись назад. Ехали, отбивались дубинками от комаров. А те гнали их, гнали…» И бабка засмеялась. И выходило из ее рассказов, что бабка взяла да и осталась. Хотели увезти и ее, но сестра Пелагея уже вышла замуж за сибиряка, и бабка жила у молодых и тоже вышла замуж, да не за городского, а за крестьянина-таежника, очень уж понравился этот парень, и веселый, и ражий, кряжистый такой! Бывало, на ладонь посадит (задок-то еще был девичий) и носит по избе, носит…

Сразу в деревню они ехать побоялись — зима, и кузнец-батька, узнав, бушевал. Зиму они прожили в Томске. Герасимов Иван по-прежнему работал дворником (цена рубля в деревне и в городе была разной, на этом парень и построил расчет заработать себе целое хозяйство), да еще на охоту хаживал, добывая белку и куниц, и побольше денег. Отец ведь ему денег не присылал: и не принято было, и желал, чтоб сын у него был покорный и под рукой. Поэтому он придерживал натощак, мол, ройте землю носом, узнаете лихо. Что ж, они рыли и лихо узнали, да все превозмогли.

— Как, бауш, вы жили?

— В Томске, доня моя, до сих пор висит старый мост, у него мы, молодухи, стояли и ждали, когда какая барыня пригласит постирать, с детьми понянчиться. Так что мне деревня раем показалась. Приехали, домище поставили, скот закупили. Ружье у мужа было добычливое, бердана называется. И еще, как у всех, малопулька старинная.

Тут вступала мать Марьи:

— Э-эх, доченька, — говорила она. — Убили твоего отца, Сема-то с характером, но тихо, не лез вперед. Как он попал в революционеры, ума не приложу, но пришлось нам уехать из города, в Кольчугино мы подались, строить железную дорогу. Это мастеру-то по железу! А поехали. Копи в то время были, частью деревня, а кто не помещался в дома, тому землянки. О-ох, трудно жить в земле, тру-удно. Маешься ночь в духоте, угарно, людно. Выйдешь и носом в снег сунешься. Ну, и мы тоже были хороши. Помню, холера. Так бабы же ее выгоняли.

— Как это? — удивлялась девушка.

— Вооружились, взяли, у кого что было: вилы, косы, ножи. Потом и закричали: «Пошла вон!» И давай греметь ведро о ведро. Во, какие отсталые были, с этим Семен и боролся, разъяснял, как оно на самом деле. Да помогало это мало. Приезжали доктора. Ходили, сыпали белым порошком. Мы, естественно, этим возмущались, не верили, думали, нас травят.

— О бате говори, — просила дочь.

— Отец, конечно, не унялся, и в Кольчугине он тоже был революционером. Когда в Кольчугине готовилось восстание, то все рабочие разделились на десятки, и у каждой был свой руководитель. Я, конечно, была в одной группе с отцом. Да-да, и мы, женщины, участвовали в революции! Руководители главные были — Лазарев, Кузнецов. Чуть что понадобится, мы перекликаемся и тотчас же собираемся по цепочке, один за другим, один к другому, как сосиски в магазине. Я помогала мужу во всем: хранила оружие, а семья у нас в то время была из восьми человек: дети, бабушка, дедушка, сами. Ну, а потом был разгром и нам расправа. Отца твоего, Марья, наказали шомполами. Он силен был, выдержал. Там был один плотник, здоровенный с виду и красивый, Севастьянов. Тот помер после шомполов, а отец выжил, все выдержал: крепкий мужик, таежный мужик, я не промахнулась на нем. Я такая, будто знала, что нужно мне таежника, Семена. Да, да, маманя, не смейся. (Бабушка хихикала). И осталась у нас, Марья, после него ты одна, в Кольчугине беляки убили твоего братика. Побежал он смотреть на солдат, а поднялась стрельба, его пулькой и стукнули. Потом мы вернулись в город, отец твой стал командиром отряда. Когда советскую власть устанавливали.

Она рассказывала:

— А как без отца маялись. Помню, в двадцать первом прибыл агитпоезд. Всем детям раздали по два пряника и по три конфетки (питались мы более картошкой и соленой черемшой). Тебе, Марья, достался еще и химический карандаш. Все говорили: «Ленин прислал». Ты и прыгала: Ленин, Ленин! А когда поломала карандаш, то заплакала!

— Это и я хорошо помню, — смеялась Марья Семеновна.

— Ну, уж и хорошо?

— Хорошо, хорошо. И братиков, и сестренку, как они рождались.

— А потом отца твоего убили. К нам власти хорошо отнеслись: едой помогали, льготы давали. Так и вырастила я вас. Около нас уже был Петр, он помогал и вас тянул.

— И братиков мне наделал, и сестричку, — ехидничала Марья.

А мать краснела густо-густо. И наклоняла голову. И тогда бабушка переводила разговор на другое. Скажем, спрашивала об отметках в школе. Но за них Марье Семеновне краснеть не приходилось.

4

Путь в город братана Семена, Герасимова Петра, был для тех необычных времен необычен. Казалось, что он, замкнутый и молчаливый, любящий тайгу, охоту, собак, никогда не попадет в город, а если и попадет, то тихим, замкнутым, безупречным. Ан пришел человекоубийцей. На войну его не взяли, мир отстоял — единственный в селе кузнец, и послали шалопута Костю Шагина.

Еще до неразберихи гражданской войны Петра звал старший брат, и не раз звал. Но Петр не ехал: чего ему там надо? Когда помер отец, Семен вызвал к себе мать, а Петро сидел в тайге, здесь было тише и спокойнее. Работа в кузнице не кончалась и кормила, охота на любую дичь под рукой, и какая отличная рыбалка, особенно зимой на налимов. И землица есть. По таежному скупо, но одинокому много ли надо? Хорошо! Так жить хорошо.

Он не увлекался погоней за фартом — не мыл золото, не промышлял зимой соболя, а все постукивал и постукивал в кузне, все постукивал да постукивал.

А когда началась ружейная трескотня и прочая революция, с флагами и криками, когда то били кулаков, то те нападали и стреляли из винтовок, с какими явились сюда с фронта, Петра стали рвать на две разные стороны: красные тянули в себе, белые — к себе. Кулацкий вооруженный отряд, шатавшийся по тайге, желал, чтоб он у него был походный оружейник, красные же хотели, уманив, лишить беляков кузнеца, а заполучить его самим. Но мужики, которые поспокойнее и похозяйственнее, когда являлись красные или белые, прятали Петра, потому что им самим до зарезу был нужен кузнец.

В конце концов Петру эта каша осточертела!.. Он поручил младшего братана — «двухголового» Потапа — попу, дал денег на прокорм золотыми кружочками. Поп взял на себя ношу сию. Хотя и чего было охранять пацана, который был вдвое умнее любого взрослого мужика. Потап уж всегда смикитит, как прожить. Итак, в феврале Петр попрощался с братаном и ушел, неся с собой приличный запас отлитых пуль, а также достаточно пороха, дроби, соли, спичек и муки. Так что жизнь его в зимней тайге могла быть и сытой, и спокойной. «А перебесятся, я и вернусь», — решил Петр. Но человек предполагает, а люди располагают.

Такие были его предположения, неглупые как будто, да ничего не стоили рядом со страстями и действиями других людей. В черную тайгу, куда было ушел Петр, где были его три заимки, лабазы и кулемки (он здесь первым начал охотиться с ними), приперлись красные — ловили белых. С шумом, с треском выстрелов. Но отряд белых то рассыпался, будто крупинками, то вновь собирался по неведомому сигналу.

В конце концов и это беспокойство осточертело Петру. Казалось, отряд красных распространился повсюду. Объявился (Петр видел его издали) кожаный большой начальник. Петр, теперь уже перебравшийся в самую дальнюю, очень близкую к тунгусам, заимку, увидел его издали — рысьим взглядом охотника, вечно щурящимися своими глазами.

Был начальник с громадной штукой — маузером, и с шашкой, сидел на пузатой деревенской лошадке. Места эти он знал, и белых, частью знакомых Петру мужиков, отряд красных очень здорово поубавил. Можно было сказать, ополовинил их. И Петр, на лыжах проезжая лесом, случалось, натыкался на мороженых белых мертвяков. Куда податься? Где найти тишину? Оставался север. Но в упрямой нестриженной голове Петра установилось такое соображение: в любом деле всегда бывает заглавная одна голова. И Петр решил, что если бы кожаного убили, то наступила бы тишина. Но того не убивали. И чем бы дело кончилось — неизвестно, скорее всего, Петр бы ушел на север. Надвигалась Пасха, шла страстная неделя, страстная седмица. Надо было бы отмолить грехи, постовать, бывать в церкви. Надо красить яйца и готовиться печь кулич. Но в тайге все это было невозможно. Ну, Бог простит, а на Пасху все же следовало разговеться, плотно поесть. Петр скрадывал глухаря, начавшего чертить крыльями снег, готовясь к току. И вдруг увидел кожаного человека, присевшего на сваленную ветром сосну. Тот сидел, думал что-то. А в полуверсте гудел отряд красных — ржали лошади, виделся дым многочисленных костров. «И не мерзнут ведь, — дивился Петр. — Поснимали с колчаков их меховые шинели, обезьяньи, говорят». Кожаный сидел и вроде бы грустил. «Черт усатый, — думал Петр. — Ишь, очки надел, сверкает ими, змей, погубитель наших мест». И Петру, отроду не дравшемуся, никогда плохого слова не сказавшему человеку, вдруг стало муторно, что живет вот этот, всем мешающий. Убить гниду. Петр поднял старую, отлично им починенную бердану. Он прицелился, зная, что никакая трехлинейная винтовка не может равняться на бердану по убойности. Пусть она бьет газом из затвора в правую щеку, зато у нее тяжелая пуля. Патрон в ружье был самодельный и пуля тоже самодельная. Но вешал он порох на весах, купил их у фельдшера и научился снаряжать патроны по-городскому. Пули, отлив, тоже проверял на вес и, опиливая их, потачивал. Било ружье точно и далеко…

Семен Герасимов, постаревший и поседевший, устал. Война исказила его черты, сделала седыми не только волосы, а даже чувства и мысли. Бабы уж не манили его. В первый раз он оторвался от ужаса и суеты боев и задумался мирной мыслью о том, что станет после войны.

— Страстная седмица, потом Пасха, — прошептал он, улыбаясь.

Он сидел, не думая, а мечтая. Многое ему напоминали эти места, очень многое. Он вспомнил отца, братанов, шумные деревенские ватаги, сивых стариков, в которых было все, кроме мудрости. «Какими медведями мы тогда жили…» Ему было хорошо мечтать о том, как заживут. Снесут леса, вырастят удивительные деревья, станут работать и думать вместе — рай!

Но в то же самое время какой-то уголочек мозга нашептывал Семену Герасимову, что выйди сюда мужик-охотник, он не промахнется. Что он, Семен, командир отряда, рабочий, коммунист, большая хорошая мишень, ляжет тут навсегда. «Уйди, уйди», — жужжало опасение, но все Герасимовы были упрямы.

— Ан не уйду, стану сидеть, — сказал лесу командир.

Петр Герасимов в конце концов выстрелил.

И Семен Герасимов, подброшенный предсмертной судорогой, сделал в воздухе коленце и лег.

Но отряды красных не ушли отсюда. Наоборот, даже остервенели, перестали брать пленных. И Петру один был выход: уходить в город, под защиту к старшему братану. Ох, не дай Бог, красный фельдшер вскроет кожаного и вынет из груди пульку, личную, потому что в пулелейке был особенный знак Петра, который показывал, что на охоте зверя (сохатого, медведя, забредшего сюда косматого оленя) убил именно он.

И вот теперь меченая пулька могла обернуться против него. И убить.

Уходить, уходить… Петр взял бердану в руку и рванул на юг.

5

Весна была свирепая. После ростепели снова холода и опять снег и даже метели.

Обмерзший, обтрепанный, страшный, он в пургу подходил к городу в середине мая. Оставалось последних верст двадцать, самых тяжелых, когда попался мужичок, чудо-чудное, наехал на легких розвальнях. Везла его бодрая маленькая лошадка, поседелая от инея.

Он спросил:

— Куда бредешь, человече?

Петр обернулся к нему, заросший, весьма страховидный. Но мужичок его не испугался.

— Замерзаю, — сказал Петр. — Подвези до города.

— Там красные.

— Все одно, подвези.

— Много вас здесь бродит, — сказал холодно ездок. — А что дашь мне?

— Нечего мне давать, — сказал Петр. — Спаси мою христианскую душу.

А сам подумал: «Брошусь на него — не справлюсь, ослаб. Жаль, что все пульки по дороге израсходовал».

— Ты, паря, на меня зверем не гляди, — сказал мужичок. — Мы тут ученые, у меня, вишь, топор. Вот он. А ежели отдашь мне бердану — все одно, я вижу, зарядов у тебя нету — тогда подвезу.

— А кто в городе? — спросил Петр, вдруг заинтересовавшись этим, так как забрезжило спасение.

— Тебе не все одно, коли не дойдешь, а сдохнешь?

— У меня больше ружей нет.

— А на хрен тебе в городе бердана? — возразил сердито мужик. — Кого там стрелять будешь? Ворон? А я бердану люблю за тяжелую пулю, ею медведей валить хорошо. Давай, садись, попонкой я тебя прикрою, хлебца дам. С головой укрою, чтобы не вязались.

И не обманул, доставил, а сам увез в деревню отличное ружье.

Петр вылез на окраине и спрятался в сарай, где нашел сено. Он зарылся в него и так ждал ночь. А в темноте, по рассказам младшего, «двухголового», он таки пришел к дому брата. Постучал и ввалился, страшный, обмороженный. Он перепугал вдову. Но мать тотчас узнала его. Он спросил о Семене, и женщины залились в три ручья. К удивлению Петра, «двухголовый» тоже был в городе. И теперь он сидел и очень умно посматривал. Даже предлагал помощь. Оказалось, что он продал кузню и все хозяйство, но не за деньги, взял мясом, салом, медом. Этим и жили. И выходило, что жена старшого овдовела, что у нее девочка, Маша, что им нужно помогать. Так что мужик в доме, то есть Петр, очень даже кстати.

Петр долго болел и встал месяца через два, слабым. Потому и занялся вначале легкой работой, по жести, починял ведра, чайники и прочее. Потом ушел работать в железнодорожные мастерские. Но был он молчаливым. У него оставалось только желание выжить самому, да еще помочь вдове и матери, брату. Но главное — себе. Раньше в Петре такого не было, но после похода налегке по тайге в холодную снежную весну он себя жалел.

Вскоре Петр научился делать зажигалки из ружейных патронов, делал и кастрюли, громыхая в своей мастерской — дощатом сарайчике. О том, что произошло в тайге, Петр не любил вспоминать. Конечно, ежели б он узнал, что стал убийцей своего брата, это сожгло бы его. Спасительно незнание! Он перестроил дом братана, прирубил еще сруб. И так, почти незаметно для себя, года через два сошелся с вдовой брата Натальей. Дело житейское, их никто не осудил. У них родились дочь и сын, давшие начало второй ветви Герасимовых (насмерть перессорившейся с первой).

В революцию, при НЭПе, в чертоломе житейских отношений, им пригодилась голова младшего брата. Петр работал зажигалки — тот выгодно сбывал их. Или затевал какие-то аферы. Подрастая и матерея, «двухголовый» девушками не интересовался, а все деньгами. Петр недоумевал, а мать твердила, что понятно, время тяжелое, оно воспитало. Был объявлен НЭП, и «двухголовый» стал купцом, завел торговлю «Бакалея». Тут НЭП кончился, и «двухголовый» ускользнул в Америку. По слухам, он стал миллионером. Но за брата-революционера их не тревожили, жене Петра даже помогали.

Тут подросла дочка брата (Петр уважительно звал ее Марь Семенна), девица остроглазая, умная, резкая. В школе она училась блистательно, особенно по математике, соображая быстро, ясно, характер вот только тяжелый. Она пошла на рабфак, чтобы стать инженером. Но тут начал строиться завод.

И что же! Марья Семеновна ушла на стройку. Там, возясь сначала в котловане, потом в цехах, училась вечерами и стала инженером, кончила институт, а в тридцать пять лет стала директором завода! Во! Она достраивала завод, она выписывала машины и говорила, что хватит семье Герасимовых работать простую железную работу, теперь рабочий человек — все, и Герасимовы должны идти шире.

И в самом деле, когда сын Петра, сводный брат Марьи Семеновны, проявил способности к рисованию, а желал идти работать слесарем (и отец хотел того же), Марья Семеновна шумела и требовала, она настояла на художественном техникуме, давала сводному брату деньги. Он и стал художником, работящим, хорошим, и это не принесло добра.

Еще были одни Герасимовы: сестра Семена вышла замуж за шалопута, таежного бродягу Шагина, который, как и полагалось, погиб в тайге. Но пока был жив, вечно были какие-то дела с золотом (сдавал его в Торгсин, дарил Марье Семеновне камушки. Спичечной коробки этих камушков могло хватить на год скромной жизни). Опасные дела для того, кто ищет их и сдает в скупку, вот и Шагин где-то попался. Приехал, по вызову Марьи Семеновны, его сын, угрюмый мальчишка. Марья Семеновна старалась, чтобы он тоже не стал рабочим, хотя его и тянуло к железу, как магнитом. Он стал топографом. Марья Семеновна на этом стояла мертво, твердо. Такую она вела линию. Чтобы семья разошлась шире, поднялась высоко.

И вроде бы получалось. Сама директор, брат — художник весьма на слуху, старший сын пошел в науку — по металлу. Только вот Семен был дурак дураком, вкалывал на заводе, где она была директором. Ее подводил. Семья Герасимовых постепенно разрослась — работой — в стороны, разошлась, и казалось, все дальше будет расходиться и расходиться. Во всяком случае, Марья Семеновна надеялась на это. И частенько шумела, что вот, гнали всех Герасимовых к железу, а они и другое могут делать, все на свете, вот так. Но погиб брат, а если бы не был художник, то уцелел бы.

Началась вторая мировая война… Взяли Ивана и как-то сразу убили его. Погиб и отчим, а там и сама Марья Семеновна пошла воевать. Бросила директорство на опытного человека и ушла в командиры дивизиона тяжелых орудий. Чем не удивила никого. Она и пистолет носила с собой и однажды двух грабителей пришибла из него. Впрочем, это другое время было, еще довоенное. «Сильная баба», — говорили все.

Петр тоже попал на войну. Его, как и положено бывшему таежному охотнику, определили снайпером, т. е. дали винтовку с оптикой. Он и подкарауливал фашистов и стукал — одного за другим, одного за другим. Убив или ранив, кто там разберет, делал зарубочку на прикладе. Но его работу заметили немцы. Тогда, в 43 году, случилось временное затишье, и работали в основном снайпера. И Линке Рудольф, путешественник и охотник за крупным зверьем, предпринял охоту за Петром Герасимовым. Так получилось, что когда Линке выследил его через цейссовский бинокль, Петр как раз присматривался в прицел к тому месту, где звучали выстрелы Линке. И вдруг, заметив взблеск стекол прицелов друг друга, они выстрелили и оба были ранены. Линке повезло, выкрутился, а Петр умер.

Но смерть пришла к Герасимовым раньше, т. е. насильственная. Еще с Семеном. А потом надолго затихла. Но в 38 году сводный брат директорши погиб, выполняя художнический заказ на заводе. Из-за этого-то Марья Семеновна и рассорилась с сестрой. Он выполнял крупный заказ — серию исторических, о заводе и революции, картин. Они были заказаны дирекцией с одобрения обкома, выполнены на совесть и с тех пор пылились в заводском музее, ожидая времени, когда до них дойдут руки, и музей расширят и откроют для всех. Семен, Петр, Иван…Вечная им слава и память рода Герасимовых.

Вернулась с фронта Марья Семеновна раненая и предельно усталая. И тотчас же включилась в работу, снова стала директором завода, поднимала производство, выбивала машины, расширяла завод.

Это было нужно и стране, и ей самой. Она уже не могла жить без завода, любила металл, любовную идиллию смесей, когда варили какой-нибудь сплав.

Она руководила заводом и, старея, успела стать ученым-металлургом. Защитив диссертацию, получила кандидатскую степень, есть жаропрочный сплав с ее именем. Ей показалось мало этого, защитила еще и докторскую — как руководитель-экономист. Но стала дряхлеть, а тут у Семена родился мальчик, у сына, младшего. А жизнь его не удалась, и жена вдруг сбежала от него. И старуха, впервые в жизни ощутив пронзительность зова материнства, взяла на себя заботы о внуке (раньше, со своими детьми, ей было недосуг, препоручала нянькам). Стала сама заботиться о внуке и таила мечту о династии, ее продолжении и выходе в грядущее тысячелетие. «Тысячелетие…» — Марья Семеновна тяжело задумалась, вспоминая.

Недрогнувшей рукой ее отец писал: «Встретил стерву — плюй в глаз». Попробуй, плюнь!.. «Увидел царя, царька, цариху — бей их. Ибо каждый царь — враг рабочих». Сколько их, разных и под разным соусом!.. «На спине рабочего держится земля». И верно!.. Что раньше вызывало ее улыбку, теперь получало смысл.

А все время… Семен (чем прежде возмущалась старуха) ушел работать на завод и так остался — просто хорошим рабочим в литейном цехе. Он даже не стремился стать бригадиром. Раньше Марью Семеновну эта рыхлость выводила из себя — теперь нравилась. Она даже грызла себя за директорство, она боялась, что с развитием автоматики династия их окажется под угрозой. Что станут трудиться роботы (и уже работают, членистые и неутомимые), а рабочие, но уже инженеры, поплевывая, станут обдумывать новую программу. Оно, конечно, работа, да не та. Нет, не та… Невозможно такое. Тогда и династия Герасимовых, мастеров по металлу, кончится, не добрав прямых тысячу лет? А заводы? Они исчезнут? И сейчас старухе стало жалко их: чумазые, грохочущие, несовершенные. Они ей стали казаться живыми, добрыми скотами, ревущими по утрам, призывая своих хозяев. В конце концов, именно эти заводы позволили человеку так жить, как он живет сейчас. Ведь завод… Он походит на ручного громадного зверя и на муравейник сразу.

Словом, гибрид, железная биология. А расплавленный металл — это его кровь. Завод… Она не смогла бы жить без него. Династия… Завод… Что придумать?… И снова в семье была потеря: умерла мать, истекла кровью — у нее оказалась фиброма. Она шутила: смотри, я беременна. «Семен, дурак, рохля, не родил второго сына, а тут с Виктором, единственным внуком, такое. Нет наследников — Герасимовых. Не будет династии Что же делать?…»

Безумные мысли косяком проносились в ее упрямой голове. Купить младенца? Она вспоминала женские разговоры, слышала, что русских младенцев в Узбекистане покупают за две-три тысячи: модно иметь в узбекской семье беловолосого ребенка. «Взять младенца? Зачем он мне, если не Герасимов! Ага, найти других Герасимовых. Да там чудак-художник, уверена, у него в жизни не ладится, он холост до сих пор, будут сыновья или нет — неизвестно. Женить дурака? Хоть бы Семен… Да куда ему, стар и дрябл. И надо разобраться, что случилось, надо допечь виноватых». Семену она задала, но другие…

— Фу, — сказала она, чтобы на время сдуть с себя эту сумятицу мыслей. — Фу-фу-фу. Пусть мне будет легче.

Но ей не делалось легче. Тогда она стала звонить в больницу.

6

Стрелки индикаторов метались: сердце у парня работало, кардиомин и лабаррин, стекая с физиологическим раствором, вливался в жилы парня. Но проникающая травма… Врач задумался. Бог его знает, как он выдержал этот удар и еще жив. Как ненадежно все.

Сестра сказала глуховато:

— И все же я не понимаю его бабку, страшную старуху. Шевелить парня, делать операцию? Риск так громаден, а она звонила, требует перевезти его в больницу, все берет на себя.

— Арнольд Петрович тоже решил переводить.

— Но зачем брать на себя?

— Следите-ка лучше за приборами, главный заглянет с минуты на минуту.

И врач тоже взял себя в руки, словно ящик задвинул. Он прочитал запись коллеги, смотрел на приборы. «А все же мозг чрезвычайно вынослив, — думал он. — Вот энцефалограмма: мозг не умер, хотя сильно разрушен. Сердце бьется… вот, огонек вычерчивает линию на бумаге. Значит, мозг действует, хотя (он снял марлю и заглянул в глаза парня) взгляд уже и не живой».

Врач переставил треногу с физраствором, посмотрел, хорошо ли прилипли к коже датчики приборов. Да, Сонечка права. Как его везти? Но везти придется. Судя по телефонному звонку, старуха неукротима. Такой бы водить в атаку армии. Но и оставить парня здесь — тоже верная смерть. Гм, дилемма.

— Сонечка, — помолчав, сказал он, — кофейку.

Взял бумагу и стал прикидывать: «Что если бы парню вживить в мозг стимулятор, а батарею наружу? Чепуха, не мое дело».

Он сидел, следил за приборами и соображал, удастся ли сделать это. Вводить пучок электродов, скажем, 20–30. «И это не мое дело». Затем проверить их… «А ритмика дыхания? Наверняка все это безнадежно!» И сейчас, в преддверии смерти этого очень красивого парня, врачу хотелось любви. «Ведь и я умру когда-нибудь… А вдруг сегодня или завтра? И тогда все, что я мог испытать, уйдет от меня… Вдруг я налечу в своем «жигуленке» на грузовик. Или порежу палец грязным ланцетом… Единственное спасение — это спешить, спешить, спешить жить. Но любовь не все в моей жизни, в ней есть работа, значит, надо спешить, спешить, спешить работать. Во-первых, надо… Долой, долой это!»

— А знаете, Соня, — сказал он, беря кофе и ложечкой размешивая в нем сахар, — что в мозгу этого мужчины, на тело которого вы смотрите не без удовольствия, содержалось 85 процентов воды. И в этом очень большой смысл: если принять идею, что химические вещества переносят знания в мозг, то вода-то нужна, и мозг должен быть полужидкой консистенции.

— У него, — сказала Соня, — Арнольд Петрович говорил, уже водянка мозга.

— И это опасно.

— Я не понимаю старуху.

— Она ловит последний шанс. К тому же, в той больнице прекрасный персонал.

— Сделать операцию, — говорила Сонечка. — Ужасная старуха, по-моему. Я ее боюсь, вспомню ее палку, так и вздрогну. А все же она сомлела, увидев внука.

— Я тоже, — сознался врач.

— Вы-то почему?

— Понял, что жизнь коротка.

— Помогите, мне нужно протереть его спиртом.

— Это я сам сделаю, — сказал он, ощутив в себе странный холодок. — Не хочу, чтобы такая красивая девушка смотрела на голого красивого мужчину.

— Глупости, Дмитрий Петрович. Да и голос у вас переменился. Думаю, говорите из вежливости. Не спрашиваете, когда мы еще встретимся.

— Когда мы еще встретимся?

— Теперь я не знаю. Может быть, через год.

— Пусть будет через год.

— Ты злишься.

— Ни капельки, я на работе… А все же его пульс, — говорил врач, разглядывая ленту самописца, — редковат, по-моему. Как ни вертите, Сонечка, а сейчас весна, и пульс у каждого должен быть слегка учащен.

Соня, взяв щипцы, сменила тампон, закрывающий голову парня, прикрыла ее марлей. Врач смотрел на ее руки.

«Пять миллиардов нейронов, содержащихся в мозгу, — думал он. — И один миллиард из них погиб. После операции потеряем еще один-два. Что же парню останется? Голова его маленькая. Странно, отчего у нас, современных и громадного роста мужчин, головы меньше, чем у прежних, малорослых? А?»

Соня кончила перевязку и обтерла парня спиртом. Затем она сложила грязные тампоны в банку, бросила туда щипцы и унесла все это.

Дмитрий Петрович догнал и в дверях обнял. Руки ее были заняты, она отодвигала лицо — он поцеловал ее в шею. Ушла. «И слава Богу», — решил он…

Такая глубокая чернота… Как ночь без света, без звезд. Мотоцикл несется, но куда? Ага, в ней, бесконечной, что-то появилось, разбежалось красными искрами по черному! Эти искры затем выстроились в длинную красную нить. Он правит машиной вдоль нее, вдоль. Только на время — искры снова разбегались, опять строились. Было важно, чтоб красная нить восстановилась… восстановилась… восстановилась. Чтобы нестись — с грохотом, лететь вперед. Красные точки растягивались, они были круглые, а теперь овальные, продолговатые… Вот растянулись в ниточки. И снуют, снуют… А где-то идут часы, стучит их маятник. Он качается туда-сюда, туда-сюда. Бом, бом, бом, бом, бом…

И снова они — нить теперь длинная, почти бесконечная. Машина летит над нею. Нить протянулась куда-то вдаль, а он рулит и цепко держится за нее, за эту ниточку, повиснув, и если нить оборвется, рассыплется в красные точки, произойдет ужасное: он упадет куда-то в черноту. Надо держаться… держаться… держаться…

А потом чернота стала рассеиваться, и ходили тени, страшные призраки. Глаза парня были открыты, но видел он нечетко: одни призраки неподвижно поблескивали, другие бродили вокруг, трогали его. Парень лежал без сознания, но какой-то кусочек мозга бодрствовал, и его глаза — остекленевшие линзы — пропускали изображение того, что он видел. Вот призраки наклонились, что-то делают с ним. Исчезли!.. И снова машина, красная нить и чернота, и снова призраки. Звуки: шипенье, бульканье, крики. Он услышал: «Закройте глаза» — и в черноте всплыло жесткое лицо старухи… Бабка… милая… бабуленька…

И снова чернота, кто-то наигрывает на гармошке: «турды-турды».

Глава вторая 

1

Старуха подошла к зеркалу и долго разглядывала себя. Да, эта ночь переменила ее. Помрачнела, осунулась, даже похудела за эту ночь. Лицо ее, всегда темное из-за неладов в почках, стало еще темнее, почти как старая бронза, а глаза круглей, светлей, невыносимей. Такое пережить, это в ее годы! Не думала, не гадала, полагала, что потери будет переносить не она, а молодые, как и положено в жизни, но вот, поди ж ты!.. И где столько было сделано для закругления первой жизни, надо было начинать новую, чтобы исправить все случившееся.

Но была ли та одной жизнью? Не всегда, не совсем. Жизней было много. Пожалуй, одна была только в молодые, девчачьи годы, и тяжелые, и веселые. Не казалось ли это? Когда она жила в общежитии (нарочно ушла от матери, от ее баловства). Занятия, друзья. Потом решение стать инженером, а тут подвернулось строительство завода. Чего только ни делали! Тачки, лопаты, кирпичи… (У старухи заломило руки и спину).

Она не пожелала стать просто инженером, а только на заводе, который она строила и знала, так сказать, с самого корня. Правильное было решение, но и другая, новая жизнь. Пожалуй, можно считать ее второй жизнью.

И уж, конечно, не думала, что партийцы завода вкупе с промышленным отделом обкома выдвинут ее директором (третья жизнь — директором), что будет военной (четвертая жизнь) в чинах и со званием, и уж совсем ждала своего превращения в любящую бабушку. Какая по счету жизнь?

Или две — своя и внука?

2

Лагин был недоволен: его напарник Витька Герасимов не вышел на работу. Значит, все обрушилось на него одного.

Лагин шел цехом. Здесь, стуча молотками, сколачивали формы для отливок. Лагин огляделся. Берут толстые доски. Сколько дерева зря расходуется. Затем он прошел разливочным цехом, осторожно прошагал по железным плитам. И тоже ему не все нравилось. Скосился наверх — проплывал колоссальнейший портальный кран, и девушка посматривала вниз. К железной громаде подвешен груз в ящике, полтонны, не больше. Зря гоняют громаду. Словом, Лагин был не в духе: пора снова объявлять месячник рационализаций, снова все проверить и растрясти. И об этом следует поговорить с парторгом, не забыть бы только.

И сейчас он шел к нему, чтобы жаловаться на то нелепое положение, в которое угодил. Заболел Витька. Ну, ладно, согласен, он сам универсал-наладчик, может делать все! Лучше него работает один лишь «Семьсот процентов», быстрей и лучше (сердце ревниво кольнуло). Но тот, как ни верти, талант. Но нельзя же человека, обыкновенного человека, заметьте, засыпать всеми заказами и проблемами, которые только есть на заводе. Конструкторам делай то, делай се. Десятки заказов! Программные станки починяй. Десяток программных станков, выпущенных семью предприятиями. Некрасиво получается: это же семь разных программных устройств! Ладно, он все-таки раскусил устройства, справляется. Но четыре станка были сделаны еще до потока, это штучная работа, а значит, ковыряй, налаживай, исправляй, ковыряйся! Новые программы, эти рассчитали в общем центре. Но что там понимают в работе? Им передали нужные данные, а кто? Конструкторы. А они советовались с ним, с другими рабочими? Нет! А чтобы делать точную программу для станка, надо знать и уметь работать на нем и покопаться, да, покопаться! Нет, убрать бы Нифонта и вернуть старуху. При ней завод работал много четче, не сравнишь.

Он сердито дернул дверь. Захлопнувшись за его спиной, она отрезала гул и треск работающего завода. В управление Лагин шел по вычищенной дорожке, обтаявшей, с удовольствием чувствуя, как весенний ненастоящий холод прихватывает нос и уши. Теперь он возьмет парторга за хобот. И директора тоже. Расселись, административные коты. Надо выбросить эти семь станков к черту, продать их на другие заводы, а себе оставить три новых и к ним прикупить еще. Дорогие? Пустяки, это оправдается, — распалялся Лагин. И пусть добавят зарплату. Сколько там выполняют парни? Двести пятьдесят? Работают неплохо, кое-что в станках петрят, они росли уже в ту пору, когда механика — так, а электроника — ого! Но парни ни черта не понимают в настоящей работе. Так пусть же добавят денег, чтобы шли на станки настоящие, сивые мастера, с окалиной. Чтобы выверили программы и этим освободили наладчиков от постоянных хлопот, а цех от простоев. И так работы выше головы. Вон, литейщики опять запороли реле, а главный, Альберт Павлович, зовет к себе осуществлять конструкторские мечты. «А не то ворвусь прямо к директору», — решил Лагин. И все сделал. Задал жару парторгу: ударил ногой дверь и закрыл ее тоже пинком. А тот сидит, улыбается, как идол. Впрочем, с Лагиным он согласился, и уже вместе они пошли к директору.

Там Лагин дверь пинать не стал. Да и не разберешься без секретарши, где дверь кабинета, а где — шкафа, в котором лежат дела.

— Что ты скажешь насчет четырехсот рублей в месяц? — спросил директор, дождавшись, когда Лагин выдохся и замолчал.

— Дело ваше, — буркнул Лагин.

— Понимаешь, Нифонт, он еще кое-что тебе скажет. Ты послушай.

И тут Лагин кинул идею о месячнике рационализации.

— Полагаю, что ко дню рождения Владимира Ильича… — сказал парторг.

— Хорошо. А четыре сотни мы попробуем выкроить так… — и директор задумался.

— Не сделаете, Марь Семенне пожалуюсь, она на обком вытянет обоих.

И, пригрозив, Лагин пошел в литейку через инструментальный цех. Но пройти не удалось, его окликнул «Семьсот процентов». Что-то у него случилось со станком, а справиться не мог (в девяти десятых случаев справлялся). Уважительный мужик, такому не откажешь. Лагин помог. Он даже был рад, что «Семьсот процентов» позвал его. А так как он был не то что другом Семена Герасимова, а, скорее, хорошо осведомленным о нем, то спросил:

— Как Семенов парень?

— Выкрутится, молодой.

— А чего ему в самом деле? Порода рабочая, кость железная.

— Ну-ну, — сказал «Семьсот процентов». — Давай-ка снимем суппорт и поглядим, что-то мне не нравится зубчатка.

Снимали они вдвоем да с лебедкой — тяжеленная штука суппорт. И думалось Лагину не о работе, слава Богу, руки сами делали нужное, а думалось о Викторе.

Если говорить честно, не любил Семен своего сына. И это понятно, слишком уж Виктор был похожим на беглую жену — и лицом, и повадками. А жену Семен так и не смог простить до сих пор, что тоже понятно. Но и всех женщин тоже. А еще характер: сказал, что, мол, не женюсь, и теперь ему хоть кол на голове теши. Таким родился. И вообще там характеры… Жена, уходя, пыталась взять Виктора, но Марья Семеновна сразу поставила ее на место и правильно сделала. Она не пожелала отдавать мальчишку (Семен тоже не хотел, но отдал бы), стала воспитывать сама. И, борясь за внука, все-все раскопала. (Пожалуй, копать не следовало бы). Настояла, что мать Виктора неустойчива морально (и в самом деле падка на сладкое).

Отстояла внука. Но Семен не полюбил сына. Все делал, что положено делать для парней, но без души, а под принуждением, стараясь быть как все и делать, что все делают. Сын чувствовал это и, похоже, сам не любил отца. Да и разные они были, разные. Семену что? Ему бы порыбачить летом, а зимой, вернувшись с работы, читать — библиотеку он собрал классную! А нет нужной ему книжки, он ее добывал у спекулянтов — заработок 240, и один раз в три-четыре месяца он мог выложить четвертную. Да, книги его и утешали. А вот женщины — ни-ни. Так, мельком — это бывало, а накрепко — ни-ни… Не верил им, держал на расстоянии вытянутой руки.

А вот сын совсем другой: ежели в ночную работает, глядь, и опрокинет какую. Ежели дома, то ни книг ему, ни ученья, а мотоцикл надо, и все бы лететь куда. Их там целая шайка собралась, мотоциклистов, с ветром в голове.

3

В конце концов старуха задремала в кресле. Спала, казалось, минуту, но проснулась и увидела, что светло, а тело будто избито палками — отсижено. Попыталась встать и сразу не смогла. Крикнула мужа — не отозвался. Зато прибежал вприпрыжку кот и стал тереться о ногу, просить еду, стоящую в миске, в холодильнике, сваренную с овсянкой рыбу. Кот то ходил у стола, то трогал ее пушистым боком. Наконец поднялся и выставил над столешницей расправленную, ужасно когтистую и широкую лапу.

— Семен, — прокашлявшись, позвала старуха.

Но и сына не было, ушли мужики беззвучно, не желая портить ей сон. Так, ясно, один побежал, надо думать, на работу, подавать заявление об отпуске без содержания, другой сейчас шастает по магазинам. Он скоро явится, с красным носом и полной сумкой.

Следовало хлопотать и ей. Она кое-как встала и согрела мисочку коту. Заправила сметаной и поставила на пол — лопай! Затем убрала постели, которые мужчины просто свернули. Сварила кофе и села, прихлебывая его, по своему обыкновению, с сахарином. Грозил врач раком мочевого пузыря, так ведь известно, им всегда мерещатся разные ужасы. Задумавшись, она не чувствовала горечь, как и запах кофе.

— Синтетика, что ли? — заворчала она, но тут кот взодрал лапу и выставил когти. Понятно, требует маслица. — Не до тебя, обжора.

Старуха, сделав бутерброд с сыром, жуя его (зубы, слава Богу, собственные), стала продумывать и проверять все свершившееся. Глупое, нелепое, хуже — непоправимое. Затем сделанное ею… Что ж, тут все на уровне. Врача она вызвала из Москвы. Не забыть сегодня же снять деньги, чтобы оплатить ему билеты. И подарить что-нибудь… Забыла, что нравилось Митьке, кроме женщин и работы. Кажется, охотничьи ружья. Тогда все в порядке: у мужа лежит очень красивое, в гравировке. Наверное, из тех, что так любят охотники-пижоны. А Митька всегда был таким. Вот и подарок, главное сделано. Да, еще артистка, надо накрутить ей хвоста. И Аграфена, сестра, с племянником Павлом — эти, как ежи в иглах и щетинах, с какого бока ни подойди, шипят. О-ох, тяжело, придется поклониться. Им надо бы дать знать — стороной — о случившемся, тогда, может, придут и сами. Нет, не придут, они не только в щетинах, но еще и рогатые-бодатые, черт бы всех Герасимовых побрал!

И Марью Семеновну охватил гнев, холодный, терпеливо долгий. Тот, которого так боялись Семен, оба сбежавших мужа, подчиненные на заводе и фашисты на фронте.

Да, да, на фронте она была выдержаннее многих мужиков. Именно состояние долгого гнева, хотя оно и выматывало силы почище работы, позволяло ей добиваться чего угодно. Гнев и холодный расчет. Умом, должно быть, она была в «двухголового» дядьку. Так, она математически рассчитала способ акустической засечки вражеских батарей, чрезвычайно точный способ (позже получила авторское свидетельство на таблицу расчетов). Также составила график поправок на все случаи артиллерийской стрельбы, с учетом погоды и пр. и пр. Она нарисовала график, простой, удачный, доступный для понимания обслуге орудия на случай, если командира расчета убьют. И таблицы — дурак поймет. А хорошо и смело жилось тогда, и многое сложное решалось просто — точным ударом громадных снарядов, фугасных, осколочных, зажигательных — каких требовалось.

Она даже кулаком по столу ударила и тут же загрустила. При мужском каркасе ее характера Марья Семеновна была женщина, любила мужей, рожала, воспитывала детей (наспех, некогда было), потом и внука. И как женщина, она без лишней брезгливости и мужского чистоплюйства относилась к жизни, тому липкому, что в ней бывает. Да, ругали ее мужиком, и, чего там, старалась все делать так, чтобы не зря ругали. И все же она была близка извечной сути жизни, так и не понятой самыми умными мужчинами. Старуха угрюмо смотрела в окно. Кот взобрался на ее колени и дремал. В глазах ее возникало прошлое и так ярко, живо было до сих пор.

Грохот орудий, вздрагивающие их стволы, тяжелое гуденье приближающихся снарядов — и тут же лагерь в лесу, палатки, горн, стук барабана: тра-та-та… тра-та-та… Лагерь в бору, дым от костра, солнце, запутавшееся в нем.

— Господи! Как хорошо, как просто все было. А теперь…

А что было хорошо — она для себя не уточняла: прежние ли времена, или еще вчерашний день, до проклятой ночи?

— Все, — пробормотала она и, сбросив кота на пол, занялась тем, что всегда отвлекало женщин от горя, — домашним хозяйством. Сейчас должен вернуться старик. Он пусть готовит завтрак. Она же съездит в больницу, надо только заказать такси. Да, вот и дело.

Она заковыляла к телефону, но остановилась, услышав в замке возню ключа. Дверь распахнулась, и вошел Петр Иванович, порозовевший, бодрый. Но с пустыми руками.

— Где ты был?

— А где же еще, если не в больнице? Парень еще там, и вокруг бригада. Хотят оперировать.

— Но почему не в неврологии?

— Боятся не довезти.

— Едет Митька из Москвы, я же им звонила, требовала.

— Я услышал и вот побежал. Не один. Семен дал подписку. Отложили, обещают, что парень еще продержится.

— Молодец. Сейчас я тебя покормлю. А где Семен?

— Прямо оттуда ушел на работу.

— И как он?

— Осунулся.

— Значит, пробило носорожью кожу, — удовлетворенно сказала Марья Семеновна.

И поставила сковородку на огонь. Бросила кусок масла и стала разбивать яйца на сковородку — одно, второе, подумала и разбила третье. Затем сказала:

— А за продуктами все-таки сходишь.

— Идет. А Семен мне сон рассказывал по дороге, презанятный, доложу я тебе, — говорил шустрый старичок. Он вымыл руки, прошел в кухню и сел за стол.

— Ну?

— Мы в очереди на трамвай стояли, он и рассказал. Значит, в начале будто пришел к родне, к этому… Павлу Герасимову, а тот будто не в домике, а на восьмом этаже живет. Ходит, окно распахнул, и две женщины в белом. Семен понимает, что его собираются кинуть из окна. Он изловчился и лопатой, понимаешь, была и лопата, подхватил и выкинул Павла вон. Затем появились мстители с ножами и гонялись за Семеном, а он…

— Глупый сон, и не поймешь, к чему…

— Слушай дальше. Он вроде бы на планету перескочил, и велено ему, а солнце уже зашло, велят солнце засветить здесь. Он де прорыл щель, поставил зеркало, и солнце засветилось. Здорово?

— Узнаю Семена, ни склада, ни лада. Руки вымыл?

— А как же?

И они позавтракали и стали ждать срочную телеграмму о вылете Митьки, которому, как выяснила Марья Семеновна, был 71 год.

— А знаешь, — она подняла голову. — Уедем к Семену.

— Согласен. Только дождемся, он сюда придет.

4

Из больницы Семен утром съездил на завод, оформил день (вчерашний) отпуском без содержания. И не было такой спешки, но иначе он не мог.

Вернувшись домой, к старикам, Семен еще раз как следует вымылся. Старуха гремела посудой на кухне, Петр Иванович сидел в кресле. Он перебирал с улыбкой здоровенную папку с журналами («Наука и жизнь», «Знание — сила», «Техника — молодежи»), рылся в них и, вынимая записную книжку, что-то выписывал. Старуха перестала греметь и ушла с телефоном в коридор. Теперь она, если судить по крику, созванивалась с Москвой. Вот, уже сделала выговор телефонистке, угрожая пожаловаться. «Однако, — подумал Семен, — проговорит сейчас рублей десять».

В конце концов старуха пробилась и, называя кого-то «друг любезный», что-то спрашивала. Наконец положила телефонную трубку, принесла телефон обратно, снова гремела посудой в кухне. Семен дремал, старик шуршал газетами. Было 12 часов. Марья Семеновна из кухни гаркнула незнакомым себе вороньим голосом:

— Мужики, обедать.

— Рано что-то, — возразил, очнувшись, Семен.

— Зато дело в сторону.

Возражать было совершенно бесполезно, и те прошли на кухню. Они сели к столу, а Марья Семеновна стала накрывать, сердито ставя тарелки. Щелкая ножом, нарезала хлеб. И после обеда — тоже сердито — велела Семену снова идти в больницу и узнать о Викторе. А теперь московское светило, Митька, конечно, откликнулся и скоро прилетает.

— Вот в чем забота, — сказала старуха. — Не встреча, а где жить будет — в гостинице или у нас?

— Ты придумаешь, — сказал ей сын и попросил еще супа. Пообедали быстро — проголодались.

— Теперь свезите-ка меня на реку.

— Ты все еще моржиха? — спросил Семен и поежился. Он плохо выносил холод и не понимал, как умный человек добровольно может лезть в прорубь.

— А как же, — отозвалась старуха. — Это ты иной раз боишься нос высунуть на улицу. А я вот свитер надеваю только в минус сорок. Да, да, мой дорогой, я крепче тебя.

Старуха рылась в комоде, вытаскивая полотенце. В шкафу нашла халат. Старик кивал ей головой и улыбался. Затем втроем они спустились в овраг, к реке (здесь был как бы ее глубокий залив). Моржиное место было защищено от ветра. Выдолблена и прорубь, ее затянуло тонкой корочкой. На этот случай мудрая старуха прихватила из дома молоток.

Сын расковырял ледовую корочку и деликатно отвернулся. Затем услышал плеск, громкое уханье и снова плеск.

Старик закричал (уже не улыбаясь):

— Помоги тащить! Лед же, скользко.

И Семен вытащил мать, ставшую багровой, как морковка. И поставил на лед.

Муж помогал ей вытираться (та уже стала попискивать от холода), накинул халат. Затем она бегала кругами. Нога ей мешала, и старуха помогала себе тросточкой. И все скакала и скакала кругами. «Однако», — думал сын. Старуха быстро согрелась, и они вернулись домой.

Она потребовала одеколон. Уйдя в ванную, растерлась им, смачивая мочалку. Видимо, это было приятно, потому что старуха вскрикивала:

— Ух, хорошо! Ух, хорошо!

Кот Тигр орал, подойдя к двери ванной, пытался смотреть в щелочку. Для чего распластывался на полу.

Затем старуха напилась чаю с коньяком (кот сел рядом на стуле).

— Ну, — сказала бывшая полковница. — Едемте-ка теперь к тебе, все четверо, с котом. Я пороюсь.

— В чем? — насторожился Семен.

— Осмотрю комнату Виктора. Мне хочется все выяснить поточнее. Я понимаю, конечно, что это баба взбутетенила его, но было и что-то другое.

— Валяй, ройся, — сказал Семен. — Моя квартира — твоя квартира.

Принесли телеграмму из Москвы: врач прилетал 4-м рейсом. Позвонили в аэропорт и узнали время прилета. Старуха возмутилась:

— А вы не чешетесь! — и дала указанья: — Ты, Петр, готовься встречать. Привезешь гостя к Семену. Ты, Семен, пойдешь со мной. Да Тигра захвати, не забудь!

Мужчины были вымуштрованы. Они стали одеваться. Герасимов помогал старичку, держа пальто так, чтобы он сразу угодил в рукава. Подал шапку, шарф. Уходить отсюда не хотелось. Но вошла старуха, забывшая трость. И сразу крик:

— Да не стойте, как два истукана, идите! Поймайте такси!

Они выходили, когда их настиг новый приказ. Теперь мужу полагалось сидеть дома у телефона, узнавать, не запаздывает ли рейс.

— А Семен пусть идет с Тигром за мной.

5

Марья Семеновна разругала квартиру сына: и ковров много, и мебель пошлая, желтоватая. И к чему два холодильника? Затем прошла в комнату внука, плотно закрыв за собой дверь.

Она начала разбирать ящики стола. Инструменты, зачем-то попавшие в ящик, громадные ключи, гаечные — их место не здесь, а в сарае. Перебрала тетради, старые: десятый класс был закончен три года назад, но тетради Виктор хранил. Это умно. Армия за плечами, и если затеет поступать в институт, тетради пригодятся. Нашла стопку писем. Вскрыла: письма в основном любовные, разногодние. Старуха покраснела и положила их обратно.

Затем нашарила в глубине ящика и вытащила тетрадь в пластиковой обложке. На ней было написано: «Дневник». Он странный. В дневнике, думала Марья Семеновна, полагалось описывать переживания, случаи, мысли (она вспомнила свои девичьи дневники). Здесь же каша, как и вообще в головах мужчин. Все вперемешку. Были и записи расходов, маленьких, почти детских, коротенькие записи о встречах с девушками (обозначенными буквами икс, игрек, зет, даже так — «морковки»). Были записи, где отец назывался «он», и записи агрессивные: («он — старый осел», «он — ископаемое», и так далее). Сын возмущался глупостью отца, и старуха разозлилась. «Ты, молоко на губах…» — шептала она. Через полчаса точно убедилась в том, что давно знала и так: сын отца и любил, и не любил и даже не уважал по временам. Что ж, удивляться этому не приходилось. Затем была тщательно проанализирована любовь Виктора к актрисочке и даже найден ее адрес на поздравительном конверте. И старуха, поджав губы, записала его.

Бросив тетрадь в ящик, она рассмотрела стены комнаты. То, что увидела, не удивило ее: тьма автомобилей, начиная от древних. Были и мотоциклы. Некоторые снимки — цветные! — увеличены до размера 50х60. Сколько может стоить такая фоторабота? Вероятно, немало. Старуха даже увлеклась: из старых машин ей понравились ВИЛЛИ и КЛЯСАВР 1951 года, заинтриговал и красненький «империал», под которым было написано рукою внука: «350 лошадей, ск. 200 км в час», под «бьюиком» — «200 километров», форд «мустанг» — «205 км в час». Всюду указаны скорости. Ясно, мальчик помешался на скоростях.

Висят маски. Одна сделана (старуха потрогала) из хлебного мякиша, затем высушена. Лицо позеленевшего покойника (старуха плюнула). Затем мотоциклы… Реактивный Уэлча — без обтекателя, Дрекстер, смахивающий на автомобиль-скелет, мотоцикл Коллинса с припиской: «800 л. сил. Самый мощный в мире. Мне бы!» На самом же деле это безобразного вида машина, крокодилоподобная… Как и автомобили, мотоциклы отсняты, по-видимому, в журналах и на цветную пленку — снова громадные цветовые отпечатки. Старуха зашевелила губами, считая — она знала высокую цену фотографическим работам. Их здесь рублей на четыреста. А вот картина: динозавр, оседланный людьми. Чепуха какая-то! И еще картина, где нечто инопланетное, тут же — могучая горилла, курносая, словно троюродный брат Силантий, живущий в тайге. Овеществленная сила! Старуха поежилась. Господи! Фотография какой-то девушки, пол-лица нормальное, а пол-лица искорежено. И масок у внука много. Маски, автомобили, гориллы… Что сие значит? Как человек решительный и быстрый, старуха не стала углубляться в размышления. Теперь ей буквально до смерти хотелось увидеть актрису, стерву, что погубила внука. С ней и поговорить, как следует, но сначала все разузнать. Это будет сыск, работа следователя. Ну и что же? Она — следователь семьи Герасимовых, и не ей смущаться такими соображениями. Да, она депутат. Но бывший, теперь не избираемый. Мелочи, ерунда…

Ее действия обоснованы. Что здесь непорядочного? А? Она взяла телефон и набрала номер, найденный ею в записной книжке внука. Но это был общий номер всей квартиры, и ей сказали, что Тани Васениной нет дома, она выступает в театре.

— В каком?

— В Клубе металлургов, кажется.

— Извините за беспокойство. Благодарна, — сказала старуха.

Еще несколько звонков уточнили местопребывание Тани. Та выступала сегодня днем в Театре оперетты, а вечером в Клубе металлургов.

Ну что ж, сколько бы рабочих ни набежало в клуб, местечко ей найдется. А сейчас — в оперетку. Она взяла бинокль внука, четырехкратный, с фиолетовыми линзами. Сунула в сумочку.

Пришел Семен, недовольный, даже сердитый: Тигр оцарапал его и чуть не сбежал. Он предложил выпить вермута. Кстати, есть охлажденная минеральная вода и лимоны. Он налил немножечко старухе, себе фужер. Выпили. Напиток был вкусен, Семену хотелось пить, он выпил второй, третий фужер и отяжелел.

— Где ты рылась? — спросил он.

Но старуха уже ушла.

Явилась в три, измученная. Ей помогли раздеться, она заявила, что весна, будь она неладна, сибирская, и уже подморозило крепко, что она сама холодная, как сосулька. Так вот, и оттаивайте ее.

— Дайте-ка мне чаю, горячего чаю. И что там у вас осталось в холодильнике? А потом — в ванну погорячей.

Начав с чая, она съела и котлетку, не разрешив разогревать ее, чтобы не терять времени. После чего стала рассказывать.

— Ты, Семен, хочешь, куксись, а хочешь, нет, но я ночью вызвала твою бывшую супружницу. Благо телефон ее есть. Все же мать. И пригодится носить передачи. Сможет и подежурить. Она прибудет завтра-послезавтра. Это первое. И ты не надувайся на нее, сам знаешь, она была не очень счастлива со своим. Второе: была я в театре и очень любовалась. Бинокль у вас отличный, себе я как-то не собралась купить такой, а ты, Семен, мне не подарил. Что можно сказать о девчонке? Вкус у Виктора есть, великолепная девушка!

«Итак, Виктора она одобряет, вкус, а не его умственные способности. Влюбиться в актрису! Надо же!» — думал Семен.

— Все-таки у него ум с вентилятором, — продолжала старуха. — Он унаследовал его от матушки. Я не хочу бросать в ее огород дохлых кошек, человек, говорят, вправе жить, как он хочет. Но только легкомысленный человек может влюбиться в артистку. И еще — ценящий красоту. Виктор такой. Я бы сама влюбилась в нее, но все же это крайность. Надо иметь голову.

Зал в оперетте оказался большой, люди собрались в достаточном количестве, ей пришлось даже сидеть на приставном стульчике. Оказалось, это удобно. Артисты пели, плясали и прочее — оперетка! Сначала плясал какой-то бородатый и говорил глупости. Затем шли номера… Выступил какой-то в рогатом парике и пел, хотя голоса никакого. Зато галстук в три этажа! А потом вышла красоточка, она и танцевала, и пела. Слушая, Марья Семеновна морщилась — голосок так себе, не быть ей примадонной. С танцем много лучше, а волосы просто роскошные. Да и сам номер был мил, и платье ей дали изумительное, вроде рыбьей чешуи.

Семен далее слушал уже с любопытством.

Что значит хорошая оптика! Марья Семеновна разглядела в бинокль, что и зубы у актрисы были прекрасные, а вот ресницы наклеены, брови выщипаны. Конечно, это профессиональное — выщипанные брови, а жаль.

Затем Марья Семеновна побывала в квартире, где живет Татьяна. Слава Господу, кроме нее, там все старухи, и даже есть одна фронтовая сестра! Еще и рядом воевала, под Можайском!

— Ну, та медсестра, а я полковник. Естественно, чаек мы организовали на скорую руку, стали говорить. Я расспрашивала о Викторе. И они мне рассказали, старые лягушки-квакушки, что у нее было к Виктору ответное чувство. А почему же ему не быть? Парень рослый, кудрявый. Мотоцикл есть, деньжата водятся. Ты, Семен, оставлял ему слишком много. Зачем? Откупаешься от своей неприязни? Глупо… Так вот, говорили мы чисто практически. Старухи горевали, что парень разбился. Да, они помнят и мотоциклетный треск, и того режиссера: ни с чем убрался, а целил остаться. Девка, конечно, порченая, с гнильцой. Интеллигентка! Чернильная кровь!.. И вот что мне рассказали, такие сделаны наблюдения: она определенно беременна! Да, да, голубь мой, от Виктора, тут нашего брата не проведешь. И сейчас в стадии колебания. Первый срок пропустила, потом взбрыкнула, теперь ждет второго срока для аборта. Девочка все же не без сердца, ей жалко ребеночка. Но и театр манит, а там режиссеры, роли и прочая чепуха. Так что все и в ее руках, и в руках случая. А мне нужен наследник! Наш, Герасимов, мы обязаны сохранить ее ребенка. Да, да, обязаны! Груша думает то же самое.

— Груша? — спросил Петр Иванович.

— Я побывала у Аграфены, сестры. Она думает то же самое: надо сохранить. Вопрос стоит ребром: быть или не быть дальше нашему роду. На вас надежды мало. Семен уже стар, Пашка, племянник, какой-то с завитком, а за тридцать.

— Значит, к тетке ходила? — задумчиво переспросил Семен и значительно посмотрел на мать. Он понимал, чего ей стоило пойти к сестре первой. Уж и бесилась, наверное.

— Да, милые мои, — говорила старуха. — Вообразите всю меру моего смирения: поклонилась ей первая.

Семен молчал.

— Сидели мы недолго, и меня поразило то, что она уже пронюхала. Да, да, она не добра ко мне. Но мы посидели. Она поставила чайку, дала ириски — всегда скупа. И знает, что я в рот не беру ириски, хоть ты в меня из пушки целься. Лучше всего колотый сахар, но ириски? Неужели не нашлось конфет? Все-таки Павел художник, зарабатывает неплохо, у нее пенсия. А домик у них чистенький, аккуратненький. Все мы добиваемся квартир в новостройках, а они живут в своем доме! Окраина, обтаявшая дорожка. Будто в молодость вернулась. Прелесть! И в этом Грушин характер! Могла бы добиться квартиры: брат не без заслуг, сама одно время работала в обкоме, машинисткой. Да и я всегда помогу, только попроси. Так не захотела. Знаю, что и Павел такой, что в основе их характеров заложено это «нет».

Петр Иванович улыбался, а старуха продолжала рассказ:

— Значит, меня ограничили чаем с ирисками, но кое-что я заметила. В этом микродомике только две комнаты, одна — Павлова мастерская, хотя он мог бы получить отдельную. Но надо хлопотать, а он размазня. Но так прелестно: мольберт красного дерева, отцовский, узкая кровать. Все так сухо, аскетично, приятно. Это, конечно, влияние тетки. Груша сама такая же схимница, замуж не шла, в старых девах сидит. Схима в наше время? И смешно, и трогательно.

— Ну, а сама? — сказал Семен. — У тебя просто другой вариант схимы, вот и все.

— Я живу полной жизнью. Можешь себе представить, кончается двадцатый век, а они сидят в своей пригородной раковине! Приходит Павел. Поздоровался, сказал два слова и молчит, пьет чай с ирисками. С чаю, думаю, он и болен. Худой, щеки запали. Полагаю, сестра его кормит плохо. Скупердяйка! В конце концов, сестра… Ну, я прощу, помиримся. Но Павел, мало того, что не женат, еще и покашливает. Как из бочонка: бух! бух! Ладошкой рот прикрывает. Сам сухонький такой, но глаза интересные, в отца удался. Так что же, — и Марья Семеновна ударила кулаком по столу, — происходит с нашим семейством? Павел болен, к тому же, он еще не женат. Вся комната у него увешана картинками. Сидит и пишет, молчит и пишет… Что же это такое? Куда сестра смотрит? Это эгоизм: держать парня возле себя, потому что она хочет властвовать на кухне. Нужны дети для продолжения рода, кончаются Герасимовы! Ему надо найти хорошую деревенскую девушку. Знаешь, в деревнях случаются чудные девушки, здоровые, веселые. А то возьмут какую-нибудь городскую щуку, и та последние силы и деньги из него высосет! Павлу — деревенская девушка! Это я запишу. Теперь другое, Семен. Твой сын в смертельной опасности, проникающая рана в мозг… Ты можешь ненавидеть свою стерву, я лично ее тоже не выношу, но сын ее любит. Я ковырялась в его дневнике…

— Но, муттер, — удивился, откинувшись, Семен. — В дневник-то зачем?…

Он многое, очень многое не любил в сыне, а терпел. Его успех у женщин был равен удачам жены у мужчин. Но беда примирила их, и теперь он ощущал и виноватость, и острую, жалящую сердце, жалость.

— Я свой человек, — продолжала старуха, — за стены не выйдет. А мне нужно было кое-что знать. Посмотри-ка, оба вы дулись, как ежи, иглы выставили друг на друга. А неприятности расхлебываю я одна. На мне все держится, я все тяну! Помру — что будешь делать? Так вот мое решение, Сема, все отладить заранее, чтобы помереть спокойно. Три холостяка в семье Герасимовых, и один из них в больнице, почти безнадежен. С ума сойти! Посмотрел бы отец, что сталось с его родом. Я не допущу такого! Женись!

— Хватит об этом, — попросил Семен.

Марья Семеновна зло посмотрела на него. И хотя она не выносила мужиков-шатунов, Семену бы простила. Вон, сосед Бурмакин уже трижды женат, у одной двое детей, у второй — семеро, и третья недавно родила. Скоро не продохнешь от Бурмакиных.

— Ладно, — ответила старуха. — Я тоже устала от вас. Передохнём, а ты расскажи, что на заводе.

— Перед моим уходом один там травму получил.

— Какой это? — заинтересованно спросила Марья Семеновна.

— Ты его не знаешь. Опять волосы… Понимаешь, он молодой, а они теперь волосатики, не только мой Виктор («Ага, мой!» — торжествовала старуха). Ну, подтянут их сеточкой, а волоски все же торчат. Этот же работал в камилавке, на дьячка похож, только подрясника не хватает: бороденка, усы, волосы по плечи. Короче, захватило за волосы и прикрутило к станку. Остальное ты себе представляешь.

— Раньше такое происходило только с женщинами, мы надевали косынки.

— Парни их не наденут, — сказал Семен. — В том-то и беда. Гробануло парня. Отлежится, но вернется ли на завод?

— Да, — вздохнула старуха.

Семен посмотрел на Петра Ивановича. Ощутил вдруг тоску по его улыбке, словно плавающей в воздухе, действующей как масло на ожог.

Затрещал телефон. Семен снял трубку, буркнул что-то и повесил ее. Заворчал: