Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Юрий ПОЛЯКОВ



Детство — это родина сердца.

Чьи слова? Кажется, мои, хотя, возможно, я их где-то когда-то встретил, затвердил, забыл и теперь вот вспомнил. С возрастом непоправимо мудреешь от пережитого, увиденного и прочитанного.

Иногда из интереса я листаю книги, отмеченные разными премиями. Попадаются сочинения и о детстве, прошедшем в Советском Союзе, в котором мне тоже довелось родиться и возмужать. От чтения некоторых текстов остается ощущение, что будущие литераторы выросли в стране, где их мучили, тиранили, терзали, унижали, пытая мраком безысходного оптимизма, глумливо бодрыми пионерскими песнями, сбалансированным питанием и насильственным летним отдыхом. Оказывается, во дворе их нещадно лупили за вдумчивый вид или затейливую фамилию. Наверное, родившись чернокожими работягами в колониальном Конго, эти авторы были бы намного счастливее...

Если верить подобным пишущим фантазерам, в те жуткие годы, озадачив учителя неправильным вопросом про светлое будущее всего человечества — коммунизм, можно было остаться на второй год или даже отправиться в колонию для малолетних преступников. Ну а тех вольнодумцев, кто отказывался ходить в уборную строем с песней, ждал пожизненный волчий билет.

Особенно страдали, как выясня­ется теперь, дети, прозябавшие в высших слоях советского общества. Страшные темные дела творились в просторных цековских квартирах, на академических дачах и в недоступных «артеках». Возможно, так оно там и было... Не знаю, не посещал. Но вот у меня, выросшего в заводском общежитии маргаринового завода, от советского детства и отрочества остались совсем иные впечатления — если и не радужные, то вполне добрые и светлые. Об этом моя книга. Я писал ее с трепетом, погружаясь сердцем в живую воду памяти, извлекая из глубин сознания милые мелочи минувшего, перебирая забытые словечки ушедшей эпохи, стараясь воплотить в языке тот далекий, утраченный мир, который исчез навсегда вместе с Советским Союзом — со страной, где, устремляясь в будущее, так любили для скорости сокращать: «ликбез», «колхоз», «комсомол», «райком», «спортзал», «детсад», «совдетство»...

А напоследок вот еще одно наблюдение: тем, кто не любит свое советское детство, и нынешняя наша Россия категорически не нравится. Такая вот странная закономерность...



Переделкино. 10 июня 2021 года



ПЕРЕСМЕНОК



Повесть о советском детстве



Как это давно было! Теплый, словно весенний

ветерок... — я и теперь его слышу в сердце.



Иван Шмелёв. Лето Господне



1. Бог любит троицу

Тимофеич весело посмотрел на меня, поспешно встал со стула и шагнул к шифоньеру. Заметив мой укоризненный взгляд, он усмехнулся — мол, Бог троицу любит — и взялся за ключик, торчавший из скрипучей дверцы... Но тут в комнату влетела раскрасневшаяся у плиты Лида с шипящей сковородой в руках:

— Ой, горячо, ой, не могу-у-у!

Я быстро отодвинул плетеную хлебницу и солонку, освобождая место для фанерной подставки, и маман, уронив на нее чугунную лохань, затрясла в воздухе обожженными пальцами.

— Ой-ой-ой!

А Тимофеич непонятно как (в кино это называется комбинированными съемками) вмиг перенесся от шифоньера к тумбочке, включил телевизор, сел к столу и с нарочитым вниманием уставился на экран, где чер­но-белый князь Игорь пел:

О, дайте, дайте мне свободу!

Я свой позор сумею искупить,

Спасу я честь свою и славу

И Русь от недруга спасу...

— А что по другой программе? — спросила Лида, держась пальцами за мочки ушей.

— «Сельский час».

— Тогда пусть уж поют...

Я осторожно, с помощью полотенца, снял со сковороды раскаленную крышку. В нос ударил долгожданный запах домашнего ужина, и открылась дивная картина: тонкие кружки золотого, с коричневыми подпалинами картофеля, пересыпанные истомленными кольцами лука и полупрозрачными, в темных прожилках кусочками сала, каждый размером с молочную ириску. Такой домашней вкуснятины в пионерском лагере не дождешься! Жарево скворчало и даже подрагивало в сковороде, словно сердясь на глупых людей, которые не спешат наброситься на кушанье, пока не остыло. Я спохватился и наложил себе гору картошки, выбирая со дна подгоревшую — она мне нравится своим хрустом и напоминает обугленные клубни, которые мы пекли в золе во время однодневного похода на речку Рожайку и обратно. Правда, бабушка Аня обычно предупреждает страшным голосом: «Не ешь горелое! Желудок испортишь!»

— Миш, совсем забыла: Батурины взяли билеты! — радостно сообщила Лида, накладывая отцу в тарелку.

— Да ну?! Я уж думал, улыбнулось Профессору море! — И он подмигнул мне, как сообщнику.

— Нет! Валентину все-таки отпустили с работы. В последний момент. А то она вся испереживалась... Башашкина ведь без присмотра нельзя отпускать! Сам знаешь. И Пцыроху ему не доверишь...

— Да уж... Сто грамм не стоп-кран. А ты — буржуй — в море покупаешься! — посветлел лицом Тимофеич и дал мне ласковый отцовский подзатыльник.

Редкий на улыбку, в такие минуты он необычайно красивел, удивительно напоминая артиста Ларионова, играющего юнгу Дика в «Пятна­дцатилетнем капитане». Лида как-то полушутя призналась, что влюбилась в отца именно за это сходство. «Больше, значит, не за что было?» — обиделся он. И родители потом долго выясняли отношения, как ледышками, кидаясь друг в друга неведомыми мне мужскими и женскими именами. А вот я влюбился в Шуру Казакову за то, что она одновременно похожа и на Миледи, и на Констанцию Бонасье из «Трех мушкетеров», хотя если бы Шура не была на них похожа, я бы все равно влюбился....

— Когда едут? — уточнил отец.

— Послезавтра, в 15.45. С Курского вокзала.

— Как же Валька билеты впритык достала?

— По брони Главторфа, как обычно.

— А-а... Ну, понятно. Это нам, косорылым, с ночи надо очередь занимать или за месяц брать. И Профессору тоже взяла?

— Конечно! Верхняя полка.

«Лучше верхней полки в поезде только последняя парта в классе!» — подумал я, наблюдая, как коварный хан Кончак с нарисованными бровями прельщает нашего князя конями, шатрами, булатами, красивыми плен­ницами, но у Игоря есть дома жена, и он к ней скоро сбежит. Эту оперу передают часто и по радио, и по телику, поэтому содержание я знаю почти наизусть.

В дверь постучали, и в комнату заглянул лысый дядя Витя Петрыкин, отец моего друга Мишки:

— Приятного аппетита!

— Спасибо, Виктор. Садись к столу! — строго пригласила мать.

— Да нет, мы с Валюшкой уже... того... перекусили.

— Дядя Витя, а Мишка когда вернется? — спросил я с набитым ртом.

— Прожуй сначала! — наставительно буркнул Тимофеич.

— Позавчера только в деревню увезли дружка твоего. На парное молочко. Теперь жди к первому сентября.

— Жа-алко!

— Оно конечно.

— А что там ваш Володя? — участливо поинтересовалась маман.

— И не спрашивайте, Лидия Ильинична! Как лег лицом к стенке — так и лежит. Скоро два месяца...

— А институт?

— Не желает. Ничего теперь не хочет... Говорит, в армию пойду.

— И то дело! — кивнул отец. — Проветрит башку и поступит через два года.

— А если на флот? — спросил я.

— Тогда через три. Я три с половиной года отбарабанил — и живой.

— Миш, ну что ты ерунду мелешь! Вить, а врачам-то показывали?

— А то как же! Не раз.

— И что?

— Сказали, стресс.

— Это еще что за дрянь такая? — удивился отец. — Не слыхал.

— Новая болезнь. Нервная, — вздохнул Петрыкин. — Лечить не умеют. На организм на молодой надеются. Тимофеич, козла-то забьем после ужина?

— Никаких козлов! — вскинулась маман.

— Посмотрим! — набычился отец: он терпеть не мог, когда им «ру­лили».

— Тогда я четвертого не ищу!

— Третьего тоже не ищи! — парткомовским голосом предупредила Лида, намекая на распитие в неположенном месте.

— Ну что вы такое, Лидия Ильинична, говорите! — обиделся Петрыкин и, закрывая дверь с той стороны, напомнил: — Тимофеич, ждем!

Но маман знала, о чем говорила. Дядя Витя славился тем, что иногда напивался до беспамятства. Несколько раз его, беспробудно спящего, привозил на мотоцикле с коляской наш участковый Антонов. Этой зимой соседа где-то подобрали и приволокли в общежитие на санках. Чуть не замерз. С отцом такого никогда не случалось, хоть и он тоже не без греха. Пока Лида жарила на Большой кухне картошку, ему удалось дважды сделать свое дело: достать железную фляжку из тайника — бокового кармана зимнего пальто, висевшего в нафталиновой темноте шифоньера, плеснуть в хрустальный стаканчик, поспешно выпить, занюхать черным хлебом и погрозить мне пальцем, мол, не проболтайся, ни-ни! У отца есть такая специальная фляжка, плоская и выгнутая, чтобы плотнее прилегала к груди. Он называет ее «манерка».

— Почему «манерка»?

— А леший его знает. Манерка — и всё тут.

В ней Тимофеич выносит с завода спирт, которым положено протирать контакты. Не знаю уж, или контактов там слишком много, или они какого-то невероятного размера, или их вообще никогда не протирают, но такие же фляжки на предприятии имеют почти все работяги и даже отдельные труженицы.

— Миш, попадешься — с завода выгонят! — постоянно предупреждает маман.

— Ладно тебе...

— Послушай, на совещании в райкоме сказали: принято решение — покончить с несунами навсегда.

— Ага, пусть сначала начнут!

— Как не стыдно! Ты же коммунист!

— А коммунистам никто даром не наливает. Кто же, интересно знать, меня выгонит? И так работать некому! — усмехается в ответ Тимофеич. — Лимиту разную зазывают из деревни.

— А сам-то ты откуда?

— От верблюда.

Это чистая правда: не про верблюда, а про то, что работать некому. У проходных, по крайней мере на нашей Бакунинской улице, повсюду висят застекленные объявления, сверху крупно написано: «ТРЕБУЮТСЯ». А пониже и помельче перечисляется, кто именно: токари, слесари, водители, наладчики, фасовщики, грузчики, электрики, лекальщики, фрезеровщики, плотники... Позарез нужны даже карусельщики и револьверщики, хотя, казалось бы, желающих покрутиться на карусели и пострелять из револьвера должно быть выше крыши. Но это мне раньше так казалось — в детстве. Теперь-то я знаю, револьверщики из револьвера не стреляют, а карусельщики на карусели не крутятся. Те и другие работают на токарных станках. Наш сосед дядя Коля Черугин мне объяснил.

Мой отец, кстати, электрик и всюду требуется. Когда по телевизору рассказывают о страшной безработице в Америке, меня переполняет чувство гордости за нашу страну, где человек всегда уверен в завтрашнем дне и никогда не останется без дела. Правда, ни на одной школе почему-то не висит объявление: «ТРЕБУЕТСЯ ЗАВУЧ ИЛИ ДИРЕКТОР», а когда я поинтересовался у Лиды, отчего никто не требуется в райком, она испуганно приложила палец к губам и попросила никому больше такой идиотский вопрос не задавать.

— Почему?

— По кочану!

Так она всегда говорит, когда не знает ответа или считает, что я еще не дорос до правильного понимания. Взрослые даже не догадываются, насколько мы, несмышленые, хорошо разбираемся в том, до чего, по-ихне­му, «не доросли»!

— Миш? — ласково спросила Лида, подкладывая ему картошки. — Мы-то с тобой когда на море поедем, слышишь?

— Слышу, — буркнул отец, не отрываясь от телевизора, хотя оперу терпеть не мог, предпочитая балет.

На экране как раз начались буйные половецкие пляски. Из балерин ему нравится Уланова, а молодую и перспективную, как уверяет Серафима Николаевна, Плисецкую он называет почему-то пляшущим циркулем.

— Так хочется в море окунуться! — мечтательно промолвила маман, поведя молодыми плечами.

— У меня отпуск в ноябре.

— Опять? Почему?

— График такой.

— Тебе уже два года отпуск летом не давали. Сходи в завком!

— Бесполезно. Скажут как обычно: ты, Полуяков, коммунист и должен понимать производственную необходимость. Сами, суки, в июле отгуливают.

— Ты все-таки сходи!

— Ладно, схожу. Лид...

— Что?

— Под картошечку надо бы!

— А разве праздник сегодня? — строго удивилась она.

— А как же? Сын из пионерлагеря вернулся!

— И то правда. В завком сходишь?

— Схожу.

— Честное партийное?

— Честное партийное, — твердо пообещал отец и добавил: — Без креста!

Тут вот какая хитрость: если даешь слово, но при этом держишь, например, в кармане скрещенные пальцы, клятва не считается, ее можно не выполнять, а сказав «Без креста», ты обрекаешь себя на исполнительность.

— Ладно, только одну рюмочку! — благосклонно кивнула Лида.

— Две.

— Одну.

— Одну так одну. — Отец бросил на меня веселый взгляд, мол, видишь, сынок, Бог-то все-таки любит троицу!

Он играющей походкой шагнул к холодильнику, где стояла легальная бутылочка с разведенным спиртом, настоянным на лимонных корках. Раньше, до покупки «Бирюсы», масло, колбаса, сметана, напитки хранились у нас в авоське, вывешенной за окно — в форточку. Холодильник мы приобрели едва ли не позже всех соседей, потому что Лида никак не могла выбрать марку, мучилась полгода, даже похудела от колебаний — наверное, у нее тоже был «стресс», как у Вовки Петрыкина. Но, с другой стороны, ее можно понять. Попробуй выбери сразу! «Саратов» слишком громко работает. У «Севера» крошечная морозилка — на полцыпленка. «Апшерон» чересчур громоздкий для нашей комнаты. А на «ЗИЛ», самый лучший, вместительный, с покатыми женскими плечами, надо записываться, бегать на переклички и ждать года полтора. Башашкин сказал, что если бы Лида жила на Западе, то давно бы спятила, потому что там в продаже не пять-шесть, как у нас, а сто видов холодильников.

— Они там совсем ненормальные? — изумилась тетя Валя.

— Это капитализм, глупая женщина! — ответил дядя Юра. — Конкуренция творит чудеса!

Я хорошо помню, как произошел окончательный выбор. Отец, увидев, что Лида снова куксится и подозрительно нюхает, достав из форточки, кусок докторской, так хватил кулаком по столу, что задребезжал сервант и вылетела пробка из графина.

— Или ты сейчас же скажешь, какой холодильник мы берем, или я... или я... — Он побагровел и глянул на меня. — Или я Пцырохе мопед куп­лю! Хочешь мопед, сын?

— Хочу! — прошелестел я сухими губами, понимая, что в гневе Тимофеич способен даже на такое безумие, как покупка мопеда.

— Сейчас, сейчас... — взмолилась несчастная Лида, перебирая трясущимися руками бумажки, куда она тщательно записывала свои впечатления от разных холодильников.

И тут по радио, а оно у нас молчит, только когда работает телевизор, зазвучала песня, тогда ее передавали почти каждый день в исполнении Иосифа Кобзона, который очень нравится Лиде, хотя Башашкин, знающий мир музыки, уверяет, будто он совсем лысый, как Джакомон из сказки Родари про Джельсомино в стране лжецов. Певец тоже носит парик, то нахлобучивая его на брови, то, наоборот, сдвигая на затылок, будто шляпу. Из приемника донесся бархатно-серебристый голос:

До свиданья, белый город

С огоньками на весу!

Через степи, через горы

Мне на речку Бирюсу.

Только лоси славят в трубы

Там сибирскую весну,

Только валят лесорубы

Там ангарскую сосну.

Там, где речка,

Речка Бирюса,

Ломая лед, шумит,

Поет на голоса,

Там ждет меня таежная,

Тревожная краса!

— «Бирюса»! — расцвела Лида.

— Точно?! Не передумаешь?

— Нет! Никогда!

Так, благодаря лысому Кобзону, у нас появился холодильник.

Тимофеич ликующим движением достал из «Бирюсы» легальную бутылку и попутно выхватил из серванта хрустальный стаканчик, уже дважды ранее использованный. Лида молча заменила стаканчик крошечной рюмкой из сиреневого стекла. Отец покорно пожал плечами, не возражая, и явно переборщил: уж за что, за что, а за размер питейной емкости он обычно бьется до последнего, как партизан в окружении. Все бы, наверное, обошлось, но тут «Бирюса», из которой выпустили немного холода, автоматически включилась, подпрыгнув и содрогнувшись так, словно там, внутри, заперли буйнопомешанного карлика. Выбирая марку, бедная Лида такой особенности агрегата не учла, но ради мира в семье мы дружно не замечали этот дефект. Однако сегодня отец, уязвленный сиреневой рюмочкой, вопреки негласному уговору, глянул на прыгающий холодильник и злопамятно усмехнулся. Лучше бы он этого не делал...

— А ну, дыхни! — взорвалась мать.

Опытный Тимофеич сразу осознал свою ошибку и попытался дыхнуть, не выпуская, а, наоборот, втягивая в себя воздух, — особое искусство, необходимое в семейной жизни. Обычно у него это получалось, но не сего­дня.

— Эх, ты! При ребенке! Не стыдно?

— А ну вас всех к лешему! — выругался отец, закурил беломорину и включил телевизор еще громче.

Дикие звуки половецких плясок наполнили комнату. Хорошо, что в нашем старинном доме стены толщиной в метр и соседи ничего не услышат, даже если у нас будет петь вживую хор Большого театра.

«Бог любит троицу», — насмешливо подумал я, подкладывая себе картошки.

В моем воображении уже расстилалось, искрясь, как платье певицы Ге­лены Великановой (бабушка Аня считает, будто у нее один глаз стеклянный), лазурное море с белыми теплоходами на горизонте. Пенные голубые волны, шурша, накатываются на прибрежную гальку, и видно, как в прозрачной воде проплывает, сверкая боками, косяк серебристой чуларки, а чуть дальше качаются синие студенистые медузы.

Лида встала и решительно выключила звук телевизора, потом спросила меня сахарным голосом:

— Сынок, ты в чем на юг поедешь?

Если родители ссорятся, то разговаривают со мной нарочито ласковыми голосами, состязаясь в любви к ребенку. А когда мой брат Сашка был еще грудничком с большими, умными, но ничего не понимающими глазами, они, перебивая друг друга, излагали ему свои доводы в споре. Он в ответ пускал пузыри и беззубо улыбался обоим.

— Профессор, я тебе, кажется, вопрос задала!

— Не знаю... В чем обычно...

— А на ноги?

— Кеды.

— Запаришься. Это же юг.

— Я там во вьетнамках буду ходить.

— Вьетнамки не обувь.

— Сандалии возьму.

— Ты же их порвал.

— А разве не починили?

— Нет, мастер сказал, ремешок пристрочить уже не к чему... — вздохнула Лида и громко, с укором произнесла: — Ребенку вообще ходить не в чем! Как беспризорник...

И хотя слово «вообще» было произнесено трагически, отец даже ухом не повел, он, насупившись, уставился на экран, где метались половецкие красотки с огромными приклеенными ресницами и косами до пола.

Маман некоторое время подозрительно смотрела на распущенных азиаток, и по лицу ее пробежала тень.

— Миш, еще картошечки положить?

— Сыт.

— Ну, как знаешь... — нахмурилась Лида, и на ее красивом лице появи­лось выражение жалкой беспомощности, обычное во время ссор с отцом, если, конечно, дело не касается запаха чужих духов и следов помады на рубахе. Тогда она вскрикивает не своим голосом: «Опять!» — и по квартире, как в книжке «Понедельник начинается в субботу», начинают летать вещи, а в наэлектризованном воздухе вспыхивает жуткое имя — Тамара Саидовна. Или просто Тамарка! Тимофеич тут же дает честное партийное слово, мол, у него и в мыслях ничего такого нет! Если Лида верит, меня отправляют гулять во двор. Дождь там, снег или вьюга — значения не имеет. Я тихо удаляюсь, понимая, что взрослым в присутствии детей мириться как-то неловко. А ссориться — ловко? Если же маман упорствует в подозрениях, отец достает из-под кровати фибровый чемодан, швыряет туда какие-то вещи и со словами «с вами тут рехнешься!» уезжает ночевать к бабушке Ане, на Чешиху, где, между прочим, прописан, о чем ему Лида вдогонку и напоминает. Потом она, конечно, переживает, вздыхает, поскуливает, капает на сахар валокордин, выдерживает характер. Однако отец уезжает ненадолго: там, на Чешихе, ему еще хуже.

— Пойду, что ли, чайник поставлю... — раздумчиво произнесла маман и выжидающе глянула на мужа.

— Сходи, — разрешил он, не удержавшись от нетерпеливой усмешки.

— Да нет уж — находилась! — скрипучим голосом возразила она сама себе. — Сынок, сбегай! А знаешь, что у меня к чаю?

— Что?

— «Лесная быль»!

— Ух ты!



2. «Все гансы — жмоты!»

«Лесная быль» — мои самые любимые вафли, с вареньем внутри, удивительно вкусные! Но просто так их не купишь, даже в кондитерский магазин возле Бауманского метро их завозят редко. Лида, наверное, несколько раз специально забегала туда по пути из райкома, чтобы подгадать, добыть и сделать мне подарок к возвращению из пионерского лагеря. А я словно бы предвкушал: когда сегодня днем, горланя песню про «взвейтесь кострами, синие ночи», мы на автобусе, возвращаясь со второй смены, проезжали мимо Бауманской, я подумал как раз про «Лесную быль» и даже ощутил во рту вкус этих дивных вафель. Хорошие у меня все-таки родители, только собачатся часто. Но это разве ссоры? Так, баловство...

Год назад наладчик Чижов (он въехал в комнату наложившего на себя руки Шутова) гонялся за женой с двустволкой, а она петляла по двору, под нашими окнами, и жутко вопила: «Караул!» Честно говоря, я раньше думал, в жизни «караул!» давно не кричат, а только в книжках про мрачное царское прошлое. Оказалось, еще как кричат — орут! На Большой кухне потом говорили, что она «загуляла» и Чижов психанул. Это понятно: если я загуливаю с ребятами и опаздываю к ужину, мне тоже здорово достается. Но хорошо, что ружье было незаряженным и наладчик сразу же отдал его участковому Антонову, приехавшему на мотоцикле с коляской, — поэтому и получил всего пятнадцать суток, а жена гостинцы потом ему в отделение носила. На кухне она всем объяснила, что ее оклеветали, но теперь у нас не ежовщина, и она знает, с кем поквитаться за напраслину. С тех пор ее стали звать за глаза Ежихой, а мужа, когда вернулся, Ежовым, а не Чижовым. Ружье у него Антонов, кстати, конфис­ковал до выяснения.

Я взял чайник и вышел за дверь. На площадке, отвернувшись друг от друга, курили Леня Бареев и Валера Калугин. Один сидел на перилах и внимательно следил за тем, как сизый дым, извиваясь, поднимается к лепному потолку, а второй, опершись локтями на ограду, смотрел вниз, на ступеньки, ведущие к парадной двери.

Они с детского сада были друзьями — не разлей вода, вместе окончили школу шоферов на Чешихе, в бабушкином доме, потом работали на одной автобазе и вдруг стали врагами вроде бы из-за пустяка. Валера как-то заглох на дороге, а Бареев ехал мимо и даже не остановился, чтобы помочь товарищу: вроде как торопился доставить с базы в магазин скоропортящийся продукт... Но у водителей это такой же страшный поступок, как у разведчиков — бросить раненого товарища за линией фронта. Калугин при встрече сказал Лене, что он предатель, а тот как раз шел с девушкой, похожей на сердитую мышь. Бареев полез в драку и получил под дых. Их пытались помирить и Тимофеич, и дядя Коля Черугин, но безрезультатно. Они кивали, соглашались, что это глупая ссора, пожимали друг другу руки, выпивали в знак дружбы, но так и не сошлись снова. Потом шоферы переженились, и вот что интересно: их «половины», которые вроде бы не ссорились, тоже друг друга на дух не переносят, даже не разговаривают, стоят у одной плиты, плечом к плечу и молчат...

На Маленькой кухне тетя Валя Петрыкина низко склонилась над оцинкованным тазом. Увидев меня, она устало улыбнулась и махнула распаренной красной рукой, с которой падали клочья мыльной пены. Здесь у нас стирают, моют в корытах детей, а осенью по заранее составленному графику рубят капусту. На заводском грузовике привозят из колхоза и продают прямо из кузова во дворе белые скрипучие кочаны и крупную оранжевую морковь, вызывающую непонятный смех у одинокой фасовщицы Марфуши со второго этажа. Все это изобилие режут большими ножами, мельчат специальными сечками и складывают, пересыпая крупной серой солью, в дубовые бочки, которые хранятся в кладовой — бывшей дворницкой, внизу, под лестницей, слева от двери. Я, конечно, зимой тайком пробую из всех бочек, и самая вкусная капуста получается почему-то у «Ежовых». Но наша тоже ничего — ядреная, с хрустцой...

А стряпают у нас на Большой кухне. Обычно здесь одновременно толкутся пять-шесть хозяек, но сейчас почему-то никого не видно, лишь на низком огоньке кипит, подрагивая крышкой и выбрасывая струйки пара, огромная алюминиевая кастрюля Калугиных: семья-то у них не маленькая. На Большой кухне одиннадцать столов-тумб, но на замочки закрыты дверцы только у Комковых и Бареевых. Имеются три газовые плиты с четырьмя конфорками каждая. Есть кран с раковиной. А на стенах в два ряда, как щиты в рыцарском замке, висят тазы и корыта. Второе справа в верхнем ряду — наше, в нем меня, сейчас в это даже трудно поверить, когда-то купали, а теперь моют моего младшего брата-вредителя Сашку...

Я оторвал от газеты «Правда» длинный клочок, свернул трубочкой, позаимствовал, не тратя спичку, огонек от горящей конфорки и зажег еще одну. Если налить чайник доверху и включить газ до отказа, вода закипает через одиннадцать минут. Я специально приносил будильник и засекал.

Теперь можно отлучиться. Тетя Валя уже развешивала отжатое белье на веревках: в основном девчачьи платьица, мужские сатиновые трусы, голубые майки, черные носки. Комбинашки и лифчики сушить на людях хозяйки стесняются, делают это в комнатах или на чердаке. Лицо у Петрыкиной после того, что случилось с Вовкой, безутешное, она даже осунулась и постарела.

Площадка опустела. Враги разошлись по своим комнатам, остались только наплывы папиросного дыма, но мне показалось, что и они клубятся как-то отдельно, не желая смешиваться. Я спустился в нижний туалет, который дядя Коля Черугин зовет сортиром, Алексевна — нужником, комендант Колов — санузлом, а большинство — уборной. Но над крашеной коричневой дверью прибита картонка с крупными буквами «ТУАЛЛЕТ». Одно «л» зачеркнуто. «Как в лучших домах Лондона и Парижа!» — смеется, бывая у нас в гостях, Башашкин. Там два отсека — мужской и женский, в каждом по две кабинки и по крану с облупившимися чугунными раковинами. Умыться и почистить зубы можно здесь, а также на обеих кухнях. Кроме того, на втором этаже тоже есть свой санузел, поэтому очередь выстраивается только рано утром, когда все спешат на работу.

Иногда в наш туалет, если зазевается сторож дядя Гриша, забредают с улицы чужие. Они любят царапать на стенах разные глупости. Так, на перегородке мужского отсека давным-давно появился рисунок церковки с покосившимся крестом, а рядом надпись: «Нет в жизни счастья. Где моя жизнь? 15 лет в лагерях...» Дальше шли какие-то самодельные стихи, но я не запомнил. Мне показалось странным: какие 15 лет, если в пионерский лагерь детей принимают только до девятого класса? Но Мишка Петрыкин объяснил:

— Речь идет о «зоне».

А дядя Коля Черугин добавил:

— Зона — это такая особая тюрьма на свежем воздухе, в лесу.

— Вроде пионерского лагеря? — уточнил я.

— Можно и так сказать.

— Из-за этого и названия одинаковые?

— Мозги-то у тебя работают! — похвалил он.

Еще время от времени на перегородках пишут разные нехорошие слова и рисуют голых женщин в непонятных позах, но дядя Гриша замазывает все это безобразие фиолетовыми чернилами, которые потихоньку отливает на почте в майонезную баночку.

В женском отсеке другая проблема. Там в перегородке все время кто-то проверчивает дырочки. Мальчикам лет до десяти негласно разрешается заходить в кабинки под буквой «Ж», и я заметил: после того как дядя Гриша затрет очередное отверстие алебастром, рядом вскоре появляется новая дырочка. Лида, однажды вернувшись снизу, пожаловалась, мол, кто-то за ней подглядывал, во всяком случае, в свежей дырочке мигал чей-то любопытный глаз. Тимофеич вскипел, схватил молоток и ринулся было в туалет — на расправу, но она его удержала: носить отцу в «зону» передачи ей явно не хотелось. Женщины судачили, гадая, какой же гаденыш за ними подглядывает, и сходились на том, что охальничает кто-то из своих — скорее всего, Лешка Головачев со второго этажа, странный двадцатилетний парень, тунеядец с бегающими глазами, слюнявыми губами и трясущимися руками. Но сказать об этих подозрениях матери Головачева — заслуженной мойщице — никто так и не решился. Правда, Ежов однажды подбил ему глаз, вроде бы просто так, но жаловаться участковому Антонову никто не стал. Все дружно сказали: «За дело!» А Лешкина мать ходила к Ежихе просить прощения...

...Когда я вернулся на Большую кухню, там хозяйствовали глухонемая тетя Вера Калугина и беременная Маша, ее невестка. Или сноха — все время путаю. Первая резала, плача, лук, а вторая чистила синюю прошлогоднюю картошку. Наш коричневый чайник стоял на конфорке без огня. Тетя Вера знаками показала, что вода уже вскипела, а Маша повторила вслух, хотя я и так все понял, ответив:

— Спасибо!

— Не за что!

Потом тетя Вера, нарочито шевеля губами и мелькая пальцами в воздухе, о чем-то меня спросила.

— Ты из пионерского лагеря вернулся? — перевела Маша.

— Ага!

— Грибы есть?

— Белые!

— Ого! Надо сказать в завкоме, чтобы автобус выделили на воскресенье! Поедешь?

— Конечно! Когда с юга вернусь.

— Куда собрались?

— В Новый Афон.

— Это где?

— Под Сухуми.

— Здорово!

Я обернул горячую ручку полотенцем и понес чайник к столу. Интересно, что дядя Гена и тетя Вера Калугины с детства глухонемые, а вот их сын Валера — абсолютно здоров и женился тоже на нормальной. Так бывает. Интересно, какой ребенок у них родится? Они сами еще не знают и жутко переживают. В журнале «Здоровье» написано: все зависит от того, как «сработает механизм наследственности». Мне вообразилась такая картина: я родился немым, и Шура Казакова ради того, чтобы дружить со мной, выучила специальную азбуку, которую печатают на картоне с помощью пупырышков. И вот мы с ней гуляем по саду имени Баумана, весело разговариваем, нарочито шевеля губами и складывая в воздухе из пальцев разные фигуры, а все вокруг смотрят на нас и восхищаются. Но потом советская наука делает открытие, и меня полностью вылечивают, мы теперь можем говорить как все нормальные люди, а глухонемую азбуку используем для наших секретов, особенно в присутствии родителей и выпендрежника Вовки Соловьева.

Пока я отсутствовал, в нашей комнате ничего не изменилось. Только на столе появились чашки и заварочный чайник, а также вазочка с «Лесной былью». Судя по выдвинутому из-под кровати чемодану, попытка отъехать на Чешиху уже предпринималась, но не удалась. Как дети! Опера продолжалась. Пел хор:

...Стой, пленник не уйдет от нас!

Лида на этих словах как-то интересно повела плечом, отчего отец побурел и буркнул, глядя на меня:

— Тебя за смертью посылать!

— Ребенок тут ни при чем! Одни рюмки на уме! Лучше бы посмотрел, в чем сын ходит!

— Слава богу, не голый!

— Вот именно!

Мать перехватила у меня горячую ручку и залила черную заварку кипятком, а потом накрыла фаянсовый чайник куклой-наседкой, которую бабушка Маня сшила из лоскутков.

— Юр, курточку померь, пока заваривается! — попросила маман.

— Зачем?

— Мала уже, наверное?

— Нормально.

— Не спорь! Растешь как бамбук.

Больше всего на свете не люблю стричься и наряжаться. В новой одежде я кажусь себе глупым, нелепым и смешным. Однажды мы всем классом ходили в театр на «Синюю птицу». Лида заставила меня накануне подстричься и надеть новый пиджак с приподнятыми плечами, которые взрослые единодушно называли последним писком моды. В результате Вовка Со­ловь­ев сказал, что я выгляжу как болван, а Шура Казакова громко и обидно расхохоталась, объявив, что кресло рядом с ней занято Диной Гапоненко.

Другое дело старая добрая одежда, или, как говорит бабушка Аня, «одёжа»!

Курточку я брал с собой в пионерский лагерь, но даже не доставал из чемодана: июль выдался жаркий, и нас трижды за смену водили на Рожайку купаться. В последний раз я надевал ее в конце весны, когда похолодало и зацвела черемуха. Куртка из вельвета, с медными тиснеными пуговичками и накладными карманами. За ней маман четыре часа стояла в магазине «Одежда», что в Гавриковом переулке, возле парикмахерской и «Похоронных принадлежностей». Удивительные люди взрослые, особенно женщины, они помнят не только где, что и за сколько купили, но и то, как долго промучились в очереди за товаром. Увидят на ком-то обновку и спрашивают, где достали, а потом сразу: и сколько же простояли?

Я нехотя надел куртку, и Лида ахнула: рукава, которые весной чуть приоткрывали запястья, стали теперь до смешного короткими. Неужели я так вырос всего за два месяца?!

— Миш, посмотри, — примирительно попросила она. — Ну просто верста коломенская!

— Интересно, в кого? — не отрываясь от телевизора, хмыкнул Тимофеич.

— В парня одного! — Лида поджала губы и отвернула манжеты куртки. — И отпустить-то совсем нечего. ГДР. Немцы всегда так шьют. Впритык. У наших-то обязательно есть подворот сантиметра три-четыре.

— Все гансы — жмоты, — понимающе кивнул отец. — Еще комрады называются!

— Меряй теперь штаны!

— Заче-ем? — взныл я.

— А ну, без разговоров!

Пришлось снять треники и натянуть пегие техасы с заметной заплатой на коленке, которую поставила бабушка Маня, отпоров задний карман.

— Да что ж это такое! — всплеснула Лида руками. — Прямо Жак Паганель какой-то!

Я опустил глаза и обнаружил, что брючина не достает даже до косточки, по которой всегда так больно меня «подковывают», когда мы играем с ребятами в футбол.

— Минь, ты посмотри! — Обращение «Миня» означало предложение полного и безоговорочного мира в семье.

— Чистый клоун! — буркнул отец, на миг оторвавшись от экрана, где князь Игорь уже пустился в бега.

Лида встала на колени и отогнула штанину.

— Ну вот, другое дело! Сразу видно — наши, «Можайская фабрика». Тут есть что отпустить. Сезон как-нибудь доходишь. Но ты их так загваздал, что только по двору собак гонять или в плитах лазить. На людях показаться стыдно. Минь, вам премию не обещали?

— Нет.

— А что так?

— Не заработали.

— И нам тоже не дают пока. Ладно, возьму в кассе взаимопомощи, — вздохнула она. — Надо в «Детский мир» ехать, а то Валька засмеет, скажет, ребенка одеть нормально не могут.

— Пусть своего сначала заведет, а потом уже смеется! — нахмурился отец.

Детей у тети Вали и дяди Юры нет. Когда я был совсем маленьким, то часто их спрашивал, почему они не хотят завести мальчика или девочку. Тетя Валя, услышав такой вопрос, сразу огорчалась и, не отвечая, отворачивалась, а Башашкин весело рассказывал, как они несколько раз делали предварительные заказы в специальном отделе «Детского мира», где распределяют младенцев в семьи. Им присылали открытки, они бежали туда с утра пораньше, но едва подходила их очередь, дети заканчивались, как копченая колбаса в гастрономе. Это потому, объяснял Батурин, что советское плановое хозяйство не успевает за ростом потребностей населения.

— За твоим языком оно не успевает! — ворчала тетя Валя.

— А где там такой отдел? — простодушно интересовался я.

— В самом низу.

— Там, где велосипеды и педальные машины продают?

— Точно!

С тех пор каждый раз, когда мы приезжали в «Детский мир», я канючил, чтобы мне показали секцию, где выдают родителям детей, но этот отдел, как уверяла Лида, был постоянно закрыт то на прием товара, то на дезинфекцию, то на переучет младенцев. Потом я вырос, поумнел, понял в принципе, откуда берутся дети, и перестал искать «распределитель». А Лида проговорилась как-то, что Валька в молодости набедокурила, не стала обращаться к врачу, пошла к какой-то бабке и вот теперь расплачивается...

Под плач Ярославны я перемерил весь свой гардероб, почти все, за исключением трусов и маек, оказалось категорически мало.

— Минь, это катастрофа!

— Я после войны в одних шароварах и рубахе на шнуровке ходил. По­мнишь?

— Помню, — кивнула, светлея лицом, Лида.

— И ничего — жив.

— Но сейчас-то не разруха! Засмеют ребенка... В чем же тебя на юг отправлять? — нахмурилась она. — Вот беда-то!

Удивительные люди взрослые, они начисто забыли, что смеются над дурацкими обновками, а старую, испытанную одежду уважают, заплаты украшают штаны, как шрамы — лицо пирата!

— Ладно, Паганель, теперь школьную форму надевай!

— Да ну ее...

— Два раза повторять не буду!

Я безропотно двинулся к шифоньеру и открыл скрипучие створки. Отец при этом равнодушно зевнул и отвернулся: форма висела рядом с его зимним пальто. Я нарочито долго искал ее в надежде, что родителям все это надоест.

— Быстрее, не спи на ходу! — погоняла Лида.

В пиджак мне удалось влезть с большим трудом.

— Жуть! — прошептала она. — Минь, ты видишь, как вымахал?

— Не слепой.

— Значит, так, — объявила парткомовским голосом маман. — Завтра точно едем в «Детский мир».

— Может, потом, когда с юга вернется? — усомнился отец.